"Алексей Константинович Толстой" - читать интересную книгу автора (Жуков Дмитрий Анатольевич)

Глава четвертая У КОЛЫБЕЛИ КОЗЬМЫ ПРУТКОВА

К сожалению, осталось мало свидетельств встреч и разговоров Гоголя и Алексея Толстого в сороковые годы. А они были. Этим литераторам, наверно, хватало тем для бесед. И в характерах у них было что-то общее. Ну хотя бы ироничность, склонность к шутке, к озорству наконец... Как-то не вяжется это с тем образом печального Гоголя, который составился у многих, хотя они и улыбались, читая его произведения. Да и Алексей Толстой у нас до сих пор не слишком-то весел...

Но они знали и ценили друг в друге юмористическую жилку. Вот случай, рассказанный Толстым и воспроизведенный биографом Гоголя:

«Когда Жуковский жил во Франкфурте-на-Майне, Гоголь прогостил у него довольно долго. Однажды - это было в присутствии графа А. К. Т(олстого) - Гоголь пришел в кабинет Жуковского и, разговаривая со своим другом, обратил внимание на карманные часы с золотой цепочкой, висевшие на стене.

- Чьи это часы? - спросил он.

- Мои, - отвечал Жуковский.

- Ах, часы Жуковского! Никогда с ними не расстанусь!

С этими словами Гоголь надел цепочку на шею, положил часы в карман, и Жуковский, восхищаясь его проказливостью, должен был отказаться от своей собственности».


Природа всегда выше искусства, человеческая натура богаче и разностороннее того, что о ней писали, пишут и будут писать. Кому дано запечатлеть те выси и глубины, в которые воспаряет и низвергается человек в своей невидимой для постороннего глаза жизни? Можно лишь заглянуть в душу человека, уловить переходы его настроений, найти внешнее оправдание его поступков, иногда угадать их внутреннюю мотивировку... Но всего, всего человека (не материальную его оболочку) взглядом охватить невозможно. А казалось бы, чего проще - наблюдай хотя бы за собой, изображай себя. Но человек, писатель, боится себя, ужасается, как перед разверзшейся бездной, и предпочитает подчас выдумывать всякие конструкции, питая то, что называется наукой. А если и вправду преодолеет он стены, непрерывно воздвигаемые между многочисленными человеческими «я», то его коснется крылом гений. Но даром ничего не дается, редкий ум способен выдержать такую нагрузку, он может дойти до помрачения и отказа разрушать стены, как это случилось с Гоголем, начавшим сжигать написанное - очевидную для него фальшь. Лишь Достоевский пытался не сдаваться, и какой же ценой давалось ему это!

Алексей Константинович Толстой был человеком невероятно сложным, а главное - проявившим себя самобытно во многих областях человеческого духа. В лабиринте его души легко заблудиться, а сломать стену между трагическими его ощущениями и веселостью мышления и поведения пока невозможно. И пусть он возникнет так, в другой своей ипостаси, без сложных объяснений...

Для этого надо попасть в молодую компанию, часто собиравшуюся в большой квартире на Среднем проспекте Васильевского острова, которую сенатор Михаил Николаевич Жемчужников снял для своих старших сыновей Алексея и Николая.

Алексей Жемчужников кончил училище правоведения и служил в Государственной канцелярии. Николай после окончания восточного факультета университета был устроен в таможню. Потом к ним присоединился младший брат Лев Жемчужников, который, кончив Пажеский корпус, твердо решил стать художником. Он-то и оставил нам воспоминания о своих братьях.

Лев писал:

«Брат Алексей в свободное от службы время занимался литературным трудом и много говорил со мной об искусстве во время наших прогулок по отдаленным линиям острова. Братья Александр и Владимир были тогда студентами и жили с отцом. Собирались мы почти ежедневно; и тогда бывали горячие молодые разговоры и веселье - без попоек...»

Вот мы и познакомились уже с пятерыми молодыми Жемчужниковыми. В той же квартире жил их друг и будущий зять, восходящее административное светило Виктор Арцимович. И наконец, там часто бывал Алексей Толстой.

Анна Алексеевна Толстая и Ольга Алексеевна Жемчужникова были родными сестрами. Мать Жемчужниковых умерла рано, но отец дал им прекрасное воспитание и образование. Собственно говоря, процесс этот продолжался в то время, которое описывается сейчас. Сенатор Жемчужников внимательно следил за сыновьями, заботился о них и сумел внушить им глубокое уважение и любовь к себе. В своих письмах к отцу они делились с ним всеми своими заботами и помыслами...

Самый старший из братьев Жемчужниковых, Алексей, был моложе Толстого на четыре года. Уже камер-юнкер, он писал стихи, пытался пристраивать свои пьесы в театр, отличался либеральными взглядами, как, впрочем, и остальные. Будущий художник Лев Жемчужников был радикальнее других, относился к «чиновнизму и капрализму» более нетерпимо.

О кружке молодых людей, собиравшихся в квартире на Васильевском острове, ходили по столице весьма забавные слухи и анекдоты, а поскольку именно в нем позже родился знаменитый Козьма Прутков, то кружок потом так и называли - «прутковским».

О некоторых «проделках невинного, но все-таки вызывающего свойства» поведал историк литературы Н. Котляревский, много анекдотов встречается и в мемуарной литературе.

«Рассказывают, как один из членов кружка ночью в мундире флигель-адъютанта объездил всех главных архитекторов города С.-Петербурга с приказанием явиться утром во дворец ввиду того, что Исаакиевский собор провалился, и как был рассержен император Николай Павлович, когда услыхал столь дерзкое предположение».

Особенно отличался студент Александр Жемчужников, прирожденный актер, с успехом выступавший в домашних спектаклях. «Созданные им типы высоко ценились М. С. Щепкиным, П.М. Садовским и И.Ф. Горбуновым», - вспоминали о нем.

Князь В.П. Мещерский в «Моих воспоминаниях», рассказывая о тогдашнем министре юстиции графе Панине, пишет:

«Каждый божий день по Невскому проспекту, в пятом часу дня, можно было встретить высокого старика, прямого как шест, в пальто, в цилиндре на большой длинноватой голове, с очками на носу и с палкою всегда под мышкою. Прогулка эта была тем интереснее, что все видели графа Панина, но он никого никогда не видел, глядя прямо перед собой в пространство: весь мир для него не существовал во время этой прогулки, и, когда кто ему кланялся, граф машинально приподнимал шляпу, но, не поворачивая и не двигая головою, продолжал смотреть в даль перед собою. Отсюда стал ходить в те времена анекдот про знаменитого комика Жемчужникова, который однажды осмелился решиться нарушить однообразие прогулки графа Панина: видя его приближение и зная, что граф Панин смотрит прямо перед собою, он нагнулся и притворился, будто что-то ищет на тротуаре, до того момента, пока граф Панин не дошел до него и, не ожидая препятствия, вдруг был остановлен в своем ходе, и, конечно, согнувшись, перекинулся через Жемчужникова, который затем как ни в чем не бывало снял шляпу и, почтительно извиняясь, сказал, что искал на панели уроненную булавку...

Не менее комичен анекдот про Жемчужникова, касающийся ежедневных прогулок министра финансов Вронченко. Он гулял ежедневно по Дворцовой набережной в 9 часов утра. Жемчужникову пришла фантазия тоже прогуливаться в это время, и, проходя мимо Вронченко, которого он лично не знал, он останавливался, снимал шляпу и говорил: «Министр финансов, пружина деятельности» - и затем проходил далее...

Стал он проделывать это каждое утро до тех пор, пока Вронченко не пожаловался обер-полицмейстеру Галахову, и Жемчужникову под страхом высылки вменено было его высокопревосходительство министра финансов не беспокоить».

Эти проделки относили больше насчет Александра Жемчужникова.

Некоторые шутки были грубоваты. Но тогда это было принято. Шутили по любому поводу как бы в пику николаевским строгостям. У молодежи были в ходу «практические шутовства».

Считалось остроумным привязывать к звонкам куски ветчины, чтобы их дергали собаки, поднимая переполох в домах. Приезжих, которые искали квартиру, посылали на Пантелеймоновскую, 9: там, мол, помещения сколько угодно, и они приходили прямехонько к воротам страшного III Отделения. Шутники стучались по ночам к немцу-булочнику («васистдасу») и спрашивали, есть ли у него пеклеванный хлеб, а получив утвердительный ответ, восклицали: «Ну, благодарите бога, а то много людей не имеют и куска насущного хлеба». Немцам доставалось особенно. В немецком танцевальном собрании, «Шустер-клубе», проказники устраивали «музыкальные скандалы». Виновников выводили под руки, позади шел клубный швейцар, заметая след метлой, а оркестр играл модный марш.

«Братья Жемчужниковы с А. Толстым приезжали в немецкий театр с огромными словарями и отыскивали в них, громко шелестя страницами, каждое слово, произносимое со сцены.

Это показалось безобразно бывшему тогда генерал-губернатору Суворову. Он подошел спросить фамилии и обратился к адъютанту:

- Запиши: Жемчужниковы и Толстой...

Жемчужников вежливо встал и осведомился о фамилии генерала, а потом обратился к Толстому:

- Запиши: Суворов!..»

И тут-то возникает сомнение, не сочинялось ли все это задним числом, когда уже возник из небытия Козьма Прутков? Сама логика этого образа потребовала, очевидно, нагородить вокруг его создателей множество анекдотов и приписать им «практические шутовства», которые случались вообще.

Историк литературы Н. Котляревский писал, что Толстой и Жемчужниковы «составляли тогда интимный веселый кружок, несколько напоминавший молодую компанию 20-х годов, в которой куролесили Пушкин и Нащокин, или 30-х годов, когда в этой роли весельчаков и проказников выступали Лермонтов и Столыпин. В чем заключались проделки друзей Козьмы Пруткова, в точности неизвестно, но проделок, которые им приписывались, столь много и так они экстравагантны, что если Толстой и Жемчужниковы во всех этих шалостях и неповинны (а это возможно), то один тот факт, что такие проделки им приписывались, уже показывает, какого о них были мнения».

Любопытно, что обо всем этом в воспоминаниях Льва Жемчужникова нет ни слова, как нет в них упоминания о Козьме Пруткове. Зато из них можно узнать, что Алексей Толстой читал свои стихи у Жемчужниковых, где вообще посвящали много времени поэзии, увлекались чтением Пушкина, Гомера в переводах Гнедича...

Можно догадаться, что там декламировали стихи Бенедиктова и Щербины. Острили, дурачились, сочиняли, подражая известным поэтам, с напыщенным видом произносили банальности, копируя и доводя до абсурда афоризмы. Эти краткие изречения обычно содержат претензии их авторов на открытие непреложных истин. Молодые люди удачно подметили относительность таких «истин», поскольку всегда находился афоризм, утверждавший нечто совершенно обратное...


Летом 1849 года, когда братья Жемчужниковы проводили отпуск в своей курской деревне Павловке и сочинили три шуточные басни, положившие начало «творческому пути» Козьмы Пруткова, Алексей Толстой, по некоторым сведениям, гостил в Калуге у местного губернатора Смирнова, женатого на бывшей фрейлине Александре Осиповне Россет, и встречался у них с Гоголем.

Толстой и в самом деле получил 3 июня четырехмесячный отпуск.

К этому времени Гоголь уже дважды сжигал написанные страницы второго тома «Мертвых душ», издал «Выбранные места из переписки с друзьями», которые считал сперва своей «единственной дельной книгой», и пытался разъяснить «истинный смысл» комедии «Ревизор» (город, в котором развертывается действие, - «наш душевный город», ревизор - «наша проснувшаяся совесть», и «в безобразном нашем городе, который в несколько раз хуже всякого другого города, бесчинствуют наши страсти, как безобразные чиновники, воруя казну собственной души нашей»).

За исключением Смирновой и еще немногих, Гоголя порицали и публично, и в письмах даже в кругу обожавших его славянофилов; все были оскорблены и раздражены. «Появление книги моей разразилось точно в виде какой-то оплеухи: оплеуха публике, оплеуха друзьям моим и, наконец, еще сильнейшая оплеуха самому себе. После нее я очнулся, точно как будто после какого-то сна, чувствуя, как провинившийся школьник...» - сознавался он в письме Жуковскому 6 марта 1847 года. Чаадаев возлагал вину за «Выбранные места» на его московских поклонников-славянофилов, которые превозносили его «до безумия», чтобы иметь в этом «высшем проявлении самобытного русского ума» писателя, которого можно было бы поставить в один ряд с Гомером, Данте и Шекспиром. «Этих поклонников я знаю коротко, я их люблю и уважаю: они люди умные, хорошие; но им надо во что бы то ни стало возвысить - нашу скромную, богомольную Русь над всеми народами в мире, им непременно захотелось себя и всех других уверить, что мы призваны быть какими-то наставниками народов», - писал он тогда же Вяземскому с иронией, коробившей многих русских.

В общем, «восточные, западные, нейтральные - все огорчились», а письмо Белинского потрясло Гоголя, но тем не менее он осуществил обещание, данное в «Переписке», поехал в Палестину поклониться гробу господню, а по приезде больше тяготел к Москве.

Гоголь не мог забыть упрека Белинского в том, что он не знает России, живя в «прекрасном далеке». Теперь он жадно присматривался ко всему, скучал от похвал в славянофильском кружке, был остроумен и тороват на озорство в актерской среде, собирал и записывал народные песни, мечтал о путешествиях по стране, работал над «Мертвыми душами», хандрил в обществе мрачного мистика графа А.П. Толстого, у которого жил, и обрадовался Александре Осиповне Смирновой. Она приехала из Калуги в конце июня 1849 года, и они тотчас встретились у ее брата Л. И. Арнольди, благо идти было недалеко - А.П. Толстой жил у Арбатских ворот, Арнольди - у Никитских.

Они встречались каждый день. Приходил и Юрий Самарин. Он и Гоголь шутили и так представляли в лицах известные им случаи, что остальные смеялись до слез. Уезжая, Александра Осиповна взяла с Гоголя слово приехать погостить к ней в калужскую деревню. Через несколько недель он выехал с Арнольди в тарантасе. По дороге он говорил о литературе, рассказывал анекдоты, собирал растения, читая целые трактаты о каждом цветке, расспрашивал половых в трактирах об окрестных жителях, их привычках, даже о том, какую водку употребляют... Но вот свернули с большой дороги и поехали проселком. Направо показалось белое строение, блеснул между деревьями пруд. Это было село Бегичево, имение Смирновых в Медынском уезде.

Так мы медленно, но верно приближаем друг к другу Гоголя и Толстого, хотя об Алексее Константиновиче пока не имеем никаких свидетельств, кроме нескольких строчек из воспоминаний Ольги Николаевны Смирновой, дочери Александры Осиповны:

«Гр. Алексей Константинович Толстой, проживая в Калуге, читал моей матери свои произведения, охотился с моим отцом в Бегичеве, и Гоголь тут с ним сошелся. Толстой читал Гоголю первые главы «Князя Серебряного», план трилогии, стихи и былины, а Гоголь читал ему «Мертвые души», второй том. Гоголь очень полюбил А. К. Толстого».

Нельзя было не полюбить его, рослого, веселого, неизменно благожелательного и совершенно ненавязчивого, а по отношению к Гоголю таким качеством отличались немногие. Знакомы они были уже давно, чего Ольга Николаевна могла не знать. Ссылаться на нее вообще считается дурным тоном в ученом мире, поскольку ее подозревают в фальсификации записок своей матери, в которых Пушкин и его мысли возникают в весьма непривычном для нас свете... Но все более достоверные воспоминания вертятся вокруг Гоголя; ничем не проявивший еще себя Толстой почти не виден в тени гения.

Предположим все-таки, что Алексей Толстой в Бегичеве с его старинным стриженым садом, что он вместе со всеми хлопочет о том, как лучше принять Гоголя, ходит вместе со всеми за грибами, едет в восьмиместной линейке на полотняную фабрику в имении Гончарова, где бывал Пушкин и до и после своей свадьбы, слушает, как каждый вечер Гоголь читает «Одиссею» в переводе Жуковского, восторгаясь каждой строчкой...

Известный украинский литератор Пантелеймон Кулиш в своих «Записках о жизни Гоголя» писал, что Николай Васильевич часто выходил на сенокос любоваться костюмами бегичевских крестьянок, необыкновенными узорами на рубашках, которые он заставлял срисовывать гостившего там живописца Алексеева. «Его очень заботило вообще здоровье простого народа и своеобразность его быта. Он вспоминал, как в царствование Алексея Михайловича один путешественник, посетив Россию, написал, что население ее скудно, народ измельчал и обеднел, а другой, приехавший к нам через двадцать пять лет после первого, нашел город и деревни обильно настеленными, нашел народ здоровый, рослый, цветущий и богатый».


Потом все общество отправилось в Калугу.

Калужский губернатор Николай Михайлович Смирнов был богатым человеком, владельцем пяти тысяч душ в шести губерниях, и именно это решило выбор Александры Осиповны в свое время, когда ее руки домогались многие. Впрочем, бывший дипломат долго жил в Лондоне и Италии, знавал Байрона, был тонким знатоком искусства и владельцем прекрасной коллекции. Уже одно это могло привлекать к Смирновым и Алексея Толстого, но, кроме того, по словам Арнольди, губернатор имел отличную охоту, поддерживал ее со знанием дела и любовью, и его борзые и в особенности гончие были известны всем знаменитым русским охотникам.

По дороге зашла речь об охоте. Гоголь вмешивался в разговор, самонадеянно, как казалось Арнольди, спорил с опытными охотниками... Но никто не знал, что записные книжки писателя полны заметок об охоте и собаках, вплоть до списка кличек гончих, да и повадки самих губернаторов расписаны подробнейшим образом: какие маски надеваются губернаторами - «благородными и воспитанными», «военными генералами - прямыми людьми», «губернаторами-дельцами»; какая манера у каждого брать взятки, причем «самые нестыдные, неопасные взятки - с откупщиков»...

Он и тут все расспрашивал хозяев, каков быт губернатора, и просил описать все, что того окружает. К вечеру замелькали огоньки загородного губернаторского дома.

- Да это просто великолепие! - воскликнул Гоголь. - Да отсюда бы и не выехал! Ах, да какой здесь воздух!

Его поместили в особый флигель, и утром из окон открылся вид на Оку, на извивающуюся лентой речку Яченку, на сосновый бор, на далекие деревни и утопающий в зелени Лаврентьев монастырь. На самой губернаторской даче было много цветов, красивых старых лип и елей...

Гогояь по утрам запирался у себя, писал, стоя у конторки, потом гулял в саду или по городу. Его свозили за Оку в село Ромоданово, и он сказал, что оттуда Калуга напоминает Константинополь, но вообще-то она была похожа на Москву допожарную. Город рассекает глубокий Березуйский овраг, и через него перекинут мост - точь-в-точь древнеримский виадук. На краю оврага стояло здание дворянского собрания, неподалеку был и губернаторский дом.

К обеду по субботам и воскресеньям приглашали местных чиновников, но они, бывало, убегали даже, боясь, что Гоголь «опишет» их. Он являлся на праздничные обеды франтом - в ярко-желтых панталонах и голубом жилете. В городе его все знали, он часто прогуливался к гостиному двору, просматривал журналы и книги в книжных лавках Грудакова и Антипина на Никитской улице. Играл в шашки с купцами. Заносил в книжку наблюдения. «Все должно быть взято из жизни, а не придумано досужей фантазией», - говаривал он.

Многие привычки писателя раздражали хозяев, что ясно видно из «Моего знакомства с Гоголем» Льва Арнольди, который рассказал, как через неделю после приезда Гоголь сперва Александре Осиповне, а потом всем прочел несколько глав из второго тома «Мертвых душ».

«Через несколько дней после этого чтения я и брат мой К.О. Россет, - писал Арнольди, - собрались поздно вечером у графа А.К. Толстого, который был тогда в Калуге. Разговор зашел о Гоголе; каждый из нас делал свои замечания о нем и его характере, о его странностях. Разбирали его как писателя, как человека, и многое казалось нам в нем необъяснимым и загадочным...

При этом мой брат сделал замечание, которое поразило тогда верностию и меня, и графа Толстого. Он нашел большое сходство между Гоголем и Жан-Жаком Руссо».


Алексей Толстой вернулся из отпуска к ноябрю 1849 года, побывав еще и в Красном Роге.

В Петербурге продолжались встречи с Жемчужниковыми в квартире на Васильевском острове, где царило веселье и сочинялись шутки, предрекавшие появление Козьмы Пруткова. «Все мы были молоды, - вспоминал Алексей Жемчужников, - и настроение «кружка», при котором возникли творения Пруткова, было веселым, но с примесью сатирически-критического отношения к современным явлениям...»

Квартиру посещали многочисленные друзья - тот же Оболенский, художники, Иван Сергеевич Аксаков читал там свою поэму о беглом крепостном крестьянине «Бродяга»...

А между тем в Калуге назревал конфликт. Сын некоего генерала Ершова пожаловался царю, что его отец по настоянию калужского губернатора Смирнова совершил дарственную запись в пользу своей дочери Софии, которая была замужем за Россетом, братом Александры Осиповны, и тем самым лишил его отцовского наследства. Царь приказал сенатору князю Давыдову произвести следствие, а заодно и ревизию губернии.

- Поезжай, - сказал ему Николай I, - знаю наперед, что хорошего ты там мало найдешь. Суды в беспорядке. Полиция не лучше. Проекты о ней в министерстве внутренних дел не двигаются вперед. Дворянские опеки не охраняют сиротские имения, а разоряют. О них я тщетно стараюсь много лет. Но главное, обрати ты внимание на то, почему в Калужской губернии, где некогда, как мне известно, процветали полотняные заводы, снабжавшие своими изделиями даже Америку, пали. Как объяснить это, и нельзя ли поправить?

Давыдов аккуратно записал все, что велел ему император, и выбрал себе в помощники чиновника Н.М. Колмакова и юриста и археолога А. К. Жизневского. 28 апреля 1850 года среди других к сенатору был прикомандирован Алексей Константинович Толстой.

Жалоба генеральского сына не подтвердилась, и он за клевету был предан суду. Зато во всем, что касалось самого суда, полиции, дворянских опек, царь оказался прав, и ревизия затянулась на многие месяцы.

Так Толстой снова оказался в зеленой Калуге и совершил несколько поездок по губернии, что прослеживается и в его творчестве. По невыясненной причине он считал свое пребывание там «изгнанием». Толстой останавливался в гостинице Кулона. Матери он писал: «Я часто бываю у Смирновых. Оба они учтивы и умны...» Надев вицмундирный фрак с золотыми пуговицами, Толстой нанес визиты столпам калужского общества, среди которых были видные чиновники и родственники Смирновых. Письмо матери он отправил 24 июня, в Иванов день, а накануне, следуя народному поверью и своей склонности ко всему таинственному, предложил Клементию Россету отправиться в лес, подстеречь ночью цветенье папоротника и сорвать цветок, открывающий старинные клады. «Но Россетти так напугала какая-то белая тень, перебежавшая нам дорогу, что он не пожелал идти дальше, - вспоминал Толстой в одном из писем девятнадцать лет спустя, и там же содержался намек на еще одно приключение, то ли романтическое, то ли просто смешное: - Это было в те времена, когда его сестра, княгиня Ольга Оболенская, произвела на меня сильное впечатление, сильное настолько, что однажды я чуть не утонул во время купания, когда она вдруг появилась верхом на ослике. Древняя история!..»

Он не описал другой своей встречи, которая состоялась несколькими днями раньше, 16 июня, но рассказал о ней Пантелеймону Кулишу, биографу Гоголя.

Гоголь в мае жил в Москве, занимался «Мертвыми душами», читал их Аксаковым. У Аксаковых же он слушал и сам певал народные песни. Украинские песни пел там О.М. Бодянский, у которого Гоголь, кстати, брал уроки сербского языка, чтобы понимать красоту песен южных славян, собранных Буком Караджичем.

Жил он уединенно на Никитском бульваре, у Толстых, изредка бывал у Шевырева и Васильчиковых, в патриархальном доме которых встречались изящный Грановский с Хомяковым, ходившим в поношенном коричневом сюртуке, и Константином Аксаковым, носившим русское платье.

На Никитской было удобно, спокойно, но книга не писалась. Когда у Шевырева кто-то из гостей спросил Гоголя, почему за столько месяцев не написано ни строчки, тот ответил:

- Да, как странно устроен человек: дай ему все, чего он хочет для полного удобства жизни и занятий, тут-то он и не станет ничего делать; тут-то и не пойдет работа.

Сделав предложение Виельгорской и получив, видимо, отказ, Гоголь заторопился из Москвы в новое паломничество. Он присоединился к своему земляку М.А. Максимовичу. Путь их лежал через Калугу.

«Путешествие на долгих было для Гоголя уже как бы началом плана, который он предполагал осуществить впоследствии, - пишет Кулиш. - Ему хотелось совершить путешествие по всей России, от монастыря к монастырю, ездя по проселочным дорогам и останавливаясь отдыхать у помещиков. Это ему было нужно, во-первых, для того, чтобы видеть живописнейшие места в государстве, которые большею частью были избираемы старинными русскими людьми для основания монастырей; во-вторых, для того, чтобы изучить проселки русского царства и жизнь крестьян и помещиков во всем ее разнообразии; в-третьих, наконец, для того, чтобы написать географическое сочинение о России самым увлекательным образом. Он хотел написать его так, «чтоб была слышна связь человека с той почвой, на которой он родился». Обо всем этом говорил Гоголь у А.О. Смирновой в присутствии графа А. К. Толстого, которой был знаком с ним издавна, но потом не видал его лет шесть или более...» (курсив мой. - Д. Ж.).

Вот тут-то и возникает сомнение в свидетельствах Л. Арнольди и О. Смирновой о предыдущей встрече Гоголя и Толстого в Калуге, но и для опровержения их нет документальных оснований. По словам Кулиша, Алексей Константинович нашел в Гоголе большую перемену. Если прежде тот был добродушен в беседе с близкими знакомыми и «охотно вдавался во все капризы своего юмора и воображения», то теперь он был скуп на слова и преисполнен сам к себе глубокого почтения. «В тоне его речи отзывалось что-то догматическое, так, как бы он говорил своим собеседникам: «Слушайте, не пророните ни одного слова».

И все же он разговорился с Толстым, увлекся, особенно когда пошла речь об Украине. Он даже спел две колыбельные песни, которыми восторгался «как редкими самородными перлами».

Ой спы, дытя, без сповыття, Покы маты з поля прыйде...

И еще:

Ой ходыть сон по улоньци, В билесенький кошилоньци; Слоняетця, тыняетця...

И, наверно, Толстой читал ему свои баллады или отрывки из «Князя Серебряного», потому что Гоголь «попотчивал графа лакомством другого сорта: он продекламировал с свойственным ему искусством великорусскую песню, выражая голосом и мимикою патриархальную величавость»:

Пантелей-государь ходит по двору, Кузьмич гуляет по широкому, Кунья-то шуба на нем до земли, Соболья на нем шапка до верху, Божья на нем милость до веку, Бояре-то смотрят из города, Боярыни-то смотрят из терема, Сужена-то смотрит из-под пологу. Бояре-то молвят: «Чей-то такой?» Боярыни-то молвят: «Чей-то господин?» А сужена молвит: «Мой дорогой».

Такой песня и вошла в роман «Князь Серебряный», который, по словам Колмакова, старшего чиновника при ревизоре, Толстой уже «написал в это время».

В.В. Шенрок, другой биограф Гоголя, касаясь пребывания Гоголя в Калуге, рассказывал о робости его с людьми. Но там, где его любили, он держался просто, рассказывал анекдоты, припоминал случаи из своих странствий, высказывал свои заветные взгляды и убеждения. «Так же держал себя он в обществе поэта графа А.К. Толстого», - пишет Шенрок.

Он сообщает, что положение Гоголя было «ужасным». Состояния Гоголь не имел. Когда появлялись крупные деньги, он раздавал их бедным, а потом сам нуждался. Здоровье оставляло желать лучшего, и он думал, что зима, проведенная в Греции, поможет ему. Однако небольшой пенсион, положенный ему царем на время пребывания за границей, автоматически кончился с возвращением в Россию. Нужен был беспошлинный паспорт и средства для поездки. Алексей Толстой принял в судьбе Гоголя горячее участие и посоветовал написать наследнику престола, обещая свое содействие. Но Гоголь не рискнул это сделать. По словам Шенрока, «с ужасом и доверием выбивающегося из сил, он передает свое душевное состояние Смирновой»:

«Я нахожусь в каком-то нравственном бессилии, пробовал писать к наследнику, но так стало совестно все просить и просить, все забирая вперед, не сделавши ничего, что перо не поднималось».

Гоголь уехал. В Козельске он оставил экипаж и прошелся пешком версты две до Оптиной пустыни. Его поразила приветливость и крестьян в округе, и монахов, и монастырских служек. Чтение и беседы в монастыре надолго дали ему пищу для размышлений. Да и одному ли ему? 19 июня он ночевал в Долбине у И.В. Киреевского, знаменитого критика и публициста.


Вскоре в калужском Дворянском собрании был устроен бал. Гремела музыка с хоров. Пожилые чиновники теснились у губернаторских кресел. Глядя на вальсирующую молодежь, Александра Осиповна Смирнова вдруг нахмурилась, и ее желтая, как пергамент, кожа собралась складками на лбу.

- «Пошла плясать губерния», - сказала она. - Ну откуда Гоголь берет свои карикатуры? У него в губернии что ни чиновник, то взяточник; и вообще что ни человек, то урод и самого скверного свойства... Жалкий он человек!

Разумеется, она не осмелилась бы сказать что-либо подобное вне круга чиновников, подчиненных ее мужу, и оставалась неизменно любезной и с Гоголем, и с Алексеем Толстым, который переписал для нее особо в тетрадку свои стихи и баллады.

В юности Александра Осиповна была похожа на красивую молодую цыганку. В ней смешались французская, немецкая и грузинская кровь. Была она небольшого роста, лицо смуглое, с правильными тонкими чертами. Худа, жива, остроумна. Многих влекло к ней во фрейлинскую келью на четвертом этаже Зимнего дворца. Вряд ли найдется в истории женщина, которой бы столько первейших поэтов посвятили свои стихотворения и эпиграммы.

Она принимала участие во всех спорах, дерзала высказывать свои мнения в присутствии самых блестящих умов России, и к ней благосклонно прислушивались. Ум ее был нетворческий, но колоссальная память удерживала все самое оригинальное из того, что говорилось вокруг нее, а сообразительности пристойно видоизменять и компилировать мнения ей хватало. О памяти ее говорит хотя бы то, что, когда ей понадобилось выучить греческий, она сделала это шутя, в самое короткое время.

Это было шесть с лишним лет назад, во время ее хандры, от которой ей посоветовал лечиться таким образом Гоголь, часто встречавшийся с ней в Риме и Ницце. Александра Осиповна находилась, по выражению С. М. Соллогуба, «на страшной меже наслаждений, осуществившихся в протекшей молодости, и неизвестных испытаний в преддверии старости». Гоголь предложил ей в утешение религию. В их прогулках тогда участвовали Василий Алексеевич Перовский, лечивший свои раны, его будущий сотрудник Яков Ханыков, Алексей Толстой, Юрий Самарин. Дети Александры Осиповны питали симпатию к Алексею Толстому. Мало-помалу Алексей Толстой все же разглядел нечто ханжеское в поведении Александры Осиповны. Прискучили приемы в губернаторском доме, где среди чиновников велись разговоры о спектаклях появившейся в Калуге «русской труппы» во главе с неким Фридбергом, о свадьбах, о заготовке капусты, причем шли споры, как лучше рубить ее для засолки - домашними средствами, то есть при помощи дворовых девок, или испрашивая у губернатора арестантов из местного острога... Анна Алексеевна Толстая сообщала в письме, что приобрела под Петербургом имение Пустыньку, а также о болезни Василия Алексеевича Перовского, который пожелал видеть племянника. Воспользовавшись этим предлогом, Толстой вернулся в Петербург.


Но было бы неверно думать, что Толстой лишь развлекался разговорами у губернатора да бродил по Одигитриевской, Проломной, Золотаревской, Никитской и прочим калужским улицам. Конечно, в Калуге было на что посмотреть, вспомнить страницы истории, деяния Ивана Грозного и Бориса Годунова, Смутное время... Зайти хотя бы в дом калужанина Колобова, торговавшего жемчугом, в дом, называвшийся «дворцом Марины Мнишек», с его красивым крыльцом на столбиках, с окнами, обрамленными каменными колоннами... Сюда к Лжедмитрию, к Тушинскому вору, приехала Марина, «московская царица», сюда же прискакал к ней шут и друг самозванца дворянин Кошелев с вестью, что начальник татарской стражи крещеный татарин князь Петр Урусов застрелил Лжедмитрия на охоте и отрубил ему голову. И Марина, на последнем месяце беременности, схватила факел и металась ночью по городу, призывая горожан к мести... Купец Колобов все копался в подвалах своего дома, и поговаривали, что жемчуг он добывает там из старинных складов.

Ревизия требовала от Алексея Толстого служебных поездок по губернии, и самой примечательной для него была поездка в Козельск, городок пребедный, однако издали имеющий вид изрядный, как сказал один путешественник. История у города была славная - семь недель не могли его взять войска Батыя. Потом город расцвел, до сорока церквей стояло на высоком берегу реки Жиздры. Ближе к нашим временам город славился кожевенными заводами и полотняными парусными фабриками, но к приезду Толстого он уже хирел, число жителей уменьшалось, промышленники перебирались в Сухиничи, к новому торговому пути.

Все это узнали Толстой и Жизневский, поселившиеся в сохраненном до наших дней доме владельца парусной фабрики Василия Дмитриевича Брюзгина, который не мог ничего присоветовать чиновникам для отчета - как «поправить» дело. Разве что провести через Козельск железную дорогу?..

От этого дома, построенного в эпоху классицизма, дома с тяжелым цоколем и хрупкой колоннадой, пути-дороги вели Толстого и в знаменитые Брынские леса, и в Оптину пустынь... Он писал потом, что места у Жиздры незабываемы, и трудно даже определить, что здесь интереснее, - природа, история или люди.

Уже после появления романа «Князь Серебряный» стали вспоминать о князе Петре Оболенском-Серебряном, казненном Иваном Грозным. Имение князя было неподалеку, в соседнем уезде. В Козельске даже появилось предание о кургане, что возвышается верстах в трех от реки, - будто это могила героя романа князя Микиты Серебряного, который отпросился у царя в сторожевой полк на Жиздру служить, да там и голову сложил в сражении с татарами.

Что делал Алексей Константинович Толстой в Оптиной пустыни, куда несколько раз ходил пешком ракитовой аллеей, описанной позднее Достоевским в «Братьях Карамазовых»? С кем разговаривал? О чем?

Справочники говорят, что, по преданию, пустынь основана в XIV веке Оптой, главарем шайки, много лет разбойничавшей в Козельской засеке. Покаявшись, он стал иноком Макарием. Захудалый был монастырь. В XVIII веке обитель вдруг разбогатела и начала обстраиваться.

Со всех сторон, кроме речной, монастырь прикрыт лесом, и в лесу том, как в соборе, - просторно меж толстенных стволов сосен, дубов, лип. Разросшиеся их кроны на громадной высоте словно пологом отгораживают небо, и редкие прорывающиеся сквозь зелень лучи солнца ослепительно, золотом горят на коре деревьев и плотном ковре увядшей хвои.

Но Алексей Толстой шел не кружным путем, как ходят сейчас, а прямо, через луга, и уже издали видел оставшуюся ныне лишь на литографиях бело-розовую картину - храмы, гостиницы, трапезную, ограду с семью башнями... Послушник подогнал паром, и вот Толстой уже ступает на низкий берег, поросший наклонившимися к воде ивами. Встречает его игумен монастыря Моисей, нищелюб, которого скупая монастырская братия за щедрость зовет «гонителем денег». Тут и его родной брат Антоний, начальник скита. Все они проходят через монастырь и шагах в четырехстах от его стен попадают в самый скит с его церковью и кельями старцев.

И вот Толстой уже у тех, кто создал благополучие монастырю, кто удалялся в уединение, в «пустыню», а оказывался в самом центре мирских забот. Со всех сторон к старцам стекались страждущие. И они давали советы крестьянке, например, как кормить индюшек, чтобы не дохли, или как пресечь поползновения свекра, а интеллигенту - как справиться с мучительной нравственной проблемой... Их умение ориентироваться в психике пришедшего человека по одному выражению лица, их огромное влияние на всех соприкасавшихся с ними людей трудно объяснимо, хотя Достоевский, описывая своего Зосиму, и пытался это сделать.

«Он так много принял в душу свою откровений, сокрушений, сознаний, что под конец приобрел прозорливость уже столь сильную, что с первого взгляда на лицо незнакомого, приходившего к нему, мог угадать, с чем тот пришел, что тому нужно и даже какого рода мучения терзают его совесть, и удивлял, смущал и почти пугал иногда пришедшего таким знанием тайны его, прежде чем тот молвил слово», - написано в «Братьях Карамазовых» про оптинского старца.

В Оптиной пустыни не раз бывали Жуковский, Гоголь, Шевырев, Погодин, братья Киреевские (они похоронены там), позднее Достоевский, Апухтин, Лев Толстой, Леонтьев... Более всего их привлекали беседы со старцами Макарием (в миру дворянин Михаил Орлов) и Амвросием (в миру сын причетника Александр Гренков).

Читая в Оптиной писания Исаака Сирина, Гоголь вернулся к XI главе первого тома «Мертвых душ» и осудил себя за снисходительное отношение к «прирожденным страстям». «Мне чуялось, когда я печатал эту главу, что я путаюсь; вопрос о значении прирожденных страстей много и долго занимал меня и тормозил продолжение «Мертвых душ». Жалею, что поздно узнал книгу Исаака Сирина, великого душеведца и прозорливого инока. Здравую психологию и не кривое, а прямое понимание души встречаем лишь у подвижников-отшельников. То, что говорят о душе запутавшиеся в хитросплетенной немецкой диалектике молодые люди, не более как призрачный обман. Человеку, сидящему по уши в житейской тине, не дано понимание души». (Из карандашной заметки Гоголя на полях «Мертвых душ».)

Слушая новые главы «Мертвых душ», Алексей Толстой сочувствовал горячему желанию Гоголя увидеть Русь другими глазами, показать крах зла и торжество добродетели, объяснить хотя бы, что не все у нас такие, как персонажи первого тома, заглянуть в будущее, где усилием разумной воли человека искоренятся прирожденные злые страсти... Но он не принимал близко к сердцу проповеди молчания, кротости и усмирения страстей.

Алексей Толстой видел страсть и в несимметрично поставленных глазах Макария, когда тот, сухонький, весь седой, с костылем в одной руке, а с четками в другой, под общий шепот: «Старец идет!» появлялся на людях и, благословляя всех направо и налево, проходил в «хибарку», садился на диван и начинал отвечать на вопросы. Его сопровождал Амвросий, секретарь-письмоводитель, постриженный лишь восемь лет назад, в камилавке и подряснике, умно посверкивая проницательными глазами. У него были большие способности, его, поэта, богослова, знатока пяти языков, прочили в преемники Макария, что и случилось в 1860 году. Теперь же Амвросий набирался той мудрости, которая будет покорять Достоевского и Льва Толстого.

Напомним, что Алексей Константинович Толстой посетил Оптину в 1850 году. Пустынников тогда волновали политические новости, европейские бури. Со всех концов России приходили вести о стихийных бедствиях - холере, засухе, пожарах. В Орле сгорело недавно 2800 домов!

Старцы читали: «Море мятется, земля иссыхает, небеса не дождят, растения увядают... Бесстыдный же, прияв тогда власть, пошлет бесов во все концы смело проповедовать: «великий царь явился во славе...» Старцам казалось, что наступают страшные времена пришествия антихриста, и слова сочинения Ефрема Сирина, только что переизданного, воспринимались ими с тем же благоговейным ужасом, который в свое время перевернул душу протопопу Аввакуму. «Придет же прескверный как тать, в таком образе, чтобы прельстить всех: придет скромный, смиренный, кроткий, ненавистник неправды... И скоро утвердится царство его...»

Амвросий потом говаривал Достоевскому и Льву Толстому об оскудении в России благочестия и неминуемом исполнении предсказанного в Апокалипсисе, о приходе антихриста «во времена безначалия и отсутствия предержащей власти», как говорил об этом, наверно, старец Макарий Гоголю и Алексею Константиновичу Толстому.

Но было бы ошибкой думать, что умнейших людей влекли к старцам только эти экскурсы в богословие, эти пугающие предсказания. Глубочайшее знание человеческой природы, всех душевных движений человека - вот на чем основывалась мудрость и оптинских старцев, и их учителей - древних пустынников. Как знал человека хотя бы Фома Кемпийский, читать которого призывал Смирнову Гоголь! Было у старцев и еще одно качество, которое не могло оставить равнодушным всякого, в ком была писательская жилка. Много рассказывают неприятного о фанатичном отце Матвее, который буквально смял Гоголя и, возможно, был причиной страшной его смерти. И от него же Гоголь слышал рассказы о высоких явлениях духа в русском народе. Т. И. Филиппов напечатал у Достоевского в «Гражданине» воспоминание:

«Рассказчик едва ли и сам сознавал, какую роль в этом деле, кроме самого содержания, играло высокое художество самой формы повествования. Дело в том, что, в течение целой четверти века обращаясь среди народа, о. Матвей с помощью жившего в нем исключительного дара успел усвоить себе ту идеальную народную речь, которую так долго искала и доныне ищет, не находя, наша литература, и которую Гоголь неожиданно обрел готовою в устах какого-то в ту пору совершенно безвестного священника. Тот же склад речи лежал и в основе церковной проповеди о. Матвея, хотя сюда по необходимости входили и другие стихии слова (как, например, церковнославянская), которые он успел необыкновенным образом между собой мирить и сливать в единое, цельное и исполненное красоты и силы изложение».

Говорят, даже неверующие вставали к шести утра, к ранней обедне, чтобы послушать отца Матвея. Та же народная речь была на устах и оптинских старцев. Соединенная с мудростью, знанием человека, она не могла оставить равнодушной писателя.

* * *

8 января 1851 года в Александрийском театре давалось большое представление. Среди прочего в афише вечера значилась шутка-водевиль «Фантазия», написанная некими «Y» и «Z».

Своим высочайшим присутствием представление почтил сам Николай I. Первые три номера программы прошли благополучно, и, когда занавес поднялся в четвертый раз, зрители увидели на сцене декорации, обозначавшие сад перед дачей богатой старухи Чупурлиной. Посреди сада торчала беседка в виде будочки... И на ней развевался флаг с надписью: «Что наша жизнь?»

И вот что еще увидели зрители на сцене.

Старуха Чупурлина очень любит свою моську Фантазию и совсем не любит свою молоденькую воспитанницу Лизаньку, к которой в надежде на богатое приданое сватаются шесть женихов разом - молодой и резвый немец Либенталь, лукавый Разорваки, торговец мылом князь Батог-Батыев, приличный человек Кутило-Завалдайский, застенчивый господин Беспардонный и нахал Миловидов. Все они ухаживают за Лизанькой, и лишь Либенталь обхаживает старухину моську Фантазию. Но вот моська пропадает. Старуха обещает руку Лизаньки тому из женихов, кто отыщет Фантазию.

Оркестр играет бурю из «Севильского цирюльника». По сцене с лаем бегают собаки - от дога до шавки. Женихи ловят собак, обкарнывают их под моську и являются с ними к старухе...

Но оторвем взгляд от сцены и перенесемся в императорскую ложу. Царь Николай Павлович уже давно хмурит брови. Лай бегающих по сцене собак, невразумительные, абсурдные диалоги - все это подогревает в нем, мягко говоря, недоумение.

Кутило-Завалдайский вытаскивает на сцену упирающегося громадного датского дога и уверяет старуху Чупурлину, что это и есть ее моська. Миловидов притаскивает детскую игрушку - деревянную собачку - и показывает ее издали.

- Подберите фалды! - кричит Миловидов. - Он зол до чрезвычайности!

Именно при этих словах император встал и покинул ложу.

У выхода он сказал директору императорских театров А. М. Гедеонову:

- Много я видел на своем веку глупостей, но такой еще никогда не видел.

Тотчас же зрители начали шикать, кричать, свистеть. Спектакль проваливался. Зрители были озадачены с первых же нелепых реплик.

«Р_а_з_о_р_в_а_к_и (смотрит на свои часы). Семь часов.

К_у_т_и_л_о-З_а_в_а_л_д_а_й_с_к_и_й (тоже смотрит на свои часы)... У меня половина третьего. Такой странный корпус у них; никак не могу сладить!»

Фемистокл Мильтиадович Разорваки, по авторской ремарке, «человек отчасти лукавый и вероломный», предлагает себя в женихи таким образом:

«Р_а_з_о_р_в_а_к_и. Нет-с, я не шучу. Серьезно прошу руки Лизаветы Платоновны! Я происхождения восточного, человек южный; у меня есть страсти!

Ч_у_п_у_р_л_и_н_а. Неужто?.. Но какие же у тебя средства?

Р_а_з_о_р_в_а_к_и. Сударыня, Аграфена Панкратьевна! Я человек южный, положительный. У меня нет несбыточных мечтаний. Мои средства ближе к действительности... Я полагаю занять капитал... в триста тысяч рублей серебром... и сделать одно из двух: или пустить в рост, или... основать мозольную лечебницу... на большой ноге!

Ч_у_п_у_р_л_и_н_а. Мозольную лечебницу?

Р_а_з_о_р_в_а_к_и. На большой ноге!

Ч_у_п_у_р_л_и_н_а. Что ж это? На какие ж это деньги?.. Нешто на Лизанькино приданое?

Р_а_з_о_р_в_а_к_и. Я сказал: занять капитал в триста тысяч рублей серебром!

Ч_у_п_у_р_л_и_н_а. Да у кого же занять, батюшка?

Р_а_з_о_р_в_а_к_и. Подумайте: триста тысяч рублей серебром! Это миллион на ассигнации!

Ч_у_п_у_р_л_и_н_а. Да кто тебе их даст? Ведь это, выходит, ты говоришь пустяки!

Р_а_з_о_р_в_а_к_и. Миллион пятьдесят тысяч на ассигнации!»

На постановку «Фантазии» откликнулись едва ли не все журналы и газеты того времени. Одним из первых выступил с рецензией видный критик и драматург, редактор журнала «Пантеон» Федор Кони:

«Давно ведется поговорка, что у каждого барона своя фантазия. Но, вероятно, со времени существования театра никому еще не приходило в голову фантазии, подобной той, какую гг. Y и Z сочинили для русской сцены».

Свой пересказ комедии он закончил словами:

«Один только немец приносит настоящую Фантазию и получает руку Лизаньки. Однако соперники составляют против него интригу, но чем их замысел должен развязаться, мы сказать не можем, потому что публика, потеряв всякое терпение, не дала актерам окончить эту комедию и ошикала ее прежде опущения занавеса. Мартынов, оставшийся один на сцене, попросил у кресел афишку, чтобы узнать, как он говорил: «Кому в голову могла прийти фантазия сочинить такую глупую пьесу?» Слова его были осыпаны единодушными рукоплесканиями...»

Но, обратившись к тексту пьесы, нельзя не заметить, что Федор Кони был не прав. «Фантазия» была сыграна до конца. Женихи никакой интриги не составляли, а, побранившись со старухой Чупурлиной, ушли вместе с ней со сцены.

Остался один Кутило-Завалдайский. Его играл великий русский актер Мартынов. Он подошел к рампе и наклонился над оркестром.

- Господин контрабас! - обратился он к музыканту. - Пст!.. Пст!.. Господин контрабас, одолжите афишку!

Из оркестра ему подали афишку.

- Весьма любопытно видеть: кто автор этой пьесы?

Внимательно рассматривая афишку, Мартынов продолжал:

- Нет!.. Имени не выставлено... Это значит, осторожность! Это значит, совесть нечиста... А должен быть человек самый безнравственный! Я, право, не понимаю даже: как можно было выбрать такую пьесу? Я по крайней мере тем доволен, что, с своей стороны, не позволил себе никакой неприличности, несмотря на все старания автора! Уж чего мне суфлер ни подсказывал?.. То есть если б я хоть раз повторил громко, что он мне говорил, все бы из театра вышли вон!.. Но я назло ему говорил все противное! Он мне шепчет одно, а я говорю другое. И прочие актеры тоже все другое говорили; от этого и пьеса вышла лучше. А то нельзя было бы играть! Такой, право, нехороший сюжет!.. Уж будто нельзя было придумать что-либо получше? Например, что вот там один молодой человек любит одну девицу... Их родители соглашаются на брак; и в то время как молодые идут по коридору, из чулана выходит тень прабабушки и мимоходом их благословляет! Или вот что намедни случилось, после венгерской войны: что один офицер, будучи обручен с одною девицей, отправился с отрядом одного очень хорошего генерала и был ранен пулею в нос. Потом пуля заросла. И когда кончилась война, он возвратился и обвенчался со своею невестой... Только уж ночью, когда они остались вдвоем, он - по известному обычаю - хотел подойти к ручке жены своей... неожиданно чихнул... пуля вылетела у него из носу и убила жену наповал!.. Вот это называется сюжет!.. Оно и нравственно, и назидательно, и есть драматический эффект!..

Уже начал опускаться занавес, а Мартынов не унимался:

- Или там еще: что один золотопромышленник, будучи чрезвычайно строптивого характера, поехал в Новый год с поздравленьем вместо того, чтобы к одному, к другому...

Тут грянул оркестр, а Мартынов, оглянувшись, увидел, что занавес уже опустился. Сконфуженный, он торопливо раскланялся с рукоплескавшей ему публикой и ушел.

Оказывается, все так и было задумано авторами пьесы, скрывшимися за последними литерами латинского алфавита. Но это дошло не до всех петербургских критиков, оживленно обсуждавших «Фантазию».

Журнал «Современник» писал, что «это пример очень замечательный в театральных летописях тем, что одной пьесы не доиграли вследствие резко выраженного недовольства публики. Это случилось с пьесою «Фантазия».

Рецензент «Отечественных записок» был более наблюдателен, хотя и писал о «совершенном и заслуженном падении Фантазии, оригинального водевиля, соч. Y и Z. Благоразумные авторы предвидели это падение и вложили в уста г. Мартынова длинный монолог, состоящий из невероятных рассказов, который несколько рассеял зрителей от часовой скуки этой собачьей комедии, потому что тут все дело вертится на собаках».

И наконец Василько Петров, театральный обозреватель «Санкт-Петербургских Ведомостей», подошел к комедии почти сочувственно: «О «Фантазии», оригинальной шутке гг. Y и Z, мы вовсе не будем говорить, потому что de mortius out bene, out nihil».6

Он был прав.

На скрижалях истории императорских театров было выбито:

«ПО ВЫСОЧАЙШЕМУ ПОВЕЛЕНИЮ СЕГО 9 ЯНВАРЯ 1851 Г. ПРЕДСТАВЛЕНИЕ СЕЙ ПИЕСЫ В ТЕАТРАХ ВОСПРЕЩЕНО. Кол. Асс. Семенов».

Но коллежский асессор Семенов обозначил день формального запрещения; словесно оно было объявлено императором 8 января, в тот самый момент, когда он покидал театр.

Верноподданнический булгаринский полуофициоз «Северная Пчела» сочла уход императора из театра за прямое указание начать критический разнос. Писатель Р. Зотов, который вел в ней отдел театральной хроники, разразился обширной рецензией, заканчивавшейся словами:

«Признаемся, Фантазия превзошла все наши ожидания. Нам даже совестно говорить о ней, совестно за литературу, театр, актеров и публику. Это уже не натуральная школа, на которую мы, бывало, нападали в беллетристике. Для школы Фантазии надобно придумать особенное название. Душевно и глубоко мы благодарны публике за ее единодушное решение, авось это остановит сочинителей подобных фантазий. Приучив нашу публику наводнением пошлых водевилей ко всем выходкам дурного вкуса и бездарности, эти господа воображают, что для нее все хорошо. Ошибаетесь, чувство изящного не так скоро притупляется. По выражению всеобщего негодования, проводившему Фантазию, мы видим, что большая часть русских зрителей состоит из людей образованных и благонамеренных».

В квартире Жемчужниковых на Васильевском острове каждое глубокомысленное замечание почтенных рецензентов встречали хохотом. А дело было в том, что совсем недавно Алексей Жемчужников пытался пристроить на сцену Александрийского театра свою «натуральную комедию» под названием «Сердечные похождения Дмитриева и Галюше, или Недоросль XIX столетия», в которой разоблачал нравы откупщиков и кабатчиков.

Цензор Гедерштерн усмотрел в комедии Жемчужникова нежелательную литературную тенденцию и начертал:

«Сюжет не заключает в себе ничего подлежащего запрещению, но вообще пиэса обращает на себя внимание тем, что автор, как бы следуя натуральной школе, вывел на сцену быт и слабости людей средних состояний в России, без всякой драматической прикраски, заставляя действующих лиц говорить языком низким».

В то время в Александрийском театре первый трагик Василий Каратыгин ревел, завывал, икал, поражал всех громадным ростом в душераздирающих драмах Кукольника, Полевого, Ободовского, подражавших Виктору Гюго. Большая часть репертуара отводилась водевилю, но уже пробивало себе дорогу стремление показывать жизнь как она есть. Водевилисты отчаянно сопротивлялись. В водевиле Петра Каратыгина «Натуральная школа» распевались куплеты:

Мы натуры прямые поборники, Гении задних дворов: Наши герои - бродяги да дворники, Чернь петербургских углов!

Он метил в некрасовские альманахи «Физиология Петербурга» и «Петербургский сборник». Слово «натуральная» было пущено в оборот Булгариным как бранное, но Белинский его подхватил, переосмыслил и под этим флагом поддерживал литературу, стремившуюся к реалистическому изображению жизни.

Алексей Жемчужников на первом листе рукописи своей комедии написал:

«...Не пропущена, потому что обидна для откупщиков и выводит кабак на сцену».

Пьесу цензор запретил 18 ноября 1850 года, но прошел месяц, и к нему же на стол легла «Фантазия» - «Шутка-водевиль в 1 д.; сочинение Жемчужникова и графа Толстого».

И, на свою беду, он не нашел в ней «ничего предосудительного»... Вот история ее появления на свет.

Алексей Жемчужников рассказал о своей неудаче вернувшемуся из Калуги Алексею Толстому. Неизвестно, одобрял ли Толстой опыты своего двоюродного брата, но что он насмешливо относился к тогдашнему театральному репертуару, в том нет сомненья. То ли Толстому, то ли Жемчужникову пришла в голову мысль посмеяться над водевилем, сочинить «драматическую вещь, поражающую своей бессмыслицей и вместе с тем претендующую на внимание публики».

А.А. Кондратьев высказывал предположение, что одной из истинных причин возвращения Толстого в Петербург из Калуги «были приготовления к постановке на Александрийскую сцену «Фантазии» Козьмы Пруткова».

Пруткова еще не было и в помине, да и сама «Фантазия» скорее всего писалась после приезда Толстого, судя по тому, что предыдущую комедию Жемчужников написал в октябре, тогда же предложил ее и получил отказ.

Придумана и написана «Фантазия» была, как говорится, в один присест. То ли в квартире Жемчужникова на Васильевском острове, то ли в Пустыньке, имении под Петербургом, которое мать Толстого приобрела, когда он был в Калуге. Толстому полюбилось это место, где была прекрасная охота и где хорошо работалось. Имение сгорело после смерти поэта, в пожаре погибли бумаги Толстого. Этот и другие пожары и бедствия навсегда скрыли от нас многие важные подробности жизни поэта, принуждая довольствоваться малым, восстанавливать ее по крупицам, ворошить груды пепла, чтобы отыскать еще тлеющие обрывки...

По воспоминаниям современников можно представить себе «нечто вроде роскошного замка на берегу Тосны». С проведением Московской железной дороги Пустынька оказалась верстах в четырех от станции Саблино. Там перебывали многие знаменитости. А.В. Никитенко записал в своем «Дневнике»: «Все в этом доме изящно, удобно и просто. Самая местность усадьбы интересная. Едешь к ней по гнусному ингерманландскому болоту и вдруг неожиданно натыкаешься на реку Тосну, окаймленную высокими и живописными берегами. На противоположном берегу ее дом, который таким образом представляет красивое и поэтическое убежище».

От Пустыньки сегодня осталось несколько старых парковых деревьев и два зарастающих пруда; один из них круглый, с островом посередине, где некогда стояла беседка, в которой любил уединяться Алексей Толстой. Дом был над обрывом. Оттуда открывается вид, и в самом деле неожиданный для тех мест. На дне желто-красного каньона шумит, обтекая громадные гранитные валуны, быстрая речка Тосна. Возле недалеко лежащего села она делает громадную петлю, берега ее расступаются, за пойменными лугами виден дальний сизый лес. Если у пруда спуститься по почти отвесной песчаной стене к реке, краски станут еще ярче. Полоса неба сжата зеленой каймой деревьев, а ниже слежавшийся песок самых разных теплых оттенков. В стене темные пятна пещер, в иные можно войти, не сгибаясь, еще и побродить по сухим подземным коридорам. Когда-то, видимо, живал здесь монах-пустынник, оттого и название пошло - Пустынька.

Сохранилась небольшая овальная акварель, относящаяся к первым месяцам пребывания Толстого в Петербурге после Калуги. Зима, снег, круча под усадьбой, внизу замерзшая Тосна... Ухватившись за дерево, Толстой помогает одолеть подъем карабкающемуся следом за ним Алексею Жемчужникову. И.А. Бунин в своих автобиографических заметках, опубликованных в 1927 году, вспоминает, как Жемчужников рассказывал ему: «Мы, я и Алексей Константинович Толстой... жили вместе и каждый день сочиняли по какой-нибудь глупости в стихах, потом решили издать эти глупости, приписав их нашему камердинеру Кузьме Пруткову».

Если читатель решит, что в этих строках открыта тайна появления на свет знаменитого имени Козьмы Пруткова, то он глубоко ошибется...

Мы еще вернемся к этому имени, о котором совсем не думалось, когда друзья сотворили комедию о богатой старухе Чупурлиной, которая очень любит свою моську Фантазию и совсем не любит молоденькую воспитанницу Лизаньку...

Лет через сорок в рассказах Алексея Жемчужникова дело выглядит так.

Молодые, веселые, здоровые и беззаботные молодые люди то и дело подшучивали друг над другом, но беззлобно, без стремления ущемить достоинство каждого, хотя Толстой, несомненно, относился не без иронии к театральным неудачам двоюродного брата. Иногда тот не выдерживал и произносил сакраментальную фразу, ставшую ныне, классической:

- Да заткни фонтан, дай ему отдохнуть!

И писали они «Фантазию» будто бы в одной комнате, на разных столах, разделив пьесу на равное число явлений и распределив их между собой. Во время считки оказывалось, что у Толстого все герои уходят, а у Жемчужникова они вдруг оказываются все в одном месте.

Все было не так просто. При внимательном прочтении «Фантазии» становится более чем очевидным, что обе ее части не могли писаться одновременно. Кто-то должен был начать, а другой дописывать, потому что вся вещь сделана в одном ключе, язык и характеры персонажей выдержаны всюду, реплики из завязки и развязки перекликаются - они, как и куплеты, сперва льстивы (женихи сватаются), а в конце ругательны (женихи получают отказ). Писавшему вторую половину надо было хорошо знать первую, чтобы передавать настроение женихов «в обратном смысле». (Любопытно, не впервые ли в «Фантазии» было употреблено это выражение, ставшее в наше время расхожим?)

«Фантазия» была написана в декабре 1850 года, 23-го числа того же месяца ее представили в дирекцию императорских театров, 29-го она была одобрена цензором Гедерштерном и вручена режиссеру Куликову, а 8 января 1851 года состоялся спектакль. И это вовсе не было исключением. Подстегивала система бенефисов.

С постановками гнали как на перекладных. Театр должен был непрерывно обновлять репертуар и требовал все новых и новых пьес. Актеры заучивали роли кое-как и больше надеялись на суфлера. Режиссеры ограничивались одной-двумя репетициями. Николай Иванович Куликов был опытным режиссером и сам пописывал пьески под псевдонимом Н. Крестовского, но ни он, ни дирекция, ни актеры не увидели в «Фантазии» подвоха.

Самих Толстого и Алексея Жемчужникова на спектакле не было - их пригласили на какой-то бал, и приглашение исходило от такого высокого лица, что на балу «быть следовало». Зато присутствовали Анна Алексеевна Толстая и сенатор Михаил Николаевич Жемчужников с сыновьями Львом, Владимиром, Александром... Они-то и рассказали отсутствовавшим авторам о том, что произошло в Александрийском театре.

Тридцать три года спустя Алексей Жемчужников вспомнил былое и записал в своем дневнике:

«Воротясь с бала и любопытствуя знать: как прошла наша пьеса, я разбудил брата Льва и спросил его об этом. Он ответил, что пьесу публика ошикала и что Государь в то время, когда собаки бегали по сцене во время грозы, встал со своего места с недовольным выражением в лице и уехал из театра. Услышавши это, я сейчас же написал письмо режиссеру Куликову, что, узнав о неуспехе нашей пьесы, я прошу его снять ее с афиши и что я уверен в согласии с моим мнением графа Толстого, хотя и обращаюсь к нему с моей просьбой без предварительного с гр. Толстым совещания. Это письмо я отдал Кузьме, прося снести его завтра пораньше к Куликову. На другой день я проснулся поздно, и ответ от Куликова был уже получен. Он был короток: «Пьеса ваша и гр. Толстого уже запрещена вчера по Высочайшему повелению».

Пьеса «Фантазия» вошла в сочинения Козьмы Пруткова, само имя которого остается до сих пор тайной его создателей. Но с камердинером Кузьмой связан один из эпизодов их жизни, содержащий многозначительный намек. Постепенно созревала мысль издать подражания, афоризмы, комедии отдельной книгой, и Толстой с Жемчужниковыми стали подумывать о псевдониме.

Камердинер Алексея Жемчужникова, добрый старик Кузьма Фролов, был всеобщим любимцем. Как-то Владимир Жемчужников в присутствии братьев и Толстого сказал ему:

- Знаешь что, Кузьма, мы написали книжку, а ты нам дай для этой книжки свое имя, как будто ты ее сочинил... А все, что мы выручим от продажи этой книжки, мы отдадим тебе.

Кузьма закивал.

- Что ж, - сказал он, - я, пожалуй, согласен, если вы так очинно желаете... А только дозвольте вас, господа, спросить: книга-то умная аль нет?

Братья прыснули.

- О нет! Книга глупая-преглупая.

Кузьма нахмурился.

- А коли книга глупая, так я не желаю, чтобы мое имя под ей было написано. Не надо мне и денег ваших...

Алексей Толстой долго хохотал, а потом достал и подарил Кузьме пятьдесят рублей.

- На, это тебе за остроумие.

Но всякий, кто возьмется раскапывать историю возникновения псевдонима, опираясь на воспоминания, статьи, разъяснения, опровержения его создателей, вскоре поймет, что ему морочат голову.

Великая путаница - это часть игры в Козьму Пруткова. Разное написание его имени - тоже. Библиографы откопали сборник «Разные стихотворения Козьмы Тимошурина», изданный в Калуге в 1848 году. Открывает его стихотворение «К музе», в котором есть такая строфа:

Не отринь же меня от эфирных объятий!.. О!.. если вниманье твое получу, Среди многотрудных служебных занятий Минуты покоя - тебе посвящу...

В «предсмертном» стихотворении Козьмы Пруткова есть нечто похожее на вирши калужского чиновника.

Но музы не отверг объятий Среди мне вверенных занятий.

Вспомним, что Толстой только что вернулся из Калуги... Для нас важны даже крупицы сведений о характере Алексея Толстого, о его неистощимом юморе, во многом способствовавшем славе и неубывающей популярности придуманного им вместе с Жемчужниковыми оригинального литератора.

«Фантазия» - это первое обнародованное произведение Козьмы Пруткова, хотя само имя появилось на страницах журнала «Современник» три с лишним года спустя. И с самого начала о такого рода творчестве заговорили все. Начиная с императора Николая Павловича, который вскоре, увидев на приеме Алексея Жемчужникова, сказал:

- Ну, знаешь, я не ожидал от тебя, что ты напишешь такую...

Царь запнулся.

- Чепуху? - не удержавшись, сказал Жемчужников.

Наступила историческая минута.

- Я слишком воспитан, чтобы так выражаться! - произнес холодно государь и перенес свое внимание на других.

Это из области анекдотов. Но остались и весьма существенные доказательства всеобщего внимания к постановке «Фантазии».

Эту комедию недаром включают в собрания сочинений и Козьмы Пруткова и Алексея Константиновича Толстого. Она была ядовитой насмешкой над тогдашними водевилями, герои которых под пение куплетов, преодолевая чинимые драматургами препятствия, неуклонно продвигались к собственной свадьбе. Обычно имена персонажей пеклись по готовым рецептам. Если купец, то в водевиле он Лобазин; если вертопрах, то Папильоткин; если страстная вдова, то Влюбчива; если лекарь, то Микстура...

В «Фантазии» все было наоборот.

«Застенчивый человек» зовется Беспардонным, Миловидон оказывается «человеком прямым», неприятным в своей грубой откровенности, а Кутило-Завалдайский, «человек приличный», даже представляясь, говорит: «У меня, сударыня, более нравственный капитал! Вы на это не смотрите, что мое такое имя: Кутило-Завалдайский. Иной подумает и бог знает что; а я совсем не то!.. Я человек целомудренный и стыдливый. Меня даже хотели сделать брандмейстером». И оправдывает целиком собственную характеристику.

В пьесе были доведены до абсурда диалоги, и это наводит на мысль, что Козьма Прутков был предтечей театра абсурда, возникшего уже в нашем веке и одно время считавшегося едва ли не вершиной драматического искусства. Когда о нелепице говорят всерьез, то от этого за версту несет разложением.

Химический термин «разложение» ввел в литературоведение Аполлон Григорьев. И едва ли не в тот самый год, когда была поставлена «Фантазия».

Аполлон Александрович жил в то время в Москве и, естественно, на спектакле быть не мог. Но он прочел рецензию Федора Кони и отозвался на «Фантазию» статьей в журнале «Москвитянин».

«Со своей стороны, - писал он, - мы видим в фантазии гг. Y и Z злую и меткую, хотя грубую пародию на произведения современной драматургии, которые все основаны на такого же рода нелепостях. Ирония тут явная - в эпитетах, придаваемых действующим лицам, в баснословной нелепости положений. Здесь только доведено до нелепости и представлено в общей картине то, что по частям найдется в каждом из имеющих успех водевилей. Пародия гг. Y и Z не могла иметь успеха потому, что не пришел еще час падения пародируемых ими произведений».