"Тоня из Семеновки" - читать интересную книгу автора (Баруздин Сергей Алексеевич)Сергей Баруздин ТОНЯ ИЗ СЕМЕНОВКИМне было пятнадцать лет, и я уже засматривался на молодых женщин. Именно на женщин, а не на ровесниц, которые казались мне несерьезными девчонками. В ту пору я не знал, конечно, что девчонки развиваются быстрее мальчишек. Я ездил в Парк культуры да и по улицам ходил в надежде познакомиться с кем-нибудь постарше себя. Уверенности придавал и мой рост. Я был выше своих одноклассников, и в школе меня звали второгодником. Но, увы, все было бесполезно. Страшная стеснительность обуревала меня, когда надо было действовать. И я пасовал. Оставалось одно — влюбляться заочно. И дня не проходило, чтобы я не влюблялся. Началась война, и судьба занесла меня в деревню Семеновку под Каширой. Там был совхоз. Семеновка — довольно большая, дворов на двести деревня — лежала на берегу Оки, вся в зелени деревьев и кустарников. Со всех сторон, кроме речной, к ней подступали леса дикие и саженые. Говорят, в старые времена здесь находилось чье-то поместье и за лесами ухаживали всерьез. Но это было давно, и леса выросли, смешались, и рядом со строгими рядами берез и кленов поднялись ели и осины, рябины и дубы, а еще больше повырастало калины и бузины. В лесах было много ландышей, ежевики и земляники, а редкие поляны усыпало разноцветье с ромашками, колокольчиками, одуванчиками и незабудками. Дома в деревне разномастные. От изб, крытых соломой и дранкой, до каменных домов под железом и черепицей, да еще три сарая-общежития — приземистых, одноэтажных. К ним чаще всего и подъезжала полуторка, единственная машина в совхозе, привозя и отвозя рабочих на дальние покосы и торфяники. Зато в совхозе было много лошадей — крепких, выносливых битюгов, которым здесь хорошо кормилось. Трав и сена хоть отбавляй! Мы жили в деревне, а на работу ходили на станцию пешком всего за полкилометра. Там разгружали пустые бочки и ящики, а чаще мешки с солью — тяжеленные, по шестьдесят килограммов штука. Со мной работали мальчишки, такие же, как я, по четырнадцать-пятнадцать лет. Все они были здоровее и крепче меня — и совхозные и, как я, городские, — хотя и я справлялся. Правда, иные шутили: «Смотри не переломись!» — но я пропускал эти шутки, поскольку чувствовал себя хотя бы ростом выше их, да и с мешками у меня ладилось. Не отставал. Деревенских мужчин в первые же недели и месяцы подмела война, и работу в совхозе выполняли женщины да дети, как мы, а то и помладше, школьники третьих — седьмых классов, в основном девчонки. Пожалуй, война пока давала знать о себе только этим. После работы мы мчались купаться. Берег Оки, в отличие от противоположного, был тут высокий, крутой, поросший кустарником и старыми ивами, и мы кубарем скатывались к воде. И глубина здесь приличная — по горлышко. В некотором отдалении от нас, слева, купались девчонки. Среди них я сразу же заметил невысокую, крепкую, с тугими русыми косами и широким лицом, которая была вроде старше других, но не настолько, чтобы особенно выделяться. Может, лишь лифчик выделял ее, белый с тонкими бретельками, да голубые трусики с красивым пятном-мячиком на боку. Остальные купались лишь в трусах. — Не заглядываться! — крикнула мне старшая в первый же день, когда мы оказались на берегу. И потом, после купания, не раз то ли в шутку, то ли всерьез покрикивала нам: — А ну-ка, мальчики, отвернитесь! Дайте переодеться! Жара стояла невыносимая, какая-то удручающая, без единого облачка в тихом небе, без дождей и гроз, и после изнурительной работы на станции река казалась блаженством. Ока здесь была широка: метров пятьсот, а то и больше до другого берега. Мальчишки почти все смело переплывали ее. Впрочем, плыть приходилось метров триста, а дальше шло мелководье. Перебравшись на противоположный берег, они валялись на песке. Девчонки туда доплывать не решались. Я смотрел теперь на нее с того берега, и издали она казалась мне необыкновенной, особенно ее мокрые косы и трусики с мячиком. Меня подмывало спросить местных мальчишек, кто она, но я не решался, словно боясь спугнуть ее саму, нарушить то чувство, которое охватывало меня при виде ее. Как-то нас отпустили со станции раньше, и я, не увидев ее у реки, побежал вместо купания в деревню. Она полола что-то на поле со своими девчонками, и я остановился, завороженный. На ней было довольно длинное ярко-красное платье в горошек и на голове такая же косынка, из-под которой выбивались тугие косы. Мне показалось, что тут, в поле, она еще более красива, чем на реке. Я присел на скамейке возле избы, в которой квартировал, и долго смотрел в поле. Где-то после шести они закончили работу и отправились на реку. Я побрел за ними. На берегу уже не было мальчишек, и я, один из нашей компании, прыгнул в воду и поплыл на противоположный берег. Сегодня мне особенно хотелось показать, как я плаваю. И хотя не знал никаких стилей, я очень старался и какую-то часть проплыл даже на спине. А потом опять долго смотрел на нее с того песчаного берега. Вернулся я только когда девочки переоделись и ушли. Прежде вечера я больше коротал с книжкой, а тут и чтение забросил. После ужина выходил на деревенскую улицу и слонялся из конца в конец в надежде увидеть ее. По улице ходили группы и парочки, с гармошкой, но ее почему-то не было. Я возвращался к себе в избу и, пока хозяева не потушили свет, брал книгу, но не читал. На листках бумаги выводил стихотворные строчки: Я подражал всем и вся, и вдруг у меня рождались такие стихи: Но думал я только о ней и в эти минуты и потом, когда в избе гас свет. Фантазия рисовала мне наши разговоры и встречи на берегу и на улице, в лесу и в совхозном клубе на киносеансе, а потом я засыпал, и мне снилась она в ярко-красном платье и такой же косынке горошком, и я удивлялся, что вижу цветные сны, чего раньше никогда не случалось. А еще было ночное. Удивительное время с лошадьми и ярким костром, с печеной картошкой. Вечером мы купали лошадей в Оке, а потом, сбивая себе копчики, без седел гнали их к лесу и там разводили костер. Лошади спокойно паслись на лугу, а мы, мальчишки, рассказывали страшные истории про леших и ведьм и тут же обменивались последними сведениями с фронтов, пожалуй, не менее страшными, но все же далекими от нас. Все продолжали ждать чуда, что вот-вот Красная Армия остановит немцев, погонит их назад и скоро будет победа. В двадцатых числах июля, как-то к вечеру, над деревней проползла немецкая эскадрилья. Люди повыбежали на улицу. Слышалось: — На Москву идут. — А наши что ж? — Прут, нахалы. Самолеты исчезли, и вдруг я увидел ее. Она стояла с коромыслом возле колодца и тоже, как все, смотрела в вечернее небо, а потом набрала воды и двинулась по тропке. Не знаю, откуда во мне взялась смелость, но я рванулся ей навстречу и, подбежав, выпалил: — Давайте я помогу вам! — Ну что ты! Я сама! — смутилась она. — Нет, нет, — настоял я и снял с коромысла ведра. Я схватил ведра в руки, а она осталась с коромыслом. «Только бы не расплескать, только бы не расплескать!» — думал я. Мы двигались по тропинке к дому, видимо, к ее дому. Вернее, это был не дом даже, а крохотная избенка, но под черепицей, аккуратная, с заросшим палисадником. По стенам избенки, вокруг двери и окон вился плющ. — Ты из Москвы? — спросила она. Я кивнул. — А родители? — поинтересовалась она. — Папа в армии, а мама у меня в Наркомземе работает. Вот я и приехал сюда. — В каком же ты классе? «Бог ты мой! Что же ей сказать? Неужели, что окончил седьмой? Что совсем еще мальчишка?» — В десятый перешел, — как-то само собой вырвалось у меня. Мы уже подходили к ее дому. — Спасибо тебе! — сказала она и хотела забрать ведра. Но я не выпустил. — Я занесу вам. Дверь только… Она приоткрыла дверь, и я через крошечные сени прошел в комнату — совсем небольшую, но очень аккуратную. Кровать с горкой белых подушек, диван, сундук, над которым висели фотографии; чисто выскобленный стол и несколько венских стульев вокруг. — Сюда. — Она показала на лавку возле печи. Я поставил ведра. — Как же тебя зовут? — спросила она. Я ответил. — Хорошее имя, — сказала она. — А мне… — Я хотел было признаться, что мое имя мне очень не нравится. — Нет, хорошее, — повторила она. — А вы? Вы одна живете? — робко поинтересовался я. — Папа в армии, — сказала она, — старшая сестра в Москве в институте учится, а мама у нас умерла в тридцать третьем, во время голода. — Ну, я пойду, — сказал я. Но на пороге остановился: — А зовут вас как? — В школе Антониной Семеновной, — объяснила она. — А ты можешь Тоней. Ведь ты почти взрослый. И она улыбнулась. Мне было радостно и горько. Она со мной говорила, и говорила всерьез, но она, значит, учительница. И ей не пятнадцать и даже не семнадцать, а все девятнадцать. И это «почти взрослый»! Почему же «почти»? В этот день на станции работы не было, хотя мы и пришли туда, но нас послали на уборку гороха. Мы вернулись в деревню и направились в поле. Еще издали я увидел Тоню и ее девчонок. — Помощь принимаете? — крикнул я, когда мы оказались рядом. — Смотря как работать будете, — отшутилась Тоня. Я снова видел ее совсем близко. Ладная фигура. Тонкие красивые ноги. Быстрые руки. Косы, спадающие вперед. Я механически срывал стручки гороха в подол рубашки, а сам не отрывал глаз от нее. Горох был вкусный, сладкий, но мне было не до гороха. Тоня работала быстро, и я еле поспевал за ней. Наконец догнал и даже чуть перегнал. — А у тебя, смотри, хватка, — бросила Тоня на ходу. Теперь я не спал по ночам. Я писал: И еще: Вместо сна я действительно бормотал стихи. Теперь на реке я махал ей рукой, и она отвечала мне. Теперь на улице я мог с ней здороваться. По вечерам ждал, когда она пойдет за водой, но почему-то не заставал ее у колодца. Зато в выходной день, когда мы работали только до обеда, я увидел ее на лавочке около дома с книгой в руках. Я поздоровался и спросил: — Что вы, Тоня, читаете? — Второй раз «Войну и мир» перечитываю. Какая прелесть! — призналась она. — Ведь читала в педучилище и вроде недавно, а сейчас как будто впервые… Я «Войну и мир» не читал и, когда речь зашла о моем чтении, весьма кстати (вот, мол, какой я!) вспомнил Мопассана и Достоевского. Их я тоже знал плохо, но все же что-то читал, а главное, помнил по предисловиям. Томик Мопассана был у меня даже в деревне. — У Мопассана мне больше всего нравится «Измена графини де Рюн» и «Исповедь женщины», а у Достоевского — «Вечный муж», «Сон смешного человека», «Скверный анекдот», — самоуверенно сказал я. Она вроде удивилась. Потом сказала: — А я почему-то думала, что ты стихи больше любишь и даже сам пишешь. «Откуда же она узнала?» — Что вы! Что вы! — поспешно опроверг я и, кажется, покраснел. — Мне так казалось, — просто ответила она. Меня мучила совесть. «Как я мог обмануть Тоню? Сказал, что не люблю стихи и сам не пишу! Но не могу же я ей показать те стихи? Конечно, не могу!» Решение пришло неожиданно. «Напишу другие. И тогда покажу. Признаюсь, что сказал неправду…» Я не спал несколько ночей. И появилось такое: И еще и еще… В тот день я не пошел после работы на реку. Решил ждать Тоню в деревне. Заплывы через Оку — все это казалось теперь несерьезным. Мои товарищи по бригаде явно что-то заметили, особенно местные, деревенские. — На свидание? — многозначительно спросил один. — Уж не влюбился ли ты в нашу учителку? — добавил другой. — Тайна, покрытая мраком, — сказал третий. Мне было все равно, но я все же буркнул: — Не трепитесь! Я болтался по почти пустынной деревенской улице. В кармане у меня были стихи. На лавочке после ослабшей дневной жары сидели самые древние — старики и старухи. Возле копошились малые дети. Наконец я увидел Тоню. Она шла со своими девчонками с реки. Я неловко остановил ее: — Здравствуйте, Тоня! Мне… Мне надо поговорить с вами… Можно? — Идите, девочки, — сказала она. — Так? «С чего начать?» Я робел. — Ну, так? — повторила Тоня, и мне почему-то показалось, что в голосе ее прозвучала обида. Косы ее были мокрыми после купания, с них падали капли воды. Падали на короткое выцветшее платьице с широким вырезом. Но лицо было доброе. Каре-серые глаза смотрели на меня скорее с любопытством, нежели с обидой. Я успокоился. Почему-то впервые в голове промелькнуло: «В Москве никогда не встретишь такую учительницу». — Я сказал вам неправду, — признался я. — Я люблю стихи и даже сам пишу. — Значит, я не ошиблась? А ты можешь мне почитать? Я пожал плечами. — Пойдем, — решительно сказала она и, взяв меня под локоть, повела к себе домой. Дома сказала: — Я только переоденусь… И скрылась за занавеской у печки. Вернулась в желтой кофточке и зеленой юбке, еще более привлекательная. — Почитай… Я начал читать подряд. «Мщение», «Зенитчикам», «Партизаны», «Красной Армии», «Украина», «Москва». — Мне нравится, — несколько раз повторяла она. А когда я закончил, подтвердила: — По-моему, хорошо. Потом говорили о стихах. Я вразнобой называл Веневитинова, Баратынского, Батюшкова, Майкова, Кольцова, Языкова, Кюхельбекера, Дениса Давыдова. Мне и правда нравились их стихи. — А я пишу только юмористические для стенгазеты и журнала, который мы делаем с пятиклассниками, — призналась она. Это было совсем неожиданно. Предложила: — Хочешь, прочту? Это уже было полное доверие ко мне, как к равному. Я даже вспыхнул и молча кивнул головой. Она прочитала: А потом: Не знаю, что меня больше потрясло: ее стихи или ее доверие. — Очень плохо? — спросила она. — Да что вы! — воскликнул я. — Такие стихи печатают! — Правда? — Она то ли обрадовалась, то ли искренно удивилась. Когда я уже уходил, она невзначай попросила: — А ты не можешь мне пока оставить свои стихи? Я их перепишу, а потом верну… Я передал ей свои бумажки и долго еще топтался на пороге. «Как жаль, что я не могу показать ей те стихи, что про нее, — думал я по пути домой. — А может, показать? Не читать, а просто передать и удрать?» Ночью я написал еще одно, опять про нее. Начиналось оно так: Под утро мне приснился странный сон. Будто мы и не на Оке совсем, а на Черном море, в Немецкой слободе под Судаком, где я был в тридцать седьмом, и Тоня в купальнике, которые, носят на юге. Она идет по воде, как в «Празднике Святого Иоргена» Кторов, а я придерживаю ее за руку, и взгляд ее устремлен вперед, к горизонту, где стоят немецкие корабли со свастикой. «Может, не надо?» — говорю я. «Нет, надо! Надо! — упрямо повторяет Тоня, и продолжает идти, чуть касаясь ногами воды. — Мы должны их уничтожить!» Прямо в глаза нам светит яркое солнце и блестят брызги, но корабли все равно видны, и они направляют в нашу сторону жерла своих орудий. Орудия длинные, и, кажется, вот-вот они упрутся в наши груди. «Сейчас, сейчас, — говорит Тоня. — Иди смелее! Ведь смелость — это не отчаяние, а осознанная необходимость». Получается, что не я ее веду, как было вначале, а она меня, и я поспешаю вперед со словами: «У Грина есть что-то про смелость, но я забыл. Из головы совсем вылетело». «Грин — это прекрасно, — говорит Тоня. И вдруг удивленно спрашивает: — Почему же мы забыли с тобой Грина? Совсем забыли!» Наконец я решился. Купил в сельмаге тетрадку в косую линейку (других не было) и аккуратно переписал в нее все стихи о Тоне. Сверху даже поставил посвящение: «Тоне». Сначала хотел написать сокращенно «АС», как, мне казалось, писали в старину, но потом подумал: «А вдруг она не догадается?» — и написал: «Тоне». Долго выбирал подходящий момент. Бродил по деревне. И как-то вечером заметил в ее плотно зашторенном окошке лучик света. На цыпочках пробрался в палисадник и просунул тетрадку под дверь. Будь что будет! Несколько дней я избегал встреч с ней, и хорошо, что Тони не было. Правда, и на реку я не ходил после работы, а если хотелось искупаться, выбирался из дома в темноте, когда на Оке уже никого не было, только светили белые и красные маяки-поплавки. И вдруг как-то ко мне домой прибегает деревенский мальчишка и таинственно заявляет: — А тебя учителка наша разыскивает. Ну, Антонина Семеновна. Я так и ахнул. «Ну, все! Теперь пропал! И дернуло же меня подсунуть ей эти стихи!» Мальчишке я, конечно, ничего не сказал, а сам стал еще больше сторониться Тони. Но на следующий день она сама пришла ко мне. Я вышел на улицу. В руках у нее была газета. — Хочу порадовать тебя, — сказала Тоня. — Не сердись, что без твоего согласия. И она протянула газету. Это была районная газета «Знамя социализма». Не понимая, я вертел ее в руках. — На обратной стороне, — подсказала она. Я перевернул газетный лист и увидел свои стихи. Целых полполосы. Тут были и «Мщение», и «Зенитчикам», и «Партизаны», и «Красная Армия», и «Украина», и «Москва». — Ну, как? — спросила Тоня. — Доволен? Я не знал, что сказать. Посмотрел еще раз полосу. И имя и фамилия, а под ними подпись: «Рабочий совхоза «Семеновский», 15 лет». «Зачем эти «15 лет»? — подумал я. — Опять мой детский возраст…» — А за те твои стихи спасибо! — невзначай сказала Тоня. — Хорошие стихи, даже лучше этих напечатанных. Вот только, если еще… Она не договорила. Я молчал. А война все катилась и катилась на восток. Все уже привыкли к немецким самолетам в небе, и к воздушным боям, которые все чаще вспыхивали над деревней, и к грохоту зениток на станции, и к проходящим через деревню воинским частям, и к колоннам беженцев и тощим стадам, которые тянулись в глубь страны. Я раз в неделю писал маме, и вот в начале сентября от нее пришло грозное письмо: «…Наш наркомат эвакуируется в Горький, а потом в Куйбышев. Немедленно возвращайся домой!» Письмо меня ошеломило. «Какая эвакуация? И зачем мне ехать в этот Горький или Куйбышев? Уж лучше бы на фронт! Или, в конце концов, здесь работать. Как-никак польза…» Я побежал к Тоне. Постучал к ней в дверь. Когда она вышла, сразу заметила — что-то случилось. Я протянул письмо. Она долго читала его. Потом сказала: — Надо ехать! — И добавила: — Дай я тебя поцелую! Она целовала меня как-то горячо и беспорядочно, а я прижимался к ней и думал, что вот-вот разревусь. Я не плакал, когда в школе, катаясь на перилах, сорвался, пролетев полтора этажа. Я не плакал, когда летом залез в колючую проволоку и меня вынимали оттуда с помощью ножниц. Я не плакал, когда прыгнул с крыши двухэтажного дома, сломал пяточную кость. А тут… Немцы вошли в Семеновку в начале октября. Вошли без боя. Наши отступили за Оку, взорвав перед этим железнодорожный мост. Жители попрятали перед приходом немцев все хозяйство. Лошадей, скот, зерно, овощи. Полуторку сожгли. В поле остались только свекла и капуста. Колонна немцев — бронетранспортер, три танка и несколько десятков мотоциклистов — прошла через всю деревню и остановилась на площади возле старенького клуба. Из бронетранспортера вылез белобрысый, загорелый обер-лейтенант, а с ним бывший житель Семеновки, преподаватель немецкого языка Иван Карлович Фогель. Несколько недель назад он исчез куда-то, ходили слухи, что его выселили, но вот он вернулся. На нем была немецкая шинель, на рукаве повязка со свастикой, на седой голове фуражка с околышем. Жителей деревни, включая самых древних, согнали на площадь. Фогель, что-то согласовав с обер-лейтенантом, поднялся на специально принесенную табуретку. — Слушайте приказ коменданта обер-лейтенанта Кесселя! — выкрикнул он. — Первое: все имущество и продукты вернуть в совхоз. Срок двадцать четыре часа. Работать будете в совхозе только на нужды германской армии. Второе: с девяти вечера до шести утра комендантский час. За выход на улицу — расстрел без предупреждения. Третье, — и тут Фогель почему-то перешел на плохой русский, — я есть ваш староста. Все! Тоня стояла среди молчавших и лишь изредка мрачно вздыхавших односельчан и собралась уже было направиться к своему дому, но увидела, как туда идут обер-лейтенант с Фогелем, за ними денщик с чемоданом. Она остановилась, замерла на минуту и вдруг рванула влево, к крайнему дому Михеевых. Сам Федор Прокофьевич, их учитель физики, еще в июле ушел в Красную Армию, но в доме осталась жена с ребятами. И Тоня скрылась там. Ее нашли вечером. Нашел Фогель, пришедший с тремя автоматчиками. Зло бросил: — Докомсомолилась! Одевайся! Живо выходи! Немцы связали ей руки за спиной. Пока связывали руки, Тоня плюнула Фогелю в лицо. Он успел отвернуться. — Гад, предатель! — прошептала она. Фогель невозмутимо улыбнулся: — Крылышки обломают. Ее вытолкнули на улицу и повели по деревне. Жители испуганно смотрели на Тоню из окон и палисадников. Немцы шли с автоматами наизготовку, Фогель — держась за кобуру. Возле ее дома стоял офицерский денщик. Он приоткрыл дверь, и Тоню впихнули туда. Два солдата замерли у входа. Вскоре из дома вышли Фогель и третий немец. А утром дверь распахнулась, и на пороге оказалась Тоня. Лицо ее опухло, глаза заплыли, на щеках и на лбу виднелись кровавые царапины. Платье под распахнутым полушубком было изодрано. За ней в сени вошел офицер в расстегнутом кителе и крикнул часовым: — Лассэн зи зи дурх! Цум тойфель![1] А Тоня, ничего не видя перед собой, спустилась с крыльца, открыла калитку, пересекла улицу и, как была, растрепанная — одна коса впереди, другая позади, со свалившимся на плечи платком, — направилась в поле. Фигура ее, медленно покачиваясь, двигалась в сторону леса. Сотни глаз следили за ней, а она все шла и шла, не оборачиваясь, будто слепая. Она не боялась, что ей выстрелят в спину, да немцы и не решались стрелять. Они сами, как завороженные, смотрели ей вслед. А Тоня шла. Вот уже и поле осталось позади, а впереди появился кустарник и молодняк, осиновый и березовый. Она скрылась за первыми кустами и березками и вскоре совсем исчезла. Впрочем, я не видел этого и узнал все много-много лет спустя. Есть, наверное, что-то закономерное в том, что к пятидесяти тебя начинает упрямо тянуть в детство твое и юность. Вот и я недавно не выдержал и, не сказав ничего даже домашним своим, направился в Семеновку. Деревню, конечно, узнать было невозможно. Асфальт. Слева и справа каменные дома — одноэтажные и двухэтажные. На площади Дом культуры, магазин с кафе на третьем этаже, какие-то службы быта. А в середине площади ограда. Мраморный треугольник со звездочкой наверху и с бронзовой дощечкой: «Комсомолка-партизанка Тоня Алферова, 1923–1942». Чуть ниже на такой же дощечке выбиты слов: А вокруг в зелени травы еще дощечки. Я насчитал двадцать восемь. На них фамилии и даты. Последняя для всех одна: 1942. Это те, кто освобождал Семеновку. Я стоял у ограды и, бог ты мой, о чем только не передумал… |
||||||||||
|