"Владимир Ковалевский: трагедия нигилиста" - читать интересную книгу автора (Резник Семен Ефимович)Глава шестая «Милый друг, Софья Васильевна»Поместье отставного генерал-лейтенанта Василия Васильевича Корвин-Круковского располагалось вдали от губернского города Витебска и даже от уездного — Невеля. Впоследствии железная дорога пролегла в шести верстах от Палибина, но в годы детства и молодости Софьи Васильевны, чтобы добраться, скажем, до Петербурга, приходилось шестьдесят верст ехать на своих лошадях до тракта, потом двести скакать на почтовых и лишь после этого — сутки ехать по железной дороге. Софья Васильевна затруднялась сказать, «как, откуда и каким образом» проникли в ее дом «новые идеи». Имение у Корвин-Круковских было немалое; дом большой, добротный — с башней и широкими крыльями флигелей. А прямо за домом начинался лес — бескрайний, таинственный, обладавший странной магической силой: пугающей и вместе с тем манящей. Софья Васильевна на всю жизнь запомнила острый вкус лесной земляники, «поспевавшей в лесу, правда, несколько позднее, чем на лугах, но вознаграждавшей зато своим усиленным ароматом и сочностью»; запомнила сосны — «высокие, мрачные, с темно-коричневыми стволами, и прямые, как гигантские церковные свечи»; запомнила веселые экспедиции в глубь осеннего леса за грибами... Поодиночке в лес никогда не ходили: он был населен страшными существами. И хотя с русалками, лешими, разбойниками или беглыми солдатами (в их реальности никто не сомневался) сталкиваться в лесу не доводилось, дикие звери попадались часто. Встретить медведя в окрестностях Палибина можно было гораздо скорее, чем нового незнакомого человека. И вдруг, «откуда ни возьмись, совсем рядом с ними (обитателями Палибина. — С.Р.) объявились признаки какого-то странного брожения, которое, несомненно, подступало все ближе и ближе и грозило подточиться под самый строй их тихой, патриархальной жизни. И не только с одной какой-нибудь стороны грозила опасность, она шла как будто разом, отовсюду». Так вспоминала Софья Васильевна. Она, впрочем, понимала, что появление «опасности» лишь казалось внезапным, ибо «таково уже свойство всякой переходной эпохи — оставлять по себе мало следов». Поэтому как бы внезапно, как бы без всякой подготовки и переходов нахлынули в Палибино слухи о том, что чуть ли не во всех дворянских семьях родители ссорятся с детьми, девушки убегают из дому — кто за границу учиться, а кто, того хуже, в Петербург к нигилистам, в таинственную коммуну, где молодые люди живут и ведут хозяйство сообща, не держат прислуги, сами моют полы и чистят самовары. Вскоре в Палибине появился и собственный нигилист — сын приходского священника. Попович окончил семинарию, но, несмотря на уговоры отца, идти в священники наотрез отказался. Вместо этого он поступил на естественное отделение университета, а приехав домой в первые же каникулы, заявил, что человек происходит от обезьяны и что профессор Сеченов доказал, будто души нет, а есть рефлексы. Эти новости так поразили бедного батюшку, что он стал кропить сына святой водой. В прежние годы попович с почтительным поклоном являлся в дом барина на все семейные праздники. Теперь же он, по выражению Софьи Васильевны, «блистал своим отсутствием» на первых же именинах, зато в неположенный день заявился к генералу «с визитом». Желая проучить дерзкого юношу, Василий Васильевич передал ему через лакея, что принимает только по утрам, до часу. Попович не сконфузился и громко ответил: — Скажи своему барину, что с этого дня ноги моей в его доме не будет! Но всего поразительнее было то, что старшая дочь генерала Анюта, узнав о случившемся, возбужденная и раскрасневшаяся, вбежала к отцу и выпалила: — Зачем ты, папа, обидел Алексея Филипповича? Это ужасно, это недостойно так обижать порядочного человека. Правда, тут же, испугавшись собственной смелости, Анюта убежала в свою комнату. Но с этого момента раскололась жизнь в уютном палибинском гнезде. Конфликт «отцов и детей» разделил благополучный дом на два враждебных лагеря... Маленькая Софа, по собственному признанию, испытывала к сестре сложное чувство, в котором безграничное восхищение, благоговение, горячая привязанность, готовность во всем беспрекословно ей подчиняться и подражать соседствовали с «крупицей зависти». Влияние Анюты «несравненно сильнее всех других влияний» отразилось на развитии и формировании Софы. Анюта была очень хороша собой: «Высоконькая, стройная, с прекрасным цветом лица и массою белокурых волос, она могла назваться почти писаной красавицей, а кроме того, у нее было много своеобразного charme»10, как писала о ней сестра. В деревню Корвин-Круковские переехали в 1858 году, когда Софе было всего восемь лет, но Анюта уже миновала пору раннего детства. В Москве и Калуге, где до выхода в отставку служил Василий Васильевич, она неизменно царила на детских праздниках и балах. — Нашу Анюту, когда она вырастет, хоть прямо во дворец вези. Она всякого царевича с ума сведет, — нередко повторял отец, и, хотя он шутил, девочка принимала его слова всерьез. И вдруг очутилась в деревенской глуши, среди вековых сосен, безграмотных мужиков и медведей... Правда, каждую зиму мать увозила Анюту в Петербург — погостить у многочисленных тетушек. Но месяц или полтора в столице проходили как миг, и снова «безлюдье, безделье, скука, скитание целыми часами из угла в угол по огромным комнатам палибинского дома». Не зная, куда себя деть, Анюта читала множество английских романов, благо, их хватало в палибинской библиотеке. «По счастью, — иронизировала Софья Васильевна, — никаких «дурных» романов у нас в доме не имелось, хотя в плохих и бездарных недостатка не было». Но романы лишь будоражили воображение девушки и заставляли еще острее ощущать однообразие и пустоту своего существования. Анюта подолгу просиживала у окна, о чем-то мечтая и ожидая «рыцаря». Из своей башни она видела далеко, и, когда на петляющей дороге показывалась тройка, сердце девушки сжималось от радостного волнения. Но если кто и подъезжал изредка к Палибину по пустынной дороге, то только исправник или акцизный чиновник... Такой обрисована Анюта в «Воспоминаниях» Софьи Ковалевской. Впрочем, эти «Воспоминания» лишь с большой осторожностью можно использовать как документальный источник. Софья Васильевна ставила своей целью изобразить конфликт «отцов и детей», столь характерный для ее поколения, а не рассказать о себе и своих близких со всей возможной пунктуальной точностью. Она заострила углы, обобщила виденное и пережитое, опустила важные события в жизни семьи, если они не «работали» на ее замысел. ...Домашним учителем Софы и ее младшего брата Феди был Иосиф Игнатьевич Малевич. Прежде Малевич служил у Семевских, чье имение располагалось неподалеку от Палибина. Зимой 1862/63 года в родительском доме гостил бывший питомец Иосифа Игнатьевича Михаил Иванович Семевский — будущий писатель, историк и издатель журнала «Русская старина», а в то время вышедший в отставку офицер, преподаватель кадетского корпуса, опубликовавший всего один или два исторических рассказа, — словом, человек не богатый и с очень неопределенным будущим. Малевич задумал устроить брак между бывшим учеником и Анной Васильевной, благо, молодые люди приглянулись друг другу. Но «сухой чопорный генерал» (так охарактеризован Василий Васильевич в воспоминаниях Семевского), дабы дело не зашло слишком далеко, отказал молодому человеку от дома. Обо всем этом Софья Васильевна не написала ни слова. Между тем Семевский нашел в Анюте не только «стройную прекрасную блондинку с синими, иногда как бы зелеными, глазами и дивною волнистою косою». Первая же беседа с нею о литературе восхитила его. «Невольно дивишься, как под сенью деревенского дома, в глуши, в течение нескольких лет почти безвыездной жизни взросла такая прекрасная девушка; она вся дышит возвышенными идеалами жизни; чего-чего только она не перечитала на трех, четырех языках; какое близкое знакомство с историей, какая бойкость суждений в области философии и истории, и все это проявляется в таких простых, очаровательных формах; и вас не гнетет вся эта начитанность, вся эта вдумчивость в прочитанное и изученное». Выходит, Анюта читала не одни лишь пустые романы, и если ее сестра умолчала об этом, то, конечно, не по забывчивости. Она старалась как можно ярче изобразить якобы внезапный перелом, происшедший в мечтательной деревенской барышне под влиянием молодого нигилиста-поповича. По версии Софьи Васильевны, Анюта стала искать встреч с поповичем в пику отцу, и вскоре уже прислуга говорила о том, как барышня гуляет по лесу с похожим на журавля студентом, который громко о чем-то разглагольствует, размахивает руками или читает что-то вслух из растрепанной книжки. Софья Васильевна рисует поповича нескладным, долговязым, с длинной жилистой шеей, бледным, болезненным лицом, окаймленным жидкой бороденкой, с большими красными руками и плоскими, не всегда вычищенными ногтями. Ей важно подчеркнуть, что между Анютой и молодым нигилистом не могло быть ничего «романтического», и, значит, попович заинтересовал девушку только потому, что «приехал из Петербурга и навез оттуда самых что ни на есть новейших идей». В Палибине получали солидные и степенные журналы — два иностранных и лишь один отечественный — конечно же, «Русский вестник» Каткова. Впрочем, в последний год, сделав уступку «духу времени», генерал подписался еще на «Эпоху» Достоевского... А попович стал давать Анюте «Современник», «Русское слово», однажды даже принес номер запрещенного «Колокола». Под влиянием всего этого Анюта, по уверению ее сестры, «изменилась даже наружно, стала одеваться просто, в черные платья, с гладкими воротничками, и волосы стала зачесывать назад, под сетку». О выездах, балах и прочей светской мишуре она отзывалась теперь с пренебрежением, зато по утрам собирала вокруг себя дворовых ребятишек и учила их читать, а встречая деревенских баб, останавливала их и о чем-то подолгу расспрашивала. И целыми ящиками выписывала книги, тратя на них все карманные деньги, да не романы, а «Физиологию жизни», «Историю цивилизации» и многие другие научные труды. У отца она стала требовать, чтобы он отпустил ее в Петербург учиться. Генерал отшучивался, но Анюта настаивала, и тогда он прикрикнул на нее: — Если ты сама не понимаешь, что долг всякой порядочной девушки жить со своими родителями, пока она не выйдет замуж, то спорить с глупой девчонкой я не стану. Однажды Анюта зазвала к себе в комнату младшую сестру и, взяв с нее клятву молчать, показала письмо, которое потом Софа столько раз перечитывала, что «почти слово в слово» смогла передать в своих «Воспоминаниях». «Милостивая государыня Анна Васильевна! Письмо Ваше, полное такого милого и искреннего доверия ко мне, так меня заинтересовало, что я немедленно принялся за чтение присылаемого вами рассказа. Признаюсь Вам, я начал читать не без тайного страха; нам, редакторам журналов, выпадает так часто на долю печальная обязанность разочаровывать молодых, начинающих писателей, присылающих нам свои первые литературные опыты на оценку. В Вашем случае мне это было бы очень прискорбно. Но, по мере того как я читал, страх мой рассеялся, и я все более и более поддавался под обаяние той юношеской непосредственности, той искренности и теплоты чувства, которым проникнут Ваш рассказ. Вот эти-то качества так подкупают в Вас, что я боюсь, не нахожусь ли я теперь под их влиянием; поэтому я не смею еще ответить категорически и беспристрастно на тот вопрос, который Вы мне ставите: «Разовьется ли из Вас со временем крупная писательница?» Одно скажу Вам: рассказ Ваш будет мною (и с большим удовольствием) напечатан в будущем же № моего журнала; что же касается Вашего вопроса, то посоветую Вам: пишите и работайте: остальное покажет время». Под письмом стояла подпись: «Преданный Вам Федор Достоевский». Софа долго не могла прийти в себя от изумления. Она знала, что Достоевский — один из самых выдающихся русских писателей. Что же общего может быть с ним у Анюты? Уж не дурачит ли ее сестра, чтобы потом посмеяться над ее доверчивостью?.. Но все было истинной правдой. Втайне от всех Анюта написала небольшую повесть, отослала ее в «Эпоху» и вот получила ответ от Достоевского. Следом за первой в «Эпохе» появилась и вторая повесть Ю.О-ва (такой псевдоним избрала Анюта), но ее секретная переписка с редактором продолжалась недолго. Одно из писем Федора Михайловича, как раз то, в котором он посылал Анюте гонорар, попало к отцу. Мысль о том, что дочь получает деньги от незнакомого мужчины, так потрясла генерала, что он чуть не упал в обморок. — Теперь ты продаешь свои повести, а придет, пожалуй, время, и себя будешь продавать! — напустился он на Анюту. Немного утихнув, генерал согласился простить дочь, если она пообещает, что больше не будет писать. Анюта дать такое обещание отказалась. В конце концов генерал пошел на уступки, позволил Анюте продолжать переписку с Достоевским (при условии, что письма будут проходить через его руки) и даже в очередной ее приезд в Петербург — познакомиться с писателем... Однако, напутствуя перед отъездом жену, он обеспокоенно говорил: — Помни, Лиза, что на тебе будет лежать ответственность. Достоевский — человек не нашего общества. Что мы о нем знаем? Только что он журналист и бывший каторжник. Хорошая рекомендация! Нечего сказать! Надо быть с ним очень осторожным. То была первая поездка к тетушкам, в которую взяли и Софу, так что знакомство Достоевского с Анютой состоялось на ее глазах. Разумеется, все происходило в соответствии с инструкциями, данными генералом. Елизавета Федоровна ни на минуту не оставляла дочь наедине с гостем. То и дело под разными предлогами входили тетушки. Анюта злилась и упорно молчала. Достоевский конфузился, тоже злился и вскоре ушел, а Анюта убежала к себе с рыданиями. Но через несколько дней Федор Михайлович пришел опять, и на этот раз ни матери, ни тетушек не оказалось дома. Одна лишь Софа могла видеть, с какою сердечностью протянул Федор Михайлович руку ее сестре, как они уселись рядом на диване и заговорили, словно давнишние приятели... Достоевский зачастил в дом на Васильевском острове, и причина объяснялась просто: немолодой, много переживший и передумавший писатель полюбил Анну Васильевну. Следствием же его визитов стала первая, еще почти детская влюбленность пятнадцатилетней Софы. Внимательно присматриваясь к Достоевскому, девочка подмечала, как он угрюмо молчит и поминутно делает неловкости, если застает у Корвин-Круковских кого-нибудь, и как преображается, становится веселым, остроумным, даже молодым, если сестры оказываются дома одни. Чаще всего он говорил о нигилизме: тема эта у всех была на устах и очень волновала Федора Михайловича. С Анютой он не сходился ни в одном пункте; они спорили, иногда даже ссорились и «в пылу спора высказывали взгляды более крайние, чем каких действительно придерживались», как замечала Софа. — Вся теперешняя молодежь тупа и недоразвита! — возбужденно говорил Достоевский. — Для них всех смазные сапоги дороже Пушкина! — Пушкин действительно устарел для нашего времени, — спокойно возражала Анюта. Она знала, что ничто его не заденет так сильно, как пренебрежительное высказывание о Пушкине. «Достоевский, — повествовала Софья Васильевна, — вне себя от гнева брал иногда шляпу и уходил, торжественно объявляя, что с нигилисткой спорить бесполезно и что ноги его больше у нас не будет. Но завтра он, разумеется, приходил опять, как ни в чем не бывало». Федор Михайлович часто ставил Анюте в пример ее младшую сестру. Он расхваливал ум Софы, ее доброту, характер. Даже наружность угловатой девочки находил привлекательной, говоря, что у нее «цыганские» глаза. Софа расцветала от этих похвал. Приготовляясь ко сну (девушки спали в одной комнате), она пыталась завести с Анютой интересующий ее разговор, но та, глядя «лукаво и загадочно», спрашивала невозмутимым тоном: — А ты веришь, что Федор Михайлович находит тебя красивой, красивее меня? Перед большим трюмо Анюта неторопливо расчесывала густые белокурые волосы: рядом с ее отражением Софа видела свою собственную «маленькую, смуглую фигурку» и не могла не понимать, что сравнение не в ее пользу. Но самоуверенный тон сестры сердил ее, и она говорила упрямо: — Бывают разные вкусы! — Да, бывают странные вкусы! — словно поддразнивая ее, невозмутимо соглашалась Анюта. Девушки задували свечу, и Софа, уткнувшись лицом в подушку, начинала «по машинальной детской привычке» молиться: — Господи, боже мой! Пусть все, пусть весь мир восхищаются Анютой, — сделай только так, чтобы Федору Михайловичу я казалась самой хорошенькой!.. Каково же было ее потрясение, когда за несколько дней до отъезда в деревню она услышала, как Достоевский говорит Анюте о своей любви!.. Софу охватили отчаяние, зависть, ревность... Она перестала разговаривать с Анютой, а потому не сразу узнала, что сестра отказала Достоевскому. Взрослеющая Софа теперь ежегодно вместе с матерью и Анютой гостила у тетушек. Контраст между яркими вспышками впечатлений, какими дарили ее кратковременные наезды в столицу, и томительно-долгим палибинским однообразием казался ей столь сильным, что стремление вырваться из деревни, разбуженное в ее сердце старшей сестрой, превратилось в неколебимую решимость. Отвергнутый Анютой в качестве жениха, но не друга, Достоевский продолжал переписываться с нею, давать ей литературные советы, бывать у Корвин-Круковских в следующие их приезды в Петербург. Об Анне Васильевне Достоевский сохранил самое доброе мнение. Он считал, что она «чрезвычайно умна, развита, литературно образованна, и у нее доброе сердце», что «это девушка высоких нравственных качеств». Писатель, всей мощью своего громадного таланта обрушивавшийся на нигилизм, изображавший его как нечто мелкое, ублюдочное, нравственно уродливое, считал нигилистку «одной из лучших женщин», каких встречал в жизни. Почти столь же высоко он отзывался, по крайней мере, еще об одной нигилистке — Надежде Прокофьевне Сусловой, с чьей старшей сестрой Аполлинарией, страстной, безрассудно увлекавшейся девушкой, сотканной из самых крайних противоречий, его в течение ряда лет связывал сложный, мучительный для обоих роман. Нередко после бурных сцен с возлюбленной Федор Михайлович, по его собственным словам, «отдыхал душой» у ее младшей сестры. В Надежде Сусловой он ценил целеустремленность, трудолюбие, уравновешенный характер, верность своим жизненным идеалам. «Вы видели меня в самые искренние мои мгновения, — писал ей Федор Михайлович. — Вы мне, как молодое, новое, дороги, кроме того, что я люблю Вас как самую любимую сестру». В декабре 1867 года Надежда Прокофьевна выдержала в Цюрихском университете экзамен на доктора медицины и, защитив диссертацию, стала первой русской женщиной-врачом. Узнав об этом, Федор Михайлович с восторгом написал своей племяннице: «Это еще очень молодая девушка — редкая личность, благородная, честная, высокая!» Можно не сомневаться, что Достоевский не раз говорил о Надежде Сусловой у Корвин-Круковских и, вероятно, рассказывал Сусловой об Анне Васильевне и ее младшей сестре. Все это имеет самое прямое касательство к нашей теме, ибо именно у Надежды Прокофьевны Владимир Ковалевский встретился с сестрами Корвин-Круковскими. Для обеих сторон то был подлинный подарок судьбы. Для Анюты и особенно для юной восторженной Софы (ей в ту зиму 1868 года только исполнилось восемнадцать) Ковалевский был человеком из того далекого и необычайно манящего мира, о котором они мечтали уже долгие годы. Много раз объездивший Европу; близко знавший таких легендарных для нигилистически настроенных барышень людей, как Герцен и Бакунин, как погибшие в Сибири Михайлов и Николай Серно-Соловьевич, как Джузеппе Гарибальди, Чарлз Дарвин, Карл Фогт; известный издатель и не каких-нибудь душещипательных романов, а солидных научных трудов, на которых воспитываются новые Базаровы и Рахметовы, и при всем том очень милый, необычайно живой, нисколько не заносчивый и, главное, готовый вызволить их из палибинского заточения — таким предстал перед сестрами Владимир Онуфриевич. Девушки отправлялись якобы ко всенощной, а сами ехали к Сусловой, у которой их уже поджидали все остальные участники «заговора», то есть, кроме Сусловой и Ковалевского, еще Мария Александровна Бокова, принявшая горячее участие в судьбе сестер. После двух-трех тайных свиданий брат (так стали называть Ковалевского девушки) уточнил, что ему небезразлично, с которой из них идти под венец: он предпочитает младшую. Анюта в глубине души должна была оскорбиться, хотя виду не подала. «Жених», впрочем, разъяснил, что исходит из сугубо деловых соображений: если младшая сестра «выйдет замуж», то родителям трудно будет препятствовать против того, чтобы с нею жила и старшая; следовательно, удастся обойтись без второго «жениха», тем более что такового пока нет на примете. Софа пришла в восторг от столь остроумной мысли одним выстрелом убить двух зайцев, да и Анюте возразить было нечего... «Младшая, именно мой воробышек, такое существо, — писал Владимир Онуфриевич брату в Неаполь, — что я и описывать ее не стану, потому что ты, естественно, подумаешь, что я увлечен. Довольно тебе того, что Мария Александровна (величайший женоненавистник) после двукратного свидания решительно влюбилась в нее, а Суслова не может говорить, не приходя в совершенный восторг [...]. Несмотря на свои 18 лет, воробышек образован великолепно, знает все языки как свой собственный и занимается до сих пор главным образом математикой, причем проходит уже сферическую тригонометрию и интегралы, работает как муравей с утра до ночи и при всем этом жив, мил и очень хорош собой. Вообще это такое счастье свалилось на меня, что трудно себе представить». Восторженное, радостное письмо... Но вот что озадачивает: в нем ни слова о том, что предстоящий брак фиктивен, и, значит, свалившееся счастье — призрачно. Высказывалось предположение: умолчание вызвано тем, что Владимир Онуфриевич просил брата показать письмо Мечникову, который опять работал на Средиземном море вместе с Александром Онуфриевичем, а правду можно было доверить лишь самым близким людям. Но ведь Мечников в это время — один из лучших друзей обоих Ковалевских, а не только Александра. За неосторожную свою причастность к слухам о «шпионстве» Владимира Онуфриевича он давно уже повинился и всячески старался загладить свою ошибку. Зиму 1867/68 года он жил в Петербурге у Владимира Онуфриевича, и они особенно сблизились. Умолчание, на наш взгляд, вызвано вот чем. Фиктивные браки, заключавшиеся с целью освободить девушек от родительской опеки, были в те годы хотя и нечасты, но вполне обычны. Молодые люди венчались, уезжали подальше, чаще всего за границу, где и разъезжались, свободные от каких-либо обязательств друг перед другом. Но таков ли был уговор между Владимиром и Софьей? «Я вам нужен столько же, сколько и вы мне, — писал Ковалевский сестрам в первом же письме, — следовательно, и третировать меня следует en consequence11 и поручать все, что вздумаете, не опасаясь затруднять; я работаю тут столько же для вас, как и для себя лично». Эти строки вызваны не простой деликатностью. В том же письме читаем: «Право, знакомство с вами заставляет меня верить в Wahlverwandschaft12, до такой степени быстро, скоро и истинно успели мы сойтись и, с моей стороны по крайней мере, подружиться. Последние два года я от одиночества да и по другим обстоятельствам сделался таким скорпионом и нелюдимым, что знакомство с вами и все последствия, которые оно необходимо повлечет за собою, представляются мне каким-то невероятным сном. Вместо будущей хандры у меня начинают появляться хорошие радужные ожидания, и как я ни отвык увлекаться, но теперь поневоле рисую себе в нашем общем будущем много радостного и хорошего». Выходит, союз между Владимиром и Софьей не очень-то походил на фиктивный брак в общепринятом смысле! Нет, истинно супружеских отношений не предполагалось. Но все же речь шла об «общем будущем», и Ковалевский связывал с ним важные перемены в своей судьбе. Не так-то просто было объяснить все это в торопливом послании брату! Не потому ли он счел за лучшее вообще не распространяться на эту тему? Зато в письмах к сестрам он с воодушевлением расписывал рисовавшееся в его воображении свободное трудовое братство, основанное на общности идеалов и взаимной дружеской привязанности. На первое место в братстве он ставил, конечно же, своего «воробышка», полагая, что Софья Васильевна станет превосходным доктором или ученым-естествоиспытателем. Анне Васильевне он пророчил будущее талантливой писательницы. Суслова и Бокова, само собой, были врачами. Кроме того, в братство должен был войти Сеченов, который «всегда останется (для одних) или сделается (для других) нашим общим и лучшим другом». Себе же Ковалевский отводил скромную роль особого связующего всех членов братства цемента. В этом он видел «блестящее условие для счастья», для «хорошей и дельной работы в будущем». Нетрудно, однако, обнаружить недоговоренность, о самого начала возникшую между «женихом» и «невестой», ибо ни он, ни она не признавались друг другу и даже самим себе, что их связывают не только «идейные» побуждения, но и взаимное чувство. В палибинском уединении сестры часто мечтали о жизни, наполненной радостями полезного труда и аскетического самоограничения. Аскетизм занимал особенно важное место в их проектах. Софа рисовала в своем воображении бедную комнатушку в Гейдельберге (почему-то именно в Гейдельберге), в которой она сидит дни и ночи до полного изнурения, постигая премудрости университетской науки. При этом она учится не математике, которую слишком сильно любила и потому заниматься ею считала непозволительной роскошью, а обязательно медицине. А потом, став доктором, едет в Сибирь, чтобы там, преодолевая немыслимые трудности и испытывая горькие разочарования, облегчить страдания самым несчастным и обездоленным людям на свете — каторжникам и ссыльнопоселенцам... В этих романтических мечтаниях своеобразно преломились убеждения, воспринятые от Достоевского с его «Записками из мертвого дома» и проповедью милосердного сострадания к Униженным и Оскорбленным, и символ веры нигилистов, то есть крайний утилитаризм, проповедовавшийся Писаревым, Зайцевым и их единомышленниками, которые выше науки, выше искусства ставили непосредственную сиюминутную «пользу». Узнав о планах «воробышка», Владимир Онуфриевич нисколько не усомнился в их осуществимости и одобрил целиком и полностью. Он посчитал, что «жизнь этого рода сформирует ее характер», а о братстве тотчас забыл и решил вместе с Софой ехать за границу и тоже заняться науками — геологией, физикой и ботаникой. На то, что из него еще может выйти естествоиспытатель-теоретик, как его брат или Мечников, он уже не рассчитывал и хотел лишь подготовиться «школьно», чтобы затем поехать в Сибирь или на Дальний Восток и стать исследователем Камчатки, Уссурийского края, южной границы Сибири, то есть быть поближе к «воробышку». Сообщая обо всем этом брату, он, правда, добавлял: «А впрочем, кто знает, может быть, найдутся способности заниматься научно». (Описание малоизученных земель он, как видим, не относил к истинно «научной» работе.) Однако то, каким станет их будущее, ни «невеста», ни «жених» не могли обсуждать всерьез, ибо пока что им предстояло осуществить на деле саму его возможность, то есть устранить препятствия на пути к венчанию. Прежде всего им требовалось найти способ встретиться «в свете», чтобы познакомиться официально. Тут же нужно было произвести друг на друга «впечатление», так, чтобы последовало приглашение Ковалевскому бывать у Корвин-Круковских. Затем должны были начаться «бывания», причем в короткий срок (весной генеральское семейство, как обычно, отбывало в деревню) следовало разыграть взаимное сближение, возрастающую симпатию, взаимное увлечение, после чего уже естественно бы выглядело официальное предложение... А когда все это было безукоризненно разыграно, позади осталось лишь первое, и самое легкое, действие спектакля. Ибо родителям никак не могло понравиться, что младшая дочь выходит замуж раньше старшей. Добро бы, подвернулась очень уж выгодная партия! Но дело обстояло как раз напротив. Ведь ОН был титулярный советник — в таком именно чине вышел в отставку из Департамента герольдии Владимир Онуфриевич. А ОНА — генеральская дочь! Словом, молодые люди ждали от Василия Васильевича непреклонного отказа. И решили попроси у убежать вместе — Софа была к этому вполне готова, Владимиру же было «все равно». Однако генерал применил другую тактику. Он «прикинулся цивилизованным», как писал Ковалевский брату, и заверил жениха, что «всегда подчинится желанию дочери». Но Софа еще совсем дитя, со светски любезной улыбкой говорил будущий тесть Ковалевскому. И они все скоро уезжают в деревню... Разумеется, Владимир Онуфриевич у них всегда желанный гость. Пусть приедет, поживет, они лучше познакомятся. Такая неопределенность спутала планы. Тем более что побег и связанный с ним скандал представлялись романтически настроенной девушке куда более заманчивыми, чем обычное ухаживание и венчание. А кроме того, она ни на минуту не сомневалась, что отец хитрит; от матери и сестры она знала: в разговорах с ними он не скрывает, что готов пойти на все, чтобы не допустить венчания. Приходилось вести себя очень обдуманно, осторожно и вместе с тем решительно. И надо сказать, «жених» и «невеста» безукоризненно исполнили роли и во втором действии спектакля. Впрочем, их подолгу оставляли вдвоем, и, чтобы уйма времени, которое им «положено» было проводить вместе, не пропадала зря, Владимир Онуфриевич стал заниматься вместе с невестою. За короткий срок с его помощью она освоила по трем иностранным руководствам физиологию кровообращения и дыхания. Что касается других наук, то, как писал он брату, «разные химические факты уже известны ей, а физику она знает, конечно, в сто раз лучше моего». Софья Васильевна взяла на себя часть издательской работы «жениха» и выполняла ее так, что Владимир Онуфриевич пришел в восхищение. И о чем бы ни заговорил он с «невестой», она обнаруживала поразительную сообразительность и осведомленность. «Я со всей своей опытностью в жизни, с начитанностью и натертостью не могу и в половину так быстро схватывать и разбирать разные политические и экономические вопросы, как она — и будь уверен, что это не увлечение, а холодный разбор, — писал он брату. — Я думаю, что эта встреча сделает из меня порядочного человека, что я брошу издательство и стану заниматься, хотя не могу скрыть от себя, что это натура в тысячу раз умнее и талантливее меня. Об прилежании я уже не говорю, она, как говорят, сидит в деревне по 12 часов, не разгибая спины, и, насколько я видел здесь, способна работать так, как я и понятия не имею. Вообще это маленький феномен, и за что он мне попался, я не могу сообразить». Между тем старый генерал, разработав план отступления на заранее подготовленные палибинские позиции, не думал капитулировать. «Жених» видел, что, «будучи вежлив наружно», он «зол в душе до бешенства, и это все усиливается с каждым днем». Разумеется, Софа и Владимир старательно не замечали этого и держались так, «будто никаких сомнений относительно брака и существовать не может». Однако Василий Васильевич уехал в деревню (семья осталась еще на месяц), так и не назначив дня свадьбы. Кульминационная сцена произошла накануне отъезда девушек и их матери, когда «невеста» решилась «крупно компрометироваться» и убежала к своему «жениху». Примчавшейся наутро до смерти перепуганной Елизавете Федоровне она заявила, что никуда от суженого не поедет. Последовали уговоры, упреки, рыдания, словом, все разыгралось, как по нотам. Софа дала себя увезти, но прежде заручилась обещанием, что венчание состоится осенью. Скандал, однако, получился не таким громким, чтобы вынудить генерала сложить оружие, и в деревне, куда «жених» не замедлил явиться, все началось сначала. «Я лично, конечно, доволен, что вижусь с нею, — писал Владимир Онуфриевич брату 28 июня 1868 года, — но дела наши идут совсем не блестящим образом, и я никак не могу добиться срока свадьбы. Мне бы и ей самой хотелось покончить все к сентябрю месяцу». Впрочем, Владимир Онуфриевич никогда, кажется, не был так доволен и счастлив. Сестры вставали в шесть утра, и он поднимался вместе с ними. Все трое отправлялись на речку купаться, потом пили чай и с восьми часов садились заниматься: Анюта писала в своей «башне» очередную повесть или комедию13, а Софа час или два учила «жениха» математике, после чего шли уроки физиологии и физики. Занятия длились без перерыва до двух часов. «Затем обедаем, бездельничаем, гуляем, купаемся и я езжу верхом», — сообщал Владимир Онуфриевич брату. Чтобы окончательно сломить генеральское упорство, «жених» выставил последний довод. Заграничная командировка его брата заканчивалась. В сентябре Александр Онуфриевич приступал к чтению лекций в Казанском университете в качестве экстраординарного профессора. Поэтому свадьба должна состояться в конце августа или начале сентября — иначе брат, единственный близкий «жениху» человек, не сможет на ней присутствовать. По всем представлениям «доброго старого времени» аргумент был весомым, и, видя, что расстроить свадьбу все равно не удастся, генерал назначил ее на 11 сентября. Добившись своего, Владимир Онуфриевич поспешил уехать из Палибина, ибо в Петербурге у него скопилось множество дел. Во-первых, он изрядно запустил издательство. Во-вторых, нужно было подыскать квартиру, так как стало ясно, что сразу после свадьбы уехать за границу им не удастся. А главное... Главное состояло в том, что чем ближе становился день свадьбы, тем больше беспокоила Софу судьба Анюты. «Обскакав» старшую сестру, она испытывала теперь перед ней некоторую виноватость. Отпустят ли ее в Петербург, было неясно: гораздо надежнее представлялось подыскать и ей подходящего «жениха». И потом, Софе очень важно было устроить судьбу еще двух девушек — своей кузины Жанны Евреиновой и Жанниной кузины Юлии Лермонтовой. Будучи всего на год младше Анюты, Жанна давно и прочно сдружилась с нею. Она пыталась самостоятельно заниматься древними и новыми языками, историей, социологией, правом, политической экономией, но отец ее, комендант Петергофского дворца, велел дочери присутствовать чуть ли не на всех придворных балах и обедах, участвовать в торжествах и празднествах двора. Жанна жаловалась на скуку этих увеселений и на то, что они почти не оставляют времени для занятий. Ей как воздух нужна была свобода, которую мог принести только фиктивный брак. Жанна, как и Анюта, привыкла свысока смотреть на «воробышка», и теперь, став официально невестой, Софа преисполнилась гордости от сознания, что может оказаться освободительницей старших сестер. Она ощущала себя чуть ли не центром всего женского движения и в мечтах своих «развивала» и «избавляла» многих девушек. С Юлией Лермонтовой Софа даже не была знакома и знала о ней от Жанны. Отец Юлии, троюродный брат поэта, генерал, начальник кадетского корпуса, был фигурой влиятельной в московском высшем обществе. А дочь его избегала общества, предпочитала уединение, много занималась естественными науками, особенно химией. Как же было Софе не попытаться устроить и ее судьбу!.. Словом, едва Владимир Онуфриевич вернулся в столицу, как «невеста» стала бомбардировать его письмами: «Главный интерес теперь для нас, разумеется, в хороших людях или, как вы их называете, консервах», — повторяла она почти в каждом письме. В августе Анюта с матерью отправилась в Петербург — шить невесте подвенечные наряды; Софе очень хотелось, чтобы к этому времени хоть один «консерв» был подыскан и Анюта могла бы с ним познакомиться. В ответ Ковалевский сообщил о «двух докторах», чем несказанно обрадовал ее. Но оба кандидата почему-то отпали. Сестры рассчитывали на Сеченова. Зимой Иван Михайлович находился за границей, но теперь вернулся в Петербург. Состоя с Марией Александровной в гражданском браке, он формально оставался холостяком. Конечно, объяснить Сеченову, какие на него виды, можно было лишь с согласия Марии Александровны. Но Мария Александровна, сочувствуя стремлениям сестер, держала себя так, будто от нее вовсе не зависит устройство Анютиной судьбы. ...Сеченов не одобрил проектов Софьи Васильевны, о которых ему рассказал Ковалевский. Иван Михайлович говорил, что в Гейдельбергский университет женщину не допустят и вообще все обстоит много сложнее, чем представляется ее наивной фантазии. О том, как смотрит на вещи Иван Михайлович, Ковалевский поспешил сообщить в Палибино. Но Софу ничто не могло обескуражить. «Мне кажется, что Сеченов каркает, как ворона, и только предсказывает нам всякие гадости просто из зависти, — писала она полушутливо жениху. — Пожалуйста, не верьте ему, мой хороший брат. Вы увидите, как хорошо это у нас все пойдет, и Марию Александровну еще к нам перетащим, а Сеченова женим на Анюте или на Лермонтовой или на другой, но от судьбы ему не уйти». Венчание состоялось в Палибине не 11, а 15 сентября — по желанию Софы, захотевшей провести несколько лишних дней с приехавшими в деревню Анютой и Жанной Евреиновой. Главный виновник ускорения свадьбы — Александр Онуфриевич — не явился. Он увлекся исследованиями заинтересовавшего его вида червей и остался еще на месяц за границей, за что Владимир шутливо выразил ему «полнейшую свою ненависть», а Софа — легкий укор. «Мы Вас очень, очень ждали к свадьбе, и мне очень жаль, что Вы изменили нам из-за червей», — приписала она к письму мужа. В 12 часов дня 17 сентября 1868 года Софья Васильевна Ковалевская (отныне и навсегда — Ковалевская!) впервые приехала в Петербург «не в гости, а домой, для начала хорошей труженической жизни», о какой она мечтала долгие годы вместе с сестрой. Огромную светлую квартиру из шести больших, с высокими потолками и огромными окнами комнат, заблаговременно снятую Владимиром Онуфриевичем, к приезду молодых тщательно убрала Мария Александровна Бокова. Войдя, Софа ахнула: — Где моя темная маленькая гейдельбергская келья? А на следующее утро госпожа Ковалевская, внутренне трепеща, отправилась в сопровождении мужа на лекцию Сеченова в Медико-хирургическую академию. К счастью, все прошло хорошо: никто из начальственных лиц ее не заметил, студенты же делали вид, что появление в аудитории женщины их нисколько не удивляет. Они, как писала Софа сестре, «вели себя превосходно и не глазели». С Сеченовым и Марией Александровной виделись почти ежедневно, и они настойчиво отговаривали Софу ехать в Гейдельберг. Иван Михайлович рассказывал о консервативных нравах тамошнего университета и предупреждал, что преодолеть их будет очень трудно или даже невозможно. Он, вероятно, предлагал Цюрих, где с успехом закончила курс Суслова, куда теперь по ее примеру собиралась-таки ехать Мария Александровна и где училось восемь русских женщин. Но Софа не желала расставаться со своей мечтой. Она ощущала себя Колумбом; ее не соблазняли пути, проложенные другими. Вслед за Сеченовым и профессор Грубер согласился допустить Софу к лекциям и занятиям в анатомическом театре, но поставил условие: Ковалевская должна представить свидетельство о том, что посещает курсы акушерства. Таковы установленные начальством правила, пояснил Грубер, и он не намерен их нарушать. Софа опасалась, что ради свидетельства ей и вправду придется поступать на акушерские курсы, но Петр Иванович Боков помог достать «липу». Благодаря ему же Ковалевские раздобыли скелет, который занял почетный угол в спальне Софы. «Теперь я изучаю череп, — писала она сестре. — Кто бы мог подумать, что такая у нас чепуха в голове». Просто оказалось договориться с Мечниковым. Он вернулся из-за границы, чтобы читать зоологию беспозвоночных в Петербургском университете, где был избран доцентом. И хотя Мечников скептично относился к «ученым женщинам», он охотно разрешил Софье Васильевне присутствовать на своих лекциях и вызвался похлопотать за нее перед физиками. Однако профессор физики Федор Фомич Петрушевский ни за что не соглашался пойти против «правил». Один из крупнейших физиков России показался Софе «очень неинтересным господином». И совершенно понятно — почему. К ее просьбам профессор остался непреклонен. Пустить женщину на лекции или на занятия в кабинете, уверял он, не в его власти. Он лично ничего не имеет против, но существует закон, и нарушить его он не может. Только когда Софья Васильевна сказала, что ее муж знаком с ассистентом профессора Фан-дер-Флитом, Петрушевский пошел на маленькую уступку. Если Флит возьмет на себя ответственность, сказал профессор, он не станет возражать против того, чтобы госпожа Ковалевская (вместе с мужем, разумеется) в свободное время (то есть по воскресеньям) знакомилась с демонстрациями опытов в кабинете. Ковалевские не мешкая помчались к Флиту, поймали его с женой выходящими из дому, вернули и тотчас договорились обо всем. И разумеется, Флиты очень понравились Софе. «Он совершенная пышка, — писала она сестре, — только очень черный, а она, известная в нигилистическом кружке как «кроткая Полинька», очень милая нигилистка и занимается акушерством». По рекомендации Флита частные лекции физики Ковалевским стал читать «какой-то г-н Шведов» (впоследствии профессор Новороссийского университета), но «мы все трое перессорились по двое», после чего Софья Васильевна попросила, чтобы уроки давал ей Александр Николаевич Страннолюбский — двадцатидевятилетний морской офицер, превосходный педагог, организатор одной из первых бесплатных школ, поборник женского образования, который занимался с нею также математикой и нравился ученице даже больше, чем Сеченов. «В нем гораздо больше энтузиазма, теплоты, веры, а Сеч[енов], кажется, уже порядочно поостыл», — делилась она с сестрой. И еще она самостоятельно готовилась по истории, географии и другим предметам, чтобы сдать экзамены за гимназический курс... Требовались большая самодисциплина, выдержка, настойчивость, но всех этих качеств палибинской барышне было не занимать. Словом, ребячьи мечты Софьи Васильевны сбывались, словно по волшебству, и она чувствовала бы себя беспредельно счастливой, если бы не тень оставленной в деревне сестры, которая стояла перед ее мысленным взором как легкий укор до той поры ничем еще не отягощавшейся девичьей совести. Поднимаясь ежедневно в семь или в половине седьмого утра и занимаясь до позднего вечера, Софа почти ежедневно засиживалась далеко за полночь, чтобы настрочить огромное — на 10 — 12 страницах — письмо сестре, и эти послания — не только подробный дневник всего происходившего в ее «новой жизни», но и зеркало ее души. «Милая Анюта, теперь ты мне нужна больше, чем когда-либо, — писала она в первый же день своего приезда в столицу, — пиши мне, дорогая моя, больше, больше; мысль о тебе не должна оставлять меня ни на минуту; я знаю, что тебе очень, очень тяжело, но ради Христа, люби меня крепче, крепче; ведь не моя вина, что я счастлива и не равнодушна к этому счастью». Чем радостнее, чем счастливее была Софа, тем более виноватой чувствовала она себя перед сестрой и с тем большим рвением искала способ ее «освобождения». Только теперь она по-настоящему поняла, как близка и как необходима ей Анюта, которую она называла своей духовной матерью. «Хоть я и увлекаюсь этим счастьем и искренно привязана к моим новым друзьям, — признавалась она в одном из посланий, — но все-таки никогда не бываю вполне удовлетворена и даже в счастливейшие минуты чувствую, что долго это не должно продолжаться и что это только переходное и тяжелое состояние. Никогда в жизни я не чувствовала того, что теперь; мне кажется, что это и действует, и говорит, и веселится, и даже учится кто-то другой, а мое прежнее сокровенное «я» не причастно ко всему этому и даже протестует против этого». Дружнее всего Ковалевские с Сеченовыми. Мария Александровна то и дело приглашает их на обед и сама — одна или с Иваном Михайловичем — проводит у них длинные вечера. Софа для них, как и прежде, милый очаровательный храбрый воробышек, и они буквально окутывают ее вниманием, предупредительностью, лаской. Но только смятение вносят в ее неопытную душу. Ведь как просто все могло устроиться, по мнению восемнадцатилетней мечтательницы! Мария Александровна и Сеченов — люди «идейные», показавшие себя борцами за женское равноправие. Ходят даже упорные слухи, что это их и Петра Ивановича Бокова вывел в романе «Что делать?» Чернышевский под именами Кирсанова, Веры Павловны и Лопухова. Почему же не обвенчаться Ивану Михайловичу с Анютой? Мария Александровна повенчана же с Боковым — разве это мешает ее счастью? Но... «Ты не поверишь, как тяжело мне с Марией Александровной, — писала Софа сестре. — Она положительно не желает этого исхода и, очевидно, избегает даже каждого намека на это и не допускает мысли, что они могут быть нам полезны; а в разговорах о тебе делает вид, что принимает их только за теоретические рассуждения». «Делает вид», то есть хитрит, говорит неискренне!.. Это больше всего обескураживает Софу и возмущает Владимира, хотя внешне отношения остаются самыми сердечными. В конце концов Софья Васильевна приходит к мысли, что так даже лучше, ибо «тяжело принимать услуги от людей, с которыми никогда не сойдешься вполне». «В них и в нас есть какие-то два совершенно различных начала, — поясняла она в другом письме, — и мы совершенно никогда не сойдемся с ними, хотя и они и мы хорошие люди». Да, оказывается, недостаточно быть только «хорошими людьми», чтобы «сойтись совершенно». Ибо в невыдуманной, не пригрезившейся в мечтах барышни-идеалистки, а в настоящей, всамделишной жизни самые «хорошие люди» не всегда способны поступать по готовым рецептам, даже если эти рецепты предложены их кумиром, автором романа «Что делать?». Герои романа поступили бы именно так, как хотелось Софе. Но та, кого считали прототипом главной героини, вовсе не безразлична была к двусмысленности своего положения, хотя и старалась этого не показывать. Она надеялась когда-нибудь оформить развод с Боковым и «по всем правилам» обвенчаться с Иваном Михайловичем. Так неужели же она могла добровольно согласиться на то, чтобы хлопотать в будущем о двух разводах? И потом... Вот Ковалевский еще недавно оказывал ей пусть полушутливо, но все же столь подчеркнуто свое внимание, что даже вызвал ревность Ивана Михайловича. И вдруг потерял голову из-за «воробышка»!.. Так была ли бы спокойна Мария Александровна, если бы Иван Михайлович стал официальным женихом такой обольстительной девушки, как Анюта? Кому, кому, а ей хорошо известно, как легко фиктивный брак может превратиться в действительный... Чем меньше оставалось надежд на Сеченова, тем с большим вниманием присматривалась Софья Васильевна к другим мужчинам, с которыми в «новой жизни» ей приходилось знакомиться. Мечников при первой встрече «очень не понравился» Софе, и причина ясна из ее письма сестре: «надежд на него никаких не может быть; все время толковал о семейном счастье etc., следовательно, я и немного внимания на него обращала». Зато «брат брата», то есть Александр Онуфриевич, приехавший, наконец, из-за границы с женой и маленькой дочкой, произвел на нее наилучшее впечатление: «лицо у него и все манеры до крайности симпатичны». От ее проницательного взора не ускользнуло, что «в жизни он далеко не должен быть приятного нрава и вообще нелепый человек во многих отношениях». И все же он ей «очень понравился». Во-первых, Софа сочла, что он «нигилист сильный», ибо то ли в шутку, то ли всерьез посоветовал ей «переодеться мальчиком», если ее не станут пускать на лекции. А во-вторых... Хотя со своей женой Татьяной Кирилловной Семеновой Александр Онуфриевич принципиально не венчался, но, имея уже дочку и отправляясь на жительство в Казань, в женихи Анюте заведомо не годился. С ним не могло быть связано никаких надежд, а значит, и никаких разочарований... Но ближе всех Софье Васильевне ее собственный «освободитель», ее «брат», Владимир Онуфриевич. Ковалевский пускал в ход все свои связи, чтобы Софа получала разрешения посещать лекции, кабинеты, лаборатории в университете и Медико-хирургической академии. Он с готовностью бегал по городу с ее поручениями, предупреждал ее мелкие желания и капризы. Он бывал порой даже немного докучлив, когда заставлял по утрам делать гимнастику или торопил заканчивать письма сестре, над которыми она засиживалась слишком поздно, — но и эта докучливость была приятна ей. А главное, он вполне разделял ее беспокойство об Анюте и с большой настойчивостью искал подходящих «консервов». Правда, в отношении к нему Софа не испытывала уже прежней восторженности. Слишком уж он восхищался всем, что она говорила и делала. Он заранее соглашался с нею во всем. Он готов был ей беспрекословно подчиняться, как она когда-то во всем подчинялась Анюте. Он не уставал вслух нахваливать ее ум и талант, ее практицизм, работоспособность, женское очарование, чем, конечно, пробуждал в ней тщеславие и излишнее самомнение. Софа все чаще замечала, что разговаривает с ним в покровительственном тоне. Но, уверяла она сестру, он «такой же милый, хороший и настоящий брат, каким он всегда был для нас; с ним можно сойтись вполне, и действительно, для меня теперь немыслимо отделить его от нас». «Я люблю его действительно от всей души, но немножко как меньшего брата». Каждый вечер, отдыхая после чая, они обсуждали все новые и новые варианты освобождения Анюты, но все «женихи» оказывались не дворянами, так что о них нельзя было и заикнуться Василию Васильевичу. В запасе оставался первоначальный план. Они даже условились, уезжая из Палибина, что ровно через месяц, 15 октября, Ковалевский приедет, чтобы увезти Анюту, и теперь Софа спрашивала: отчего бы ему не приехать 10-го? Сцены с родителями все равно не избежать, так почему не ускорить дело?.. Но Анюта отвечала уклончиво. Она уверяла, что вовсе не скучает в деревне. И не может допустить, чтобы посторонний человек скакал ради нее шестьсот верст и обратно по скверной дороге. Владимир делал приписки к письмам Софы, убеждая, что «поездка сама даже не входит в мою голову как тревога или усталость для меня». «Софа сильно скучает без Вас, — писал он, — все окружающее ее не удовлетворяет и [...] вообще вся эта история гораздо грустнее и мрачнее, чем можно было предполагать». Наконец он написал решительно: «Я еду за Вами хотя бы и без Вашего согласия; увидевши меня в Палибине, Вам поневоле придется вступить со мною в союз. Мы решили относительно Вас дело так же, как республиканцы 48 года во Франции — если люди не дожили до понимания республики, тогда «il faut l'imposer»14; вот мы Вам тоже импозируем свободу, потому что нам плохо верится, чтобы Вы совсем уж не хотели вырваться из Палибина и переселиться сюда [...]. Право, я считал, что Вы [...] не будете оскорблять меня предположением, что несколько недоспанных часов могут в моем представлении перевесить то удовольствие, которое я надеюсь доставить и Вам, и Софе, и Жанне Вашим освобождением и появлением здесь [...]. Если уж Вы хотите церемониться и «быть очень благодарной», то лучше постарайтесь уготовать мне путь переговорами с Вашими родителями [...]. Итак, я поехал уже, только назначайте мое время». На этом поток, писем из Петербурга в Палибино обрывается, из чего нетрудно заключить, что первоначальный план одним выстрелом убить двух зайцев осуществился: вслед за Софой Ковалевский «освободил» и Анюту. Стремясь во что бы то ни стало познакомиться с Жанной Евреиновой и ее «сестрами» (так Жанна называла своих кузин Анюту и Софу), Юлия Лермонтова уговорила отца съездить с ней в Петербург. Уже заочно расположенная к Юлии, Софа прониклась к ней самой горячей симпатией, хотя успела повидать ее всего раз или два и даже не разглядела как следует свою новую подругу. «Общность наших занятий, вкусов и возрастов, — писала она в первом же письме в Москву, — все это заставляет меня думать, что между нами может быть крепкая прочная дружба». В «темной гейдельбергской келье», о которой с прежней горячностью мечтала Софа, теперь она отводила место и Юлии, считая, что и для нее «такая жизнь представляется верхом благополучия». Но Юлии еще предстояло выдержать борьбу с родителями, особенно трудную потому, что они души в ней не чаяли и, в сущности, ничем не стесняли ее свободы, только боялись отпустить одну в дальние страны. Подходящего же «жениха» все не находилось, да Юлия, кажется, и не желала фиктивного замужества. Софа, как могла, подбадривала ее своими письмами, советовала «призвать на помощь всю твердость и даже, мало того, всю жестокость, на какую Вы только способны». Но ее московская подруга вовсе не способна была ни к твердости, ни тем более к жестокости. «Как ни больно Вам огорчать родителей, но теперь именно время начать отчуждаться от них и показывать им, насколько чужда и противна Вам и жизнь и обстановка Ваша», — поучала «опытная» Софа, готовя Юлию к «решительному шагу», то есть к побегу из дому. Впоследствии, когда Юлия Всеволодовна Лермонтова имела возможность так хорошо узнать Софью Ковалевскую, как не знал ее никто другой (исключая, может быть, сестру и мужа), она могла убедиться, что ее подруга, поставив перед собой цель, стремится к ней «всеми силами» и пускает в ход «все имеющиеся под руками средства». Но сама Юля была совсем другой, так что советы Софы, вполне соответствуя ее собственному характеру и темпераменту, вовсе не подходили для кроткой подруги. И та все надежды возлагала на... Софу. Всячески расхваливая родителям «замужнюю» подругу, показывая им ее письма (часть писем Софа писала специально для показа), она приготавливала их к мысли, что будет жить за границей вместе с добропорядочным семейством, то есть с Ковалевскими. А чтобы окончательно сломить мягкое сопротивление родителей, Юля решила познакомить с ними подругу. Но Софа особых надежд на свое очарование не возлагала. «Я могу себе представить, как Ваши родные расположены ко мне, и отлично догадываюсь, как меня честят у вас, — писала она Юле, — для этого мне стоит только вспомнить, что сказал бы мой отец в подобных обстоятельствах». Однако не все генералы скроены по одному образцу. Миссия Софьи Васильевны, приехавшей во второй половине марта в Москву, чтобы познакомиться с Лермонтовыми, удалась как нельзя лучше: Юлия Всеволодовна получила обещание, что ее отпустят за границу, правда, не теперь, вместе с Ковалевскими, а осенью, когда они уже устроятся там. Лекционные курсы, которые слушала Ковалевская в Петербурге, закончились, а в университетах Западной Европы вскоре начинался весенний семестр. В России Ковалевских теперь задерживали только дела Владимира Онуфриевича, то есть, в сущности, почти ничего, так как все свои планы он полностью подчинил интересам Софьи Васильевны. Осенью и зимой он лихорадочно работал и даже «спал с корректурами под подушкой», как писала Софа сестре. Почти все старые издания он завершил, а новых не начинал. Кое-какой порядок ему удалось навести и в финансах, то есть удалось выяснить, что долгов у него на 15 — 20 тысяч рублей, а нераспроданных книг — на сто тысяч. Если бы он смог реализовать их хотя бы по половинной цене, то и тогда остался бы с таким кушем, что в течение многих лет мог бы вовсе не заботиться о деньгах. Но основные читатели его книг — студенты — были плохими покупателями. Любопытна просьба, с которой обратился к брату Александр Онуфриевич из Казани. Лучше других осведомленный о его затруднениях, он тем не менее писал: «Я не считаю вправе требовать, но был бы благодарен, если бы ты прислал полного Брема в студентскую библиотеку (через меня, конечно); средств у них очень мало, чтобы купить это издание». Если целая студенческая библиотека не имела денег, чтобы купить четыре тома Брема, то многие ли из отдельных студентов могли раскошелиться на них! Тем не менее, завершив выпуск четвертого тома, Владимир Онуфриевич возлагал на него «большие надежды». И они, конечно, не оправдывались. То есть книги расходились, но слишком медленно, а издатель по-прежнему нуждался «в самых мелких суммах», задерживал гонорары редакторам и переводчикам, и состояние духа из-за всего этого у него было неважное. «Вследствие дурных финансовых обстоятельств, — писал он брату, — и нравственное расположение мое плохое: не знаю, как пойдут занятия (за границей. — С.Р.), хотя я и решил, что буду заниматься так, чтобы года через полтора держать экзамен на доктора за границей, а потом на магистра здесь. [...]. Конечно, того увлечения занятиями, той энергии, какая была прежде, уже не воротишь; но, может быть, бросивши все дела, мне и удастся устроить себе жизнь получше». Между тем слухи о том, что Ковалевский сворачивает дела, переполошили кредиторов. Матерые дельцы вмиг «сообразили», что неисправный должник попросту хочет от них улизнуть. Они стали спешно предъявлять векселя ко взысканию и грозили Владимиру Онуфриевичу долговой тюрьмой. Кое-кто уже подал на него в суд. Опасность нависла и над Шустянкой — бедным именьицем отца, во владение которым братья вступили в 1867 году, после неожиданной кончины Онуфрия Осиповича. Все планы Владимира и Софьи могли рухнуть из-за презренного золотого тельца! Помощь пришла оттуда, откуда они меньше всего рассчитывали ее получить. Генерал Корвин-Круковский поручился за зятя в Обществе взаимного кредита, и кредиторы вмиг угомонились. Остальное взял на себя Евдокимов. Он согласился следить за продажей накопившихся изданий и по мере их реализации погашать векселя, а то, что будет оставаться сверх долгов, — высылать Владимиру Онуфриевичу. Анюту, конечно, не хотели отпускать с молодыми. Были уговоры, сцены, сердечные приступы отца, тревожный запах лекарств, испуганное метание матери. Но Анюта твердо стояла на своем и в конце концов вырвала согласие, так что «ей не пришлось бежать», как сообщила Софа Юле Лермонтовой. Правда, Анюту отпустили совсем ненадолго. И с обязательным предписанием жить вместе с сестрой. Но на это она не возражала. Хотела лишь вырваться, а там уж по-своему распорядиться обретаемой наконец свободой. Итак, мечта, которую в течение стольких лет Ковалевский отодвигал в даль времен и которая все-таки оставалась заветной, мечта «стать порядочным человеком», с несбыточностью которой он уже, кажется, вполне смирился, теперь чудесным образом осуществлялась... |
||
|