"Горение. Книга 2" - читать интересную книгу автора (Семенов Юлиан)8Ленин проснулся затемно еще; за окном вагона шел снег — J мягкий, не январский, а мартовский скорее, — он залепил стекло, и в купе от этого было еще темнее. Поезд тащился медленно, подолгу стоял на маленьких станциях: движение по Николаевской дороге после московского восстания еще не наладилось, поэтому и пассажиров было немного; в купе второго класса вместе с Лениным ехал штабс-капитан, страдавший от флюса. Проводник крикливо предложил чай, распахнув по-тюремному дверь, не предупредил даже стуком, убежал, не дослушавши толком. — Вот до чего дошли, а? — вздохнул штабс-капитан. — Анархия всегда начинается с забвения вежливости… Как думаете, сода у него есть? — Видимо. Штабс-капитан накинул мятый френч на чесучовую, китайского, кажется, пошива рубашку, вышел в коридор, крикнул: — Человек! Пст! Челаэк! Живо! Ленин прижался лбом к стеклу, закрыл глаза и сразу же вспомнил Пресню. Иван водил его по улицам утром, когда были прохожие, — не так заметны в толпе. Ленин, впрочем, мастерски изменил внешность, ушанку натягивал чуть не на глаза, щеки не брил, заросли жесткой рыжеватой щетиной — ни дать ни взять мастеровой. Ленин просил отвести его к дому Шмита, долго разглядывал переулок, рваные выщербины на стенах домов — следы пуль и снарядов, — потом спросил: — Вы не озадачивали себя вопросом: при каких условиях можно было победить? — Если бы поддержал Питер, — сразу же ответил Иван и резко подернул плечами: после того, как во время митинга украли револьвер, носил теперь два, рукава поэтому были как у извозчика — закрывали пальцы, а сейчас, сопровождая постоянно Ленина, набил карманы патронами, пальто «стекало» вниз. — Если бы путиловцы смогли остановить семеновцев. Если бы у нас были пулеметы. Если бы штаб действовал, а не говорил. — Словом, — заключил Ленин, — восстание — это наука, а науке этой мы не были учены. Так? — Именно. — Зачем сразу соглашаетесь? Спорьте! — Было б с чем… Нас хлебом не корми — дай поспорить… — Это верно, — согласился Ленин. — В маниловском прожектерстве — главная наша беда. Намечать, согласовывать, предполагать — обожаем; А наука — вещь строгая, мы в нее трудно влазим: размах, великая нация, огромная страна, порядка никогда не было, все от чувства норовили, порыв, понимаете ли… А как до дела — «не нужно было браться за оружие», не надо отталкивать либералов… — Да, Георгий Валентинович, видно, в Швейцарии засиделся… — Мы тоже не в Перми жили, — заметил Ленин. — В эмиграции как раз изнываешь от отсутствия практической работы… — В чем тогда дело? Ленин промолчал, пожал плечами: до сих пор чувствовал в себе какое-то особое, щемящее отношение к Плеханову, вмещавшееся, видимо, в одно слово, бесконечно, с детства, дорогое ему, — учитель. … По вагонному коридору загрохотали сапожищи — жандармы, их можно определить сразу по всепозволенности походки, топают и сопят, словно в атаку поднялись. В дверь, однако, постучали вежливо. — Войдите, — сказал Ленин. Дверь распахнулась, заглянул унтер, за ним любопытствующе, вытягивая шеи, толпились жандармы. Ленин поправил очки (пришлось заказать с тяжелой оправой, Красин считает, что именно такие меняют выражение лица, «размывают, — Ленину это запомнилось, — глаза»), строго спросил: — В чем дело? — Документ извольте. Ленин протянул паспорт. Красин перед отъездом сказал, что «бумага» вполне надежна, в «работе еще не была». Унтер оглядел купе; взгляд его цепляюще остановился на непочатом штофе зубровки — штабс-капитан велел «челаэку» купить в Клину, в буфете первого класса, боялся, что не сможет уснуть из-за флюса. Ленин заметил, как унтер осторожно, интересуясь, тронул пальцами красный, потертый плюш дивана. Здесь, во втором классе, — тихие, в кулак кашляют. Каковы-то они в первом? Наверное, не решаются входить, чувствуют себя с господами неуверенно. Подумалось: надо бы наших отправлять по стране и за границу в первом классе, меньше риска, деньги пока есть, Горький крепко выручил… Унтер козырнул, выбросив пальцы из кулака, пожелал доброго пути, прокашлялся трубно, смущенно, видимо ждал, что поднесут. … Горький. К этому человеку Ленин тоже испытывал особое чувство: внутри теплело; смотрел на него с гордостью, слушал изумленно; в неловких, но чрезвычайно объемных фразах ощущал постоянное присутствие образной мысли. После возвращения из эмиграции Ленин пришел в редакцию большевистской «Новой жизни». Договор на издание газеты заключил поэт Николай Минский; Горький полагал, что большевикам не удастся получить легальное право на печатание своего центрального органа в цензурном комитете, и назвал кандидатуру — поэт был популярен и легок. Минский, заключив договор, весь день вместе с Гиппиус и Тэффи осматривал помещения, сдававшиеся под конторы; Зинаида Николаевна Гиппиус — во вкусе не откажешь — присмотрела на углу Невского и Фонтанки роскошные, с лепными потолками и огромными итальянскими окнами апартаменты. Наняли швейцара Гришу, старца с окладистой бородой, сшили ему красную ливрею — намекнули на цвет газеты; большевистскому редактору Румянцеву положили немыслимый оклад. Первый номер разошелся тиражом громадным — за шестьдесят тысяч экземпляров; вечером газета стоила пятьдесят копеек вместо трех; в приложении был напечатан устав и программа партии — впервые легально. Минский по этому случаю закатил банкет; пришли Горький, Красин, Боровский, Лядов, Литвинов, Богданов; Гиппиус привезла своих, — поэты были нечесаны, в невероятного цвета костюмах; дамы декольтированы. Мартын Лядов смотрел на них с ужасом. Поэты, узнав от Горького, что Литвинов дерзко бежал из затвора, обступили, затискали вопросами; Тэффи не скрывала слез. Минский поднял высокий хрустальный бокал с финьшампанем за «его величество рабочий класс! ». Гиппиус прочитала стихи: «Страшное, грубое, липкое, грязное, жестко-тупое, всегда безобразное, медленно-рвущее, мелко-нечестное, скользкое, стыдное, низкое, темное, явно-довольное, тайно-блудливое, плоско-смешное и тошно-трусливое, вязко, болотно и тинно-застойное, жизни и смерти равно недостойное, рабское, хамское, гнойное, черное, изредка серое, в сером упорное. Но жалоб не надо, что радости в плаче, я верю, я верю, все будет иначе! » Поэты восторженно целовали ее, шептали про гениальность; разойдясь по углам, презрительно усмехались: «дамский классицизм». … Ленин прошел апартаменты по привычке стремительно. Румянцев, фактически главный редактор, едва за ним поспевал, приговаривая «легализуемся», обегая Ленина, распахивал двери, знакомил с секретаршами в пенсне и репортерами — все в английских клетчатых пиджаках, будто в униформах, сосут трубки. Вернулись в редакторский кабинет; стола не было, Гиппиус купила секретер карельской березы с инкрустацией на охотничьи сюжеты — павловский стиль, восемнадцатый век. Горький устроился на широком, в пол-аршина, подоконнике, просматривал гранки. Ленин подошел к нему вплотную — затылок на уровне подбородка; поднялся на мыски, сунул руки глубоко в карманы, словно замерз, хотел согреться: — Алексей Максимович, рассказывают, что товарищ Румянцев после кофе сигары стал спрашивать в ресторанах — главный редактор, понятное дело, но вы-то, вы! Товарищ Румянцев снискал себе славу как блистательный земский статистик, он интеллигент в третьем колене, но вы-то, Алексей Максимович, вы себя вспомните! Неужели вам ловко чувствовалось в подобного рода кабинетах, где столов нет, а сплошные гнутости, когда вы свои первые рассказы приносили?! Кто из рабочих в эти апартаменты придет?! Здесь же швейцар дверь распахивает, Алексей Максимович! Договор с Минским расторгли, репортеров «в клетку» рассчитали, швейцара пристроили в ресторан «Вена» — помогли старые связи с распорядителем, сочувствовал партии, только после этого пригласили рабочих, предложили самим писать заметки в газету… Ленин тогда пришел в редакцию вечером: задержался на заседании боевой группы ЦК, изучая материалы о положении в Кронштадте. Заглянул в комнату, где Румянцев рассадил за столом рабочих: двух молодых парней и девушку, синеглазую, веснушчатую, волосы будто лен. — Ну, как работа? — спросил Ленин. Один из рабочих — кочегар с Ижорского завода Василий Ниточкин — хмуро ответил: — Не наша это работа. Сидим, потеем, а слова не складываются. Ленин подвинул стул к тому столу, за которым расположился Ниточкин, спросил: — Вы позволите посмотреть вашу корреспонденцию? — Так вот она, открыто лежит. — Некоторые товарищи, — пояснил Ленин, — если к ним через плечо заглядывать, не могут работать. — Работать? — переспросил Ниточкин. — Работают, уважаемый товарищ, в цеху; здесь, в тепле, — не работа, отдых. — Читаете много? — Как научился грамоте — много. — Сколько классов окончили? — Гапоновский народный дом посещал, там учили… — Какие книги любите? — Политического содержания, про социальную революцию. — Ну, это понятное дело, — согласился Ленин, — а вот, к примеру, Пушкина, Некрасова читать не приходилось? — «Кому на Руси жить хорошо» — книга хорошая, правдивая, и хотя в рифму, но положение сельского пролетариата верно показывает. Ленин чуть улыбнулся: — Как думаете, Некрасову было трудно работать свою книгу? — Так то ж книга, а нам предложено написать об хозяевах. А что про них рассказывать — змеи, нелюди. Ленин подвинул лист бумаги, исписанный Ниточкиным наполовину. Быстро пробежал: «Эксплуататоры наемного труда, слуги Царизма, сосут кровь из рабочего люда… » — Это вы верно, — сказал Ленин, — только это неинтересно, это общие слова. Вы извините, что я так, но нам ведь правду следует друг другу говорить, льстить негоже… Ну-ка, вспомните, пожалуйста, что вас особенно восстановило против хозяев? — Меня лично? — Именно так. Только лично. В газету надо из себя писать, Про себя, про то, что знаете. — Ну, если про меня, тогда… — Ниточкин задумался, потом удивленно поглядел на товарищей. Девушка подсказала: — Ты об миноносце расскажи… — Об этом не пропечатаешь, — откликнулся Ниточкин. — А почему нет? — спросил Ленин, устроившись поудобнее возле стола. — Да там сраму много, — ответил Ниточкин. — Словом, приехал к нам капитан с адмиралами миноносец принимать. Война еще шла, японец лупцует, ну, гнали мы, ясное дело, работали поверх смены, помощь своим-то надо оказать… Да… Ходил этот капитан с адмиралами, лазал по кораблю, а потом говорит: миноносец не приму, потому как в моей каюте иллюминаторы малы, солнца к обеду не будет, и писсюар не фарфоровый, и очко на толчке бархатом не обтянуто, — очень об заднице капитан тревожился, только чтоб на бархат для облегчения нужды садиться. И ведь не принял. Неделю мы иллюминаторы ему рубили, всю конструкцию меняли, потом писсюар ждали две недели, пока-то из Бельгии привезут, своих нет… Ленин слушал с закаменевшим лицом, от гнева даже глаза закрыл. Потом, кашлянув, поинтересовался: — Фамилию капитана помните? — Как же не помнить — помню. Егоров. — Вы сейчас рассказали, товарищ, настоящую корреспонденцию, — сказал Ленин. — Именно такие нам и нужны. Но писать труднее, чем говорить. Многие позволяют себе барственное отношение к труду литератора: «Разве это работа, пиши себе, да и только». Писать в газету — это профессия, трудная, ответственная. Но литератор никогда не сможет рассказать так, как рассказали вы, да и знать, видимо, этого он не может — не пустят его по миноносцу лазать… Но литератор может помочь вам, понимаете? Только поменьше общих слов вроде «эксплуататоры, слуги царизма», побольше интересных фактов. Скучная газета — никчемная газета, а газета без правды попросту вредна. … Перрон Ленин прошел вместе с штабс-капитаном — тот сам тащил баул, бормотал под нос ругательства: — Власть, если она не может цыкнуть, — не власть… Распустили чернь, низвергли порядок, трусы, либералы, нагайки соромятся… Ленин шел молча, отмечая про себя множество филеров — буравили глазами пассажиров. «Кого-то ищут, — понял Ленин. — Вылезли из нор… А может быть, что-то случилось? Кого они так старательно высматривают? » Высматривали его, Ленина. … Началось все позавчера днем, когда на стол председателя совета министров Витте была положена новая газета «Молодая Россия», первый ее номер со статьей Н. Ленина — «Рабочая партия и ее задачи при современном положении». Витте сначала обратил внимание лишь на подчеркнутые строки, но их было так много, этих подчеркиваний, что он прочитал всю статью целиком. Прочел — и головой затряс: не пригрезилось ли, как возможно такое?! Просмотрел еще раз, медленно, словно разглядывал запрещенное. «Никто, даже „Новое Время“, — читал Витте, — не верит правительственной похвальбе о немедленном подавлении в зародыше всякого нового активного выступления. Никто не сомневается в том, что гигантский горючий материал, крестьянство, вспыхнет настоящим образом лишь к весне. Никто не верит тому, чтобы правительство искренне хотело созвать Думу и могло созвать ее при старой системе репрессий, волокиты, канцелярщины, бесправия и темноты… Кризис не только не разрешен, напротив, он расширен и обострен московской „победой“. Пусть же ясно встанут перед рабочей партией ее задачи. Долой конституционные иллюзии!» Витте отодвинул газету» от себя осторожно, долго сидел в раздумье, рисовал профили бородатых старцев на маленьких квадратиках мелованной бумаги, потом вызвал секретаря, Григория Федоровича Ракова, поинтересовался: — Кто еще читал это? — Все, Сергей Юльевич. — Скрытое ликование конечно же царствует в канцелярии? — О да… — Давно ли вернулся этот Ленин? — Положительно не знаю, Сергей Юльевич. Злой, видимо, социалист-революционер. Витте поморщился: — Он социал-демократ… Ну, и что прикажете делать? Вам-то кто положил оттиск? — Когда я пришел, газета уже лежала на моем столе. — Со всех сторон ведь, а? Со всех сторон шпильки, — вздохнул Витте. — Потребовать ареста редактора газеты и Ленина? Этого только и ждут скандалисты из «Биржевки»… — Не сочтете ли целесообразным, ваше высокопревосходительство, поручить мне отправить газету на благоусмотрение Петра Николаевича? — осторожно предложил Раков. — Министр внутренних дел, я убежден, предпримет свои шаги. Витте пожал плечами: — Понятно, что не в синод надобно отправлять… Помолотил пальцами по столу, взял красный карандаш, поставил напротив статьи огромный вопросительный знак: — Вот эдак-то будет верно, а? … Пусть Дурново распорядится, пусть покажет себя, а то все ездит к экс-диктатору Трепову в Царское Село и слезы льет, жалуется на его, Витте, либерализм и на безволие министра юстиции Акимова. Вот и покажите, Петр Николаевич, как надобно поступать в условиях свободы слова и печати, дарованной высочайшим манифестом семнадцатого октября! Вот и покажите, как надобно блюсти закон и корчевать смуту. Дурново, прочитав статью Ленина, написал на полях: «Директору департамента полиции Эм. Ив. Вуичу. Н. Ленина и редактора Лесневского арестовать немедленно! » Хватит, больше терпеть не намерены, будем руки ломать — или мы им, или они нам. Гофмейстер Эммануил Иванович Вуич был не просто знатного дворянского рода; Вуичи считались неким средоточием силы в Петербурге, силы, естественно, не решающей, но решения во многом определявшей. Старший брат Василий был женат на Софье Евреиновой — интеллигентность и богатство; Николай, сенатор, счастливо жил с дочерью покойного министра Вячеслава Константиновича Плеве — власть, знание поворотов; Александр состоял при дворе принца Евгения Максимовича Ольденбургского — поддержка Царского Села. Ознакомившись со статьей Ленина, гофмейстер вызвал к себе полковника Глазова. — Глеб Витальевич, голубчик, — сказал ласково, пригласив полковника сесть, — вы мне докладывали, что по ликвидации в Варшаве склада с нелегальщиной было захвачено особенно много социал-демократических брошюр… Я запамятовал, вы называли мне фамилию наиболее читаемого публициста… — Ленин, видимо. — А Плеханов? — Ленин из молодых, крепок и рапирен — говоря языком бель летр… Но в Варшаве-то его особенно широко распространяют, потому что секретарь польского ЦК Феликс Дзержинский — давний поклонник Ленина, здесь, так сказать, личные симпатии. — Ну, в польских делах вы дока, Глеб Витальевич, я и в них не понаторел еще. А Лениным, случаем, не занимались? Вуич знал, что Глазов занимался всем. Он метил, и вообще-то имел на это право: интеллигент, смел, в профессии отменен. В охранке не было принято отдавать свои материалы кому бы то ни было, даже начальству, но Глазов, по мнению Вуича, должен был понимать, что лишь своей постоянной нужностью он добьется необходимого в карьерном росте патронажа. — Я готов доложить мою подборку по Ленину, — сухо ответил Глазов, подавать себя умел, — но я не хочу, чтобы мои коллеги, занимающиеся непосредственно социал-демократией, были на меня в обиде… — Есть прелестная новелла, Глеб Витальевич… Некий министр мечтал узнать от могущественного лорда-канцлера, кто будет венценосным преемником больного короля. Лорд-канцлер спросил министра: «Вы умеете хранить тайну? » Тот, обрадованный, ответил: «Конечно! » И лорд-канцлер сказал: «Я — тоже». Глазов посмеялся вместе с Вуичем, спросил разрешения покинуть кабинет, отсутствовал не более десяти минут и вернулся с папкой, набитой вырезками из газет, одними лишь вырезками — ни рапортов агентуры, ни перлюстрации корреспонденции. Глазов угадал взгляд Вуича: — Здесь — главное, Эммануил Иванович. Я хочу обратить ваше внимание на те статьи, которые Ленин опубликовал, приехав в Россию из эмиграции. Он восьмого ноября приехал, а уже через два дня «Новая жизнь» начала публиковать его очерк «О реорганизации партии». Через четыре дня он напечатал там же «Пролетариат и крестьянство». Через пять — «Партийная организация и партийная литература». Через восемь — «Войско и революция». Через тринадцать — «Умирающее самодержавие и новые органы народной власти». Через пятнадцать, — монотонно, где-то даже ликующе продолжал Глазов, — «Социализм и анархизм». Через двадцать пять — «Социализм и религия». Вы вправе спросить меня, отчего я вычленил именно эти семь работ, Эммануил Иванович… Вуич поломал глазовскую въедливую монотонность: — Оттого, что это — программа, я достаточно внимательно слушал вас… — Изволите ознакомиться с выжимками? — Бог с ними… Ваши соображения? — несколько раздраженно спросил Вуич. — Соображения я высказал, Эммануил Иванович… Что же касается предложений, то они сводятся к тому, чтобы — по возможности массово — изъять социал-демократов большевистского направления, ликвидировать их опорные базы… — Что вы, право, в большевиков уперлись, Глеб Витальевич?! Меньшевики лучше, по-вашему? Плеханов с Аксельродом союзники нам?! — Плеханов с Аксельродом нам не союзники, а враги, но они устали, Эммануил Иванович, они старые люди, прожившие жизнь в эмиграции. Им легче принять Думу, высочайший манифест, эволюцию, предложенную государем. Они хотят жить без филерского наблюдения, они хотят выступать с думской трибуны, они ведь с Бебелем дружны, с депутатом рейхстага Бебелем, с тем Бебелем, который заседает в одном зале и с кайзером и канцлером Бюловом. — Нет, нет, Глеб Витальевич, вы сами напугались и меня желаете напугать… Ленин… Я понимаю — Милюков, его Россия знает, тоже ведь не сахар, тоже против нас пописывает; Гучков, хоть и наш, а кусается; понимаю — Чернов с Гоцем: террор, плащ и кинжал, студенты хлопают. Но Ленин? Нет, Глеб Витальевич, нет! — Позвольте не согласиться, Эммануил Иванович… Мы эдак уподобимся тем, кто Чехова чуть не до смерти к юмористам приписывал, а Горького рассматривал как салонное украшение, босяцкого хама. Мы, увы, считаемся лишь с теми, кого сами же и создаем… А коли создалось само по себе, без нашей помощи? Мы слишком подчиняем себя очевидностям, сиюминутности, а ну — вдаль заглянуть в завтра? — Поэты смотрят «в завтра», Глеб Витальевич, нам бы «сегодня» охватить, вот бы сейчас управиться… — Мне, видимо, разумнее согласиться, дабы не потерять вашего ко мне постоянного благорасположения, однако позволю заметить: я одинок, я не тревожусь по завтрашнему дню, а у вас семья, внучки у вас. Я поднял дела из архива, Эмманул Иванович, двадцатилетней давности дела… Так ведь там про Плеханова писали в положительных тонах, как про человека, который выступает против злоумышленников от народовольческого террора… Мы ведь тогда «Коммунистического манифеста» не страшились, полагая, что сие — средство для шельмования «Черного передела»… Если не уловить вначале — потом не охватишь, Эммануил Иванович, потом только регистрировать придется, регистрировать и просить у премьера войско — полиция не удержит. — Ну хорошо, составьте предложение, — сказал Вуич. — Предложение готово, — ответил Глазов и достал, будто фокусник, из вороха вырезок лист бумаги с напечатанным машинописным текстом: фамилия Глазова там не значилась, подписать документ следовало Вуичу. Эммануил Иванович раздраженно пробежал текст. При этом размышлял: «Все об истории думают, о своей в ней роли… Работали б злее, не надо было б про историю-то думать, она крутых помнит, крутых и рисковых». Документ тем не менее подписал и сразу же отправил с нарочным в судебную палату, прокурору: «Немедленно арестовать Ульянова-Ленина Владимира Ильича, осмелившегося напечатать и распространить прямой призыв к вооруженному восстанию». Также было предписано арестовать редактора «Молодой России» Лесневского. … Именно поэтому филеры дежурили на вокзалах в «Вольном экономическом обществе» и Технологическом институте, где особенно часто встречались большевики. Однако на фотографиях Ленина, розданных им, был человек с аккуратно подстриженными усами, с маленькой бородкой, не могли же они думать, что мастеровой, квалифицированный, судя по барашковой шали, в больших очках, заросший рыжеватой щетиной, в ушанке, низко надвинутой на ши-шкастый, крутой лоб, и есть тот самый государственный преступник, которого предписано немедленно заарестовать и доставить на Гороховскую. … Квартиру на Надеждинской пасли, — наметанный глаз определил сразу: «гороховые пальто» мешали дворникам, угощали папиросками, алчуще выспрашивая сплетни. Ленин сменил пролетку — благо, багажа нет, портфельчик с рубашкой и несессером, никакого подозрения у кучера, — отправился на Фонтанку: возле газеты тоже топали. «Свобода, — подумал он, — прекрасная российская свобода, пожалованная государем. Ничего другого не ждал, а все равно обидно. Я-то перетерплю, а вот иные могут не выдержать; Георгий Валентинович пролетки менять не станет. А мне еще и по проходным придется побегать, на Пантелеймоновской прекрасный двор, любой пинкертон отстанет». Поднял голову, снял очки, начал ловить языком снег: пушинки были мягкие, мгновенный холод сменялся теплом. «А все равно Россия! — Радость поднялась в нем неожиданно. — Все равно дома!» На конспиративной квартире его встретила дочь хозяйки, приложила палец к губам: — Тише, товарищ Петров, тише, там какой-то тип пришел, по виду явный барин, но назвал пароль… Посмотрите в скважину — не шпик ли. Ленин на цыпочках прошел к двери, опустился на колени: у стола, просматривая газету, сидел член ЦК Румянцев — борода расчесана у парикмахера, костюм серый, в искорку; квадратный галстук, высокий, по последнему венскому фасону, воротничок. Ленин поднялся, шепнул девушке: «Наш», распахнул дверь. — Дозвольте, хозяин-барин? Румянцев вздрогнул; не поздоровался даже, выпалил: — Вас начали искать, Владимир Ильич! — «Начали»? Мне сдается, не прекращали. Что нового, рассказывайте. — Нет, вы поймите: «Новая жизнь» блокирована филерами, за Красиным и Литвиновым топают постоянно, я с трудом оторвался. — Но оторвались же. — Ленин начал раздражаться. — Вы ждали, что нас будут встречать цветами? — Владимир Ильич, ночью арестовали Лесневского… Лицо Ленина сразу же изменилось, обозначились морщины. — Ему уже предъявлено обвинение? — Да. — Надо немедленно добиться его освобождения. — Подскажите как? — ответил Румянцев хмуро. — Залог полиция отказалась принять, они, видимо, будут готовить процесс… Вообще по нынешней обстановке следовало бы вам чуть смягчить тон выступлений… Ленин изумился: — Что значит смягчить? Я не совсем вас понимаю. Исключить определения вроде «разлагающееся самодержавие»? «Черносотенцы»? «Министр-клоун»? Тогда рабочие вывезут нас на тачке, и правильно поступят. Смягчают дипломаты. А мы не дипломаты, мы — партия класса, нам следует обнажать существо вопроса, мы обязаны говорить всё обо всем. — Вы не оставляете ни малейшего шанса на то, чтобы сговориться. — А вы видите хоть проблеск желания, чтобы сговориться? Я готов кардинальным образом пересмотреть свой стиль, если увижу хоть малейшую надежду на мирное решение вопроса. Где эта надежда? Лесневского посадили, наши газеты запрещают, вожди партии живут нелегально, от филеров по проходным, словно зайцы, бегают. Я уж не говорю о двенадцатичасовом рабочем дне, о нищете мужика — что-нибудь делается, чтобы изменить положенно народа? Разогнали бюрократов? Посадили на скамью подсудимых расстрельщика Дубасова? Побойтесь бога, товарищ Румянцев, о какой надежде вы говорите?! Неужели вы и впрямь думаете, что Витте и Трепов намерены сговариваться с нами?! Они нас и в расчет не берут! Они наивно полагают, что комбинации в кабинете спасут положение, они совершенно игнорируют народ, сто пятьдесят миллионов, они играют в политику, а ее, политику-то, делать надо, убежденно, трезво, опираясь на интересы того нового, что определяет общество. Впрочем, что это я… Так… Лесневский сидел до этого? — Нет. — Ай-яй-яй. Бедняга. Не развалится? — Трудно сказать. — Его обвиняют именно в том, что он меня напечатал? — Да. — Значит, коли я приду в полицию, его освободят? — Если вы придете в полицию — вас укокошат. — Ну уж так сразу и укокошат… — Не знай я вас, подумал бы: кокетничает Ленин. Ведь сейчас все ваши статьи по прокламациям расходятся, вас вся Россия читает, вынесло вас, Владимир Ильич, наверх вынесло, на всеобщее обозрение. Ленин поморщился: — Только патетики не надо бы, а? Вы же цекист, а не Гиппиус… Вот что… Давайте-ка свяжемся с Красиным, подумаем, кого из серьезных адвокатов можем отправить сегодня же, сейчас, немедля в охранку. Разговор должен быть таким: «Ежели вы не выпускаете Лесневского до суда, мы начинаем кампанию, неслыханную ранее по громкости, о том, как полиция нарушает манифест о свободе печати. И это никак не поможет предвыборной кампании в Государственную думу, это очень повредит вашим, сиречь правительственным, правым, черносотенным, кандидатам, и на этой кампании мы вместо одного арестованного Лесневского протащим в Думу десять левых. Хотите этого — мы готовы к драке. Коли согласны на парламентский исход — отпустите редактора „Молодой России“ сегодня же… » А вы говорите, что я не оставляю ни малейшего шанса сговориться. Разве это мое предложение не шанс? Ленин проводил Румянцева, пошел на кухню, зажег керосинку и поставил чайник: страсть как хотелось крепкого чая. |
|
|