"Горение. Книга 2" - читать интересную книгу автора (Семенов Юлиан)

15

Александр Иванович Гучков, основатель партии октябристов (называли себя «Союзом 17 октября» — в честь царева манифеста), пригласил железнодорожного инженера Кирилла Прокопьевича Николаева, члена московского комитета партии, владевшего контрольным пакетом акций приисков на Бодайбо, фактического хозяина забайкальской дороги; Михаила Владимировича Родзянко, лидера партии октябристов, агрария, державшего в руках юг Украины; варшавского финансиста Сигизмунда Вольнаровского и банкира Дмитрия Львовича Рубинштейна на обед к себе, в апартаменты «Европейской» гостиницы. «Асторию» терпеть не мог из-за промозглой сырости.

Стол был накрыт по-английски, половые разносили аперитивы, на столике возле большого окна стояли бутылки, привезенные из Шотландии, ветчина была круто солена, суховата; канапе — на черных прижаренных хлебцах, — все, словом, как в Европах.

Родзянко, потирая зябко руки, простонал:

— Александр Иванович, ласка, я эти паршивые виски пить не могу, от дымного запаха воротит — мои крестьяне самогон варят чище, ей-богу.

— Да вы аперитивы, аперитивы пейте, — хохотнул Гучков, — водка к мясу будет.

— Коли уж все накрыто по-английски, я было решил, что ты нас вино заставишь хлестать к бифштексу-то! — сказал Николаев.

— Какая к черту реформа?! — горестно изумился Гучков. — Какой прогресс возможен на Руси, коли мы такие косные и дремучие люди — только щи подавай и пшенную кашу с подсолнечным маслом! Национальная особость ярче всего проявляется в том, как люди относятся к пище других народов. Когда меня япошата захватили в плен, притащили в мукденский лагерь и дали сырую рыбу — офицерики их понабежали, очкастые все, махонькие, смеются, ждут, как я плеваться начну: наши солдаты, бедолаги, умирали с голода, а сырую рыбу, ту, что япошата с утра до ночи трескают за обе щеки, на землю бросали, ропот шел, что, мол, унижают русского человека и глумятся над ним раскосые нехристи. А я съел. И еще попросил. Поэтому меня из барака в город отпустили, подсобным в прачечную, ходи-ходи, белье носи-носи…

— Александр Иванович, ты не прав, — сказал Рубинштейн. — Мы, русские, очень либеральны по отношению к тому, что едят другие, но только сырую рыбу, бога ради, не навязывай! Лучше уж консерватизм, чем склизлый карп во рту! Я, например, без черного хлеба, луковицы и стопки поутру, в воскресный день, — право слово, не человек, будто на бирже мильен проиграл!

Гучков обнял пыжистого Рубинштейна за плечи:

— Митя, Митенька, дружочек нежный, объясни, отчего вы, пархатые, больше нас, мужепесов, черный хлеб с водкой любите?

— Да потому, что вкусно! Мы, Александр Иваныч, если присохли сердцем к чему-то — так уж навек! Малое к большому льнет!

Гучков попробовал новый аперитив, собственное изобретение, джин с пятигорской водой, глянул на Вольнаровского, улыбнулся:

— Это, Митя, — ты; мы за это тебя так любим, а вот Сигизмунд все одним глазом в Варшаву глядит, польскую выгоду в левый угол ставит.

— Было бы противоестественно, если б вы ставили в левый угол интересы Польши, не правда ли? Чего ж вы от меня требуете?

— Он требовать не умеет, — сказал Родзянко. — Александр Иванович, как истинный англофил, только выносит на всеобщее обозрение. Его волнует, дорогой Сигизмунд, судьба его вложений в лодзинские мануфактуры и моих — в сахаропромышленность Петроковской губернии: гляди, отложитесь от России, что мне тогда, к Мите в ножки падать? Помоги, мол, через своих кровососов ротшильдов вернуть капитал?

Вольнаровский пожал плечами:

— Наведите порядок в России — тогда и нам будет легче, У нас есть силы, которые смогут повернуть общество к идее вечного единения с Петербургом, один Дмовский с Тышкевичем чего стоят…

Николаев махнул аперитив вместе с ягодкой, косточку обсосал, вытолкнул языком на стеклянный поднос:

— Ничего ваш Тышкевич с Дмовским не стоят, Сигизмунд, не обижайтесь за правду.

— Тышкевич — нет, пустое место, — согласился Рубинштейн, — а Дмовский — человек с весом.

— Кто взвешивал? — спросил Николаев. — Банкирский дом Розенблюма и Гирша, Митенька? Твои взвешивают и гвалт поднимают, оттого что Дмовский с ними мацу хрустит!

— Розенблюм и Гирш на нас сориентированы, — заметил Родзянко, — они связаны с нашими интересами, Кирилл Прокофьевич.

— Это он шутит так, — пояснил Рубинштейн Сигизмунду. — А кто ж, Кирилл, по-вашему, весит в Привислинском крае?

Николаев поморщился:

— Зачем пальцем в глаз тыкать? Почему «Привислинский край»? Ну хорошо, Сигизмунд наш друг, он поймет, он делом живет, а не национальными химерами, а мы в газетах поляков «Привислинским краем» дразним, вместо того чтобы «Царство Польское» с прописных букв употреблять… А весят там другие силы, и во главе их стоят…

— Пилсудский и Василевский? — вопрошающе подсказал Вольнаровский.

Гучков отрицательно покачал головой:

— Нет, Пилсудский шпионствовал против России, продавал микадо военные планы, этим брезгуют в порядочном обществе.

— Там Люксембург и Дзержинский — личности, — сказал Николаев.

— Какой Люксембург? — удивился Рубинштейн. — Максимилиан Эдуардович? Директор банка?

— Его сестра. Розалия Эдуардовна… А Дзержинского я деньгами на их газету ссужал — невероятного колорита человек, громадного обаяния…

Гучков посмотрел на часы.

— Друзья, минут через десять к нам приедет Василий Иванович Тимирязев, подождем, а? Или невмоготу? Супчик у нас легкий, тертая цветная капуста со спаржей. Подождем министра?

— Он, наверное, запоздает, — сказал Рубинштейн. — Витте проводит сегодня кабинет.

— Что-нибудь интересное? — спросил Родзянко.

— Защищать будет министра юстиции. Валят бедного Манухина, очень Дурново против него резок, обвиняет в бездеятельности, — ответил Рубинштейн. — Требует от Манухина жестких законов, а тот боится дать.

— Это тебе сообщает Мануйлов-Манусевич? — поинтересовался Гучков.

— Да.

— Скользкий он человек, — заметил Николаев. — И сразу взятку просит. Сначала в кабинет рука влазит, а уж потом этот самый Мануйлов-Манусевич появляется.

— Что скользкий — не велика беда. Главное — не очень знающий, — добавил Гучков. — Дурново — вторая скрипка. Главная пружина — Трепов. Он требует от юстиции крови, а Манухин не дурак, он дальше смотрит, Дурново перед собой выставляет: ты, мол, стреляй, а сам хочет жить по новому закону. Родзянко посмеялся:

— Благими намерениями дорога в ад вымощена, Александр Иванович, России до законности семь верст до небес и все лесом! Конечно, в наше трудное анархическое время уповать на министерство юстиции смешно и недальновидно. Сейчас главный удар на себя должен принять Дурново, крамолу надо искоренить решительно и жестоко, страх должен быть посеян крепкою рукою, а уж потом на ниве памяти об этом можно дать простор юстиции, гласности и всему прочему, столь угодному нашим партнерам на Западе.

— Беззаконие необратимо, — заметил Николаев. — Я боюсь, Михал Владимирович, как бы эта палка снова по нашим шеям не прошлась. Приказные от полиции — люди увлекающиеся, получив неограниченную власть, снова захотят диктовать те условия, на которых нам следует вести дело с нашими рабочими, Гужон это верно унюхал.

— Это хорошо, что вы смотрите вперед, Кирилл Прокопьевич, — не согласился Родзянко, — но нельзя перепрыгивать через условия сегодняшнего дня. Пока революция полыхает в несчастной стране, пока помещики страшатся жить в имениях, а вам, заводчикам, приходится вступать в унизительные переговоры с рабочими делегациями, преждевременно думать о возможном рецидиве полицейского всевластия. Да и государь, я думаю, понял, что без поддержки нашей партии ему трудно будет править империей, все-таки не кто-нибудь, а мы держим в руках железные дороги и оружейные заводы.

… Тимирязев вошел в зал по-министерски, степенно, трижды расцеловался с Гучковым, обнялся с Николаевым, крепко пожал руки Родзянко, Рубинштейну и Вольнаровскому.

— Что значит министр, — вздохнул Родзянко. — С русскими — объятия, а с нами — рукопожатия, черт их знает, инородцев, у них свое на уме!

Тимирязев, видно, не ждал такого открытого удара, долго тянул аперитив, обмозговывая, как ответить. Дососав косточку греческой зеленой маслины, улыбнулся:

— Министр — человек служивый, Михаил Владимирович, куда ему тягаться с вами — за каждым миллионы… А уж что касается вероисповедания, так Дмитрий Львович более меня русский, он посты держит.

— Вы не обижайтесь, Василий Иванович, если был дерзок — прошу простить, и миллионами не корите — разлетаются по ветру. Без вашего совета и подсказки трудно будет дальше жить. Мы проголосовали единогласно на заседании правления вашу кандидатуру качестве непременного члена. Не оскорбите отказом?

Рубинштейн аж присел от зависти — обскакал старый хохол на повороте, будто орловец обскакал. Гучков заметил, как дрогнуло лицо Митеньки, рассмеялся, повел гостей к столу. Помимо чашечки с дрянным супом, обязательным по англофильскому, будь он неладен, протоколу, стояла у каждого прибора ваза в серебре с икрой, только три дня назад прогрохотанной через решето в Царицыне, на рыбном заводишке, купленном Гучковым смеха ради во время гусиной охоты.

Вольнаровский, европеец, кружева вместо манжет носит, суп все-таки попробовал, заметил, что капуста изумительна, а Родзянко чашечку решительно отставил, направил себе бутерброд с икрой и увалисто, всем телом повернувшись к Тимирязеву, поднял высокую рюмку с желтоватой пшеничной водкой:

— Василий Иванович, я хочу просить моих друзей выпить за вас, первого в нашей истории министра торговли и промышленности, которого отличает понимание истинных задач, стоящих перед деловыми людьми. Именно мы несем первейшую ответственность перед государем за благоденствие империи. Именно мы и наша партия взяли на себя тяжкое, но сугубо необходимое бремя активного противостояния революции, ее разрушительному урагану. Именно мы, деловые люди, ведем в нашей партийной прессе патриотов октябрьского манифеста борьбу против анархических устремлений социал-демократии, против болота конституционных демократов, которые заигрывают то с теми, то с другими; именно мы, Василий Иванович, объявили войну бомбистам социал-революционной партии и открыто поддержали правительство в его чрезвычайных мерах. Мы не могли бы стоять крепко, расти и надеяться на успех в предстоящих выборах в Государственную думу, не имей постоянной поддержки с вашей стороны, полного и доброжелательного понимания нашей позиции. Ваше здоровье!

— Позвольте мне алаверды, — потянулся Рубинштейн.

— Прошу, Митенька, прошу, мой дорогой, — сказал Гучков, оглядывая лица гостей маленькими, сияющими глазами, которые никак не гармонировали с большим, барственным, холодным, без выражения, лицом-маской.

— Отнюдь не для того, чтобы лишний раз преклонить колени перед мудростью прагматичных британцев, исповедующих истину «рул энд дивайд», хочу подчеркнуть, что нам, деловым людям, заказан кабинет господина Витте, который все более с профессорами изволит собеседовать, зато мы всегда находим отклик в кабинете дорогого Василия Ивановича. Позволю заметить, что если бы в руках нашего друга было власти поболее, право же, империя только б от этого выиграла. Думаю, что наша партия, которой расти и расти, поможет вскорости дорогому министру ощутить еще большее бремя ответственности — сейчас ее бежит только тот, кому не дорога родина и святая наша вера.

Дальше все было расписано — Гучков мастер на спектакли такого рода: кто первый о чем заговорит, кто затеет легкую бузу для разрядки сложного момента, ежели такой наступит, кто внесет компромисс, а кто побежит к двери разобиженный — штучки московских купцов вовсе отбрасывать неразумно.

Конкретное дело, ради которого и собрались, а не прозрачные Рубинштейновы намеки на возможное премьерство Тимирязева, открыто тронул Сигизмунд Вольнаровский. Гучков считал, что рабочий вопрос целесообразнее поставить именно варшавскому банкиру, оттого что поляки ближе к немчуре и опыт у них заимствовать сподручнее.

— Милостивый государь Василий Иванович, — начал Вольнаровский, — я считаю долгом исповедовать с друзьями открытость. А польская открытость, извольте заметить, особого рода, она совершенно не защищена: если поляк предан, так он предан до конца, наш дух не переносит колебаний, тем паче измены… Так вот, сейчас в России модно предавать анафеме попа Гапона, клеймить его душегубом. Конечно, та форма организации фабрично-заводских рабочих, которую изволил создать господин Зубатов…

— Не Зубатов ее создал, а Плеве, — заметил Родзянко хмуро. — За это и поплатился — дай нашему человеку ноготь, он палец отхватит.

Рубинштейн не удержался, съязвил:

— Если свободу считать ногтем, Михаил Владимирович…

Вольнаровский, холодно посмеявшись невоспитанности компаньонов, продолжал между тем:

— Неважно, господа, кто… Ходили слухи, что идею высказал Витте, но потом ее же и убоялся, а может быть, понял, что это орудие в руках полиции против него, отвечавшего тогда за бюджет империи… Не в этом существо вопроса. Мне и моим друзьям в Варшаве представляется необходимым серьезно задуматься о форме организации профессиональных союзов, разрешенных ныне высочайшим манифестом. Если кураторство попадет в руки Петра Николаевича Дурново, то при всем моем уважении к министру внутренних дел я опасаюсь, что он не сможет понять суть проблемы… Для сего я полагаю необходимым показать мыслящим рабочим полицейское изначалие Гапона, чтобы навсегда отгородить фабричный элемент от влияния какой бы то ни было политики — даже полицейской — в сфере профессиональных союзов. Вообще было бы идеальным провести высочайший закон о передаче всех вопросов о взаимоотношениях между хозяином и профессиональным союзом в ведение министерства Василия Ивановича. Можно ли надеяться на осуществимость такого рода поддержки?

Тимирязев прищурился, словно смотрел плохо освещенную картину, отодвинул от себя тяжелое серебро десертных вилочек и ножичков, ответил рассуждающе:

— Я не думаю, что этот вопрос легок. Государь полагает, что рабочий вопрос нельзя выпускать из-под контроля министерства внутренних дел.

— Так и не надо, кто ж про это говорит?! — удивился Родзянко.

— Трепов будет говорить про это, — буркнул Николаев. — Этот неуч полагает себя спасителем династии…

— Господа, по-моему, мы зря всё усложняем, — замельтешил Рубинштейн. — В конце концов, понятие «профессиональный союз» внове для империи, можно поискать иные термины, продумать, как половчее…

— Обманывать нам не к лицу, — отрезал Гучков.

— Да я ж не про обман, — живо воспротивился Рубинштейн. — Зачем драматизировать?! Я про тактику! Надо найти возможность припомнить Дурново судьбу его предшественника, страдальца Вячеслава Константиновича, — вот о чем речь. Сравнения действуют, господа, очень притом ощутимо! Не захочет тогда Дурново лезть в это дело, ему забот хватает!

— Мне тоже, — улыбнулся Тимирязев. — Я продумаю этот вопрос, господа, обменяюсь мнениями с коллегами.

Гучков обернулся — метрдотель сразу же заметил, махнул салфеточкой, половые вкатили мясо.

— Всё дела и дела, — сказал Гучков, — не ради дела одного собрались.

Проследил зорко, чтобы наполнили бокалы — больше о деле не следует: Тимирязев пообещал, и хватит. Через неделю его надо ввести еще в одно правление, оклад содержания положим щедрый, это поможет министру ощутить свою силу, почувствовать гарантии на случай непредвиденного риска: ежегодный доход тучковских «наблюдателей» в полтора раза выше министерского, Василий Иванович это знает, умница, хорошо себя держит, достоинство блюдет, даже если загремит на каком риске — связи его останутся, перейдут к Гучкову и Родзянко, связи куда как более ценны, ибо пост преходящ, связи вечны.

После ужина Митенька Рубинштейн отправился в «Асторию» — там ждал его чиновник для особых поручений министерства внутренних дел Иван Мануйлов-Манусевич.

— Что с Гапоном? — спросил Рубинштейн.

— С ним Рачковский работает, Дмитрий Львович. Я надеюсь на успех.

— А я — нет.

— Отчего так?

— Оттого что не верю жандармской инициативе, понятно? Выясните и доложите подробно.

— Выясню.

Рубинштейн не сомневался — этот выяснит, В этом проходимце он убежден.