"Горение. Книга 4" - читать интересную книгу автора (Семенов Юлиан)Анализ данностей. 14 марта 1911 года, ночь«Как приятно иметь право знать то, чего не знают другие» — Скажите, Пал Григорьевич, — возвращая Курлову перефотографированные странички виттевского дневника, посвященные Столыпину, спросил Дедюлин, — можно ли, по вашему соображению, включить графа Сергея Юльевича Витте в комбинацию? — То есть? — не поняв царского коменданта, откровенно удивился Курлов, не считая даже надобным это вое недоумение скрывать. — Что вы имеете в виду? — А то я имею в виду, что в деле, подобном нашему, следует иметь в кармане сформулированные предложения: кто придет на смену Столыпину? Коковцова вряд ли примут патриоты русской национальной идеи во главе с Марковым-вторым и Пуришкевичем — чистой воды финансист, значит, подвержен конституционным и прочим жидовским влияниям, с землею связь порвал, в имении своем бывает редко… А больше в нынешнем кабинете никого из личностей нет. Столыпин персон подле себя не терпит, ему куклы удобны. А что, ежели пугнуть того же Пуришкевича — дабы не скандалил — приходом Витте? Союзников, Пал Григорьевич, надо порою в еще более жестких рукавицах держать, чем открытых противников. — Я, пожалуй, смогу прозондировать в этом направлении, — ответил задумчиво Курлов, просчитывая в уме возможные выгоды и проигрыши от торговли именем Витте в качестве преемника на пост премьера для него лично и для их с Бадмаевым проекта. — Времени для зондажа нет, — заметил Дедюлин. — По моим сведениям, великий князь Николай Михайлович намерен сегодня посетить Аничков. … В Аничковом дворце жила вдовствующая императрица Мария Федоровна; особенно часто принимала у себя великого князя Кирилла Владимировича, легендарного контр-адмирала, одного из немногих спасшегося после гибели броненосца «Петропавловск»; был одно время в опале, лишен всех званий за то, что женился — без монаршего разрешения — на своей двоюродной сестре Виктории Федоровне; вдовствующая императрица, однако, благоволила к нему, добилась прощения и возвращения всех отнятых было званий; великий князь был сторонником Столыпина с того момента, как тот сломил Думу, пробив чрезвычайно щедрую смету на развитие русского флота. Дедюлин чувствовал, что в сферах начинается раскол; налицо было создание «столыпинского блока»; коли вдовствующая императрица войдет в него, дело может принять непредсказуемый оборот. Курлов подвинул Дедюлину вторую папочку, сломал сургуч на ней: — Поглядите-ка это. Здесь хранилась перлюстрация корреспонденции высших сановников России. Первое письмо, которое Дедюлин прочитал, было адресовано бывшему министру внутренних дел империи князю Петру Дмитриевичу Святополк-Мирскому. Именно он отдал приказ стрелять в рабочих девятого декабря на Дворцовой площади. За это и поплатился отставкой, но с одновременным пожалованием генерал-адъютантом. Обиду все равно не простил; к Витте, а затем и Столыпину был в оппозиции. Верный дружок князя Святополка, такой же, как и он харьковский землевладелец, Матвей Козлов писал ему: «Казни и ссылки, которые ныне щедро раздают „сменяемые“ судьи под лозунгом борьбы с революцией, на самом деле готовят новый ее взрыв. Поскольку нынешняя политика успокоения на самом деле есть „политика отмщения“, то что, кроме ненависти, может она воспитать в сердцах грядущих поколений?! Создается впечатление, что действия правительства прямо направлены к тому, чтобы формировать этим новые когорты революционеров. Впрочем, правительства ли? Может — Столыпина? Или его добрые намерения побеждены недальновидностью? » Дедюлин поднял глаза на Курлова. Тот — с непроницаемым видом — курил. — Неплохо, — заметил Дедюлин. — «Столыпин формирует когорты новых революционеров… » Взял следующий листочек; перехват письма к Гучкову, из Феодосии: «Россия обнищала; повсюду у нас произвол, грабежи; губернатор Думбадзе и прочие падишахи творят все, что хотят, на закон не обращают никакого внимания… Кого бы надо в первую голову призвать к порядку на Руси, отнять у них неограниченную власть, так это у таких губернаторов-падишахов, как Думбадзе, Гершельман, да и все другие всесильные беззаконники не лучше… » — Ничего, — заметил Дедюлин, — годится… В Гершельмана бомбу уж кидали, мало им… — Кстати, Гершельман выкрест, это вам известно? — Сплетня, — отрезал Дедюлин. — Мои люди его специально в бане разглядывали, он — не резаный. — Это мне тоже известно. А вот отца его кто в бане видел? — Не надо, Пал Григорьевич, не надо, государь к нему благоволит. — Так разве я об этом? Витте открыто про его деда говорит «раввин», и женат он был на дочке одесского раввина Бен-Палиевса. — Не надо об этом, — повторил Дедюлин. — Не надо. Следующее письмо было адресовано князю Горчакову в Сорренто: «Никогда взяточничество так не процветало Руси, как ныне. Поскольку полиция у нас теперь царствует и держит население в страхе, то люди прибегают к взяткам или откупаются. И все это потому, что администрация Столыпина, перешагнув через грань законности, не знает более удержу… Это возмущает народ и лишь усиливает в нем желание сбросить беззаконие. Значит, правы были те, кто скептически относился к манифесту свободы?!» — Последнюю фразу надо бы убрать, — сказал Дедюлин, — а там, где про столыпинскую администрацию, пожалуйста, перепечатайте, сгодится в дело. Затем шло письмо профессора Погодина князю Трубецкому, члену Государственного совета: «Началась какая-то странная борьба… Запуганный, задерганный, замученный народ или погибнет, как народ государственный, или сделает еще одно усилие, чтобы стряхнуть самозванцев, правящих будто бы от его имени… Сколько же крови мы увидим еще… » — Здесь не хватает прямого упоминания имени Столыпина, — заметил Дедюлин, — а то б сгодилось. Курлов понял, куда гнет комендант, покачал головою: — Вписать «Столыпина» сюда никак нельзя, Владимир Александрович, фотокопии всех перлюстраций — в сейфе у Петра Аркадьевича; маленькая подтасовка обернется большим скандалом. — И я об этом же, — отыграл Дедюлин. — Только истина, никаких натяжек, мы все алчем правды. … Член Государственного совета, камергер Дмитрий Николаевич, Шипов писал своей дочери, фрейлине двора: «Разбиты все надежды на мирное преобразование социального и политического строя. Я вижу, как наша любимая, несчастная родина приближается к пропасти, в которую ее толкает правительство. В то же время во мне поколеблена вера в народ, в его дух и творческие силы. Страшно делается, когда видишь деморализацию, проникающую во все классы населения. Причина ее коренится в лицемерии и неправде, составляющих основу деятельности нашего правительства, в эгоизме привилегированных классов. Благодаря этому пропасть, отделяющая власть от страны, все расширяется, а в людях воспитываются чувства злобы и ненависти, заглушая в них и веру и любовь. В действиях государственной власти нет необходимой искренности, все ее мероприятия имеют по внешней форме дать одно, а в сущности установить совершенно противное. Столыпин не видит или, скорее, думается мне, не хочет видеть ошибочности взятого им пути и уже не может с него сойти. Но путь этот в конце концов приведет только к революции, но революции уже народной а потому — ужасной. Недовольство все растет, народ видит причину своих разочарований в „господах“ и „барской“ Думе, а потому предстоящая неизбежная революция легко может вылиться в пугачевщину. И мне кажется, чем скорее грянет этот гром, тем он будет менее страшен. Теперь еще имеются остатки добрых семян в населении, и они могут еще дать новые ростки, которые возродят нашу исстрадавшуюся родину. Если же гроза наступит не скоро, то надо опасаться, как бы длительный процесс деморализации не внес окончательного разложения, когда возрождение уже окажется невозможным. Так что чем хуже — тем лучше. Чем резче будет проявляться реакция, тем скорее чаша терпения переполнится… Но прийти к такому заключению и горько и больно… » Дедюлин вздохнул, помял лицо ладонью, крякнул: — А что? До слова «пугачевщина» можно перепечатать, сработает… Пару писем Дедюлин промахнул; долго обдумывал записку члена Государственной думы Везигина своей жене: «Все разваливается, все трещит, и мы быстрыми шагами стремимся к пропасти. У нас нет ни государственности, ни хозяйства, ни армии, ни просвещения, ни даже безопасности. Но самое страшное, что у нас нет народа, а лишь население, обыватели. Нет веры, а без веры человек — труп». Отложил письмо, отодвинул от себя осторожным, несколько брезгливым жестом. Профессор Проскуряков писал лидеру октябристов Гучкову: «Революционные тучи вновь начали сгущаться. Революция имеет многочисленные кадры в лице выбитых из колеи людей, безработных, бездомных, голодных. Наш торговый баланс этого года ухудшился вдвое, вывоз хлеба совсем прекратился, какая бедность в деревнях, вы себе представить даже не можете. Что сделано против этого Думою? Ровно ничего! Главный советник людей — голод, и невольно появляется у людей мысль, что единственное спасение от голода — в революции… Вы говорите: „Мы успокоили крестьянство“. По отношению к праву выхода из общины — это безусловно правильно, но при том медленном ходе законодательных работ едва ли удастся достигнуть спокойствия страны… » — Это письмо Столыпин, по-моему, употребил в своих нападках на Думу прошлой осенью, — заметил Дедюлин. — Верно, — согласился Курлов. — В своей борьбе против общины. Дивлюсь вашей памяти, Владимир Александрович. Дедюлин чуть ли не оттолкнул от себя взглядом Курлова; лести не терпел; принялся за письмо Ивана Ильича Петрункевича, дворянина стариннейшего рода, тверского помещика, одного из лидеров кадетов в Государственной думе, — другому члену ЦК, дворянину Владимиру Набокову: «Происходит гниение правительственной власти, ее распад, появление на арене политической борьбы необузданной темной силы, таившейся веками в самом народе в скрытом состоянии, благодаря кнуту, который не разбирал ни овец, ни козлищ и всех крепко держал в общем хлеве. Законодательные эксперименты наших генерал-губернаторов; Пуришкевичи и Шульгины в качестве „цензоров права“ свидетельствуют, что власти, как выражения государственного единства, не существует у нас и мы действительно видим, что правительство, не способное провести какую-либо реформу, находится в полнейшем порабощении у „истинно русских людей“. Но это, как ни странно, демократизовало общественное мнение, и все говорит о том, что мы живем уже не на кладбище». — Отсюда можно бы взять про «гниение правительственной власти», — задумчиво сказал Дедюлин, — и что «правительство не способно провести какую-нибудь реформу». Но — это про запас, Петрункевич — он и есть Петрункевич, хоть столбовой и земель имеет побольше нас с вами… Пролистал еще несколько писем, остановился на послании директора московской гимназии Высоцкого — и не кому-нибудь, а камергеру, полному генералу Александру Александровичу Евреинову: «Я согласен с князем Евгением Трубецким, что лучше б распустить Думу и не собирать, ибо она картонная декорация в руках Петра Аркадьевича, где происходят разные бюрократически-репрессивные эксперименты над жизнью русского народа. Я не требую моментального, волшебного возрождения России, но я скорблю, что ни Столыпин, ни Дума не желают сделать и шага по пути реформ». — Годится, — сказал Дедюлин. — Это подойдет, здесь все названо своими именами, к Евреинову государь благоволит… — Рад, что смог помочь, — откликнулся Курлов. — А теперь — главное, Владимир Александрович… Я собрал досье на самого Петра Аркадьевича, ждал того часа, когда эта моя работа окажется угодной людям одной со мною идеи — служения самодержавию до последней капли крови. Он открыл самое потаенное отделение портфеля, достал папку, положил перед Дедюлиным. Тот пролистал, удивился: — При чем здесь поэт Фет и философ Огюст Конт? — Вы внимательно прочитайте, Владимир Александрович, очень внимательно, вам тогда станет ясно изначалие Петра Аркадьевича, без этого — не понять вам его затаенную суть… |
|
|