"Меч мертвых" - читать интересную книгу автора (Семенова Мария, Константинов Андрей)

Глава четвертая

До настоящей весны было еще далеко, но в безветренные, вроде нынешнего, деньки румяный дед Солнышко уже улыбался спящей Земле и целовал ее, пригревая, готовя к грядущему пробуждению. Даже иной раз высыхали деревянные горбыли мостовой, но, правду сказать, пока редко. Улицы новогородские пытались мостить непролазной осенью, и потому, стоило мерзлой грязи чуть оттаять, как все наспех положенное начинало тонуть.

Искра медленно хромал к неблизкому детинцу, опираясь на палку и останавливаясь передохнуть. Он одолел меньше половины дороги и уже понимал, что переоценил свои силы. За порог ступая, храбрился, мечтал на обратном пути завернуть еще туда и туда, взглянуть, что новенького… Эх! Пока на лавке лежал, мог горы свернуть, а проковылял всего сотню шагов — и одолела дурнотная слабость, и забыл, как направо да налево смотреть, а всего мыслей — не закружилась бы окончательно голова, не смерклось бы в глазах, не упасть бы…

Искра начал выползать из дому всего седмицу назад, но на улицу до сего дня носу еще не казал. Боялся слабости и безжалостного любопытства соседей: «Так в какое место, говоришь, уклюнула тебя стрела?.. А-а, стало быть, правду люди передают…»

— Он отличный воин и из хорошего рода, и я сожалею, что поначалу был с ним не особенно ласков, — рассказывал Харальд. — Жаль будет, если его сегодня убьют.

Ему, сыну великого конунга, пристало бы ехать в детинец верхом, но молодой датчанин шел пеш, и он приноравливался к медленному шагу товарища. И не торопил его, хотя дело, по которому оба они шли сейчас на княжеский двор, вполне могло утвердить или развенчать Харальда как будущего правителя. Душа рвалась поскорей к нему приступить, но побратима, едва не отдавшего за тебя жизнь, бросать не годится. Правда вождя многолика, и это была еще одна ее сторона…

— Торгейр Волчий Коготь, конечно, виновен — в том, что не уберег моего воспитателя, — продолжал Харальд. Искра был совсем зелен лицом, и Харальд готов был, если потребуется, поддержать, подхватить. — Но если бы ты знал Хрольва Пять Ножей так хорошо, как знал его я, ты согласился бы, что не всякий изловчится всюду сопровождать его, если только он сам того не захочет! И потом, Хрольв ярл умер от ран, полученных в славном бою, и все согласны друг с другом, что его противник был великим воителем. Моя сестра Гуннхильд и славная Друмба последовали за ним, и это было великое дело, которое нескоро забудется. Они будут смотреть на сегодняшний хольмганг из пиршественного чертога Вальхаллы. Их души возрадуются на небесах, кто бы ни победил!..

Искра до некоторой степени разбирался в обычаях Северных Стран. Ему понадобилось усилие чтобы отрешиться от мыслей о следующем шаге, но все-таки он сказал:

— Твой воспитатель погиб вскоре после вашего отъезда из Роскильде, а теперь весна. Волчий Коготь одолел изрядный путь, да к тому же зимой. Для этого требуется немалое мужество…

— Он дал обет отомстить ярлу твоего конунга, которого считает виновным, — с гордостью подтвердил Харальд. — Торгейр произнес священный обет, и Винг-Тор освятил его слово ударами своего молота. Славна месть, за которой едут так далеко!

Торгейр Волчий Коготь с несколькими спутниками-датчанами объявились в Новом Городе на другой день после столь памятной для Искры охоты. Их кораблю не везло в плавании. Осенние бури Восточного моря, которое словене называли Варяжским, жестоко потрепали его, и четверых мореходов подхватила в широкие сети гостеприимная Ран. Еще шестеро погибли в самом начале пути, в схватке с вендами, неожиданно налетевшими из-за песчаного островка.

— После этого боя люди Торгейра стали советоваться, — рассказывал Искре Харальд. — Иным такая неудача на третий день путешествия показалась скверной приметой, и они встали за то, чтобы вернуться и подождать, пока Всеотец не станет благосклонней к их замыслу. Волчий Коготь ответил, что Всеотец, верно, дал им испытание, выбирая достойных. Двое на это сказали, что без него знают, как в таких случаях поступать. Торгейр не стал мешать им и даже дал лодку для плавания назад, потому что в опасном походе немного проку от спутников, которых насильно заставили следовать за вождем. И мало чести хевдингу, если он бросает своих людей, даже таких, которые сами готовы от него отказаться. Вот так и получилось, что сюда, в Хольмгард, с ним пришло всего пять человек! Я только не думаю, чтобы те двое отважились вернуться в Роскильде и предстать перед моим отцом. Он ведь не похвалил бы их за то, что покинули Торгейра. Они теперь, наверное, скитаются без приюта и крова и горько сожалеют о своем малодушии!

Искра оперся на правую ногу, все еще чужую, тощую и непослушную, и подумал, что люди каждый день принимают решения и делают выбор. Всего чаще это малые решения, от которых ничего не зависит. Колол дрова и одно полено поставил на колоду сначала, а другое потом. Иногда же человек ощущает, как колеблется вся его жизнь, оказавшаяся на распутье. Уж верно, те воины Торгейра хевдинга понимали, что пролитого не поднимешь…

…Но бывает и так, что мелкие с виду дела, словно маленькие ключи, отпирают или запирают очень большие замки. Взять хоть тот разговор о звездах возле ночного костра и несколько ничего не значащих слов о скорой перемене погоды, после которых они с Харальдом — а вернее, он, Искра — надумали пуститься на охоту за оборотнем. Или высказанное вслух сомнение Эгиля, подвигнувшее Тойветту вывести их к самой разбойничьей кладовой. Искра знал: Серебряный Лис винил в его увечье себя. Так винил, что сам себя отправил в изгнание. Ушел одному ему ведомыми тропинками в самую лесную крепь, и что там с ним будет и появится ли еще — лишь всевидящему Даждьбогу то ведомо… Эгиль тоже считал, что в чем-то виновен. Это он усомнился в охотничьем искусстве ижора, а после отправил сына ярла под стрелы вместо того, чтобы самому уводить погоню и, может быть, подставлять под раны свою широкую спину… Эгиль, по счастью, был старше и мудрее, чем Тойветту, и ненужных наказаний на себя не налагал.

…А если разбираться беспощадно, так, как Искра при всей своей молодости уже неплохо умел, — получалось, во всем виноват был только он сам. И стрелу в зад по собственной глупости получил, и отцу седины вдвое против прежнего прибавил. И Эгиль с ижором себя поедом едят ни за что ни про что…

Торгейр Волчий Коготь был высок, русоволос и светел лицом. Настоящий красавец, и женщины Нового Города успели оценить его красоту. У них было для этого время: Торгейр держался обычая родины и даже Харальду изложил свое дело не сразу, а лишь как следует обжившись. Он и теперь, отстаивая свою правоту перед князем, словно бы никуда не спешил. Харальд слушал его и думал о том, что в Северных Странах такая речь, пожалуй, послужила бы доказательством его правоты. Ну не может же, в самом деле, быть, чтобы слова так охотно и радостно слушались обманщика и злодея!..

Торгейр говорил и говорил, и толмач доносил смысл его речей до всех, кто не знал датского языка. Толмач был из датчан, успевших пожить в Гардарики пленниками. Он тоже сочувствовал приближенному Рагнара конунга и старался как мог. Харальд внимательно слушал его и с огорчением убеждался, что плохо еще освоил гардский язык.

Время от времени Харальд косился на Замятню. Тот молча стоял против Торгейра, окруженный десятком самых верных людей. Он по обыкновению угрюмо косился из-под неровных прядей волос, клочьями свисавших ему на глаза. Он не стал разговорчивее и добрее с тех пор, как избитая рабыня-танцовщица скинула плод, не успевший утвердиться во чреве. Новогородцы, для которых княжеский суд был вехой в череде дней, посматривали на боярина и качали головами, обсуждая возможный исход тяжбы. Молодой датчанин не скрывал, что приехал за поединком, и кое-кто из не любивших Замятню — а таких в Новом Городе было большинство — полагал, что Волчьего Когтя привела сюда не иначе как справедливость богов. Должен, в самом деле, и на Замятню найтись укорот, не все ему людей обижать!

Искра сидел на крылечке дружинной избы — друзья-отроки сберегли ему местечко на верхней ступеньке, да еще подложили толстую овчинную шубу, и он наконец-то смог сесть, не тревожа раненую половинку. Тело, слабое после болезни, вкусило заслуженный отдых, и поначалу Искра просто наслаждался им, не очень-то слушая, что говорил Торгейр. Нежданная забота суровых парней, часто пенявших Тверятичу за малое усердие в воинском деле, растрогала его едва не до слез. Он щурился на солнце, надеясь, что не все заметят подозрительный блеск его глаз.

— Гой еси, молодой боярский сын, — раздался вблизи негромкий девичий голосок. Искра поспешно сморгнул, вскинул ресницы — и увидел хромоножку, стоявшую возле крылечка. Он поспешно поздоровался:

— И ты здравствуй. Куделька.

— Скоро совсем поправишься, — улыбнулась девушка. — Я уж и не буду нужна…

Искра покраснел и с поспешной горячностью заверил ее:

— Еще как будешь!

Она показалась ему одетой слишком легко для ветреного, хотя и ясного дня. Искра знал, что его привезли в Новый Город еле живого, и, если бы не две лекарки, по-прежнему обитавшие на батюшкином дворе, — скакать бы ему сейчас в светлый Ирий на огнехвостом, дымной шерсти коне. Боярин Пенек, конечно, готов был чем только возможно отдарить целительниц за спасение сына, но те объяснили, что какой-то давний обет возбранял им принимать богатые подношения. Так и не приняли от Твердислава ни серебра, ни одежд. Зато обрадовались посулу боярина раздобыть для них любые лекарственные снадобья, что летом привезут в Новый Город купцы. Да и то старая ведунья как-то странно смотрела при этом на Искриного отца. Словно сомневалась, возможет ли он свое слово сдержать…

Пока Искра был совсем плох, девичьи руки, касавшиеся его тела в таких местах, которые людям не показывают, словно бы сами собой разумелись и не причиняли стыда. А теперь вот разговаривал с Куделькой и не знал, куда деть глаза. Все мерещилось, будто она тоже про то только и думает, как созерцала его беспомощную наготу…

В это время подал голос усатый гридень, сидевший поблизости:

— А ты докажи, девка, что с тебя толк есть. Полезай к парню в шубу, погрей, пока снова душа из тела не запросилась. Нешто не жаль молодца?

Могучий воин не прятал широкой усмешки. Искра залился краской и открыл было рот говорить, но Куделька, к его окончательному смущению, приглашение приняла. Хромая, взобралась на крылечко и спокойно подсела к нему в овчинное тепло — как раз со стороны покалеченного бедра. Некоторое время Искра не мог ни о чем думать, кроме как о ее колене рядом со своим. Но вдвоем под шубой было действительно уютнее, чем в одиночку, и он посмотрел на Харальда, сидевшего близ князя Вадима, на малом стольце. Все-таки Харальд Заноза, сын Рагнара конунга, был в Новом Городе самым знатным датчанином. А значит, обязан был присмотреть за тяжбой своего соплеменника. Чтобы никто потом не сказал, будто справедливость была не полна. Или вовсе не совершилась.

Седовласый Эгиль берсерк и другие воины, приехавшие осенью из Роскильде, стояли за спиной молодого вождя. И, конечно, всем сердцем переживали за Волчьего Когтя.

— Жалко датчанина, — неожиданно шепнула Куделька на ухо Искре. — Такой молодой, красивый, и сердце у него чистое…

— Почему жалко?.. — словно очнувшись и заново почувствовав ее рядом с собой, удивился Твердятич. — Слышишь, как он своих богов в свидетели призывает? Люди говорят, у датчан сильные боги… И обмана не терпят…

Слова юной лекарки показались ему приговором красавцу датчанину, и верить в услышанное не хотелось. А Куделька вдруг содрогнулась, словно от холода, плотнее завернулась в овчину и чуть слышно шепнула ему на ухо:

— Кто я, чтобы предполагать… Но кажется мне, что за нынешним княжьим судом в самом деле присматривают…

И робко подняла глаза к небу, словно ожидая узреть в синеве лики, склонившиеся над городом. Искра невольно последовал ее примеру, но, конечно, ничего не увидел. Или ему просто не дано было увидеть то, что внятно различал ее взор?..

— Ну, держись, боярин Замятня Тужирич, — проворчал усатый гридень. — Дело-то и впрямь к полю. Потешимся!..

Искра встрепенулся — знакомое слово «боярин» что-то необъяснимо стронуло в его памяти, ему показалось, будто он близок был к какой-то разгадке, но вот к какой?.. Искра напряг память, но вотще. Едва мелькнувшее ускользнуло бесследно. Зато неведомо почему вспомнилось одно из мгновений редкого просветления, пока его душа колебалась, в каком мире остаться. Вроде бы над ним, лежащим почти без памяти, склоняется хмурый Замятня и протягивает на ладони блестящую красно-золотистую низку: «Вот они. Ты об этих бусах все говоришь? Хочешь, я их тебе подарю?..» Искра не был уверен, привиделось ему это в бреду или на самом деле случилось. Почему он до сих пор не удосужился спросить об этом Кудельку? Обязательно надо будет спросить… Но не сейчас и не здесь… Вслух он сказал:

— Конечно, боги за нами присматривают, иначе как бы мы соблюдали Их Правду! Ты лучше скажи, почему тебе датчанина жалко? Сама говоришь, чист он…

Куделька отвела глаза.

— Потому, что боярин не подсылал… А неправого суда нынче не будет…

— Откуда знаешь?.. — забеспокоился Искра. Он вроде был уже не настолько слаб, чтобы заглядывать, как положено умирающему, за пределы зримого мира. Но тут уж ему поневоле причудилась над головой Торгейра бело-алая скорбная фата Государыни Смерти!.. И тоже стало жалко красавца датчанина, несколько раз приходившего вместе с Харальдом к нему в горницу. Ибо что-то подсказывало — Куделька не ошибалась. Захотелось вмешаться, спасти обреченного смерти доброго человека. Но как встрянешь в княжеский суд?.. Тем паче когда сами боги присматривают?.. Да и с чем бы встревать?..

— А ты что же князю в ноги не пала?.. — зашипел он на Кудельку. — Князь бы, может, их помирил…

— А я не падала?.. — обиженным шепотом отозвалась хромоножка. — Да что я — сама наставница… Послушал нас Вадим Военежич да и приговорил мудрое слово: ступайте, лекарки отколе пришли. Без вас Матерь Ладу призовем чтобы правого с виновным рассудила… А к Торгейру самому? Чтобы зря не клепал?..

— Датский боярин нас тоже послушал, — невесело усмехнулась Куделька. — И ответил: я, мол, заклял себя, что сюда доберусь и голову Замятни брошу собакам. И теперь уж от клятвы не отступлю…

Между тем Торгейр завершил свою речь, и с добротно вымощенного пятачка перед княжеским престолом раздался резкий и хрипловатый голос Замятни:

— Красно ты говорил, датчанин, но правды в твоем навете — ни на драную беличью шкурку. Никакого одноглазого убийцу я к твоему Хрольву не подсылал!

А один из доверенных воинов, стоявших за спиной у своего вожака, с усмешкой добавил:

— Тайных убийц пускай подсылает немужественный, кто только на других поклепы горазд возводить. А наш боярин любого обидчика сам убивает!

— Одноглазого?.. — запоздало прислушался Искра.

— Ну да, одноглазого, — покосилась Куделька. — Ты где был-то, пока они говорили?

Молодой Твердятич ощутил пробежавший по телу мороз: ему сразу вспомнился тот человек с повязкой в половину лица, которого они с Харальдом встретили у лесного зимовья. Искра даже посмотрел на сына Лодброка, сидевшего на малом стольце. Лицо Харальда было непроницаемое. Искра невольно подумал, что вроде бы успел узнать его достаточно близко и хорошо. Уж заметил бы, явись Харальду на ум та же дикая мысль, что и ему… Искра опять перестал слушать речи тяжущихся и долго смотрел на друга, ожидая, не захочет ли тот тайно встретиться с ним взглядами. Не дождался и, тряхнув головой, почти стыдливо решил: да что, в самом деле, такое!.. Каким образом взяться здесь, в новогородском лесу, тому самому человеку, который на другом конце света убил какого-то датского вельможу? Что ему тут делать-то? Если б еще вправду Замятня его подослал… Так говорит же Куделька — не подсылал… Да и мало ли одноглазых на свете?.. Наверное, он в самом деле еще слишком болен и слаб. Вот ему и мерещится. Чудится в каждом слове особый смысл, которого там вовсе и нет…

— Я плохо разумею ваш язык, гардский ярл, — сказал Торгейр Волчий Коготь. — Не хочется мне ошибиться, и поэтому я спрашиваю тебя: так ли перевели мне слова твоего хирдманна? Верно ли, что он называл меня немужественным мужчиной, а мои слова — ложью?

Замятне словно надоело щуриться на него исподлобья. Он поднял голову и впервые посмотрел на датчанина прямо — глаза в глаза:

— А что еще про тебя сказать, когда именно таков ты и есть!

Торгейр опустил руку на меч.

— Ты, Вади гарда-конунг! — проговорил он торжественно. — И ты, Харальд Рагнарссон! Этот человек обратил против меня непроизносимые речи. Он сказал, что я не могу занимать место среди мужчин, ибо я, как он думает, не мужчина в сердце моем. Я же отвечаю, что мое мужество ничем его мужеству не уступит!..

Князь Вадим посмотрел на Харальда, и Харальд медленно ответил:

— Если один свободный человек произнес о другом непроизносимые речи, наш закон велит им встретиться на перекрестке трех дорог и биться оружием. Мы называем это хольмгангом…

Вадим согласно кивнул и обратился к Замятне:

— Датчанин поля требует, Тужирич. Выйдешь против него?

— Выйду, княже, — спокойно и коротко ответил Замятня. Он никогда не был речист.

В этот день народу и князю предстояло еще одно дело, более веселое. В стольную Госпожу Ладогу отправили гонцов — загодя предупредить о посольстве. О том самом, которое еще до перелома зимы задумал боярин Твердята Пенек, а потом высказал свою нелегкую думу побратимам и князю на святом пиру в ночь празднования Корочуна. Тогда же, как все помнили, светлый князь велел Твердиславу Радонежичу самому готовиться возглавить посольство. Пенек и готовился. Большим богатством Новый Город покамест похвалиться не мог — всего и жиру, с чем из Ладоги во гневе ушли. Летом, глядишь, купцы припожалуют, слетятся на новый торг, как воробьи на зерно. Но до лета еще дожить надобно, а посольству временить недосуг. И все предвесенние месяцы мудрый Твердята ходил по нарочитым дворам, собирал где что мог на подношения и дары, ибо какое же замирение без гостинцев?.. И ведь мало-помалу набрал такого узорочья, что даже по самому строгому счету не стыд было с ним к государю Рюрику ехать. Знал Твердислав: все стонут, все жалуются на бедность, и в казне княжьей впрямь донце просвечивает… а у каждого, если как следует поскрести, кое-что да припрятано. У одного — полон горшок тонких, как листки, серебряных монет из далеких стран, лежащих, если только люди не врут, аж за Хазарией. У другого — затканный золотой нитью плащ, бережно довезенный из самого что ни есть Царьграда. У третьего — золотые и зеленые бусы, как раз на белые шеи женам Рюриковых вельмож…

Было замечено, что новогородцы стали много охотнее открывать сундуки, как только узнали — собственный дом Пенек обобрал куда беспощаднее, чем чужие. У малой дружины своей отобрал серебряные ложки, сказав:

— С вами добуду новой казны, а ныне она для великого дела потребна.

И сам принялся есть старой деревянной ложкой, как все.

Еще говорили, будто ижоры из рода Серебряной Лисы доставили ему такие меха, о которых князю Рюрику при всей его ласке к этому племени не доводилось даже мечтать.

До сего дня Твердислав никому не показывал драгоценную рухлядь. Сохранял ее в кремле, в надежных ключницах, примыкавших к дружинной избе. Зато нынче перед батюшкой князем, перед важными кончанскими старцами, перед любопытными новогородцами (а народу ото всех концов сбежалось в кремль, как на вече!) долгой чередой прошагали гордые отроки, вынося и показывая собранные дары.

И оказалось — не зря ходил Твердята к серебру кузнецам, подолгу с ними беседовал, к себе в дом зазывал. Сребреники из горшка — вот уж чему никто в Ладоге не удивился бы! — превратились в ковш и два черпака такой дивной красы, что сам былой владелец монет провожал взглядом упоенного ношей отрока, разинув от изумления рот.

А кусочки рыбьего зуба, принесенные из другого двора, в руках чудских косторезов стали кружевными гребешками в костяных же чехольчиках, фишками для игры и такими ложками, что и на серебряную не сменяешь…

Другие узнавали свое — береженое дедовское наследие, с мукой от сердца оторванное после долгих Твердиславовых уговоров. Узнавали, и почему-то было больше не жаль, и распирала ревнивая гордость за себя и за весь Новый Город, и уже метился он большой и богатой столицей, достойным соперником Ладоги. Не тем, чем он пока был в действительности — кукушачьим гнездом беспортошных беглецов, еле переживших на новом месте свою первую зиму…

— Экую силу повезешь, Радонежич!.. — со смехом окликнул кто-то Твердяту. — Смотри, Пенек, болотные разбойники не позарились бы.

Слышавшие весело захохотали. Все, кроме Кудельки, так и сидевшей подле боярского сына. Искра бедром и боком почувствовал, как она вздрогнула. И решил: надо будет все же уговорить ее взять в подарок теплую свиту. Из хорошего привозного сукна. Чтобы не простудилась на весеннем-то ветерке. А то сама заболеет — кто ж после этого к ней хворь свою понесет?..

Божий Суд между Торгейром Волчий Коготь и Замятней Тужиричем состоялся на рассвете третьего дня после княжеского приговора. Еще накануне Харальд рассказывал Искре:

— Эгиль берсерк чуть не подрался с хирдманнами вашего ярла, уговариваясь о достойных правилах хольмганга. Здесь нигде нет перекрестка трех дорог, если не считать маленьких тропок, и у вас, как мы узнали, не принято сражаться на растянутом полотне. Ваши воины почему-то не втыкают ореховых прутьев и не приводят помощников с тремя запасными щитами…

Увечный Твердятич едва не обиделся:

— Это не мешает Перуну и Матери Ладе простирать над нами свою справедливость! А нам — взывать к ней с мечами в руках, если иным судом истины не достигнуть!..

— Вади конунг молод годами, но мудр разумом, — утешил его Харальд. — Я спросил его, признают ли у вас в Гардарики наготу воина угодной богам, и он ответил, что издревле признают, а потом спросил меня, отчего Божий Суд в Северных Странах называют «походом на остров», и я рассказал. Еще я рассказал, что тело нидинга, отвергнутого богами, хоронят в земле, на которую не зарятся ни суша, ни море. Тогда было решено, что выстроят плот и пустят его по реке, и те двое будут нагими биться на нем, как на маленьком острове, ни в чем не имея преимущества друг перед другом. Эта река течет в море — вот пусть она и распорядится плотью того, кому суждено пасть…

Искра только вздохнул. Он, может, и дохромал бы как-нибудь до места священного поединка — охота пуще неволи! — но этого ему, не заслужившему полного воинского достоинства, не будет позволено. Только старшей дружине, опоясанным кметям, избранникам бога грозы, разрешается лицезреть Его справедливость…

…Рассвет третьего дня был таков, что казалось — опять вернулась зима. Ночью подморозило, да так крепко, что мокрые клочья прошлогодней травы, уже казавшиеся кое-где из-под снега, заледенели насквозь и хрустели, ломаясь под копытами лошадей. К утру небо покрыли рваные одеяла облаков, и рассвет неохотно пробивался сквозь них, такой зябкий, словно не день Рождения мира должен был вскоре явиться, а второй Корочун. Торгейр и Замятня дождались солнечного луча, проникшего в узкую полоску чистого неба у окоема, и босиком ступили на маленький плот, и даже при скудном свете было заметно, как покраснели от холода их нагие тела. Замятня был вызван на поединок. Он и нанес первый удар.

«Если падет произнесший непроизносимые речи, — в который раз вспомнилось Харальду, — люди говорят, что его убил собственный язык. За него не мстят и не жалеют о нем. Если же падет ответивший поединком на оскорбление…»

Слова древнего закона были отшлифованы временем, как прибрежная галька морскими волнами: легко западали в память и легко вспоминались. Харальд знал много законов своей страны, потому что был сыном конунга, и ему предстояло вершить суд над людьми. Но законоговорители помнили больше, и ни один вождь не считал зазорным прибегать к их познаниям.

«…то пусть за него будет заплачен выкуп, равный половине обычного выкупа за убийство…»

Это указание совсем не хотелось допускать в мысли. Торгейр Волчий Коготь был сыном ютландского ярла и жил в доме у Хрольва Пять Ножей сперва как заложник, потом как приемыш. Он был старше Харальда, но ненамного, и тот, сколько помнил себя самого, столько помнил и Торгейра. Хрольв учил их обоих владеть мечом и секирой, и Харальд вечно злился, когда у «паршивого юта» получалось лучше, чем у него…

…Руку Замятни, не иначе, направлял сам злокозненный Локи. Он достал Волчьего Когтя почти сразу — вторым или третьим ударом. Если до сего дня они и видели друг друга с оружием, то лишь коротко и случайно, но Замятня обошелся без пробных наскоков и прочих уловок, которыми пользуется воин, разведывая силу и слабость соперника. Он сразу рванулся вперед и сразу пустил в ход все свое страшное мастерство. Эгиль берсерк, сидевший в седле колено в колено с Харальдом, зарычал сквозь зубы: живот Торгейра опоясала узкая кровавая полоса. Сын конунга не позволил себе восклицания, ибо вождю прилична сдержанность, однако далось это ему нелегко. И он сразу вспомнил предупреждение маленькой ведуньи, о котором рассказал ему Искра. Харальд вырос в доме провидицы Гуннхильд и никогда не пренебрегал мнением женщин. Особенно таких, которые доказали свой ум. Он любил Торгейра и изо всех сил гнал слова Кудельки прочь из своих мыслей, но они возвращались. По телу прокатывался зябкий озноб, и его тут же сменяли волны удушливого жара. Лишь ноги в кожаных сапогах ощущали ровное, уверенное тепло конских боков…

Дома Торгейр Волчий Коготь никому не уступал в умении защищаться и нападать, да еще и говорить при этом только что сложенные стихи. На сей раз его умение не помогло ему. Он сразу зажал живот левой рукой и чуть не сбросил Замятню в воду с плота, и Харальд поначалу даже решил было, что его рана была всего лишь царапиной… Торгейр стоял к Харальду спиной, но потом течение повернуло качавшийся плот, и сын конунга увидел, что из-под ладони Волчьего Когтя широкой полосой сбегает темная кровь. Течет по ногам и пятнает надежно связанные бревна…

Торгейр еще пытался нападать, ведь бывает же, что и смертельно раненному удается умереть победителем… Харальд каждый раз напрягался всем телом, словно это могло помочь, ладонь в рукавице стискивала кожаные поводья… Становилось все очевиднее, что удачи Торгейру не было. Он тяжело дышал и болезненно вздрагивал при каждом вздохе, его кожа была липкой от крови и обильного пота, а движения становились все медленнее. Харальд еще на что-то надеялся, когда все тело Волчьего Когтя потрясла мучительная судорога. Вот он опустил руку с мечом, его колени начали подгибаться…

Замятня уже изготовился для окончательного удара, но Торгейр на него не смотрел. Много прошло по свету людей, и не все они оставили потомкам свои имена. И даже когда говорят о великом воителе или вожде, всех его жизненных поступков не перечислит никто. Но про каждого немалого человека в Северных Странах непременно расскажут, как умер.

Волчий Коготь обернулся к своим, нашел их глазами, и на берегу услышали его голос:

Скальд уходит в море, Меч свой не насытив. Знать, Длиннобородый Зоркость поутратил! Буду ждать я вскоре, Ярл, тебя на встречу. Спорить будем снова Там, где…

Договорить Замятня ему не дал. Он знал язык Северных Стран. И то, что умирающему приоткрывается судьба, а пожелания или проклятия, произносимые в последние мгновения жизни, подобны приговору Богини Судьбы. Торгейр не успел сказать, где именно он собирался ждать своего удачливого противника для нового, более справедливого, по его мнению, боя. Меч Замятни с силой ударил его в плечо возле шеи и глубоко разрубил тело. Кровь струями брызнула из вспоротых жил и багровыми кляксами покрыла лицо и грудь победителя. Торгейр свалился на мокрые бревна, и душа покинула его плоть, сотрясаемую страшными последними судорогами.

Харальду пришлось бороться с конем — тот прижимал уши, храпел и порывался скакать прочь, не разбирая дороги. Может быть, только благодаря непослушному зверю сын конунга сумел совладать и с самим собой. Он ведь не видел мертвыми ни Гуннхильд, ни своего воспитателя Хрольва, и до этого мгновения что-то в нем упрямо отказывалось верить в их смерть. Люди, которых он любил, словно бы умерли для него вместе с Торгейром, на окровавленных бревнах плота, медленно увлекаемого к морю чужой гардской рекой.

Все же он увидел, как Замятня утер с лица липкую кровь и нагнулся за мечом Торгейра. Это была завидная добыча — Волчий Коготь по праву гордился отличным франкским клинком, взятым в бою. Как раз когда пальцы Замятни коснулись узорчатой серебряной рукояти, рука Торгейра — по сути, рука уже мертвого тела — дернулась еще раз. Ладонь раскрылась и подтолкнула меч к самому краю плота. Замятня не успел схватить его. Вода негромко плеснула — меч, словно насмехаясь, канул и пропал в глубине.

Верные воины из малой дружины Замятни приветствовали своего боярина криками, но большинство людей на берегу — и датчане, и ближники князя Вадима — хранили молчание. Божий Суд совершился, но что-то было не так. Никто не пытался оспаривать справедливость богов, но многим казалось — она была странным образом не полна.

Победитель спустился в воду и поплыл к берегу, оставив мертвое тело в одиночестве на плоту. Харальд толкнул усмиренного коня пятками, подъехал к Вадиму и сказал ему:

— Конунг, твой человек победил и тем снял с себя обвинение в убийстве моего воспитателя, Хрольва ярла по прозвищу Пять Ножей. У меня нет причины держать зло на твоего вельможу, а на тебя — и тем более. Однако погибший был мне другом и почти братом, конунг. В моем роду никогда не брали виры за родственников и побратимов, и я не стану требовать с твоего ярла половинной виры за убийство, как положено по закону. Я должен был бы отомстить за Торгейра Волчий Коготь, но его погубило ложное обвинение, которое он взялся отстаивать. Бывает и так, что достойный человек отстаивает скверное дело. К тому же это не он произнес непроизносимые речи, и все видели, что перед лицом смерти его мужество было так же велико, как и мужество твоего человека. Я не вижу причин называть его нидингом, конунг, и намерен забрать его тело, чтобы дать Торгейру Волчий Коготь достойное погребение. И тебя не назовут несправедливым, если ты со мной не согласишься,

Харальд говорил по-словенски: воистину, стоило усердно учить непростой гардский язык, чтобы добиться последней чести для друга!.. Вадим Военежич внимательно выслушал молодого датчанина и согласно наклонил голову в круглой, опушенной собольим мехом, княжеской шапке.

— Твой великий отец ласково принял моих послов, — сказал он Харальду. — И тебя, младшего любимого сына, послал ко мне жить. Если бы он разделял подозрения твоего побратима, он бы, мне думается, на ста кораблях сюда припожаловал. Мне тоже показалось, что молодой боярин был благороден и смел. Наверное, его огорчила смерть вашего общего воспитателя, и он произнес слишком поспешный обет, из-за которого и погиб. Твоя правда — незачем поступать с ним как с человеком бесчестным.

Харальд поклонился в ответ:

— Благодарю тебя, конунг. Люди скажут: вот предводитель, способный решать большие дела!..

Несколько селундских воинов без промедления скинули одежды и прыгнули в холодную воду. Поймали медленно уплывавший плот, подогнали его к берегу… Перенесли на сушу изувеченное тело Торгейра, возложили на теплый дорогой плащ, разложенный на заиндевелой траве… «Холодно, точно на дне Изначальной Бездны Гинунгагап! — смеялся он перед боем, когда снимал этот плащ. — Подержи-ка его за пазухой, Эгиль: приятно будет накинуть теплый, когда все завершится!..»

Вот, стало быть, и завершилось…

— Я слышал от наших, кто давно здесь живет: весна нынче странная… — сказал Эгиль Харальду по дороге. — Воды и так много, а все приметы за то, что будет еще больше. Воинам конунга не нравится, как медленно течет в этом году река. Они боятся, вдруг совсем вспять повернет…

— Река? Вспять?.. — удивился Харальд.

— Такое и раньше бывало, — кивнул старый берсерк. — И всякий раз не к добру!..

Двумя седмицами позже ласковое весеннее тепло казалось еще более далеким и недостижимым, чем прежде. Словене отметили свой великий праздник Рождения мира, означавший победу весны над зимой, и сожгли чучело злой богини Мораны: согласно их вере, людская неправда каждую осень давала ей временную власть. Праздник праздником, но, по мнению Харальда, якобы побежденная зима только делалась злей.

— Я слышу, как плещет крыльями великанский орел, сидящий возле края Вселенной!.. — ворчал Эгиль Медвежья Лапа. — Правы те, кто помещает границу внешнего мира где-то в здешних местах!.. Или действительно наступают последние времена и недолго осталось до Зимы Фимбульветр?..

Могилу Торгейра покрыло белое одеяло. Возле Хольмгарда уже были могилы выходцев из Северных Стран, но никого из них еще с такой честью не хоронили. Друзья подарили Торгейру длинный корабль, выложенный по земле большими камнями и обращенный носом в сторону далекого моря. Несколько дней перекопанная земля и остатки кострища выделялись в белом поле, словно черный рубец. Потом выпал снег, и стало казаться, будто могила-корабль была здесь всегда. Я скверный вождь, думалось Харальду. Из меня никогда не получится доброго конунга. Я неудачлив и всякому, кто за мной следует, приношу только несчастье…

В самом деле, сколько беды уже приключилось с тех пор, как Рагнар Кожаные Штаны надумал отправить его сюда, в Гардарики? От рук убийцы, подосланного неведомо кем, погиб Хрольв, и вместе с Хрольвом ушли Гуннхильд и славная Друмба. Харальд до сих пор никак не мог окончательно поверить в их смерть. В самом деле, не появись с известием Торгейр, он продолжал бы мечтать, как однажды вернется домой и Гуннхильд проведет зрячими пальцами по его щекам, желая удостовериться, насколько он возмужал и похорошел…

Торгейр…

Торгейр, поклявшийся отомстить, пересек море, выдержал битву с врагами и измену друзей… и все ради того, чтобы пасть на хольмганге, приняв позорный конец от руки обвиненного им человека!

Поистине хорошо, что Искра Твердятич, которого Харальд успел полюбить как брата, поправляется медленно и не едет с ними к Хререку конунгу в Альдейгьюборг. Искру Харальд тоже чуть не потерял, причем так же обидно и глупо, как и остальных. Нет уж!.. Бывает, что малое несчастье предотвращает большое. Вот и пусть эта рана убережет Искру от худшего. Незачем ему ехать куда-то с таким неудачливым вождем, как Харальд Рагнарссон по прозвищу Заноза…

* * *

Харальд предложил боярину Твердиславу свой корабль, чтобы ехать на нем вниз по реке.

— Это удачливый корабль, — сказал он Пеньку. — Он гораздо старше меня. Мой отец ходил на нем по морю и рекам, когда воевал против Карла, конунга Валланда, и его удача была велика. Я тогда еще не родился. Сам я уворачивался на нем от сетей Ран и гонялся за врагами, и бывало так, что не корабль нас носил, а мы его, когда перебирались через песчаную косу… Ты придешь на нем в Альдейгьюборг, и Хререк не сможет назвать твоего конунга сухопутным вождем, даже если очень захочет. У вендов очень хорошие боевые корабли, но такого нет и у них!

Боярин подумал и согласился.

— Возьми меня с собой, батюшка, — страдая и запинаясь, попросил его Искра. — Пока в Ладогу доберемся, уже и палку оставлю… Не обременю тебя…

Говорил, а вещее сердце предрекало — откажет. И точно. Твердиславу обрадоваться бы, видя такой пыл прежнего домоседа, но он лишь нахмурился. И прервал любимого сына строже, чем следовало:

— Сказал — дома останешься!

Искра повесил голову, закусил губы. Между тем излишняя строгость боярина объяснялась на самом деле просто. Темны зимние вечера — и оттого кромешными этими вечерами часто думается о таком, чего нипочем не вспомнишь веселой летней порой. И что было тому виною — то ли путешествие в Роскильде, то ли состязание Харальда с Крапивой Суворовной возле ладожских стен, когда Харальд решил заместить Искру, хотя спознаться-сдружиться с ним тогда еще не успел… А только часто думал боярин Пенек о том дне, уже отошедшем в былое. И вспоминал его с горечью и досадой. Так, словно именно тогда пролегла последняя межа в их с Сувором давней и глупой распре. Межа, которую на старости лет хотелось стереть. «У Сувора дочь, — отбрасывая упрямство и гордость, трезво размышлял Твердислав. — Небось, тоже рад бы внуков понянчить… давно пора, только поди дождись от нее, лютой… А у меня сын… Не такие враги меж собою роднились, вдовые оба… детей-внуков сообща вразумляли…»

Ко всему прочему, у Твердяты на корабле и без Искры народу было достаточно. Сам Пенек с малой дружиной, младшие послы, придирчиво отобранные князем Вадимом взамен прежних, что ездили с Твердятой к датчанам, — те большей частью были Рюриковыми людьми и, возвратясь из-за моря, остались в Ладоге. Твердята, надобно сказать, расстался с ними дружески и теперь крепко надеялся — замолвят за него доброе словечко перед своим князем!.. В итоге пришлось ссадить на берег половину Харальдовых датчан, обычно ходивших на корабле. Осталась одна полная смена гребцов, и Харальд сказал:

— Что ж! Нам не за добычей гоняться и не от врагов удирать!

— Скоро из Нового Города в Ладогу по Мутной путешествовать можно будет, кольчугу дома забыв, — довольно разгладил бороду Твердислав. — С тех пор, как вы с Искрой на Сокольи Мхи бегали, тамошнюю ватагу как морозом побило, не видно не слышно! Не иначе, страшатся княжьего гнева, в другие места подобру-поздорову перебрались! А у порогов на волоке, Сувор встретит, за его щитом и до стольной рукой подать будет…

— И без его щита дойдем, — распрямил плечи Харальд. — Свои по всему борту развешаны. Сюда ведь добрались!

— Добрались, — кивнул Твердята. — Только тогда мы домой поспешали. Ныне же станет нас Сувор Несмеяныч с честью и бережением принимать-провожать, как твой родич Хрольв того прежде нас к твоему батюшке провожал!

Харальд подумал и ответил:

— Это хорошо, что ты мне напомнил про Хрольва. Ты поистине мудр, ярл, и счастлив твой конунг, заслуживший перед богами такого советчика. Думается мне, Сувор Щетина должен будет неплохо принять меня, хотя бы ради моего родства с Хрольвом! И вот тогда-то не назовут меня люди достойным сыном Лодброка, если я не отплачу тебе добром за добро. Ведь, наверное, и от нас с Сувором будет хоть мало зависеть, сколь велика окажется твоя удача в примирении конунгов!

Твердята ласково улыбнулся юному датчанину, поблагодарил. Хотя про себя и считал: от кого-кого, а от Сувора зависело только, сколь быстро они перейдут волок и сколь сытный стол встретит их на заставе. А более, пожалуй, ничего. Те, кого вправду слушает князь, те, за кем он признает благородную мудрость, способную дать зрелый совет, — те и сидят при нем, при князе, в его светлой гриднице, и люди называют их думающими боярами… А не воеводами хоробрствующими, усланными из стольного города за слишком буйный нрав, за лихость невмерную… устраивать малый городок, крепкую заставу на дальних порогах…

Таким же храбрецом, любимым отнюдь не за ум, был и Хрольв, на чью память уповал молодой Рагнарович. Твердислав подумал и про себя улыбнулся уверенности селундского княжича. Но вслух, конечно, предпочел свести дело к шутке:

— Я в Ладоге, может, сына стану просватывать, прочного замирения для… Ты только не сочти, что опять, как тот раз, должен будешь его заместить!..

Харальду понадобилось мгновение, потом он захохотал, и за ним — его воины, уже восходившие на корабль. Шутка понравилась, кто-то весело крикнул:

— А что, гардский ярл! Наш хевдинг немногим уступит хоть в бою, хоть на пиру, хоть на свадьбе!.. Твой сын тоже хорош, но свою невесту он пускай подальше от Харальда прячет…

Молодой вождь нашел глазами Искру, вышедшего проводить отца и друзей. Искра улыбался, но ресницы дрожали, а щеки и шею заливала багровая краска, видимая даже в серых сумерках, предварявших рассвет. Пока держался помысел уговорить грозного батюшку взять с собой в поход, он силился покинуть костыль. Даже и сюда, до берега Мутной, отважно доковылял без него… Но отлетела надежда, и сразу стало невмоготу. Харальду подумалось, как он жалок и слаб, как болезненно бережет раненую ногу, опирая вес тела больше на здоровую, да и та, отвыкшая, чего доброго сейчас его подведет…

Искра ответил Харальду взглядом на взгляд и кивнул другу. Ему хотелось думать, что на его век еще хватит больших, памятных дел, еще доведет судьба ощутить за спиною тени богов… Хотеться хотелось, но не очень-то верилось — нынешняя горечь все заслоняла…

Твердислав Радонежич оправил теплое, подбитое мехом корзно, принял важный вид, приличествующий нарочитому послу. И уже изготовился — ступить на корабельные сходни… когда прямо перед ним неведомо откуда возникли обе ведуньи. Старая лекарка и юная хромоножка. Люди потом спрашивали друг друга, каким образом они появились возле самых лодейных мостков, но никто так и не упомнил. С какой стороны подошли, как проникли за круг воинов, нарочно поставленных, чтобы не напирала толпа?.. Ни дать ни взять из-под земли выскочили!

Заметив двух женщин, Твердята остановился, хотя вполне мог бы их миновать. Позже он попытается уяснить для себя, что остановило его. И понял. Страх. Страх в их глазах. Такой, что опытный воин чуть было не оглянулся — а ну кто стоит сзади с мечом, занесенным над его головой!..

Твердислав сдержался и оглядываться не стал, но спросил, обращаясь к старухе:

— Что случилось, целительница? Кто обидел тебя?

— Безликих пасись… — словно бы с трудом разлепила губы седовласая ведьма.

— Кого?.. — переспросил Твердята. Слова женщины больше озадачили, нежели испугали его. Лишь вдоль хребта словно бы пробежали паучьи холодные лапки…

— Зло, грозящее тебе, не имеет лица… — по-прежнему тихо и непонятно отвечала старуха. — Оно переменчиво и неуловимо, словно туман, приходящий перед рассветом с болот…

За зиму Твердислав привык ее уважать: все-таки она спасла в Новом Городе немало народу. Однако тут ему показалось, что бабка достигла уже того возраста, когда начинают заговариваться и принимать все случайно померещившееся за чудо богов. Ему захотелось прогнать назойливую старуху с дороги, но она годилась ему в матери, и Твердята явил достойную кротость:

— Болотное лихо уже причинило мне порядочно горя, едва не сжив со свету Искру! Что скверного может приключиться со мной, если вы с внучкой помолитесь за меня Матери Ладе хоть вполовину так, как за него?

А про себя раздраженно подумал: взялась тут не в час пророчить, старая пугалица! Тоже мне еще, зло без лица!.. Нашла чем стращать!.. Не при мне ли Вадим к богам обращался, спрашивал, счастливо ли будет посольство? На мне Перуново благословение, вашей ли шепотни испугался!.. Войска полная лодъя, и всего до порогов-то добежать…

Хромая Куделька ни дать ни взять подслушала его мысли. Боярин неожиданно для себя встретился с нею глазами. И чуть не вздрогнул, увидев, как внезапно трепыхнулись ее зрачки, Расширившись и вновь съежившись.

— Вот на порогах и поберечься бы тебе батюшка Твердислав Радонежич… — прошептала она. — На порогах…

Твердята досадливо фыркнул, подобрал полу корзна — и взошел на лодью, более не задерживаясь и не медля. Он не хуже других знал, что порою случалось, когда люди не внимали предупреждениям. Но столь же часто бывало и так, что предсказатели ошибались. Или сами неверно толковали знак, данный свыше. Уж чего он не наслушался, когда отправлялись в Роскильде!.. И ограбят их там, и в рабство за тридевять земель продадут, и орла какого-то врежут… ан все живы вернулись и замирение желанное привезли!..

…Упали в воду причальные канаты, согласно взмахнули длинные весла. Без малого весь Новый Город вышел проводить посольство. Махали руками заплаканные девчонки, алел над берегом, в воротах детинца, княжеский плащ… датчане-корабельщики красовались как только могли, и Харальд, самолично державший рулевое весло, был ими горд. Кажется, ни разу еще его корабль не отваливал от пристани так весело и легко, не устремлялся в путь так охотно, как ныне.

Искра долго смотрел, как уходила по реке, делаясь все меньше, острогрудая датская лодья, и пасмурно было на душе. Он тоже услышал предупреждение лекарок — и ошарашенно осознал, насколько оно совпало с тем, что он смутно чувствовал сам. Даждьбог Сварожич, откуда бы?.. Друзья-одногодки, боярские дети, уже принявшие воинские пояса, рассказывали, как государь Вадим с его, Искры, батюшкой испрашивали волю Перуна. В каменном кольце алтаря густой лужей расплылась кровь жертвенного быка, и князь Вадим простер руки к небу.

«Господине! — хрипло от волнения прозвучал его голос. — Ты ли не видишь, как радею о людях своих и о городе, в столь многих трудах и великих печалях возведенном… Вразуми, Отче Перун: вотще ли тружусь? Процветет ли сей город, назовется ли именем знаменитым и грозным при детях наших и внуках?..»

И солнечный луч упал сквозь единственную промоину в облаках, и коснулся священного изваяния, оживив суровый лик бога грозы, и дрогнул золотой диск громового знака, уверенно качнувшись: «ДА!»

«Господине! Станет ли Ладога сестрицей меньшей, послушною под рукой Нового Города моего?..»

И согласно заржали, рванулись, взрыли правыми копытами снег вороные и белые жеребцы, выведенные к святилищу:

«ДА!»

«Господине! Днесь отряжаю я в Ладогу нарочитых слов… Замириться ищу с братом своим Рюриком Нового Города ради… Все ли исполнят слы мои, как тому быть надлежит?..»

И дохнул ветер небесный, и тронул тяжелые ветви святого дуба, зиму напролет не терявшие густого наряда, и принес к алтарю изжелта-серый лист, выгнутый, как кораблик:

«ДА!»

Вот только поплыл, закружился тот кораблик по озерку крови, меж зыбких островков тающего красного снега, в пеленах пара, точившегося на холоду…

Искра знал: государь князь первым истолковал этот знак, найдя в нем обещание Твердиславовой дружине удачного плавания, и вятшие мужи, стоявшие при молении, с ним согласились. Ибо кто первый жрец Перуну, если не князь?.. Звездочет еще раз посмотрел вслед уходившему кораблю. Облака на восходе показались ему очень похожими на те, что застили солнце в день гибели Торгейра. Разрывы совсем еще зимних туч пламенели холодным малиновым золотом. Когда же сквозь них наконец показалось око Даждьбога, лучезарный огненный щит выглянул воспаленным, мутно-кровавым. Реку в заснеженных берегах облило неживым багрянцем зари, только по мелким волнам пошли гулять тяжелые свинцовые блики…

Искра содрогнулся от внезапного ужаса. Кровь!.. Жертвенная кровь в алтаре!.. Кораблик в озере крови, беспомощный и хрупкий, словно высохший дубовый листок!.. Уж не предстояло ли тем, кто ныне отправился на нем в Ладогу, своей кровью платить за…

Куда броситься, кого предупредить, да и о чем?.. Искра завертел головой, обшаривая взглядом толпу, и лишь спустя время сообразил, кого ищет: лекарок. Их нигде не было видно. Две женщины скрылись непонятно куда так же неожиданно, как и появились. Молодой Твердятич зябко вздохнул и снова стал смотреть вслед кораблю, высматривая отца и силясь отодвинуть недоброе предчувствие на самые задворки души. Известно же — думай о беде, как раз ее и накличешь!..

Глаза у Искры Звездочета не зря были рысьи. Он увидел, как боярин Твердислав оглянулся и помахал ему. А потом по ветру тонкой кружевной пеленой полетели снежинки, и заволок-то даль реки, и больше ничего нельзя было разглядеть.

Прозвище, привезенное Сувором Несмеяновичем с датского острова, прилипло крепко. Боярин сам знал, что чадь его заглазно только Щетиной и называла, и не гневался на молодцов. Не такое уж скверное прозвище, если подумать. Да и без толку гневаться на парней, давно уже ставших боярину сыновьями. Вместе и на пир, и на рать, и в дальний поход. Каждого, пока в сопливых ходили, среди боя своим щитом укрывал, а случалось, и тяжкую кнезову десницу отводил от буйных голов, ибо по молодости да во хмелю детинушки порой творили такие чудеса, что только держись. И всякий раз Сувор выговаривал непутевым прощение, чтобы после, в своем кругу, спустить порты виноватому, да и всыпать отеческой рукою безо всякой пощады…

Зато и любили они своего воеводу так, как не всякие дети любят Родом даденного отца. Боярин знал: любую смерть за него примут, только скажи. Как один пошли за ним посреди глухой зимы обживать дикое и опасное место. Никто не сказался больным, не остался в Ладоге в родной теплой избе…

И ведь выстроили городок! Не вовремя заложенный, не в заповеданные сроки возведенный — а ведь игрушечка-детинец над порогами встал!.. Сувор вместе со всеми надрывал жилы таская и вкапывая бревна для тына, а ребята скалили зубы: «Вадим, беглый князь, Новый Город какой-то затеял ладить в верховьях, только долго тому городу не простоять: вся удача от него к нам сюда по речке сплыла…»

Сосновые стены золотились свежим деревом на ярком утреннем солнышке, смола выступала каплями меда. Несколько дней назад совсем по-зимнему подморозило, но ныне земля вспотела опять. Чего доброго, может, уже и не будет больших холодов и густых снегопадов, а впрочем, кто знает! Зима так и простояла гнилая до невозможности, зато забрезжившая весна обещала быть недружной и долгой.

Сувор Несмеянович сидел на бревне рядом с недостроенной гридницей, отдыхал, накинув на плечи шубу. Пушистый Волчок, совершенно оправившийся от ран, примостился рядом, подмяв ворох сухих стружек и уложив острую морду на хозяйский сапог. Они вместе смотрели, как молодой кметь Лютомир хвастается ученым конем.

Боярин Щетина родился словенином; все его предки чурались конного боя, полагая его осквернением изначальной военной премудрости. Сувор тоже считал это дело вражьей придумкой и собирался когда-нибудь пасть в сражении по-праотечески — пешим, со щитом и мечом, но отнюдь не в седле, как кое-кто ныне повадился. Будь Лютомир словенином, Сувор и ему воспретил бы глумиться над памятью старины, а нахальный кметь, скорее всего, вспомнил бы ему Крапиву, никаким запретам не подвластную; Сувор вздохнул, вспомнив оставшуюся в Ладоге дочь…) Однако Лютомир был вагиром, да еще, подобно многим соотчичам Рюрика, возводил свой род к додревнему племени галатов. Каковые галаты, если верить ему, жили в теплых краях, ходили походами много дальше Царьграда и, главное, разводили несравненных коней.

— Вскачь! Вскачь!.. А теперь ша-а-агом! Ай, умница!.. Ай, красавица!.. А сухарика? Сухарика кто у нас хочет?..

Если по совести, то седовато-рыжая, некрупная, плотная, лопоухая, с белесыми гривой и хвостом, мохнатая после зимы в холоде, Лютомирова Игреня внешне не выглядела даже просто красивой, куда там несравненной. Боярин Сувор, однако, знал, что смышленая мордочка кобылицы не была одной видимостью. Молодой варяг в самом деле научил неказистую лошадку премудростям, которых иные не могут добиться и от собаки. Ладожская ребятня, бывало, валила за кметем толпой, наперебой протягивая яблоки и мытые репки:

«Дядько Лютомир, ну пускай спляшет!.. Дядько Лютомир, а мы водицы из родника натаскаем…»

То Ладога, там все его знали. А вот охотник-корел, любопытства ради заехавший в городок, недоверчиво кривил губы в светлой шелковой бороде:

— Лучше посмотри на моего лося, он убьет твою лошадь одним ударом копыта. Зачем учить ее кланяться и кружиться под дудку? Это все равно не поможет ей проходить через болота и чащи, которые не задержат меня!

На самом деле он, конечно, завидовал. Лютомир тоже чувствовал это и улыбался с напускной скромностью:

— Ты охотник, я воин. Моей лошадке иные умения надобны…

Сувор знал, к чему клонит лукавец. Знал, потому что сам видел, как Лютомир наставлял Крапиву, вздумавшую обучать подобным же штучкам своего серого Шорошку. Им, боярином, когда-то подаренного дочери Шорошку. Кто думать мог, что у горячей, норовистой девки хватит терпения — ан хватило… Крапивушка, доченька…

Боярин вспомнил, как целую осень она старательно избегала его, а если не удавалось — здоровалась почтительно, блюдя надлежащее вежество, но без былого тепла, и глаза оставались чужими. Не забыла, как он ее, проигравшую датскому княжичу дурацкое состязание, при всех оттолкнул, оплеухой приветил. «Бестолочь… — больным отзвуком пели в ушах собственные слова. — Получила по носу, да и поделом… Сама напросилась…» Ой, сама ли? Будто не он сколько лет на Твердяту злобу копил? И ее, доченьку, той злобой питал?..

Хоть говорят люди — не дело отцу у чада рожденного прощения просить, знал Сувор Несмеянович: вот вернется домой — и, гордость отбросив, первым долгом Крапивушку к сердцу прижмет. Все веснушки перецелует на милых щеках, уговорит не держать обиды на неразумного батьку…

Сюда уезжал — и проводить не пришла… Еще и за это Твердяту бы удушить…

Волчок поднял голову с хозяйского сапога и негромко, но весьма внушительно заворчал.

— Будь судьей в нашем споре, кунингас, — нарушил Суворовы раздумья голос корела. — Я ставлю вот этих соболей, а твой человек, склонный преувеличивать разум своей лошади, ставит охотничий нож и плащ, вытканный за морем. Он говорит, что ему свяжут руки, а никчемное животное не только освободит его, но и не позволит ударить. Не откажи, почтенный кунингас, присмотреть за поставленным на кон, пока твой человек будет пытаться заставить глупую лошадь сделать то, на что она не способна!

Сувор мог бы посоветовать корелу либо отказаться от спора, либо сразу распроститься с прекрасными соболями. Но не посоветовал. Тот, если бы захотел, тоже мог сперва расспросить что к чему, а об заклад биться уже после. Наверное, хитрец Лютомир приложил много усилий, чтобы сполна расшевелить у охотника присущее корелам упрямство…

— Никто не тронет поставленного на кон, доколе вы не разрешите свой спор! — пообещал воевода.

Смешливые кмети уже вязали Лютомиру за спиной руки. Когда он сел наземь, расседланная Игреня сразу подошла к нему, обнюхала.

— Стереги! — велел молодой варяг, уворачиваясь от длинного розового языка, ищущего лицо.

Корел между тем огляделся, поправил пояс, памятуя об условиях спора, решительно подошел… Игреня, только что казавшаяся смирной и добродушной, не дала ему даже занести для пинка ногу. Прижала уши, яростно завизжала — и охотник, не ожидавший такого отпора, еле успел увернуться от разинутой пасти, полной крепких зубов!.. Тем только и спасся, что опытен был на ловлях, привык дело иметь с опасным зверьем. Кто-то сунул корелу длинную жердь, чтобы попытался хоть им достать Лютомира, но и жердью пришлось, защищаясь, отмахиваться от кобылицы… А уж та учена была, как не получить дрыном по морде. Когда корел сдался и отбежал за спины кметей, отряхивая забрызганные снежной жижей штаны и ругаясь на своем языке, Игреня встала над хозяином и, охаживая себя длинным хвостом, принялась коситься вокруг: не идут ли еще, не затевают обидеть?..

— Умница, Игренюшка, умница, девочка моя!.. — похвалил Лютомир. — А ну, развяжи-ка!

Лошадь тотчас нагнулась, отыскала носом его связанные руки, взяла зубами веревку и живо растрепала узлы.

— Умница, Игренюшка, умница, маленькая… — снова похвалил Лютомир. Поднялся и стал щедро потчевать любимицу солеными сухариками из поясного кармашка. Игреня, снова ставшая кроткой и ласковой, принимала любимое лакомство бережно, с неторопливым достоинством. Знала — дающая рука не обманет, не спрячет оставленного куска.

Сувор поглядывал со своего бревна на довольного Лютомира и красного, как мухомор, корела, и не находил у молодого варяга никакого изъяна. Умница, собою хорош и воин отменный. Крапива водилась с Лютомиром еще допрежь Суворовой поездки к датчанам, а уйдя из отцовского дома, вовсе стала с ним неразлучна… Славная мысль неожиданно посетила боярина.

— Поди сюда! — подозвал он надувшегося, разобиженного корела. — Ты проспорил, но я не хочу, чтобы ты вдругорядь объехал нас лесом. Поэтому за соболей я отдам тебе серебром. А ты, — повернулся к Лютомиру, — седлай свою разумницу, в Ладогу гонцом тебя отправляю. Князю скажешь, слы новогородские за волоком стоят, завтра перетаскивать будем!..

Лютомир обрадовался, бегом побежал собираться, и за ним, насторожив длинные уши, потрусила Игреня. Небось уже представлял парень, как единым духом долетит в стольную по знакомой дороге, и будет дорога ему коротка и легка — всегда так, когда поспешаешь домой. Как выбежит навстречу Крапивушка, и вскинет руки на шею, и прильнет устами к устам… Еще и за это Твердяту бы удушить… Игреня ловила хозяина губами за рукав. Ей хотелось еще кусочек сухарика.

Харальд сунул в костер подсохший возле огня разломанный сук, и за веселым треском пламени не слышно стало глухого рокота близких порогов. Путь, можно сказать, был завершен. Перед закатом они встретили воинов Сувора ярла, и те их проводили сюда, к удобной стоянке. В отблесках костров был виден корабль: он стоял до половины вытащенный на сушу, готовый к разгрузке и привычному путешествию на катках. Черный нос со снятым драконом влажно блестел, по гнутым бортовым доскам перекатывались рыжие блики. Харальд гордо вспомнил о том, как впервые сам поднимал над бортом белый мирный щит и чувствовал себя настоящим вождем. Потом всплыл в памяти день накануне отплытия, и как они с Эгилем окрашивали и метали руны, узнавая судьбу. Они ведали, конечно, что Вади конунг вопрошал своего бога грозы и все знамения пообещали посольству большую удачу. Однако мало ли о чем побеседовали меж собою чужой конунг и чужой бог! Хочешь знать — вопрошай, как от века завелено вопрошать у тебя дома.

«Кажется мне, Норны спят! — сказал Харальд, когда они завершили гадание и силились сложить воедино значение рун. — А снится им такое, что они сами немало удивятся, когда продерут глаза!..»

«Норны не спят… — покачал седой головой Эгиль. — Норны не спят, и никогда не умолкает Источник…»

Руна «владение» приходила дважды, и получалось, что Харальд кое-что приобретет, но многое потеряет. Он предположил было, что они захватят добычу и оплатят ее, как водится, кровью, потом сам себя одернул: какая добыча, если с миром идут?.. Непонятно.

Руна «зубр» пояснила, одновременно запутав: что-то кончится в его жизни, что-то начнется. Эгиль усмехнулся: «Ярл, кажется, говорил, что намерен сосватать сыну невесту? И ребята болтали о том, что ты мог бы его заменить?..»

Руна «туре» посоветовала хорошенько подумать, прежде чем шагать через порог. При этом не следовало делать ничего такого, к чему Харальда будут принуждать. Только смотреть правде в глаза и отличать кажущееся от истинного — не то не будет добра.

«Когда правда приятна, тебя редко предупреждают, чтобы не отворачивался», — сказал по этому поводу Эгиль…

Еще получилось, что путешествие по реке вряд ли принесет Харальду радость и славу, зато проверит, умеет ли он драться спиной к спине с незнакомцем. А впереди его совершенно точно ждал разлив темной воды, за которым, далеко-далеко, вроде бы маячил солнечный берег. Так что если Харальд сумеет вырасти и завершить долгий поиск, не утратив веры и мужества…

«Всеотец, подхвативший руны в самом начале времен, завещал им речь, внятную лишь посвященным… — проворчал Эгиль. — Всеотец мудр: если бы каждый мог выяснить в точности, что случится назавтра, жизнь сделалась бы мало приятна. Как сказал мне однажды, много зим назад, Рагнар конунг: пусть свершится то, что угодно судьбе, только и нам не зря даны руки и в них мечи!..»

Харальд, помнится, промолчал, но решил про себя, что Эгиль берсерк запутался в предсказании точно так же, как и он сам. Велика важность! Всякий воин на корабле мог припомнить гадания, поныне оставшиеся смутным намеком непонятно на что: поди разберись, сбылось, не сбылось. Так ускользает, теряя смысл и значение, только что снившийся сон. Так в ночном море бродят тени облаков, освещенных луной. Кто-то проснется, присмотрится и увидит шествие богов, покинувших Асгард. Другой не узрит ничего, кроме волн, вздыхающих в темноте. А третий, приоткрыв один глаз просто повернется на бок и сладко всхрапнет… Эгиль иногда говорил, что такой путь и был ему милее всего. Харальд чтил старого берсерка, верно судившего о жизни и людях. Ну и отчего выплыло в памяти гадание, все равно не принесшее надежных ответов?.. Может, все дело в том, что из сырой тьмы непрестанно бубнили, шептали, сами с собою беседовали пороги Мутной реки?.. И казались земным отражением святого источника, клокочущего на небесах, у чертога трех сестер, трех Норн, прядущих нити людских судеб?..

…А на берегу весело трещали костры. Они гнали прочь холод и мрак, распространяя тепло и вкусный запах еды. Новогородцы радовались безопасному ночлегу на суше: тревожили колышками неподатливую холодную землю, натягивали шатры. Харальд снова посмотрел на корабль и подумал, что надо будет лечь спать, как всегда, на его палубе, под скамьями. Привыкшим к плаваниям по морю спокойнее там, чем на неведомом берегу…

— Эй, батюшка Твердислав Радонежич!.. — появился со стороны берега крепкий молодой воин, Лабута. — Гляди, что наш боярин для нынешнего веселия приготовил!.. На всех достанет!..

Он нес на плече большой дубовый бочонок, которого доносился заманчивый плеск. Лабута тоже ходил летом к датчанам и состоял в охранном отряде Замятни Тужирича. Замятню и его людей Твердята не особенно жаловал: все в вожака, в одну волчью породу, и зачем молодой князь к себе приближает?.. — но с Лабутой и еще несколькими, отряженными в его новое посольство, смирился. И правильно, не дело одному ему с малой дружиной кругом всем заправлять. Нечего давать повод всяким злым языкам. Еще скажут — вместо князя править решил!..

Лабута широко улыбался, шагая к кострам. Харальд присмотрелся… Бочонок был ему определенно знаком. Ну конечно! Внутри плескалось золотое виноградное вино, которое в Гардарики почему-то называли зеленым. Это драгоценное вино привозили с далекой отсюда реки Рейн; на Селунде, где не рос виноград, оно украшало столы только на великих пирах. Рагнар Лодброк одарил Замятню Тужирича несколькими такими бочонками, и тот выделил один своим людям, сопровождавшим Твердяту. Насколько Харальд мог судить о Замятне, тот был не только нелюдим, но и скуповат. Но притом способен на неожиданные поступки: вспомнить, как он убивался над Лейлой, его собственным жестоким насилием загнанной в добровольную петлю!.. А потом пришел дарить Искре бусы, о которых тот, близкий к смерти, все твердил в бессвязном бреду!..

Вот и бочонок лакомого вина снарядил, наказав выставить, коли до порогов благополучно дойдут. Видно, не совсем безразлична была злая нелюбовь всей датской дружины, постигшая его после гибели Торгейра!.. Харальд задумался над поступком Замятни и решил, что гардский ярл поступил со всех сторон правильно. Ехать замирения искать и между собой ссориться, друг дружке в спину косо смотреть?..

Дозорные, на всякий случай поставленные вдоль края поляны, завистливо оглядывались, вздыхали, отводили глаза. Лабута и его побратимы сами ходили с ковшами между костров и всем наливали вина, так, словно Замятня вправду был здесь и вправду хотел угодить. Харальд даже поискал сурового ярла глазами среди разом повеселевших походников, подставлявших кубки, чаши и рога. Конечно, Замятни у костров не было. Его даже и в городе не было, когда отправлялся корабль. Рагнар Лодброк однажды обмолвился, что у толкового конунга любимцы нечасто греются возле очага. Вот и Вадим без конца посылал Замятню то на лодьях-насадах по озеру, то на лыжах за непролазные чащи: разведать дорогу, принять дань у финского племени, быть может, того самого, что разговаривало свистом и никогда не видело корабля… а то и его, князя, именем рассудить тяжбу, случившуюся в дальнем погосте. До сих пор Замятня справлялся, вот только дома ему чем дальше, тем реже приходилось бывать…

Харальда, по знатности его рода, попотчевали вином одновременно с боярином Твердиславом. Пенек грузновато поднялся на ноги.

— Братие, — сказал он негромко. Его внимательно слушали. — Братие и возлюбленная дружина!.. Ныне станем молить Свет Небесный, Отца Сварога, равно блещущего и над Новым Городом, и над Государыней Ладогой над датскими островами, окруженными морем. Станем молить Даждьбога Сварожича, вечно глядящего за правдой людской и на юге, и на севере, и на западе, и на востоке. Станем молить Перуна Сварожича, что мечет сизые молнии золотым своим топором, изгоняя хищного Змея. Поклонимся Огню Сварожичу, ныне согревшему нас у порога славного дела…

На родине Харальда предпочитали проносить кубок над огнем, чтобы священный жар очистил и напиток, и обетные речи, произносимые у очага. Однако Твердята говорил хорошо, и Харальд последовал его примеру — угостил Огонь первыми несколькими каплями. Потом выпил вино. У него был в руках подарок отца — рог, венчавший когда-то голову дикого тура. Лишь узкая серебряная оковка украшала его. Стеклянные кубки и то выглядели наряднее, но Харальд не выменял бы простенький с виду рог даже на позолоченный ковш.

Сладкое вино было вкусным. Приятное тепло немедленно разбежалось по телу, достигнув пальцев ног, спрятанных в меховые сапоги. Завтрашний волок превратился в препону столь мелкую, что и препоной-то язык не повернется именовать, и стало ясно, что Ладога — вот она, рядом, не успеешь парус поставить — и уже там, и Хререк конунг не столь грозен и крут, и вся ссора его с Вадимом не стоит выеденного яйца: посмеяться, разбить такой же бочонок — и более не поминать… Харальд поднял голову и посмотрел на боярина, ожидая, не скажет ли он чего-нибудь еще. Дома на пирах отвечали здравицами на здравицы, и Харальд собирался поступить, как надлежит.

Твердислава тем временем уговаривали спеть. Кто-то принес гусли и настойчиво протягивал их боярину. Пенек отказывался и отводил их ладонью — не в чин ему, важному седобородому! — но глаза из-под насупленных бровей блестели молодым озорством, и Харальд понял: поворчит, поворчит, да и согласится. Трудно спорить со сладким виноградным вином, рассылающим по жилам славное солнечное тепло!..

Он оказался прав. Твердята наконец принял гусли и утвердил их на левом колене, поставив кленовый короб торчком и продев пальцы в отверстие наверху, под струнами. Строго оглянулся на своих молодцов…


Я пойду, млада, по жердочке, по тоненькой,

По тоненькой, по еловенькой.

Ах, жердочка гнется, не ломится,

С милым другом водиться, не каяться.

Ах, жить, не тужить, тоску-печаль отложить!..


Харальд не зря прожил в Гардариках почти все зимнее полугодие. Ныне мог объясняться без толмача, понимал едва не любой уличный разговор. Уразуметь песню было много труднее даже на тех языках, которые Харальд знал лучше словенского. Поэтому сын конунга сперва слушал только голос — низкий, звучный и какой-то очень слышный: пел боярин вроде негромко, но Харальд некоторым образом знал, что даже и на том берегу Мутной удалось бы отчетливо разобрать каждое слово. Гардские воины стали смеяться, хлопать себя по коленям, подпевать вождю. Летящий голос Твердяты все равно выделялся и был легко различим.


Пахарь пашенку пахал —

Он и то туда попал.

Пастух лапти плел —

Он и то туда забрел.

Жеребеночек-прыгун —

Он и то туда впрыгнул…


Ага!.. Вот это было уже понятней. На Селунде тоже умели восславить могучую Гевьон и ее плуг, запряженный четырьмя сыновьями, рожденными от великана и обращенными в быков. И спеть песню-другую о богине любви, без рубашки удирающей со случайного ложа утех. Харальд забыл все торжественные слова, которые собирался произнести. Его разобрал смех, он тоже стал хлопать себя по коленям и подпевать, не замечая, что горланит по-датски, причем песня совсем не та, что наигрывает на гуслях Твердята.

В прежние времена он не раз осушал за столами свой старый, давно подаренный рог. Наполняли его и пивом, и виноградным вином, потому что вождь должен уметь пить, не пьянея, а для этого требуется привычка. Харальду случалось бывать во хмелю, случалось наутро придерживать руками голову, готовую развалиться на части. Где-то глубоко внутри постепенно слабел голос, испуганно и трезво повторявший: никогда еще с ним всего-то с одного рога ничего похожего не бывало…

Потом Харальд увидел трех Норн, идущих к нему от края поляны. Должно быть, вещие Сестры давно уже не являлись смертным и опасались их взглядов, способных нарушить священную чистоту и замутить воду Источника. Норны кутались в длинные плащи, а их лица скрывали кожаные личины наподобие тех, в которые рядились молодые новогородцы, отмечавшие Йоль. Личины имели прорези для ртов устроенные наподобие зубастых смеющихся пастей, и дырки для глаз. Глаза, как явственно видел Харальд, смотрели весело и лукаво. Не иначе, Норнам тоже хотелось полакомиться славным вином, но они опасались быть узнанными. Сестры держали в руках тяжелые копья. Вот с земли приподнялся дозорный (почему он лег?.. Впрочем, неважно…), и старшая Норна коснулась его волшебным острием, погружая в сон, и воин откинулся и уснул, только прежде схватился за копье и смешно дрыгнул ногами. Харальд хотел встать и приветствовать Норн, как надлежало сыну конунга и будущему правителю, однако ноги не повиновались ему. Хотя какое это имело значение?.. Харальд посмотрел на клевавших носами датчан и новогородцев, увидел Твердяту Пенька и гусли, выпавшие у него из рук, улыбнулся и ощутил, как блаженной тяжестью наливаются веки. Он опустился набок, закрывая глаза. Он спал. Сладко, как в колыбели.

С боярином Твердиславом и раньше такое случалось: спал, вернее, плавал на зыбкой сумеречной грани между бодрствованием и беспамятством, видел сон и сам понимал, что это не наяву. Когда голова стала падать на грудь, а пальцы — сбиваться с лада и потом вовсе ронять умолкшие гусли, когда расплылись перед глазами костры и превратились в далекие мутные звезды, — Твердята сообразил, что во всем виновато было вино. Из темноты между пятнами света вышло косматое чудище, уставилось на боярина, присело и паскудно захохотало.

— Тьфу, пропасть! — обозлился Твердята. — Сгинь, нечисть поганая!

Чудище услышало и осерчало. Перестало хохотать, облизнуло жадное рыло и придвинулось ближе, и боярину померещилось в его морде нечто знакомое. Он напряг память, зная: стоит вспомнить и назвать имя, брезжущее совсем рядом, возле самого края, — и морок рассеется, пропадет. Потому что в имени — власть.

…Но точно ледком затянуло память боярина, доднесь остававшуюся ясной и светлой всегда, на самом хмельном, разгульном пиру. Чудище подошло уже совсем без опаски, смрадно дохнуло в лицо, примерилось к горлу… Боярин рванулся, пытаясь проснуться. Это помогло: нелюдь распался дымными клочьями и растаял, и на его месте возникла старая ведьма. Новогородский рассвет переливался в ее седине бликами далеких костров: «Волок! Попомни, боярин! Волока бойся!..»

Ее взгляд был как уголь, упавший на голую кожу, и Твердята, вздрогнув, очнулся.

Небо было совсем черно, да и костры не успели по-настоящему прогореть. Не так много, похоже, минуло времени. Пенькова ватага — своя малая дружина и мореходы датского княжича — словно громом разбитые никли к земле. А между ними хозяйски похаживали какие-то люди. Чужие, страшные люди. Нисколько не лучше чудовища, только что тянущегося к шее Твердяты. Один из них мельком обернулся к боярину, и тот увидел: у ночных вурдалаков НЕ БЫЛО ЛИЦ. На Твердяту глядела кожаная личина с зубастым оскаленным ртом и весело прищуренными глазами.

Безликие хозяйски разгуливали по становищу и……не спеша, деловито и хладнокровно резали всех подряд…

Твердислав успел понять, откуда взялся жуткий смрад из пасти привидевшегося чудовища. Так пахнет человеческая кровь, пролившаяся в костер.

Через всю поляну он увидел одного из дозорных, который — уже, по сути, убитый — еще приподнимался, ладонями зажимал распоротое горло и хотел что-то кричать. Твердята больше почувствовал, чем услышал его:

— Беда, братие!.. Боронись!..

Невозможно было позволить доброму воину умереть с мыслью, что его отчаянный последний призыв так и остался никем не услышанным. Твердислав потянулся к мечу и начал вставать. Собственное тело едва его слушалось. Оно спало, побежденное могучим зельем, вмешанным в лакомое вино, и никак не могло пробудиться. Твердята застонал, в кровь закусил губу, и руки, подстегнутые болью, перестали виснуть как плети, вытащили из ножен клинок.

Вурдалаки заметили его движение. Сразу двое устремились к боярину с разных сторон, молча, словно волки, травящие лося. Пенек выбрал одного из двоих и шагнул навстречу, замахиваясь мечом. Громко сказано — замахиваясь!.. Безмерная усталость подгибала колени, отнимала сосредоточение, родной меч перестал быть разумным живым продолжением его рук, его воли…

И тут пасть бы Твердяте безо всякой чести, зарезанному, как беспомощная овца, — выручило несчастье. Попался под ноги корень, и ноги не уследили, не успели перескочить. А может дерево само выпростало корешок из земли, пожалело боярина?.. Запнулся Твердислав и упал, тем самым нечаянно увернувшись от косого удара, близко пронесшего смерть… Падение и удар о холодную землю помогли телу еще хоть немного освободиться от дремы. И пускай уже не тот был боярин, что лет десять назад, — руки вспомнили и все сделали сами. Твердята перекатился прочь и, катясь, рубанул ворога чуть повыше завязок хорошего кожаного сапожка. Кровь брызнула родником!.. Сапожное голенище, жилы и кость — все как есть прошел добрый клинок, не осрамил друга-хозяина. Все-таки матерого кметя, поседевшего за воинскими науками и трудами, играючи не возьмешь!

Вновь на ноги Твердята вскочил вовсе по-молодому. На миг поблазнилось даже — сейчас проснется ватага и даст отпор вурдалакам, погонит их назад в болотные топи, развеет, как клочья предутреннего тумана…

…Но чужое железо вскользь пришлось боярину в лоб, уязвило, сорвав лоскут кожи, и в глаза потекла кровь. Рана не испугала Твердяту. Лишь трезво вразумила: не встать, не жить новогородской ватаге, не раскидать безликую нечисть. И ему, Твердиславу, уже не вырваться из сдвинувшегося кольца. Не увидеть, как рассветное солнце ласкает знакомые бревна ладожского забрала. И с князем Рюриком не беседовать, не объяснять ему многие выгоды замирения с хоробрым Вадимом… И в Новый Город, ставший за зиму таким же родным, торжественно не возвращаться. Ничего этого уже Твердяте не будет. Ничего.

Никогда.

Он злее заработал обагренным мечом, зная у себя за спиной большую сосну и кого-то из исходников, раненным привалившегося к шершавой коре, — словенина? датчанина?.. некогда глянуть! Когда больше не думаешь о победе и не помышляешь о жизни, делается легко.

Кому-то попало по руке, и рука улетела вместе с мечом и боевой рукавицей на стиснутом кулаке. Еще кого-то боярин приветил по шее, самым кончиком меча, но скругленное лезвие было остро отточено — струя крови хлынула Твердяте в лицо, смешалась с его собственной, щедро бежавшей со лба. Пришлось улучить миг, отереть глаза…

…И, смахнув с ресниц багряную пелену,

Твердислав увидел перед собой вурдалачьего вожака. Легко было понять, что это вожак. И что он идет за его, боярина Пенька, жизнью. Поневоле присмотрелся Твердята… и сердце сначала остановилось и заледенело в груди, а потом попыталось выломиться из ставших тесными ребер. Ибо показалось Твердяте, что он узнал этого человека. То есть как узнал, под личиной-то?.. А по мечу в руке вурдалака. Мало ли на свете людей, похожих статью и лицами, бывает и спутаешь. Этот меч ни с каким другим спутать было нельзя. По сторонам еще теплились и светили костры и по старинному клинку катились гибкие огненные змеи. Сияла чистым золотом тяжелая рукоять. И, венчая ее, искрился большой граненый сапфир. Даже рыжий блеск пламени не мог перебить глубокой морской синевы…

Меч, которым еще прошлой осенью владел на Селунде Хрольв. Пока не отдал его в подарок за спасение жизни…

— Сувор!.. Никак ты припожаловал?.. Вор!.. Собака смердящая!.. — закричал Твердислав. И рванулся вперед, норовя распластать и выпустить кишки. Он не видел, как два копья пригвоздили к сосне новогородского кметя, худо-бедно оборонявшего ему спину. Он краем глаза подметил справа, в десятке шагов, движение, словно медведь вставал из берлоги. И услышал ужасающий рев, невозможный для человеческих уст. Он все-таки сошелся с предводителем нечисти и сразу почувствовал, что синеглазый меч слушался того весьма неохотно. Совсем не так, как на безымянном маленьком островке, где Сувор мерился сноровкой с Замятней, а он, Твердислав Радонежич, поглядывал со стороны, сердился и ревновал…

Датчанина Эгиля подняла и удержала на ногах ярость берсерка, издревле сопровождавшая его род. Ему уже много зим не случалось впадать в настоящее боевое неистовство, и он даже думал, будто дух предка-медведя, сокрыто живший в груди, под осень его жизни совсем задремал. Или просто покинул его, ища себе кого помоложе…

А вот ничуть не бывало! То, что сохранялось в Эгиде человеческого, очнулось даже позже звериной его половины. И оказалось, что дикий, вечно настороженный зверь давно учуял опасность, а боевое бешенство дотла выжгло в крови тину сонного зелья, мешавшую ее свободному току. Эгиль пришел в себя уже стоя над беспомощным Харальдом и вовсю сокрушая наседавших врагов. Из его горла рвался медвежий рык, древний зверь знать не знал никакого оружия: пальцы, согнутые, точно железные когти, разрывали чью-то мягкую плоть, ломали кости, выдергивали их из суставов… Пена бешенства хлопьями висела в седой бороде.

Харальд зашевелился, когда Эгиль пнул его в ребра ногой и на весь лес проревел его имя:

— Хар-р-ральд! Р-р-рагнар-р-рссон!.. Беги, конунг! Беги!..

Молодой селундец с великим трудом разлепил мутные, смыкающиеся глаза. Кругом что-то происходило, но его весь этот шум, драка и беготня никоим образом не касались.

Он хотел спать.

Потом что-то трепыхнулось в сознании.

Как, как назвал его Эгиль?.. Мысленно Харальд, конечно, давно уже примеривался к славному званию конунга, но вслух его никто еще так не называл, потому что это было неправильно, и Эгиль менее всех торопился находить у юнца заслуги и свойства, которыми он покуда не обладал…

На такую длинную и складную мысль у отравленного, одурманенного сонным снадобьем Харальда, понятно, сил не хватило. Только то чтобы кое-как собрать под себя ноги начать подниматься. Если конунгу предлагают бежать, значит, над его людьми уже носятся валькирии, выбирающие убитых… Он все-таки встал. Он никогда не предполагал, что это может оказаться так чудовищно трудно.

— Беги, Рагнарссон… — повторил Эгиль.

Плох воин, который в последнем бою не подаст своему вождю такого совета. Но вовсе плох вождь, который послушается. Харальду показалось, будто голос старого берсерка прозвучал более по-человечески, чем в первый раз. Он посмотрел и увидел, что Эгиль умирал.

Недруги потеряли надежду справиться с ним в рукопашной — он шел напролом, не обращая внимания на их оружие, и просто ломал либо рвал в клочья всех, до кого мог дотянуться. Тогда по знаку вожака они подались прочь, в стороны, и вперед вышли стрельцы. С двух десятков шагов не промахнется даже слепой, а Эгиль еще и не стал уворачиваться, хотя мог — ибо увернись он, и стрелы, все три, достались бы Харальду. Так уж распорядилась судьба.

Чтобы натянуть гардский лук, требуется усилие, равное весу взрослого человека. Воина, пораженного такой стрелой, сносит с ног и отбрасывает. Могучий Эгиль еще стоял. «Беги, — сказал Харальду его гаснущий взгляд. — Если погибнешь, твой отец никогда меня не простит…»

— А меня — если брошу своих или дам себя зарезать, точно барана, — ответил Харальд. — И, кому невтерпеж схватиться со мной? Я — сын конунга!.. Я — Рагнарссон!..

Никогда не стоит человеку так прямо говорить о себе, но это была последняя битва, когда земные законы и запреты теряют всякую власть. Стрельцы, ругаясь на все лады, снова натянули тетивы, и Эгиль все же свалился, искромсанный широкими наконечниками. В его теле торчало шесть стрел.

Харальд понял, что остался один. Кругом дотлевали костры, но подле них уже не было удальцов-датчан, только что поднимавших кружки за добрый исход посольства и за своего хевдинга. На талой земле, уткнувшись кто в черный снег, кто в рдяные угли, лежали мертвецы с чужими, незнакомыми лицами. Харальд не мог их узнать. Только то, что одних зарезали без чести, спящими, другие успели заметить приближение смерти и потянуться к оружию… Однако подняться на ноги и достойно встретить убийц смогли только двое. Эгиль, которому бешенство берсерка помогло одолеть дурман. И он, Харальд. Потому что он был сыном Лодброка и не мог посрамить имя отца.

— Я — Рагнарссон!.. — хрипло повторил он вслух. И шагнул навстречу безликим, спрятавшим хари под кожаными личинами. Первый шаг дался ему страшным усилием, потом стало легче. Люди не могут запомнить всех дел даже самого родовитого человека, но непременно расскажут, как он умер. Ибо свидетели есть всегда. Хотя бы сами убийцы, которые обязательно похвастаются совершенным. Смерть есть последний поступок, и зачастую важнейший. Он многое искупает даже в неудавшейся жизни. Вот как у него, Харальда…

Он увидел, как стрельцы снова вскинули свои страшные луки, и напрягся всем телом, ожидая, что не прикрытую щитом и доспехами плоть его вот сейчас раздерут, пронзят железные наконечники. Но откуда-то долетел повелительный окрик, и луки нехотя опустились. Голос показался Харальду знакомым, но сообразить, кому он принадлежал, датчанин не смог. Он повернулся в ту сторону, напряг зрение, пытаясь удержать плывущие перед глазами деревья. И увидел лежащего навзничь на земле боярина Твердислава, а над ним — воина в личине, только что опустившего меч… И еще не загустели тяжелые темные капли, стекавшие наземь с узорчатого лезвия… Этот меч…

На один дурнотный миг у Харальда голова пошла кругом: Хрольв Пять Ножей, явившийся из Роскильде выручать попавшего в беду родича — и по ошибке поднявший руку на друга…

Потом все встало на место. Харальд вспомнил. И понял, почему стрельцам, убившим Эгиля, не было велено трогать его. И выговорил, не веря себе:

— Сувор ярл? Сувор Щетина?..

…А ведь учили его в бою видеть все кругом себя, и впереди, и за спиной, и ни к чему не прилипать пристальным взглядом — пропадешь!.. Учить-то учили, да вот не помогло. Стоило Харальду дать себя ошеломить зрелищем неподобной измены — и все! Люди, взявшие его в кольцо, того только и ждали. Мигом накинули Харальду на голову и плечи пеньковую рыболовную сеть, подбили под колени древком копья… Он упал, пытаясь высвободиться и не потерять меч, запутался еще больше и взвыл от отчаяния, поняв: злая судьба все-таки отказала ему в смерти, достойной сына Лодброка. Удары сыпались градом — спеленутого сетью датчанина пинали ногами, дубасили оскепищами, нацелились по хребту вдетым в ножны мечом, но промахнулись и сломали только ребро… Кажется, на нем решили выместить злобу и расплатиться за всех, кого разорвал Эгиль и зарубил Твердислав. Рассудок уже застилала погибельная багровая тьма, когда Харальд сумел выпростать левую руку и зацепить ею чью-то лодыжку. У него давно выбили меч, а до боевого ножа, висевшего на животе, было не дотянуться. Едва ли не последним усилием Харальд сумел удержать схваченную ногу, приблизить к ней лицо и… запустить зубы в грязное голенище…

Скажи ему кто еще вчера, будто человек способен, словно клыкастый пес, прокусить толстую сапожную кожу и добраться до тела, — разве посмеялся бы, сочтя небылицей. А вот сбылось, и прокусил, и добрался, и ощутил на губах кровь, и услышал истошные крики укушенного — и лишь яростней заработал челюстями, перегрызая врагу уязвимое сухожилие над пяткой…

Сырой ветер донес карканье двух воронов, пробудившихся задолго до рассвета. А может, Харальду только померещились их одобрительные голоса.

Кажется, его били еще, и темнота стала окончательно смыкаться над ним, и он уплыл из этого мира в сумежное безвременье и тишину, успев огорчиться, ибо за чертой его не ждали девы валькирии, избирающие достойных. Его последняя мысль была отчетливой и злорадной: хоть какой, а ущерб своим убийцам он причинил. Не станут они бахвалиться, будто младший Рагнарссон сдался без боя, будто его оказалось уж так легко одолеть!..

…Люди в личинах сновали по широкой прибрежной поляне, торопливо добивая всех, в ком еще теплилась жизнь. Копья поднимались и опускались, и в свете догоравших углей был виден пар, поднимавшийся с окровавленных наконечников.

— Лабута! — огляделся вожак. — Где бродишь, живо сюда!..

Он не торопился вкладывать в ножны меч, в рукояти которого лучился синий камень, словно бы мерцавший своим собственным светом. Человек был недоволен и зол. Не таким виделось ему только что завершенное дело. Не так все должно было произойти. И желанная добыча оказалась совсем иной, чем он себе представлял…

Он поднял чей-то плащ, валявшийся на земле, и разочарованно вытер длинный клинок. Кто бы мог подумать, что Синеокий станет вот так противиться его руке… Плащ, сколотый пряжкой, еще держался на плече мертвеца, человек в личине раздраженно дернул его, желая порвать. Добротная ткань не поддалась — пришлось отмахнуть мечом. Движение опять вышло неловким, и это озлило вожака пуще прежнего.

Подбежал Лабута:

— Звал, господине?

— Звал. — Вожак наконец-то сдвинул личину с лица. — Ты все хорошо сделал, Лабута. Надо только тебе еще раны принять…

Воин сглотнул, но взгляд и голос не дрогнули:

— Приму, господине…

— Первую держи!..

На сей раз меч послушался безукоризненно. Коротко свистнул — и резанул снизу вверх, распоров и окрасив кровью штанину. Лабута покачнулся, оскалил зубы, выдохнул. Однако устоял и не закричал. Вожак не глядя протянул руку, взял поданный лук, приладил стрелу. Потом ткнул Лабуту пальцами в бок, выясняя, где под толстым теплым кожухом начинается тело.

— Локоть отведи, бестолковый… Новогородец поспешно повиновался. Он смотрел с беспредельным доверием и осторожно опирался на раненую ногу, на которой уже густо набухала кровью штанина. Так было надо. Вожак быстро вскинул лук и спустил тетиву. Он был великим воином. Он, и не целясь, бил метче, чем юные отроки — после долгих мгновений стояния прищурясь и с высунутым от старания языком… Так и тут. Стрела обожгла тело и с визгом ушла в чернеющий лес. Лабута ахнул, рука непроизвольно стиснула бок. Вниз, под ремень, уже скатывались теплые кровавые струйки.

— Зря пожалел, господине, — запоздало просипел он сквозь сжатые зубы. — Лучше бы голову… Повязку враз видно чтоб… И за мертвого с этим не бросили бы…

Вожак подумал над его словами и согласно кивнул. Потом вытащил из-за пояса и надел на левый кулак тяжелую рукавицу, обшитую по тыльной стороне кольчужными звеньями.

Лабуте помогли откроить подол от рубахи и перевязать раны. Кто-то попытался шутить насчет того, как станут лечить его да ухаживать жалостливые ладожские девки, но шутка не получилась. Лабута морщился, заталкивая под кожух скомканные тряпицы, и жадно пил пиво из поднесенного друзьями ковша. Половина его лица была в размазанной крови, висок и скулу заливала болезненная багровая опухоль. Так было надо. Ему протянули костыль, нарочито кое-как вырубленный из стволика молодой березки, так и не увидевшей веселой весны. Лабута поднялся, примерился…

Вожак тем временем вернулся туда, где остался лежать зарубленный Твердята Пенек. Смерть стерла с лица Твердислава ярость, горечь и боль; оно выглядело спокойным и грустным, словно боярин кому-то прощал долгие годы никчемной вражды и только жалел, что не успел этого высказать былому недругу вслух. Его глаза были совершенно живыми и пронзительно, зорко смотрели на стоявшего над ним человека… но уголок одного глаза был присыпан бурыми крошками сосновой коры и тому, кто замечал это, становилось понятно, отчего на груди боярина неподвижна красивая суконная свита. Твердяту убили ударами в спину — спереди были не так заметны раны и кровь.

Вожак долго стоял над ним, вглядываясь в постепенно застывающее лицо. Он в своей жизни навидался еще не такого; давно уже ничто не могло его ни удивить, ни напугать. Но Твердислав Радонежич был ему не чужим, и память знай подсовывала вроде бы потешный, но на самом деле нешуточный поединок на маленьком лесистом острове посреди осеннего Варяжского моря. И кусок мертвечины, что как будто с самих небес шлепнулся под ноги поединщикам — тюлений глаз, выдранный жадными чайками из головы дохлого зверя…

— Господине, как велишь с датским княжичем поступить? — подошел сзади молодой воин.

Вожак нехотя обернулся:

— Да что… Как всех.

Кметь бегом поспешил исполнять приказание, но голос предводителя, осененного неожиданной мыслью, догнал и остановил его:

— Живой еще, что ли, княжич-то?

Воин вернулся:

— Так живой, господине. Спутали — и то Базану зубами ногу погрыз! Уж и били его, а как ни глянем — все дышит… Потому я к тебе… Добить, что ли?

— Успеется! — отрезал вожак. — На лодью его!

— Сделаю, господине! — И молодец серой тенью скрылся между покрытыми пеплом кострищами, растворился в мреющем предутреннем сумраке.

Оставшись один, предводитель еще некоторое время смотрел в мертвые глаза Твердяты Пенька. Потом… наступил ему на подбородок, заставив раскрыться рот. Извлек из поясного кошеля комок сухой прошлогодней крапивы и сунул боярину в немые уста… Убрал ногу.

Но не сразу ушел, и душа Твердислава, незримо витавшая рядом, видела, как бесстрастное лицо вурдалачьего вожака ненадолго перестало быть схожим со сдвинутой на затылок личиной, как что-то дрогнуло в нем, показав глубоко спрятанное чувство. Ни дать ни взять — прощения просил у того, кого сам убил, да напоследок еще надругался над телом. Так было надо…

А потом наступило ясное утро, и белоснежные крылатые кони вынесли в небеса Даждьбогову колесницу — топить снега, расчищать по лесам и полям дорогу весне. К тому времени на поляне не было уже никого из живых. Ни безликого воинства, ни Харальда, ни Лабуты — лишь беспомощно раскиданные, изрубленные, искалеченные, утыканные стрелами тела. He было видно и корабля, спущенного в реку совсем другими людьми, не теми, что заботливо втаскивали его на берег…

И Солнце не пожелало взирать на непотребства, сотворенные смертными. Снова задул крепкий северный ветер, и мало-помалу небо заволокло облаками, и кровавую грязь начали покрывать кружевными пеленами чистые реденькие снежинки. Тощее голодное зверье стало выглядывать из чащобы, недоверчиво вбирать носами запахи стылого дыма и почти такой же стылой человеческой плоти…

Мутная тяжко ворочалась в своем земном ложе, постепенно вспухала, наступала на берега, щедро подтапливала болото и лес. Раздумывала, в какую сторону течь.

И постепенно смолкали рядом с поляной залитые водою пороги…