"Семья Поланецких" - читать интересную книгу автора (Сенкевич Генрик)

ГЛАВА XIII

Пани Эмилия с Литкой и Марыня с отцом отправились к Бигелям обедать на дачу, расположенную в лесу в двух с половиной часах езды от города. Был ясный сентябрьский день, в воздухе и на стерне поблескивали нити паутины. Листва была еще зеленая, лишь кое-где перелески пестрели будто желто-красными гроздьями и букетами. Эта бледно-золотистая осень напомнила Марыне сельские работы, запах ржи в закромах, усеянные скирдами поля, открытые взору просторы, окаймленные ольхами на горизонте. И ей жаль стало той покойно-размеренной жизни, в сравнении с которой вседневно бурлящая, но чуждая городская казалась суетной и ничтожной. Та, полная для нее смысла и значения, теперь, как подсказывало ей чувство, потеряна безвозвратно, и впереди нет ничего, что могло бы заменить или возместить эту потерю. Прежнее можно было обрести вновь, сделавшись женой Машко, но при одной мысли об этом ее брала тоска, и Машко со своим столичным гонором, своими бакенбардами и пятнами на щеках, строивший из себя лорда, становился ей противен. Никогда еще не испытывала она столь острой неприязни к Поланецкому, который лишил ее Кшеменя, вместо него подсунув Машко. Последнего она презирала, а того, казалось, ненавидела. Ей представилась жизнь с отцом среди городской суеты без цели, без дела, без идеала, только тоска о прошлом — и пустота, пустота в будущем. И от этого погожего осеннего денька вместо умиротворения повеяло на нее горькой печалью. Поездка вообще была невеселая. Литка сидела насупясь, потому что «пана Стаха» с ними не было. Пани Эмилия поглядывала на нее с тревогой, опасаясь, что угрюмость эта — признак нездоровья. Один только Плавицкий был в отменном расположении духа, особенно поначалу. В светлом пальто поверх наглухо застегнутого сюртука с красной гвоздикой в петлице, с торчащими пиками усами, он мнил себя неотразимым, ощущая прилив бодрости и сил, тем более что донимавший его время от времени ревматизм не беспокоил благодаря хорошей погоде. К тому же напротив сидела одна из красивейших женщин Варшавы, и он надеялся, что его неоспоримые мужские достоинства не оставят ее равнодушной, во всяком случае, будут отмечены и оценены. На худой конец пусть хотя бы подумает: «Ах, какой, наверно, был красавец!» За неимением лучшего пан Плавицкий удовольствовался бы и таким, сказанным в прошедшем времени комплиментом. И в надежде на это он был поистине обворожителен: то отечески снисходителен, то игриво-шаловлив; нынешняя молодежь, по его понятиям, не умела ухаживать за дамами, и, любезничая с пани Эмилией, он ударялся даже в мифологию, что отчасти было и оправдано, ибо он пожирал ее взглядом, как сатир.

Но поскольку все это принималось лишь со слабой улыбкой и без должного внимания, он в конце концов омрачился и перешел на другое, в частности, на то, что благодаря знакомствам дочери сошелся с «буржуазией», чему отчасти и рад, — до сих пор ему доводилось видеть подобное общество только на сцене, а между тем надо и в жизни общаться с самыми разными людьми, это всегда поучительно. И в заключение прибавил, что люди известного круга должны не отталкивать, а привлекать к себе всех остальных, дабы внушать им правильные взгляды, и он не собирается отказываться от этой своей гражданской миссии. Тут его исполненное благородства лицо приняло меланхолическое выражение, и так они подъехали к даче Бигелей.

Дача и еще два-три домика рядом стояли прямо в сосновом бору среди вековых сосен, местами вырубленных, а местами стоявших группами, иногда по нескольку десятков. Они, казалось, дивились, откуда здесь, в былой глуши, этот дом, но гостеприимно заслоняли его от ветра, а в тихие дни овевали целебным смолистым ароматом.

Бигели в окружении стайки детишек вышли навстречу гостям. Особенно сердечно пани Бигель поздоровалась с Марыней, которую искренне любила, а кроме того, надеялась: чем лучше будет Марыне в их обществе, тем скорее смягчится ее сердце для Поланецкого. Плавицкий, который познакомился с Бигелем у пани Эмилии в свой прошлый приезд и оставил у них тогда в виде ответного жеста лишь визитную карточку, теперь держался этаким всемилостивым вельможей, как и подобает благовоспитанному человеку, взявшему на себя к тому же миссию привлекать на свою сторону «буржуазию». Он поцеловал пани Бигель руку, сказав ее супругу добродушно-покровительственным тоном:

— По нынешним временам каждому лестно посетить дом такого человека, а мне особенно, поскольку мой племянник, занявшись коммерцией, стал вашим компаньоном.

— Поланецкий — дельный человек, — ответил Бигель просто, пожимая протянутую ему руку в перчатке.

Дамы прошли в дом снять шляпы и, так как было совсем тепло, тотчас вернулись на веранду.

— Что, пана Поланецкого нет еще? — спросила пани Эмилия.

— Он здесь с самого утра, — отвечала пани Бигель, — а сейчас пошел навестить Краславскую. Это тут рядом, — объяснила она Марыне, — полуверсты не будет… Тут вокруг много дач, а эти дамы — наши ближайшие соседки.

— Я видела Терезу Краславскую на карнавале, — заметила Марыня. — Помнится, она всегда очень бледная была.

— Она и сейчас малокровьем страдает. Хотя и провела прошлую зиму в По.

Меньшие Бигели увлекли тем временем Литку, которую обожали, под сосны поиграть. Девочки стали ей показывать свои маленькие садики, разбитые на песке, в которых, собственно, всерьез ничего не росло. Осмотр то и дело прерывался поцелуями: девчурки, встав на цыпочки, чмокали Литку в щеку, а она, наклоняя русую головку, с нежностью целовала их в ответ.

Мальчики тоже не хотели отставать. Сначала вытоптали всю клумбу перед домом, выбирая для Литки георгины покрасивей, потом заспорили, какие она любит игры, и направились к пани Эмилии за разрешением спора.

— Я знаю, больше всего она любит серсо, — закричал Эдик, имевший обыкновение говорить очень громко, закрывая при этом глаза, — но мы не знаем, можно ли ей…

— Можно, только бегать нельзя.

— Хорошо, тетя Эмилия! Мы будем так бросать, чтобы кольца прямо к ней летели. А Юзек, если не умеет, пусть не бросает.

— Нет, я тоже хочу! — заныл Юзек.

И при мысли, что может лишиться такого удовольствия, выгнул губы подковой, готовясь зареветь.

— Юзек, я сама буду бросать тебе серсо, часто-часто! — поспешила Литка предотвратить взрыв отчаяния.

И глаза Юзека, уже наполнившиеся слезами, мигом просохли и заулыбались.

— Не бойтесь, они ее не обидят, — успокаивал пани Эмилию Бигель. — Такие сорванцы, но удивительно, до чего с ней осторожны! Это Поланецкий им внушил заботиться о ней.

— На редкость славные дети! — сказала пани Эмилия.

Детвора сбилась в кучу, разбирая кольца и палки. Литка, самая старшая и самая высокая, стояла в середине, и, хотя детей Бигеля никак нельзя было назвать некрасивыми, она со своим нежным, одухотворенным личиком и до неправдоподобия тонкими чертами казалась в окружении их пухлых здоровых мордашек существом с другой планеты. Первой обратила на это внимание пани Бигель.

— Смотрите, прямо королевна! Честное слово, не могу ею налюбоваться.

— И сколько благородства, — прибавил Бигель.

Пани Эмилия с бесконечной любовью смотрела на дочь. Дети разбежались, образовав большой круг и разноцветными пятнами запестрев на блеклом фоне опавшей хвои, будто яркие грибочки, выросшие под соснами-исполинами.

Спустясь с веранды, Марыня встала рядом с Литкой последить, чтобы девочка не слишком утомилась, бегая за кольцами.

В это время на ведущей к даче широкой лесной дороге показался Поланецкий. Дети заметили его не сразу, он же, окинув взглядом веранду, поляну перед домом и заметив светлое платье Марыни под соснами, ускорил шаг.

Не желая волновать мать, которая боялась каждого ее быстрого движения, Литка оставалась на месте, ловя только кольца, летевшие прямо на нее, а за остальными бегала Марыня. От беготни волосы у нее растрепались, она поминутно их поправляла и, когда Поланецкий входил в калитку, как раз стояла, подняв руки и откинувшись назад.

Поланецкий не мог оторвать от нее глаз, никого не видя, кроме нее; казавшаяся на просторной поляне чуть ниже ростом и моложе, она была так девственно прекрасна, словно самой природой создана для того, чтобы, заключив ее в объятия, прижать к груди как женщину и вместе самое дорогое на свете существо. Ни разу еще не ощущал он с такой силой, как страстно ее любит.

Увидев его, дети побросали кольца и палки и с визгом кинулись навстречу. Игра прекратилась. Литка тоже устремилась было за ними, но внезапно остановилась, переводя свои большие глаза с Поланецкого на Марыню и обратно.

— А ты не хочешь разве побежать навстречу пану Поланецкому? — спросила Марыня.

— Нет…

— Почему, Литуся?

— Потому что…

Бедная девочка слегка покраснела, но не смогла или не посмела сказать вслух, что думала: «Потому что он любит тебя больше, чем меня, и смотрит только на тебя».

Поланецкий шел, отбиваясь от детей и твердя:

— Отстаньте, сорванцы, не то всех сейчас на землю уложу!

И, приблизясь, протянул сначала руку Марыне — в его глазах читалась просьба улыбнуться ему приветливо, встретить хоть чуточку теплее; потом спросил у Литки:

— Ну что, котенок, здоров?

Увидев его и услышав, девочка позабыла о своем горе и потянулась к нему обеими руками.

— Здоров, здоров! Вы к нам не пришли вчера, пан Стах, и было очень скучно, идите за это к маме на расправу.

Спустя минуту все были на веранде.

— Ну, что Краславские? — спросила пани Эмилия.

— Здоровы, собираются зайти после обеда, — ответил Поланецкий.

К самому обеду приехал Васковский с Букацким, который вернулся в Варшаву накануне. Коротко знакомый с Бигелями, он мог позволить себе явиться без приглашения, к тому же слишком большим искушением было и присутствие пани Эмилии. Впрочем, поздоровался он с ней в обычной своей шутливой манере, безо всяких сантиментов. Она обрадовалась ему: он развлекал ее своими экстравагантными суждениями.

— Вы, кажется, собирались в Мюнхен, а потом в Италию? — спросила она Букацкого, когда все сели за стол.

— Да, — отвечал он, — но я забыл разрезательный нож и вернулся за ним с дороги.

— О, это, конечно, уважительная причина!

— Ну да, всегда все объясняют важными причинами, терпеть этого не могу. И почему это надо важным причинам оказывать предпочтение перед неважными? Впрочем, вчера я по чистой случайности сделал действительно важное дело: последний долг отдал своему другу. Был на похоронах Лисовича.

— Это маленький такой, худощавый спортсмен? — спросил Бигель.

— Да, — сказал Букацкий. — И никак не могу прийти в себя от удивления: он, всю жизнь занимавшийся этой чепухой, вдруг отважился на такой серьезный поступок, как смерть. Просто не узнаю Лисовича! Неожиданности на каждом шагу.

— Кстати, — сказал Поланецкий, — от Краславских я слышал, будто Плошовский, кумир всех варшавянок, застрелился в Риме.

— Он мне родня, — заметил Плавицкий.

Больше всего взволновало это известие пани Эмилию. Самого Плошовского она не знала, но видела несколько раз его тетку, — старший брат ее мужа, прожив свое состояние, служил у нее управляющим. И ей известно было, как Плошовская привязана к племяннику.

— Господи, какое несчастье! — ахнула она. — Неужели правда? Такой молодой, богатый и одаренный человек… Бедная тетушка Плошовская!

— И такое огромное состояние без наследника! — добавил Бигель. — Имение их здесь, под Варшавой, так что кое-что я о них знаю. У Плошовской не было никого, кроме одной дальней родственницы, Кромицкой, и племянника Леона. И вот обоих нет больше в живых.

Теперь взволновался Плавицкий. Он и впрямь приходился Плошовской дальней родней и даже видел ее раза два-три, хотя вспоминал об этих встречах с содроганием, ибо она неизменно резала ему всю правду в глаза — проще говоря, ругала напропалую. И он впоследствии всячески избегал ее, и они не поддерживали отношений, что не мешало ему в светской беседе ввернуть словечко о знатной, богатой родне. Плавицкий принадлежал к категории людей, весьма у нас многочисленной, которые убеждены, что сам господь бог придумал для них этот легкий способ разбогатеть: получить наследство, — и едва забрезжит хоть малейшая надежда, они уже принимают ее за очевидность.

— А может, небо рассудило, что другие руки сумеют лучше распорядиться этим состоянием, — сказал он, торжествующим взглядом обведя присутствующих.

— Мы встретились как-то с Плошовским за границей, — заметил Поланецкий, — он показался мне человеком незаурядным. Помню его очень хорошо.

— Говорят, прекрасный и милейший был человек, — отозвалась пани Бигель.

— Да простит ему бог, — сказал Васковский. — Я тоже его знавал: это был истинный ария!

— Озория, — поправил Плавицкий.

— Ария, — настаивал Васковский.

— Озория… — подчеркнул Плавицкий с достоинством.

И оба старика на потеху Букацкому уставились друг на друга, недоумевая, о чем, собственно, спорят.

— Ну так как же: ария или Озория? — спросил Букацкий, вставляя монокль.

Конец недоразумению положил Поланецкий, объяснив, что Озория — название герба Плошовских, а следовательно, можно одновременно быть арией и Озорией, с чем Плавицкий не очень согласился, заметив вскользь, что честное имя носить не стыдно и незачем переиначивать его.

— Я приемлю только один род самоубийства, — обычным своим безразличным тоном сказал Букацкий, обращаясь к пани Эмилии, — самоубийство из-за несчастной любви, почему и пытаюсь вот уже несколько лет решиться на это, но пока не могу.

— Говорят, самоубийство — признак трусости, — заметила Марыня.

— Выходит, я не лишаю себя жизни от избытка храбрости.

— Давайте лучше о жизни, а не о смерти поговорим, — предложил Бигель, — и о том, что в жизни всего важнее, — о здоровье. За здоровье пани Эмилии!

— И Литки! — прибавил Поланецкий и, обратясь к Марыне: — За здоровье наших общих друзей!

— С удовольствием! — ответила Марыня.

— Видите ли, — продолжал он, понижая голос, — я их не только друзьями считаю, но… как бы это лучше выразиться?.. Заступницами своими. Литка, она, конечно, еще дитя, но пани Эмилия не будет приближать к себе недостойных, и если кто-то предубежден против меня, пускай даже справедливо, — если я поступил не так или просто нехорошо и этот «кто-то» видит, как я мучаюсь этим, ему не может не прийти в голову: раз пани Эмилия искренне расположена ко мне, значит, не такой уж я плохой человек.

Марыня смешалась, ей стало жаль его, а он докончил еще тише:

— А я и правда мучаюсь! Меня все это очень тяготит!

Но прежде чем она успела ответить, Плавицкий провозгласил тост за здоровье пани Бигель, произнеся по этому поводу целую речь, смысл которой сводился к следующему: женщина — венец творения и перед ней все должны склонять голову, как перед королевой, и сам он всегда склонял и склоняет голову перед женщинами вообще, а перед пани Бигель сейчас в особенности.

Поланецкий от души пожелал ему провалиться. Такой удобный момент — он чувствовал, Марыня уже готова была сменить гнев на милость, — и вот упущен. Марыня, подойдя к пани Бигель, обняла ее, а вернувшись на свое место, не поддержала начатого разговора. Прямо же переспросить Поланецкий не решался.

Сразу после обеда прибыли Краславские: мать, женщина лет пятидесяти, живая, самоуверенная и очень разговорчивая, и дочь — в противоположность ей чопорная, холодная и сухая, которая вместо «так» говорила «тэк», впрочем, с довольно красивым, хотя и бледным лицом, напоминающим гольбейновских мадонн.

Поланецкий начал развлекать ее со злости, нет-нет, да и поглядывая на Марыню, на ее свежее румяное личико и голубые глаза, и твердя про себя: «Хоть бы словечко доброе сказала! Ох ты… ох ты, бессердечная!»

Так злился, распалялся он все больше и, когда девица вместо «мама» проронила «меме», переспросил довольно нелюбезно:

— Кто?

А «меме» вываливала меж тем запас новостей, вернее, домыслов о самоубийстве Плошовского.

— Вообразите, господа, — с жаром тараторила она, — он из-за Кромицкой застрелился; я сразу подумала. Вот уж кокетка была, упокой господи ее душу, — никогда я ее не любила. Вовсю с ним кокетничала, я даже избегала бывать с Терезой там, где они могли повстречаться, — дурной ведь пример для молодой девушки. Упокой господи душу ее… Тереза ее тоже недолюбливала.

— Ах, пани, но я слышала, это был сущий ангел! — воскликнула пани Эмилия.

А Букацкий, никогда в жизни не видевший Кромицкую, подтвердил флегматично:

— Манате, это архангел был, je vous donne ma parole d'honneur[20].

Краславская смолкла на минуту, не найдясь, что ответить, и, сердясь в душе, чуть было не отплатила колкостью; остановило ее то обстоятельство, что Букацкий, человек состоятельный, — хорошая партия для Терезы. Поланецкий пользовался ее благосклонностью по тем же соображениям, — из-за них решила она поддержать этим летом знакомство с Бигелями, что, впрочем, не мешало ей не узнавать их на улице.

— Для вас, мужчин, — заявила она, — каждая красивая женщина — ангел или архангел. А я вот не люблю, даже когда мне про Терезу так говорят. А Кромицкая, может, и добрая была, но бестактная, это уж верно!

На этом разговор о Плошовском прекратился, тем более что Краславскую отвлекал Поланецкий, который любезничал с Терезой. Любезничал он отчасти со злости на себя, отчасти назло Марыне, стараясь внушить себе, что ему с Терезой хорошо и она не лишена даже известной привлекательности, но нашел, что шея у нее тонка и глаза маленькие я тусклые, которые как-то вдруг, ни с тоге ни с сего оживляются и вопросительно смотрят на него. Отметил он про себя также, что она — тихий деспот: стоило матери заговорить громче, она подносила к глазам лорнет, пристально смотрела на нее, пока та под действием этого магнетического взгляда не понижала голоса или вовсе не умолкала. В общем она порядком ему надоела, и он продолжал оказывать ей внимание единственно от отчаяния, силясь вызвать хоть некое подобие ревности у Марыни. Неудачи в любви даже умных людей вынуждают порой прибегать к самым неумным приемам. Ибо результат получается обратный: с одной стороны, чувство разгорается лишь у того, кто к ним прибегает; с другой — они плодят новые недоразумения, не облегчая, а осложняя сближение. Дошло до того, что истосковавшийся по Марыне Поланецкий готов был уже любую ее резкость снести, лишь бы подойти и поговорить, но сделать это казалось еще трудней, чем час назад.

И он вздохнул с облегчением, когда наступил вечер и гости собрались уходить. Однако перед тем Литка шепнула что-то матери, обняв ее за шею, и та, кивнув, сказала Поланецкому:

— Пан Станислав, если вы не думаете здесь заночевать, поедемте с нами. Литка сядет между мной и Марыней, так что места хватит.

— Благодарю. Это очень кстати, так как остаться я не могу, — сказал Поланецкий и, догадавшись, кому принадлежала эта идея, обернулся к Литке: — Ах ты, котеночек мой дорогой…

А та, прижимаясь к матери и подняв на него глаза, печальные и вместе счастливые, спросила тихо:

— Вы рады, пан Стах?

Через несколько минут они отправились в путь. Чудесный день сменился чудесной ночью, немного прохладной, но ясной, озаренной серебристым лунным сиянием. После тягостного и пустого для него времяпрепровождения Поланецкий наконец почувствовал себя свободным и почти счастливым: два дорогих, близких ему существа сидели напротив и одно — бесконечно любимое. Лицо Марыни в лунном свете казалось исполненным кротости и покоя. И Поланецкому подумалось, что и чувства ее должны быть сейчас такими же мягкими и умиротворенными — и, может быть, неприязнь к нему растаяла в этом разлитом вокруг безмятежном спокойствии.

Литка уселась поглубже и, казалось, задремала. Поланецкий прикрыл ей ноги шалью пани Эмилии, и некоторое время они ехали молча.

Затем пани Эмилия заговорила о Плошовском, — ее потрясло известие о его смерти.

— За всем этим, несомненно, таится драма, — сказал Поланецкий, — и пани Краславская, наверно, отчасти права, утверждая, что между двумя этими смертями есть какая-то связь.

— Ужасно, что, осуждая самоубийство, а его должно осуждать, мы как бы заодно отказываемся сочувствовать несчастью.

— Сочувствовать надо тем, кто способен чувствовать, то есть живым, — отозвался Поланецкий.

Разговор прекратился, и снова несколько минут прошло в молчании. Когда проезжали мимо стоящего в глубине парка дома с освещенными окнами, Поланецкий указал на него:

— Вилла Краславских.

— Не могу ей простить, как она отзывалась об этой несчастной Кромицкой, — заметила пани Эмилия.

— А она очень жестокой может быть, — сказал Поланецкий. — И знаете, почему? Из-за дочки. Окружающий мир для нее — только фон, а чем он черней, тем ярче на нем выделяется ее Тереза. Мамаша, может статься, имела свои виды на Плошовского, а Кромицкую считала помехой, вот и возненавидела ее.

— Тереза — красивая девушка, — заметила Марыня.

— Для некоторых, кроме светских отношений, существуют еще другие, более глубокие; а для Терезы этими светскими все начинается и кончается. Она — сущий автомат, и сердце у нее начинает биться, лишь когда мать заведет его ключиком. Впрочем, таких много, и даже те, кто производят лучшее впечатление, на деле ничем от них не отличаются, Вечная история Галатеи… И представьте, в куклу эту, в погашенную эту свечку, без памяти влюбился несколько лет назад один мой знакомый, молодой врач. Дважды он делал ей предложение и дважды получал отказ, как видно, мама с дочкой метили выше. Тогда он завербовался на службу в голландские колонии — и умер, наверно, там от лихорадки, потому что поначалу часто писал мне, справляясь о своем автомате, потом письма перестали приходить.

— А она об этом знает?

— Знает, я, встречаясь с ней, всегда о нем поминаю. И, что самое удивительное, такое упоминание ни на минуту не смущает ее покоя. Она о нем говорит, как о любом другом знакомом. И если бедняга надеялся смертью своей пробудить у нее жалость, он глубоко заблуждался… Я покажу вам как-нибудь одно его письмо. Я попытался открыть ему глаза на предмет его страсти, а он ответил: «Я ее не идеализирую, но ничего не могу с собой поделать…» А, между прочим, скептиком был, позитивистом, одним словом, сыном своего века… Но что любви разные там философские школы и веяния. Все проходит, а она была, есть и будет… Он как-то сказал мне: «Я предпочел бы быть несчастливым с ней, чем счастливым с другой…» Да что тут толковать! Самый что ни на есть трезвый ум не может с сердцем совладать, и дело с концом!

Опять наступило молчание. Они ехали по обсаженной каштанами дороге, и мелькающие стволы в свете каретных фонарей казались розоватыми.

— Несчастен — значит, терпи! — как бы подытожил Поланецкий вслух свои мысли.

Пани Эмилия склонилась над Литкой.

— Ты спишь, деточка? — спросила она.

— Нет, мамочка, — ответила девочка.