"Варяжский круг" - читать интересную книгу автора (Зайцев Сергей М.)

Глава 10

В первое время невольникам-русам приходилось тяжелее других рабов. Виною тому было пристрастие Бунчука-Кумая. Весь аил знал об особой ненависти хана к этим двоим русам – не простым русам, а слугам проклятой птицы Мономах. Отсюда, думали, и происходила ненависть Окота, ибо в Кумании и в самом аиле Кумай жило немало всяких русов – и вольных, ичкин, и невольных, и приближенных к ханам, но на всех их Окот Бунчук смотрел так же спокойно, как на любого из кипчаков или печенегов. Ни холоднее, ни добрее. Слуги же Мономаха были слугами самого большого зла. Их усилиями Великая Кумания переставала быть Великой, а народ, заселивший половину мира, народ, некогда красивый и гордый, становился нищим, грязным и жалким. Было за что их возненавидеть!.. Поэтому всякий из команов, что проходил мимо игреца и Эйрика, не мог удержаться – либо осыпал их бранью и проклятиями, либо бросал в них камни и комья земли, или просто стремился ударить их. Но выручала девочка Эмигдеш. В последнее мгновение она как будто вырастала из-под земли и, худенькая, слабая травинка, молча пересекала путь обозленному коману. Девочку Эмигдеш почитали в аиле так же, как саму Яську, и, завидя ее, прекращали брань и уходили прочь.

От темна до темна у Береста и Эйрика не было времени для отдыха. На верблюдах или вьючных лошадях они возили воду на бахчи. Пока Эйрик отвозил половину бурдюков и выливал из них воду на гряды, игрец у реки наполнял другую половину бурдюков. И так поливали два раза в день, рано утром и вечером. Бурдюки для полива были старые, и в них то и дело образовывались дыры, которые приходилось зашивать. А новых бурдюков Окот не велел давать невольникам, считая, что до осени послужат и эти. Однажды Эйрик, указывая на изношенные бурдюки, сказал Кергету, что воды достается больше конским бокам и дороге, нежели бахчам. На это Кергет ответил угрозой – если будешь роптать, рус, то хан Окот еще и коней отнимет. И припомнил: здесь и до них уже были строптивые, им Окот нашел иную работу – целыми днями они возили воду к другому берегу реки, там выливали на камни, а мокрые камни привозили обратно. Но потом человек Кергет немного смягчился и посоветовал – делай, рус, как делается. Больше Эйрик и Берест не стали добиваться новых крепких бурдюков и работали, как работалось – штопали дыры. Зато они увидели, что доблестный воин Кергет может иногда быть и мягким. Еще приходила к ним Яська посмотреть на работу и долго стояла на берегу возле игреца и глядела, как тот зашивал бурдюки; а стояла Яська так, чтобы тень от ее бедра падала на руки Бересту – заслоняла солнце. Но игрец брался пришивать все новые заплаты, глаз на Яську не поднимал и красивой Яськиной тенью не прельщался. Тогда сказала ему Яська: «Многое должен уметь человек, у которого вовремя не сгибается спина». И ушла, а новых бурдюков тоже не дала. Однако, подумали между собой Эйрик и Берест, что женщина Окота не так уж зла и коварна, как говорит о ней хан Атай. Но, может, они ошибались, доверившись спокойствию Яськи, положившись только на то, что первая их встреча закончилась благополучно.

Вместе с другими невольниками косили травы. Потом, пришло время, серпами жали рожь и пшеницу, увязывали колосья в снопы и складывали в овин. А Кергет неусыпно следил за жнецами, чтобы они не обронили ни одного колоска и чтобы не прятались от солнца где-нибудь под кустом, да чтобы не ломали тайком серпов. Потом так же срезали серпами овес и ячмень – корм для лучших коней. И косили горох. Свежей соломой они латали крыши построек, липкой глиной замазывали дыры и обвалы в стенах. Месили ногами глину с обрезками соломы и делали из этой глины сырцовые кирпичи. А пока кирпичи сушились на солнце, чистили кошары и коровники, кое-где перекладывали старые печи. Еще они обмолачивали снопы и перетирали зерна ручными жерновами. Ловили рыбу и коптили ее.

Однажды утром Кергет принес Бересту и Эйрику большие остро заточенные ножницы: подошло время стрижки овец.

Отары уже пригнали с пастбищ, но пока ночами еще было тепло, держали их в загонах на берегу реки. Там же овец и стригли. А перед стрижкой мыли – загоняли в реку. Овцы выходили из воды, встряхивались, обсыхали на солнце и были чисты и пушисты. Шерсти же на боках команских овец росло так много, что было не мудрено потерять в ней ножницы. Срезанные пряди плотно укладывали в мешки и относили в аил. А тех овец, которые были отобраны Кергетом под нож, не стригли – чтобы овчина после них осталась красивая и теплая.

Многому пришлось научиться игрецу и Эйрику в аиле Кумай. Верно заметила Яська – спины их не сгибались в поклонах. Зато руки у них были ловкие и быстрые. И, обучившись какому-то делу, делали его лучше других, будь то выделка шкуры или приготовление сыра. И даже войлок, что они катали, был тоньше, легче и прочнее, чем знаменитый войлок кипчаков. И это признавал сам Кергет.

Ханы Атай и Будук часто приезжали из городка Балина и каждый раз просили Окота отдать им невольников-русов и предлагали ему взамен других невольников. Но хан не давал, все отмалчивался, и лишь однажды, раздраженный уговорами братьев, оборвал их: «Что далось мне судьбой – судьбой и отнимется!» Но братья решили, что не в судьбе дело. Русы оказались настоящими умельцами. И еще не хотел хан Окот расставаться с игрецом. Братья заметили, как склонял Окот голову, прислушиваясь, когда со двора доносились звуки Берестова курая. Тогда хвалили братья игру невольника, а Окот молчал, не хотел признаваться, что и его задевает маленький курай… С бегом времени Окот все чаще переставал быть Окотом, братом. Он становился большим железным ханом, железным всадником Бунчуком-Кумаем, послушным только судьбе и воле предков. В такие мгновения братья переставали его понимать, стена отчуждения вставала между ними. Атай и Будук ощущали себя маленькими людишками, стоящими между корней устремленного в небо древа-исполина.

Так, Атай и Будук всякий раз уезжали ни с чем. Однако они не теряли надежды отплатить добром за добро.

Иногда поздно вечером Берест играл на курае. Он садился где-нибудь у задней, глухой стены овина и, поставив локти на колени, подносил дудочку к губам. Игра его была простая. Берест провожал глазами малиновый краешек солнца, и курай его звучал малиново. Игрец думал о том, что солнце сейчас проходит над Киевом, и маленький курай вдруг начинал тихо смеяться голосом Глебушки, а потом Берест принимался еще и подпевать дудочке нижним голосом, и у него получалось красивое двухголосие. И хотя двухголосие не восьмиголосие, а в наигрыш Береста, словно шелковая лента в девичью косу, начинала вплетаться возвышенная музыка деместика Лукиана. И хор здесь был слышен, и сам деместик. Но вот все обрывалось, и гасло солнце, и таял град Киев, и оставалась одна дорога посреди пустыни – дорога паломника Кбогушествича. Это была самая длинная из всех дорог и самая трудная, и в конце ее стояла святая гора под именем Милосердие.

Приходили люди послушать игреца. Любили звучание курая. И, послушав его, не держали больше зла на невольников-русов, признавали их своими. Говорили тихонько «Ичкин!» и с тех пор смотрели уважительно. Но при этом озирались по сторонам – нет ли поблизости Окота, не глядит ли на них Яська холодными золотыми глазами. Прослышали, что невзлюбила Яська игреца…

Также Эйрик всегда приходил послушать Береста. И девочка Эмигдеш переставала прятаться, заслышав курай. Она садилась неподалеку на корточки, обнимала свои колени и сидела безмолвно и без движения до тех пор, пока Берест не прекращал игры. И глаз своих, больших и тревожных, Эмигдеш не сводила с завораживающей ее тростниковой дудочки. Иногда, играя, Берест поглядывал в сторону Эмигдеш – как бы случайно и вскользь. При этом он замечал, что вся его музыка, словно в маленьком половецком зеркальце, отражалась на лице девочки. Здесь было и солнце, торжественно входящее в ворота Киева, и тихая улыбка звонаря Глебушки, пишущего при свете огарка свечи; хор деместика Лукиана обращался бледностью на лице Эмигдеш – хор поднимал ее в заоблачные дали, куда не залетали даже ловчие соколы, откуда пушинка падала бы целую вечность, откуда легко можно было рассмотреть недоступный живому, волнующий загробный мир предков, и голова девочки оттого кружилась. А дорога Кбогушествича, пролегающая через команскую степь, казалась совсем не длинной; до святой горы, как до соседнего холма, было всего только рукой подать, потому что основной чертой Эмигдеш являлось милосердие. И если останавливался усталый путник, то на глаза девочки легко наворачивались слезы.

Игрец уже знал кое-что про Эмигдеш. Те невольники, которых уже давно называли ичкин, рассказывали, что красавица Яська долгое время не могла зачать, чем вызывала постоянное раздражение и даже гнев Окота. Хан принуждал ее к соитию каждую ночь, но она все не радовала его долгожданными словами. У Окота Бунчука было много детей от других женщин, однако он добивался сына именно от этой. Окоту хотелось, чтоб у сына его были такие же золотые глаза, как у Яськи. И вот однажды, так и не зачав, сходила Яська на святилище и в начале ночи, рождающей серп, принесла в жертву предкам молодую, ни разу не котившуюся овцу. Яська перерезала овце шейные жилы и напитала кровью губы своих предков и той же кровью окрасила себе бедра. После этого просила плодородия. А когда народился в небе новый серп, предки посоветовали Яське стелить постель в поле, когда на нем появляются первые ростки злаков. Так и поступили Яська с Окотом, стелили в поле постель, просили от поля животворящей силы. И только на третьем поле ее обрели. Яська зачала и ко времени родила Окоту Бунчуку сына, и глаза у младенца были золотые. Но груди у Яськи оказались пусты. Поэтому взяли в ханский шатер кормилицу. К одной груди кормилица прикладывала свою девочку с глазами-угольями, а к другой – мальчика с глазами рыси. И обоих детей кормилица звала Эмигдеш, что означает – молочный брат, молочная сестра. Но мальчик, так нелегко доставшийся Яське и Окоту, благословленный предками в начале ночи, рождающей серп, прожил не дольше одной луны и был погребен по обычаю завернутым в отцову рубаху, рядом с черепом и копытами молодого необъезженного скакуна. Девочку Эмигдеш у матери-кормилицы отобрали, а взамен дали ей плодовитых верблюда с верблюдицею. И эта женщина оказалась больше рада подарку, чем опечалена потерей дочери. Вот как она рассудила – у ханского котла плохо ли будет маленькой Эмигдеш?..


В аиле Кумай все чаще стали поговаривать о том, что Яська невзлюбила невольника-руса – того, у которого была белая голова, у которого в руках тростиночка творила чудеса. Говорили, что Берестов курай унял злобу Окота и как будто усыпил подозрительность Кергета, но Яськину нелюбовь уменье игреца только распаляло. И почти что каждый день жители аила видели подтверждение этим словам.

Яська поручала Бересту самую тяжелую и грязную работу. То, что до сих пор никогда не делалось, теперь доставалось игрецу. Он рыл отводные сточные канавы, он сносил со всего аила плоские камни и мостил ими майдан, он разбрасывал по бахчам высохший камышовый плавник и сжигал его, он ставил плетни там, где они меньше всего были нужны. Еще игрец обязан был тереть песком котлы, носить из колодца воду, выщипывать у коз пух, собирать по степи кизяк, взбивать масло, крутить зернотерку, чистить лошадей и верблюдов… Яська придумывала все новые и новые работы, чтобы только Берест не находил в себе сил играть вечерами. Видно, Яську злило то, что беднота-команы полюбили игреца. Но игрец понял Яську и, упрямый, продолжал играть вечерами, да еще во много крат лучше прежнего. Кергет, наблюдая за всем этим, только прищелкивал языком – выражал удовольствие, и покачивал головой – не мог для себя решить, сломает ли Яська упрямого невольника.

А Эйрик, не умея ничем помочь, сложил для Береста вису:


Мой предок, кормилец воронов, Маску сорвал золотую С лица красивейшей из богинь. Что же нашел он? Гниющий череп… Друг мой, струнам хозяин, Согласись и ты — Немало за золотыми глазами Может таиться зла.

Говорили люди в аиле Кумай, что не раз еще пожалеет игрец о сказанных про Яську поспешных, злых словах. Вот если бы Берест сравнил женщину Окота с красавицей, молодой кобылицей, а не с сорокой, то жил бы теперь, как любой ичкин, в добром согласии с ханской челядью и в сытости. Говорили команы, что многих умных и сильных людей сгубил их торопливый язык и многих же сгубила ненависть женщины. Так, думали, теперь и будет стоять Яська над игрецом и измываться над ним. «Ты сравнил ее с сорокой, рус, так крепись, не ропщи – она сровняет тебя с землей; привяжет грязной веревкой к блохастой собаке, добьется того, что ты упадешь». И еще заметили, что особенно придирчива была Яська к игрецу в те дни, когда хан Окот уезжал из аила.

А в то время хан уезжал часто и по многу дней проводил в городке Балине и в ближайших к нему аилах-зимниках, где собирал людей на майданах и святилищах и призывал их отправиться следующим летом большим походом на Русь. Хан не скупился на красивые долгие речи, подхваливал, разжигал молодых витязей и сулил им несметные богатства. Очень старался хан, потому что понимал, что без этих витязей он – просто Окот, с ними же он – доблестный Бунчук-Кумай, слава которого давно вызывает трепет и зависть многих команских ханов.

В один из таких дней, когда Окота в аиле не было, Яська зазвала игреца в ханский дом, сказав, что есть работа. Спустился Берест по ступеням в дом и увидел, что работы там не было. Яська же лежала возле очага, укрывшись новым чепраком, и как будто бы едва заметно дрожала. Удивился этому игрец, подумал – тепло на дворе, тепло и в доме, отчего же Яське дрожать. Потом подумал, что она заболела, что у нее жар – глаза Яськи лихорадочно блестели.

Игрец спросил, какая будет работа. На это женщина Окота ничего не ответила, а только медленно дрожащей рукой приподняла край чепрака и затем вовсе откинула его. И показала игрецу свою наготу и, не стыдясь, показала родинку в паху. Тело Яськи было так прекрасно, так нежно и свежо и, натертое греческими маслами, так притягательно, что Берест, забыв обо всем на свете, шагнул к Яське и протянул к ней руки, желая обладать ею. Может, так и остался бы игрец зачарованным и обезумевшим, если бы при шаге своем он не наступил на горячий очажный камень. Ожегшись, Берест вздрогнул и отвел от Яськи глаза. Здесь-то и припомнил он предостережение хана Атая. И совсем одумался и ушел, оставив коварную Яську в недоумении…

В этот вечер был особенно грустен игрец. Загрубевшие руки он долго отчищал золой и песком, потом отмачивал в прохладной речной воде. И только в сумерки почувствовал, что пальцы стали гибкими – почти такими же, как прежде, и, отдохнувшие после тяжелого заступа, привычно расположились на отверстиях курая. Так на берегу реки и заиграл Берест. А половцы, как услышали его игру, так и вспомнили, что сети у них давно уже лежат неразобранные, и пришли на берег. Также женщины поспешили к Донцу, принесли в корзинах белье для полоскания. Кергет пришел посмотреть на реку, посмотреть на восточное и западное небеса, которые соединялись над рекой, – он знал много разных примет и вернее всех говорил, когда одно дело сменять другим, когда за зеленым листом ждать желтого, а за дождем снегопада. И девочка Эмигдеш уже была тут – она вышла из камыша и села на песок, она сняла с ног мокрые чарыки и заткнула дыры в них пучками сена.

И сидели половцы, слушали курай. В сумерках какие ж сети! Женщины быстро выполоскали белье, оказалось его немного. Сели возле корзин. И слушали курай. А доблестный воин Кергет дольше обычного глядел на небо, все не находил нужных примет. Слушал Кергет да прислушивался.

Эйрик принес для Эмигдеш горячую еще лепешку, испеченную в золе. Девочка разломила лепешку и половину ее положила к ногам Береста, а другую половину поделила с Эйриком. И всегда делилась с кем-нибудь едой девочка Эмигдеш – так у нее повелось от младенчества.

На берегу, у самой воды, команы разожгли костры. Смотрели на медленное течение реки, слушали медленный наигрыш.

Чуть слышно журчала вода, тихо шелестели камышовые листья.

Не знали половцы, о чем думал Берест, когда играл им в этот вечер. Но, плененные его игрой, сидели до темноты. Будто завороженные, внимали кураю. Позабыли о заботах своих, сегодняшних и завтрашних. И у каждого из команов стало на сердце так тяжело, как может быть тяжело человеку, навсегда разлучившемуся с близкими. Команы прятали друг от друга глаза, отворачивали от света лица. Но все играл и играл Берест, колдовал, будто всесильный волхв. Оттого щемило у половцев на сердце. Тревогу и печаль источала маленькая дудочка и пробирала слушающих до дрожи, и властвовала над ними так сильно, что вздумай игрец сейчас пойти в темноту в степь, полную голодных волков и сов, целящих когтями в глаза, полную ползучих гадов, – и люди пошли бы за ним, за его волшебным кураем, и шли бы, пока звучал тот курай.

Где-то не выдержало, сорвалось половецкое сердце. Красавица Яська пришла из аила. Подумали команы – тоже хочет послушать. Потеснились, освободили ей хорошее место. Но Яська, даже не взглянув, прошла мимо этого места и легкой тенью скользнула к игрецу. Освещенная кострами, остановилась над ним. И тут увидели команы перекошенное ненавистью красивое лицо Яськи. Сведенные брови, подобно крыльям взлетающей птицы, изогнулись и раскинулись над висками. Тонкие ноздри затрепетали, как листья на ветру. А в золотых глазах ярче, чем в каких-нибудь других, отразилось пламя костров.

Яська вынула из-за пояса кнут, и пока Берест не заметил ее, торопливо размахнулась и ударила его по рукам и по кураю. Как ожгла руки игреца! Выпал курай и здесь же, среди желтой травы и плавника, затерялся. И губы Береста задела Яська, кровь скользнула уголком рта, заструилась по подбородку.

– Не будешь играть! – прошипела Яська и бросила кнут на колени игрецу.

Многие из команов сразу засобирались в аил. Не хотели попадаться на глаза Яське. И девочка Эмигдеш растаяла в темноте. Сверкнув серьгой, ушел Кергет. А за ним даже самые смелые витязи не решились перечить женщине Окота. Не безумцы же они – впадать в ханскую немилость с приближением зимы! Эйрик остался сидеть неподвижно и продолжал глядеть себе под ноги. Он так же, как и сам Берест, ничего не мог сделать. Лишь одна старуха вступилась за игреца, та самая старуха, что носила на голове убор с серебряными рогами.

Старуха спросила Яську:

– За что ты ударила его? Он хорошо играл, тешил слух многих.

Ответила Яська:

– Он плохо играл!.. И всегда, когда он играет, я вижу себя жалкой, нищей и безобразной.

– Это оттого, что ты недобрая, – сказала старуха. Яська засмеялась, но в смехе ее звучала обида.

– Могу ли я быть доброй? Я еще слишком красива.

– Нет. Ты безобразна, потому что никого не любишь…

– Что говоришь ты, выжившая из ума!

Игрец поискал глазами курай, но в темноте не нашел его.

Когда обозленная Яська ушла, снова появилась Эмигдеш. Девочка вытерла кровь с подбородка Береста и приложила к рассеченной губе разжеванный ею целительный листок. И еще, как будто случайно, Эмигдеш легонько провела ладонью по щеке игреца. Один раз, другой… Потом коснулась лбом его груди и оглянулась на Эйрика – не замечает ли тот. Но Эйрик в это время пытался отыскать курай и, освещая берег реки факелом, ворошил один за другим сухие наносы плавника. Никак не мог найти – ведь легко затеряться тростинке в куче тростника. И, видя, что Эйрик занят и не смотрит на нее, девочка еще раз, опять как бы невзначай, коснулась груди Береста лбом. Но тут же она вздрогнула от громкого окрика Яськи:

– Эмигдеш! Ведь этот раб еще не ичкин. Оставь его и больше никогда не прикасайся к нему!

Сказав так, Яська увела за собой послушную ей, робкую и безмолвную Эмигдеш. А Берест и Эйрик смотрели им вслед до тех пор, пока темнота не поглотила их очертания. Тогда игрец сказал, что не может держать зла против Яськи. А Эйрик совсем не удивился этому. Они еще немного поговорили между собой и решили, что ни тот, ни другой в жизни своей еще не видали женщины красивее Яськи.