"Варяжский круг" - читать интересную книгу автора (Зайцев Сергей М.)

Глава 8

Шум погрома в венецианском квартале дошел до слуха эпарха; и эпарх, наскоро расследовав дело, призвал к себе Сарапионаса и потребовал ответа. Кюриос Сарапионас не отрицал своей причастности и сказал, что перед этим погромом он сам испытал погром, где потерял много дорогого товара и лишился нескольких слуг. Тогда эпарх представил Сарапионасу список в несколько десятков пострадавших купцов-венецианцев: погибших, пропавших без вести и находящихся при смерти от тяжелых ран. Заглянув в список, кюриос не сумел скрыть своего удивления по поводу такого большого числа жертв и сказал, что греческая кровь вполне отмщена. А эпарх напомнил ему, что венецианцы находятся под особым покровительством самого императора, и объяснил, что если они обращаются за помощью к властям, то должны получить эту помощь. Эпарх сказал, что не знает, как ему поступить, – венецианцы требуют ответных жестких мер и возмещения убытков и грозятся послать жалобу самому Алексею Комнину. Эпарх сомневался в том, что сумеет скрыть правду от императора, – уж очень велики были размеры погрома! Выслушав это, Сарапионас сказал, что готов наказать оставшихся своих слуг и составить список наказанных. Здесь кюриос подложил под правый локоть эпарха тугой кошель с монетами. И эпарх, немного смягчившись, заговорил о том, как он сам не любит венецианцев и как ему не хотелось бы наказывать из-за них кого-нибудь из греков. Тогда Сарапионас подложил такой же кошель под левый локоть эпарха, а на ладонь ему поставил костяную пиксиду[31] тонкой резьбы и с дорогим индийским камнем на крышке. Эти подарки очень понравились эпарху, и он отпустил Сарапионаса с такими напутственными словами: «Власть может ничего не делать, но она должна обо всем знать». Потом он разорвал венецианский список и бросил обрывки в мусорницу.


Дня через четыре силы Рагнара начали прибывать. И это было удивительно, потому что все знали, сколько крови потерял Рагнар – от венецианского квартала до обители Сарапионаса весь путь был забрызган ею. Но могучее здоровье справилось с этой потерей, и немало здесь помог слуга Сарапионаса – смотритель обители грек Аввакум. Хоть и знали про Аввакума, что недолюбливает он варягов и почитает их за диких неразумных варваров, худших из худших, живущих не созиданием, а разбоем, – но не могли сравниться с ним в умении ходить за раненым. Ночами засыпали варяги возле Рагнара, а старик Аввакум ни разу не заснул, он удерживал раненого, если тот метался в бреду, и поправлял ему повязку, и, унимая жар, прикладывал к его телу тряпицы с водой и уксусом. Аввакум не обращался за помощью к эскулапам, потому что сам был хорошим эскулапом. И когда ушел тот лекарь, которого в первый же день варяги привели к Рагнару, Аввакум многое из сделанного лекарем не принял и переделал на свой лад. Варяги, присутствующие при этом, сначала выразили свое недоверие и не хотели позволять старику прикасаться к ране. Но он был упрям, этот Аввакум, и умел настоять на своем. Очень скоро все увидели, какие ловкие у старика руки и какая знающая у него голова. И с тех пор со всеми недугами стали приходить к нему.

Когда Рагнар впервые пришел в себя, то не смог скрыть слез при виде обрубка, что остался от его большой и сильной руки. Но Рагнар быстро справился со слезами и, позвав к себе Эйрика, просил его, если то было возможно, найти отрубленную руку. Рагнар не хотел, чтобы его десница валялась где-нибудь за городом на пустыре и чтобы ее грызли бродячие собаки. Рагнар, долгое время насмехавшийся над Торольвом, теперь просил отца Торольва погрести руку по христианскому обычаю, точно так же, как погребают умершего человека. Утерянная рука представлялась Рагнару таким умершим человеком – прежним Рагнаром, каким он уже не сможет быть. Но варяги успокаивали Рагнара, говоря: «Что не удалось правой руке, запросто сделает левая!» И еще так говорили: «Рука – не крыло! Была бы цела голова!»

Дав Рагнару обещание поискать отсеченную руку, Эйрик и Берест под видом русских купцов пробрались в венецианский квартал. Однако они не смогли отыскать не только руки, но и вообще никаких следов побоища – как будто его и не было. Ведь прошло уже несколько дней! И только разум, встревоженный болезнью, мог еще надеяться на то, что рука найдется. Так сказали друг другу Эйрик и игрец и вернулись в обитель. Но отец Торольв, первым встретивший их и узнавший, что они пришли ни с чем, просил их не показываться Рагнару на глаза хотя бы до вечера. А сам он тем временем разыскал в мусоре подходящий кусок дерева и одним ножом вырезал из него руку, точь-в-точь такую, какая была у Рагнара. Потом священник обернул эту руку окровавленной тряпицей – одной из тех, что перевязывали кровоточащую рану, – и все отдал Эйрику.

Рагнар, взволнованный появлением Эйрика, не заметил подлога. И, глядя на отшлифованную деревяшку, он воскликнул:

– Боже! Моя рука! Она так бледна, словно рука мертвеца…

И все, кто при этом был, промолчали и не выдали священника. Варяги выразили сочувствие, повздыхав и опустив глаза. Втайне они были довольны выдумкой отца Торольва – сразу приметили, как успокоился Рагнар и с каким облегчением он откинулся на подушки.

Деревянную руку погребли в одном из монастырей, где до сего времени хоронили всех погибших и умерших варягов. Берсерки Ингольф и Гуго прикатили на место погребения большой камень, одна сторона которого была плоской и представляла собой почти правильный квадрат. В середине этого квадрата располагался выпуклый четырехконечный крест, а все остальное пространство занимала надпись, сделанная руническим письмом:


«Рагнар велел установить камень по своей

руке. Он одарял ею друга и разил врага.

О Рагнар! Добрый воин. Одной рукой ты

уже в раю.

Руны вырезал Ингольф».


Дни сменялись один другим, Рагнар заметно окреп и уже без чьей-либо помощи ходил по обители. А когда Гёде однажды заговорил с ним об утерянной руке, то Рагнар оборвал его словами:

– Что проку толковать о вчерашних потерях, если можно обсудить завтрашнюю добычу?

И Гёде увидел, что Рагнар уже не скорбит о своей руке, а, как и прежде, замышляет новые хитрости и о дружине думает больше, чем о самом себе.

В первую же встречу с Сарапионасом Рагнар заверил его, что скейд еще не скоро отправится в Свитьод, и сказал, что кюриос может рассчитывать на помощь дружины, как рассчитывал месяц назад.


Здесь самое время сказать, что варяги завели в Галате собственную лавку и продавали в ней то, что им удавалось перекупить у других торговцев. И было в этой лавке все: от овощей до конской сбруи; и давала лавка прибыль – хоть небольшую, но верную. Товары скупали где только могли. Рагнар посылал своих людей на пристани, на берега Босфора, на рынки у монастырей. Варяги-скупщики ходили по эргастириям, предлагая ремесленникам продать им недорого весь товар. Варяги стояли на дорогах в окрестностях Константинополя и останавливали повозки и караваны, и предлагали свою цену. Если купцы не соглашались, варяги начинали торговаться и были так настойчивы, что дело иногда доходило даже до ссор. А с Эгнатиевой дороги – главной дороги Византии, соединявшей полис с Диррахием, – варяги изгнали всех других перекупщиков, и торговля их быстро пошла втору.

Так игрец, подобно другим людям Рагнара, стал скупщиком.

Однажды он, идя по мосту из Галаты и поглядывая, не подходит ли к причалам новый корабль, увидел, что ему навстречу едет на осле некий старец – обликом рус, а одеждами странствующий монах. И лицо старца показалось игрецу знакомым. Тогда Берест, чтобы завязать разговор, спросил у старца, не продает ли он какой-нибудь товар. На это старец ответил, что он ничего не имеет, кроме осла и непройденного пути до Иерусалима, но осел ему нужен, ибо совсем ослабели старые ноги, а путь до Иерусалима также невозможно продать, как полет ласточки или как облака над куполом св. Софии. Услышав ответ, игрец вспомнил старца. И вспомнил он костер возле Любеча и ботало, и кочедык в руках пилигрима, и внезапный налет Бунчука-Кумая. Потом игрец припомнил и имя старца – Кбогушествич. Старец же не узнал игреца и, заметив у него на груди молоточки Тора, сказал, что редкий варяг сумеет овладеть языком русов лучше, чем юноша, стоящий перед ним. Тогда Берест сказал Кбогушествичу:

– Послушай же мою речь!

И передал ему по памяти часть Мономахова послания к князьям и закончил словами: «К чему приведете, то, братья, и получите!»

Кбогушествич при этом покачал головой, и глаза его потеплели. Старец узнал игреца, и была велика его радость. Из кисета с кресалом он достал опаленный огнем лоскут пергамента и вернул его Бересту.

И сказал:

– Мышка целую зиму была сыта от этого зернышка. Они сели на галатском берегу возле моста, и Берест купил для старика много жареной рыбы. Они проговорили полдня – до самого вечера. Игрец рассказал Кбогушествичу все, что произошло с ним и с Эйриком после того, как Бунчук-Кумай сжег харатейное послание Мономаха. А старик слушал и удивлялся: «Чудно! Как чудно!» Но потом и он рассказал о себе, но не о том, где ходил и что видел, а о том, о чем думал и что познал. В стране болгар Кбогушествича свалил телесный недуг. И старец умер бы при дороге, если бы не монахи из одного монастыря-пустыни. Они подобрали Кбогушествича и заботой и молитвами излечили его, и открыли ему свое учение – истинное, но гонимое. Учение это было учением богомилов. Оно сразу пришлось Кбогушествичу по душе, потому что во многом совпадало с его собственными мыслями, прозрениями и, кроме того, сопровождалось знаками божественного покровительства. Когда, к примеру, Кбогушествич впервые положил книгу богомилов себе, на колени, то почувствовал в ногах такую силу, какой не обладал и сорок лет назад. И целую неделю эта сила не покидала его; и старец, полный ликования, за столь короткий срок сумел обежать все горы, что окружали монастырь богомилов. Разве это не подтверждение истинности!.. А был еще такой знак: когда Кбогушествич понял, что учение богомилов истинное учение, а всё, что не богомильство – то заблуждение или, хуже того, извращение, – тогда нательный крест сам по себе сорвался с его груди. И произошло это потому, что богомилы отвергают почитание креста. И все, кто в тот миг был возле старца, сочли падение креста за знамение и сказали, что явился в общине новый богомил.

Потом Кбогушествич рассказал игрецу про учение богомилов, начав с того, что все вокруг обильно засеяно семенами дьявола и представляет собой зло. И небо, и камни, и храмы, и звери, и само человеческое тело напитаны злом и потому грязны. Вот как велико царство дьявола! Злое черное начало… Но есть и доброе начало – духовное. И оно в постоянной борьбе со злом и не всегда побеждает, ибо безгранично царство мрака, а душа человека в нем мала, как огонек свечи, – и трудно ей. Часто слепа бывает душа и одурманена, и сбита с пути, часто не может душа найти душу и блуждает во мраке. А дьявол не дремлет, строит свои козни – и слабых, и сильных подводит к искушениям. К телу человеческому цепляется, как репей. И если дьявол вселяется в человека, то человек принимает вид дьявола. Всегда нужно помнить о зле и не поднимать с земли семена его, а попирать ногами и давить его ростки. Тело свое следует содержать в строгости и не пресыщать его, и не холить – давать ему ровно столько, сколько требуется для поддержания жизни. Тел не видно во мраке. Груды, горы тел скрыты во тьме. Но далеко виден свет даже малой свечи. И если ты лег на мягкое ложе, возьми с собой остроугольный камень, чтобы он колол тебе бока и напоминал о свете свечи…

Речь Кбогушествича была страстной, потому что в душе его не было места сомнениям.

…В храмах, что настроены повсюду, нет чистоты и святости. Ведь возведены они не божественными, а человеческими руками. И живут во храмах бесы. И человек, вошедший в храм для молитвы, вместо очищения и возвышения оскверняется, потому что там он поклоняется бесам и они подогревают свои копыта на пламени его души. А в святой Софии, какую Юстиниан поднял над вселенной, живет Сатанаил, старший брат Христа, который было возгордился и задумал измену Богу Отцу – и понес за то наказание от Христа и, развенчанный, отринутый от ангелов, лишился ангельского слога «ил» в конце своего имени. Человек же, который хоть раз поклонится св. Софии, один раз солжет, один раз предаст, один раз отречется и ни разу не раскается. Сидят в храмах пособники дьявола и одурманивают народ, заставляя его служить лжеучению, а на всё, что разнится с их учением, говорят церковники: «Ересь! Ересь! Плохо!» И потихоньку из года в год они стяжают со всех сторон богатства и складывают их под себя. А народ, заблудший во тьме, взращенный в страхе, верит им в том, что церкви святы и что хлеб и вино в причастии – это плоть и кровь Христа. И вслед за церковниками люди, будто слепые, повторяют: «Ересь! Ересь! Плохо!..» Нельзя верить тем, кто поклоняется Сатацаилу, нельзя верить лжецам… И господа сели на троны и тоже стяжают. Говорят: «Верь!», а сами ни во что не верят. Придумывают законы, сами же живут в беззаконии. И народ принимают за стадо, и щелкают бичом, и бросают голодным кости. Живут вольно господа, трудом не загрязняют руки.


«В мыслях у них, что домы их вечны,

и что жилища их в род и род, и земли свои

они называют своими именами».


Не про них ли сказано в псалме?.. И вечны ли «домы» тех, кто почитает народ за стадо и, сложа руки, не желает созидать?..

Кбогушествич долго еще мог бы говорить о богомилах и их учении, но солнце, высветив купола храмов и башни дворцов, спряталось за холмами полиса, и на улицах воцарились сумерки. Тогда игрец вызвался проводить старика, куда тому было нужно, и они покинули пристань. И проходили улицей мимо дома Димитры, и в узком оконце Димитры Берест увидел свет. Оттого учащенно забилось его сердце. Мысль о том, что этот свет, быть может, для него, взволновала игреца. И все иные мысли перед ней поблекли.

Место, куда они вскоре пришли, называлось – птохотрофий. Игрец удивился тому, что Кбогушествич привел его именно сюда, потому что птохотрофий – это приют для нищих. И спросил старика, не нуждается ли он в другом жилье или в деньгах. Но тот ответил, что птохотрофий – самое чистое место во всем полисе, здесь дьявол меньше всего искушает человека, ибо дьяволу легче совращать в роскоши, чем в нищете. Тому же, кто истинно верует, деньги ни к чему, ведь всякий истинно верующий ему брат и всегда отнесется к нему по-братски. И Кбогушествич поведал игрецу о том, что ныне в Царьграде сошлось великое множество братьев-богомилов и со дня на день они печальным шествием помянут кончину ересиарха Василия. Старец не принял той горсти номисм, что давал ему Берест, но просил игреца, чтобы он помнил про учение богомилов и не верил всякому, кто кричит: «Ересь! Ересь!» Как ни назови истину, она истиной и останется. Хула же осквернит уста хулящего.


Ноги сами понесли игреца к дому Димитры. И когда он уже подходил к нему, на город опустилась ночь. Дверь распахнулась перед игрецом, едва он протянул к ней руку. Светильники внутри дома были погашены, поэтому Берест с большим трудом сумел рассмотреть, что перед ним стоит Димитра. И он, ступив внутрь, привлек ее к себе. Поначалу игреца смутило то, что Димитра была обнажена, но он не подал виду. Только внезапное вос-поминание о ее умении любить огнем полыхнуло в его душе.

– О Панкалос! – сказала Димитра, едва касаясь устами уст игреца. – Целые ночи я провожу у двери, ожидая тебя. Я стою и прислушиваюсь к шагам. А сегодня услышала твои шаги. Но ты прошел мимо. И безумие охватило меня – мне захотелось танцевать, и я танцевала. Одна в темной комнате. Но это был танец для тебя. И танцевала я так, будто ты смотрел на меня. Сегодня я поняла, что мое жалкое тело красиво только тогда, когда на него глядит мужчина. О, как красива я была, когда на меня глядел ты, Панкалос!..

Игрец чувствовал жар на ее щеках. И дыхание ее было чистым и жарким, и от тела исходил нежный запах благовоний.

– Но вот – о чудо! – я опять слышу твои шаги… Я хочу слышать их каждую ночь. И каждую ночь хочу танцевать для тебя, чтобы ты видел мое тело, чтобы я была прекрасна. О Панкалос!

Касаясь губами ее шеи, игрец ощущал биение крови в ее жилах. И руками он слышал биение ее сердца.

– Ты прекрасна!..

Берест слышал удары сердца отовсюду: из-под ног и с потолка, и из темного угла возле очага, и от двери, и еще оттуда – из-под оконца, где в непроницаемой мгле скрывалось низкое скрипучее ложе. Но это уже были удары его сердца. Кровь в теле игреца как будто вскипела и хлынула в голову, и зашумела там, перепутав все мысли. Только уста не сбивались, твердили прежнее:

– Ты прекрасна, прекрасна!..

И Димитра говорила ему много нежных слов. Но речь ее была быстра и сбивчива и часто срывалась в еле слышный шепот, в шевеление губ, пойманных губами. Поэтому игрец мало что понял из сказанных слов. И он всегда плохо понимал греков, когда те торопились сказать. Слухом его в этот час были руки, и он слышал ими, что желание переполняет гибкое тело танцовщицы. И вот уже это желание прорывается из груди тихим стоном и обрывками молитвы, и плоть, уставшая ждать, готова взбунтоваться… О! Димитра читает молитву! И лицо ее обращено к небу, и слезы катятся из глаз. Голос Димитры полон трепета, а слова просты: пощади, Господи, пощади! не замути разума, не отними любви! не могу устоять, Господи, перед грехом, нет сил для жизни праведной! люблю, живу! о, сладостно… каюсь!.. А дальше бред, бред… И они оба безумны. Вечный лунный луч им становится покрывалом. И соединяется плоть с плотью. Такие простые слова: «И будут два одной плотью…»

– О Димитра!..


Потом Димитра натирала тело игреца маслами и говорила, какое красивое и сильное у него тело. Но игрец не верил, что до него здесь были только слабые и безобразные. Игрец Думал, что она всем говорит так, и удивлялся тому, что его это не тревожило. Ему было хорошо, ему хотелось лежать так, под мягкими пальцами Димитры, много-много лет и слушать ее речь. Бересту нравилось, когда Димитра говорила медленно, он думал, что ее голосом и на ее языке говорят друг с другом ангелы на небесах. С особым чувством и ласкающим слух придыханием Димитра произносила слово «агапо». Слово это в ее устах звучало как заклинание, и ни одно из всех остальных, произносимых ею слов, не содержало в себе столько смысла. Всё в ее речах сводилось к любви. И кроме любви в мире была только смерть. Не одно – так другое. Середины не было. И каждый танец Димитры являл собой любовь, которой она жила и которую она знала.

Еще Димитра расчесывала его волосы и восхищалась их желтизной. И спрашивала, не увезет ли ее Панкалос в свою дикую Русь, в Киаву[32]. Там, слышала она, хорошо живется грекам: в храмах служат по-гречески, в домах копят греческую утварь, носят греческую одежду и даже благовониями пользуются греческими, а люди там просты, не развращены. Говорила Димитра, что плохо ей в Византии, – холодно душе, ищущей любви, и одиноко чистому сердцу. Говорила, что грязна Византия и порочна и в ней человек человеку волк, брат брату не подмога, а друг завистник другу… И тут же на другую сторону зачесывала Димитра волосы, игрецу. И говорила обратное: дескать, нет земли лучше греческой, и богаче Полиса нет полиса, и песни самые красивые – греческие, и женщины самые нежные – здесь.

– Видел ли ты, Панкалос, чтоб хоть одна северянка танцевала лучше меня и чтоб гибкостью меня превосходила?

– Не видел, – признавал игрец.

Но Димитру не радовало это признание. Она уже говорила о ненависти. Димитра ненавидела власть. Чиновник, старый сладострастник, показывающий нечто малолетней девочке, – вот власть Византии. Чиновник, халвой приманивающий ребенка к себе в постель, – вот опора Византии…

– Послушай, рус Панкалос, если я начну заговариваться, ты останови меня, ты скажи мне тогда что-нибудь о любви.

– Я скажу.

Димитра легла возле Береста и горячо зашептала ему вухо:

– Мне суждено обратиться в ангела. Бог простит мне мои прегрешения. Он даст мне блаженство и призовет к себе. И являлось о том знамение. Расскажу тебе…

И Димитра рассказала.

Много было нищих и калек, и больных. Они хотели есть, но не имели еды. И просили императора Алексея накормить их. И дал Алексей деньги из казны и сказал тридцать дней кормить голодных в птохотрофии. Волю Алексея исполняли в точности – варили для голодных большой котел кашки. День кормили, два кормили… Но не хватало кашки всем, кто хотел. И сказал кто-то в толпе: «Иисус пятью хлебами пять тысяч накормил! Попросим его – не оставит нас!» И все вознесли руки к небу и просили у Христа хлеба. Но не упал хлеб с небес; а пришел по улице малый ребенок. Видно, долго шел – устал. Сел ребенок в стороне, и заметили его и сказали: «Будто ангел!» Это было в третий день – сколько бы ни приходило в тот день голодных, всем хватало кашки. Сотня за сотней уходили тысячи, держа в пригоршнях еду, а котел все не пустел. И вот наступил поздний час, когда не осталось ни одного голодного, люди отошли в сторонку. Тогда ребенок поднялся с камня и приблизился к котлу, и тоже подставил ладони. Слуги птохотрофия заглянули в котел и увидели, что на самом дне его еще осталось чуть-чуть кашки. И сказали они: «Услышал голодных Христос, прислал им ангела!» После того всех кормили досыта двадцать семь дней…

Замолчав, Димитра долго лежала без движения – так долго, что Берест подумал, будто она уснула. И посмотрел на нее. Он увидел, что глаза Димитры открыты и полны слез, и устремлены к оконцу, через которое проникал слабый свет. И подумал игрец о том, как набожны и легковерны все греки. Русы совсем не такие, русы до смерти бьются за сdоих идолов, не хотят принять бога единого.

Димитра сказала:

– Этот ангел долго еще жил в птохотрофии и чистил котлы – пока один чиновник не прельстился его несовершенными прелестями и не взял к себе… Вот какое было знамение!

Игрец заметил, что танцующая Димитра всегда была весела. Здесь же он увидел настоящую Димитру и понял, что веселье ее – показное. Но оттого в нем не убавилось любви.

– А под моим тюфяком живут мыши, – сказала Димитра. – И грызут его. Оттого на пол сыплется солома. Я очень боюсь мышей – серые остроносые твари, спутники чумы. Страшно!.. Но когда здесь со мной мужчина, мышей не слышно. Правда, это бывает редко. Чаще я лежу здесь одна и думаю о себе. Мое тело – такое гладкое, молодое, упругое, прекрасных форм – и никому не нужно. Даже материнство не посетит его. Я ночами лежу одна в темноте и плачу оттого, что никому не нужна. Время от времени приходит какой-нибудь мужчина, лучше многих – вот как ты, Панкалос, пресыщается моим телом и уходит. А я опять остаюсь одна и для кого-то умащиваю свое тело… – Она провела ладонями по полной, дрогнувшей от прикосновения груди, по животу и бедрам. – Я всегда среди людей, я всегда среди мужчин, но – о Господи! – как же я одинока! И мое одиночество порождает злость. Ты знаешь, что такое моя злость, Панкалос?.. Это собака одиночества. Она живет в моей груди и ночами кусает мою душу.

Еще Димитра сказала:

– Но я не жалею ни о чем и лучшей жизни не ищу. Я живу той жизнью, какой достойна. Господь испытывает меня – значит, так нужно. Я все стерплю – но только любя, любя…

И она просила игреца:

– Не оставляй меня, Панкалос, пока я не уйду сама. Мне будет хорошо в сонме ангелов, там я не буду так одинока!


На следующий вечер Берест нашел всю дружину у Иеропеса. Праздновали удачную покупку козьего пуха, которую посчастливилось сделать Ингольфу. Часть пуха уже сумели продать по выгодной цене. И теперь варяги прогуливали то, что удалось выручить.

И Рагнар здесь был – полусидел-полувозлежал в подушках. И ел и пил за двоих. Сам Иеропес прислуживал ему. Мальчик вяло и неправильно играл на аулосе. Под его музыку танцевала незнакомая толстая девица – да не танцевала, а переступала ногами на одном месте и взмахивала толстыми руками, изображая полет птицы. Варяги, глядя на этот танец, смеялись до упаду. Вместе с ними смеялась сама танцовщица.

– Ах, хорошо! – хвалил танец Рагнар.

– Толстая, веселая! – хохотал Гуго. – Самая красивая!..

Игреца заметили. Эйрик и Ингольф посадили его возле себя. Берсерк налил Бересту вина в большую чашу.

Иеропес сказал Рагнару:

– Вот, кюриос, этот человек увел от нас Димитру. И если б не Стефания, то сидеть бы нам без зрелища.

– Счастливчик! – позавидовал Гёде. – Такую женщину ухватил!..

А Гуго всё не отходил от толстой девицы:

– Нет зрелища лучше Стефании!.. Вот не стану пить вина – отведу тебя, краса, в комнату со щеколдой!

И танцевал Гуго вокруг Стефании, как умел, и поглаживал ее по крутому бедру. Она же оттого смеялась громче и, видно, была не против близости с Гуго.