"Язык, который ненавидит" - читать интересную книгу автора (Снегов Сергей)Любовь как материальная производительная силаПосле освобождения я некоторое время проживал у моего друга Виктора Лунева, затем переехал в гостиницу – и пожалел: Виктор обиделся, что я от него уезжаю, ссылаясь на то, что четвертый человек в его комнатушке слишком осложняет своим непрерывным присутствием даже самую душевную дружбу; а в гостинице было гораздо скучней. Мы подружились с Виктором в начале войны, он прибыл тогда в летнем этапе из Красноярска и получил направление в наш опытный цех. Уж не помню, что он у нас делал, он был экономист, кончал знаменитую «Плехановку» специальность, мало подходящая для экспериментов с металлургическими процессами. Нас с ним сдружила плохая работа ВЭС-2, второй временной электростанции, обслуживавшей поселок и спешно возводимые промышленные объекты. Десяти тысяч киловатт ВЭС-2 решительно не хватало на всех, и вечерами диспетчеры отключали цеха, не внесенные в список первоочередных. Наш Опытный цех, естественно, в льготных списках не числился. Электричество надежно заменяли свечным и керосиновым освещением, но работы прекращались. В середине девятнадцатого века, когда электричества и в проекте не было, куда сложней исследования ставились и велись. Но то была эпоха технического варварства, а мы, даже заключенные, жили в высокоцивилизованном двадцатом и держались соответственно своему великому веку. И потому, как только, предварительно помигав, лампочки гасли, – печи тушились, электролизные ванны переставали бурлить, химики бросали штапеля и колбы. Мы разбивались на группы сообразно своим интеллектуальным запросам – одни примащивались к свечам с книгами, другие в углах забивали «козла», кое-кто в заначках метал «колотье», то есть что-то или кого-то проигрывал в карты. Некоторые заваливались подремать, а мои друзья собирались у меня в потенциометрической – и начинался веселый треп в полутьме. Вот в это время Виктор Лунев и стал активистом «выключенных вечеров», так мы называли наши сборища в часы, когда иссякало электричество. У Виктора обнаружились две приятные особенности. Он обладал чистым, очень звучным, хорошо поставленным баритоном. И он знал массу старинных русских романсов и современных песенок. Он сам скромно говорил о себе: «В памяти у меня романсов – вагон и маленькая тележка». Я не очень уяснял себе, как можно романсы разместить в вагоне, тем более – в маленькой тележке, но радостно эксплуатировал дарование нового друга. Ежевечерне – в темные вечера, разумеется, выпрашивал, вытребовал, провоцировал его на пение для нашей приятельской аудитории. Однажды он предложил мне: – Ты, Сергей, знаешь наизусть немало стихов. Давай посоревнуемся, кто помнит больше: ты стихов или я романсов? Любое соревнование требует административного оформления. Слушатели приходили сами, а судей мы выбрали: Софью Николаевну Кириенко, жену нашего начальника, и Людмилу Алексеевну Лобик, жену начальника электропечей на Большом заводе. Обе были с высшим образованием, приехали из эвакуированного Мончегорска, работали инженерами-исследователями в моей группе – и любили слушать и романсы, и стихи. Так начались вечерние концерты в потенциометрической. Вольнонаемные уходили раньше заключенных: их рабочий день был меньше нашего на два часа, но ни Софья Николаевна, ни Людмила Алексеевна не покидали ОМЦ, пока нас с Луневым не вызывал бригадир на сборы в зону. Мы с Виктором начали со стихов Пушкина и романсов на его стихи. И вскоре я с беспокойством понял, что проигрываю соревнование: Виктор знал романсов больше, чем я стихов. И когда он в ответ на одно стихотворение спел четыре романса, написанные на эти стихи четырьмя композиторами, я возмутился: – Это нечестно, Виктор. Мы не уславливались, что ты будешь петь разные романсы на одни и те же стихи. Он хладнокровно опроверг меня: – Но мы и не договаривались, что на каждое стихотворение поется только один романс. Я должен набрать соревновательный запас. Ты скоро начнешь гробить меня Пастернаком и Мандельштамом или, скажем, Гумилевым с Кузьминым. А на их стихи я романсов не знаю. Наш спор продолжался три вечера – и я успел добраться уже до Тютчева и Некрасова, а Виктор еще пел Пушкина и Лермонтова. Уж не помню, что вынудило нас прервать соревнование – то ли на ВЭС-2 улучшилась работа, то ли стукнули в нужное место, но пение и стихи пришлось прекратить. Обе наши добрые судьи – Софья Николаевна и Людмила Алексеевна – согласно постановили, что ни один не взял верх над другим. Лунева вскоре перевели из нашего цеха в Управление Комбината диспетчером. В 1943 году он освободился, поселился в каком-то самодельном из фанеры и жести – балке, выезжал в командировки, разыскал эвакуированных из Ленинграда мать и дочку, привез их в Норильск и, как глава солидной семьи и хороший работник, получил от комбината настоящую комнату в квартире с настоящими удобствами, да еще в настоящем трехэтажном доме – к тому же возведенном по прекрасному проекту заключенного архитектора Мазманяна (после освобождения создатель этого дома воротился в свой родной Ереван и, кажется, работал там главным архитектором столицы Армении). Чтобы я случайно не убрался в какой-нибудь заранее договоренный шальной «балок» – так практически поступали все освобождаемые (наш с Виктором друг Лев Никонов, видный проектировщик, шутил, что только в Варшаве в первую неделю после освобождения был больший дефицит жилья, чем в Норильске, где на каждое живое человеческое тело приходилось в это время всего два квадратных метра жилплощади, – норма скорей для мертвых, чем для живых). Так вот, чтобы я не сгинул во многочисленных норильских шанхаях, Виктор поджидал меня у ворот УРО, где выписывались вольные документы, и в машине, взятой в гараже комбината, торжественно привез в свою роскошную комнату. Здесь мы в новых условиях возобновили прежние концерты. Только я старался поменьше читать стихи, а он старался поменьше петь, заменив свой голос голосами певцов более известных. Думаю, первым его хозяйственным приобретением на воле был старенький патефон, привезенный из командировки с набором иголок, которого хватило бы до следующего тысячелетия, – тот патефон стал главным героем наших праздничных вечеров. И пластинки в командировках Виктор покупал охотней, чем добавочный хлеб, во всяком случае на пластинки он не скупился, а платить за рыночные буханки расщедривался редко, хотя законного пайка по рейсовым карточкам ему всегда не хватало, он часто об этом говорил со вздохом. В Норильске он продолжал собирательство пластиночного вокала, я тоже увлекся коллекционированием пластинок, правда, специализировался больше на инструментальной музыке. И мы закатывали концерты допоздна, лишь приглушая патефонную громкость в предполуночные часы. На музыку к Виктору часто являлись его знакомые и друзья, я стеснялся приглашать своих друзей в чужую квартиру. Среди его знакомых иногда появлялся прораб Рудстроя по имени Борис, а по фамилии не то Болхов, не то Балкин – буду для определенности называть его Балкиным. Очень занятный человечишко был этот Балкин. Невысокий, круглощекий, с маленькими живыми глазками, неожиданно массивным для небольшого лица носом, всегда насмешливым выражением лица и хрипловатым смеющимся голосом. Он участвовал в нашем разговоре только тем, что подавал иронические реплики либо что-то вышучивал. Виктор считал его крупным строителем, утверждал, что он много видел и пережил, и прекрасный рассказчик о пережитом. Но я долго не слыхал внятных рассказов Балкина, пока сам, когда мы прослушали серию неаполитанских романсов, не пустился в разглагольствования о природе любви. – О странной болезни, именуемой любовью, известно все, за исключением одного: что она такое? – так высокопарно начал я тот свой монолог о любви. Любовь исследована до дна на глубину, превышающую достигнутую при проходке шахт и бурении скважин. О любви написаны горы романов, километры стихов, гектары прокурорских докладов и тонны следственных материалов с приложением вагонов вещественных доказательств. И все же любовь остается величайшей тайной человечества. Любви нельзя научиться по самым лучшим любовным книгам. Каждому приходится хоть раз в жизни открывать ее вновь и вновь для себя, со всем, что сопутствует великому открытию: замиранием сердца, ликованием, страхом, поочередно сменяющимся сознанием, что ты гений, дурак, прохвост и лучшее в мире создание. Кнут Гамсун, специализировавшийся на «страсти нежной», как-то поставил на попа наболевший вопрос: «Что есть любовь?» И безнадежно посоветовал: «Спросите у ветра в поле.» – Вы тоже считаете, что надо обратиться к ветру в поле, чтобы узнать, что такое любовь? – насмешливо поинтересовался Балкин и выразительно искривил свое подвижное лицо. Я расценил его гримасу, как возражение, и кинулся в спор. – Да, я не знаю, что такое любовь, как и не знаю точно пищеварения в моем желудке. Знаю, что пищеварение идет нормально и потому я сыт или, наоборот, голоден. И знаю, что любовь – не трепетный цветок, стыдливо вянущий от постороннего взгляда, а скорей похожа на здоровенное существо с мускулами быка и глоткой пароходной сирены и, стало быть, может постоять за себя в любой житейской потасовке. То есть знаю, как выглядит любовь со стороны, каково ее практическое действие. А вот что она такое сама по себе, в своей имманентности, чтобы философски ее определить – нет, до этого никто еще не дошел: ни сами любящие, ни воспевающие любовь поэты, ни объясняющие ее ученые. – Интересно, – сказал Балкин. – Даже очень интересно – со стороны все видно и ясно, а что именно ясно – не разобрать. И насчет вот этого мускулов быка и глотки пароходной сирены… Беретесь доказать? – Конечно. Для доказательства расскажу вам невероятную историю о том, как устраивались любовные свидания на заводской трубе. – Убедительная история, – одобрил Виктор. Он знал, о чем я буду рассказывать. На никелевом заводе, ко времени моего рассказа, несли свои функции две кирпичные трубы – первая метров в 140, вторая – чуть поболее 150. Высота трубы подбиралась из расчета, чтобы высасываемые ею из металлургических агрегатов вредные газы не душили поселок, а уносились далеко за его пределы. И если с Норильского трехгорья не свергались в долину ветры, трубы трудились исправно. Только в отдалении от поселка гибли северные леса. И морозы ниже пятидесяти градусов, и свирепые циклоны с океана, и вечную мерзлоту, не позволявшую корням углубляться – все тысячелетия выносили сверхвыносливые леса, а соседства с индустрией не снесли. А когда задували горные фены, газы заволакивали и поселок – и люди тогда узнавали, что должны чувствовать леса. Правда, люди в отличие от мощных деревьев сразу не гибли. Трубы выкладывались с хорошим запасом прочности – стены у основания толщиной в пять-шесть метров, на вершине – около трех. Выкладывали их с великим тщанием из специального кирпича опытные трубоклады. И выкладывали без спешки, типичной для всех других строительств, – слишком уж серьезными последствиями грозила плохая кладка. И сушили свежую кладку зимой и летом, не полагаясь на милость погоды, снизу в трубу непрестанно вдували теплый воздух. Вторая труба возводилась уже в середине войны, она неторопливо росла несколько месяцев. И вот на ней-то и разыгрались события моего рассказа. Ночью трубоклады уходили, и к трубе тайком устремлялись парочки. Зимой на промплощадке встречаться негде – в цеху полно людей, снаружи мороз и снег. А в канале трубы тепло, ветра нет, канал освещен лампочками. Мужчины с женщинами карабкались по внутренним монтажным лесенкам и удобно устраивались на верхней площадке. Даже на самой вершине, где толщина стен около трех метров – ширина средней комнаты – можно свободно вытянуться и гиганту. А над головами шатер, спасающий и от снега, и от дождя, и от головокружения. Один молодой уголовник, трудившийся в обжиговом цехе и в нужное время убегавший на высокотрубные свидания, с восторгом описывал удобства любви на трубе. Одно было страшно, признавался он, – лезть туда, цепляясь за внутренние скобы, а пуще того – спускаться. – Вот что такое любовь, – с торжеством закончил я. – Совершенно непонятное в существе своем чувство, а гонит человека на немыслимые поступки. Даже здоровому крепкому парню страшно карабкаться по стометровой стене, а каково же бабе? Нет, карабкались и лезли, передыхали и снова ползли. Я как-то проник в трубу, чтобы посмотреть – вмиг голова закружилась от одного вида высоты, а они не опытные же трубоклады… Платили смертным страхом, ежеминутной возможностью гибели за часок удовольствия. И после этого будете оспаривать, что у любви мускулы быка и что она вовсе не нежный цветок, сникающий от легкого дуновения ветра? – И не подумаю, – сказал Балкин, посмеиваясь. – Даже полностью согласен с вами насчет быка и цветочков. Но только скажу в дополнение, что грош цена вашим прорабам и заводским начальникам, – никто не подумал использовать могучую силу любви. Да и вы тоже… Неплохо описали и мускулы, и глотку сирены. Так сказать, философский взгляд со стороны. А что любовь – великая производительная сила и что ее можно использовать в материальном производстве – об этом вы и не подумали. – Любовь как материальная производительная сила? Любовь как некая экономическая категория? Уж не хотите ли вы сказать?.. – Да, именно это! Я пошел дальше вас в понимании любви. Скромно признаюсь: я первый в мировой истории использовал любовь именно как материальную производительную силу, как важный экономический фактор. И заплатил за это великое техническое открытие всего десятью сутками карцера. Зато возглавляемый мною участок впервые за несколько лет вышел в передовые, а мне пообещали два года досрочки – и выполнили обещание. И если я сейчас с вами пью этот разбавленный деготь, который Виктор Евгеньевич почему-то называет цейлонским чаем, а не валяюсь на нарах в моей бывшей зоне, то лишь потому, что не индивидуально плотски, не абстрактно философски, а производственно практически понял, что такое любовь и как ее приспособить к экономике строительства. Мы дружно хохотали. Виктор с восторгом воскликнул: – Что я тебе говорил? Борис – златоуст! При капитализме он был бы лидером в парламенте, а у нас новатор в горном строительстве. Просто бери карандаш и записывай каждое слово! Записывать рассказ Балкина я не стал, но постарался запомнить. И передам его своими словами. Все началось с того, что Балкина с этапа сразу доставили в Нагорное отделение, населенное почти исключительно женщинами. Он никого в Норильске не знал, но лагерное начальство имело о нем исчерпывающие сведения строитель по специальности, сидит седьмой год, осталось три, трудился на многих объектах и был энергичен и деловит. А в бараке его предупредили, что он должен опасаться начальника зоны Брычникова – хам по поведению, зверь по жестокости, дубина по интеллекту. Два дня Балкин вкалывал на общих работах, а утром третьего предстал пред грозные подслеповатые очи Ефима Брычникова. Даже среди вохровских офицеров Брычников числился «здоровилой» и «железякой». Несколько незаурядных дел, совершенных незадолго до того, как его выбросили из партии и уволили с комбината, прославили имя Брычникова и в блатном мире. Знаменитого Моньку Прокурора, наотрез отказавшегося выходить на работу, Брычников самолично перевоспитывал в своем кабинете – Моньку после этого разговора на руках доставили в ОПП – местный Оздоровительно-профилактический пункт, более, впрочем, известный под скептическим наименованием «Отдел подготовки покойников». А когда «постельный шарик» Катька Крыса, вызванная для уточнения анкетных записей в личном деле, крикнула в качестве последнего аргумента: «Не трожь, говору, я же сифилисом больная!», Брычников бодро ответил, наращивая усилия: «Поделим пополам, нехорошо жадничать!» Если же к этому добавить, что язык старшего лейтенанта Ефима Брычникова исчерпывался несколькими словами, обслуживающими единственный глагол «дать», и сводился к неприхотливой вариации фразы: «Давай, а то дам!», то облик начальника Нагорного отделения станет ясен. Балкин не был человеком робкого десятка, но на рожон не лез. Он почтительно стоял перед Брычниковым и старательно придавал своему насмешливому от природы лицу идеологически выдержанный вид. – Контрик? – прохрипел Брычников, не удовлетворившись внешним осмотром. – Статья пятьдесят восьмая, пункт восьмой, через семнадцатую уголовного кодекса РСФСР, – мягко уточнил Балкин. – Я тебе дам, контра! – завопил Брычников, стукнув кулаком по столу. Вредил, гад! Вредить не дам, понял? Борису Балкину, закончившему кроме Харьковского Строительного института еще Военно-Строительную Академию, удалось сравнительно просто разобраться в «крикописи» начальника Нагорного отделения, как ее называл старик Никифорыч, дневальный конторы Рудстрой, в прошлом профессор-ассириолог, специалист по клинописным таблицам. Балкин на лету переводил в уме крики Брычникова на более привычный ему русский язык. В результате беглой расшифровки получилось следующее. Ему, Брычникову, начхать на дипломы Балкина, он готов сегодня же сгноить его, Балкина, на тяжелых работах, затаскать по штрафным изоляторам, натянуть ему на плечи деревянный бушлат. Он, Брычников, считает, что только так и следует обращаться с террористом, шпионом и диверсантом Балкиным. На время это придется отложить, но не радуйся, инженер, расправа от тебя не уйдет! Обстоятельства не во всем подчиняются Брычникову. На строительстве рудника – прорыв, нужно принимать срочные меры, а то всем достанется – кому по шапке, кому по заднице. Начальник строительства полковник Волохов уверен, что Балкин сможет добиться перелома. Для этого его и перебросили сразу в Нагорное. Сегодня же примешь самый отстающий десятый участок. Рабочие на участке – одни бабы, так чтоб все было в ажуре, понятно? Каждый вечер докладывай выполнение. А не дашь выполнения, пеняй на маму, что родила, больше винить некого! Чего стоишь, выпучив глаза? – Разрешите идти выполнять, гражданин начальник? – почтительно осведомился Балкин. Он никак не мог отделаться от военной привычки стоять прямо и говорить четко. – Давай! – разрешил Брычников, несколько смягчаясь оттого, что инженер, видимо, неплохо понял его технические указания по части строительства. Балкин прежде всего направился в вещевую каптерку – он был опытный лагерник и знал, что никакое добро, как бы мало оно ни было, нельзя выпускать из рук, тем более такое богатство, как обмундирование первого срока, полагавшееся ему по новому чину. В скрипучей – от свежести – черной телогрейке и ватных брюках, в кирзовых сапогах, с начальственной папкой под мышкой, он прибыл на свой десятый участок и вступил в командование. Это событие было отмечено лихим матом трех девиц, разравнивавших площадку перед конторой. – Начальничек! – кричали они. – Подженимся на крылечке. Не пожалеешь! Такое чудо покажем – сроду не видел! Или неверующий? Балкин пробежал в свой новый кабинет, бросив на ходу: – Я от праведной веры в женские чудеса до святости дошел! Каждый раз крещусь, как стаскиваю штанишки. Но сейчас некогда, хорошенькие, потерпите до другого случая. Теперь уже не мат, а хохот несся ему вслед. Повеселевшие девицы снова взялись за лопаты, а Балкин вызвал бригадиров и открыл совещание. Отчаянное положение десятого участка вскоре стало ему ясно во всех подробностях. – Мужиков на нашем объекте нет, а что с женщин спросишь? – сказал один из бригадиров. – Еле-еле по полнормы наворачивают. – Хахаля мешают, вот причина, – мрачно добавил второй. – Какие хахаля? – не понял Балкин. – Расконвоированные, – пояснил бригадир. – Мужики из других зон. Лбы. Им бы спать после своих ночных и вечерних смен, а они, взамен сна, на горе по кусточкам и поджидают марух. А те только об этом и болтают, как бы выскочить к ним. Не до работы… Слово взял третий бригадир: – Погубит нас любовь! В производстве нет вреднее любви. Я считаю так: нагнать комендантов и свернуть любви шею. – А штрафы не применяете? – поинтересовался Балкин. – Штрафуем! – отозвались бригадиры хором. – Бригада на уменьшенном питании, как злостно невыполняющая нормы. А толку нет. Хахаля сами недоедают, а притащат своим марухам пайку-другую. – Понятно! – бодро сказал Балкин. – Ситуация нелегкая. Ничего, как-нибудь перебедуем. Теперь попрошу вас пробежаться со мной по рабочим точкам. На участке работало около ста женщин. При виде нового начальника, окруженного бригадирами, они торопливо хватались за лопаты, кирки и носилки. Но Балкин наметанным глазом строителя легко определил, что усердие показное. Уже один вид ржавого инструмента свидетельствовал, что пользуются им без особого старания. – Нелегкая ситуация! – повторил Балкин еще веселее и повернулся к бригадирам. – Где тут у вас парк культуры и отдыха со спальными местами для влюбленных? Его провели по склону горы – на вершине ее шло строительство рудника и находился балкинский десятый участок. Склон был густо прикрыт карликовой ольхой и рахитичными березками. Далеко внизу, вдоль ручья, тянулись проволочные заборы, отделявшие производственную зону от остального мира. Горный лесок казался пустым, только на некоторых кустиках позвякивали тундровые синички. – Это самое! – хмуро сказали Балкину бригадиры. – Прячутся здесь, подлюги! Неплохое местечко! – одобрил Балкин. – В солнечную погоду загорать можно! – Или мы ее, или она нас! – повторил один из бригадиров. – Столько зла от любви, просто не поверишь! Пока они разговаривали, осматривая гору, в воздухе потемнело и над строительными участками рудника вспыхнули прожекторы. У конторы гулко ударили в подвешенный рельс – дневная смена закончила работу. И тотчас же мертвый лес ожил. Из кустов, из-под березок, из лощинок выползали парни в бушлатах и телогрейках, с котелками в руках, с буханками подмышками. А навстречу им с вершины посыпались кричащие, визжащие и хохочущие женщины. В общий гам ворвались пронзительные голоса неизвестно откуда возникших комендантов, с усердием разгонявших парочки. Теперь вся гора гремела, ругалась и целовалась, и ликовала. Потом прогудели новые удары по рельсу – приказ строиться в колонны к разводу. Неистовые голоса комендантов стали покрывать прочие звуки. Женщины пробегали мимо Балкина с дарами возлюбленных, сверкая на него веселыми глазами. – Начальничек! – кричали они задорно. – Чего бельмы вылупил? Завидки не берут? – Как вам это нравится? – безнадежно сказали бригадиры, когда все опять стихло. – Попробуй в этих немыслимых условиях выгнать запланированную производительность… – А высокая производительность есть решающее условие победы нашего общественного строя, – насмешливо пробормотал Балкин. И добавил решительно: – Считаю, что вами допущен коренной ляпсус в толковании высочайших философских категорий бытия, и именно от этого проистекают производственные беды. Покорить природу можно, лишь покоряясь ей! И, громко расхохотавшись – к большому смущению бригадиров – Балкин торжественно провозгласил в качестве директивы к действию удивительную формулу повышения выработки на участке: «Основой производства сделаем любовь!» На следующий день, после полудня, Балкин отправился опять – уже один на склон горы. Он переходил от кусточка к кусточку, вскоре наткнулся на паренька, пристроившегося под березкой. Тот мирно спал, положив голову на свежую буханку хлеба – чтобы услышать, когда ее будут утаскивать. Балкин потолкал его ногой, и паренек испуганно вскочил. Приняв Балкина за нового коменданта, он сгоряча хотел драпануть, но Балкин остановил его. – Дело есть, нужно побеседовать, – сказал он. – Зови всех прибывших своячков на производственное совещание по вопросу любви. – И заметив, что паренек колеблется, поспешно добавил: – Я серьезно, чудак! Ищите меня вон под теми кусточками, там коменданты не помешают. Около него собралось шестеро хахалей – здоровые парни, типичные лагерные лбы. – Плохо, ребята, – вздохнул Балкин, убедившись, что, по случаю раннего времени, основной актив не собрался. – Производственная программа срывается из-за ваших встреч. Есть решение – усилить охрану. Еще комендантов нагонят. Кого поймают, потащут в штрафной изолятор. Лбы дружно забушевали: – Сволочь! Падло! Гадюка! Твое что-ли забираем! Иди, знаешь, куда! А один пригрозил: – Встретим вечером около барака, все припомним – жаловаться не придется! Балкин сокрушенно развел руками. – Да разве это я придумал, ребята? От меня самого требуют – выполняй программу! Кому охота новый срок зарабатывать? Войдите в мое положение. Ему кричали еще яростней: – А ты входишь в положение? На десять минуток не отпускаешь баб с объекта. Словечком не перемолвишься. Одно знаете, гады, – работай, работай! От работы кони дохнут, а это же женщина. Что она может? Балкин снова вздохнул. – Вот-вот, и я это говорю – не справляются ваши девчата с нормами. И сосредоточиться не могут, все о вас думают. Вам бы помочь им, пожалеть бедных, а вы еще усугубляете. Не сочувствуете своим марухам. Озадаченные лбы стали защищаться. – Почему не сочувствуем? Очень даже сочувствуем. Помогаем, сколько можем. Балкин презрительно покривился. – Помощь – притащил кусок хлеба! – Он повернулся к пареньку. – Ты, например, дрыхнешь под кусточком, а твоя деваха седьмым потом исходит. А мог бы подойти и подсобить – никто не прогонит. И она бы раньше освободилась, поговорили всласть – не по-собачьи! Нет, на это силенок не хватает! Лбы быстро посовещались между собой. – Слушай, начальник! – сказал один. – Котелок у тебя варит, точно. Договариваемся – мы поможем девчатам схватить норму, а ты после сразу их отпускай. Разбегаться далеко не будем. К разводу все явятся, как штык! – Ну нет! – твердо сказал Балкин. – Тоже дурака нашли! У моего участка жуткая задолженность еще за тот квартал. Кто мне такую нехватку покроет Пушкин? Тридцать процентов сверх дневной нормы наворочаете – пожалуйста, никого не держу. Целуйтесь хоть у вышки, под носом у стрелка. От себя порекомендую комендантам не попадаться. – Ладно, – сказали парни после нового совещания. – Выбьем тебе тридцать процентов сверх нормы. А свободное время, что останется от рабочего дня, наше. Так что ли? – Какие сомнения? – заверил их Балкин. – За час свернете задание, уходите через час. Посмеиваясь, он неторопливо выбирался из кустарника – лбы, летя на вершину, как на крыльях, далеко опередили его. Уже к вечеру этого дня выполнение норм скакнуло вверх. А когда слухи о новых порядках на десятом участке дошли, до всех, посещавших лесок на склоне горы, Балкин по производственным показателям заметно обогнал соседей. Начальник лагеря полковник Волохов по телефону поздравил Балкина, похвалил его отличное техническое руководство и пообещал исхлопотать награду – два года снижения срока. – Только не сбрасывать темпов! – кричал в трубку полковник. – Так держать! Верю в твои инженерные знания, Балкин! – Есть, гражданин начальник! – отрапортовал Балкин. – Доверие оправдаем! Но сразу же после телефонного звонка Волохова в контору прибежал растерянный старший комендант и потащил Балкина в кандей. Балкин расписался в десяти сутках штрафного изолятора с одновременным исполнением служебных обязанностей и весело – по обыкновению – задумался над нелегкой судьбой тех, кто устраивает перевороты в таких устоявшихся областях, как любовь и промышленное строительство. Среди размышлений он не услыхал, как в камеру вошел Ефим Брычников. Прославленный начальник Нагорного лаготделения долго пронзал взглядом опустившего голову Балкина. – Даешь? – прохрипел Брычников. – Работаю помаленьку, – скромно согласился Балкин. Брычников сел рядом с Балкиным и достал из внутреннего кармана шинели бутылку, два стакана и коробку консервов. – Чтоб не скучал в карцере, – пояснил он. – И я с тобой пропущу стаканчик. Ну, будем здоровы! Когда спирт был выпит и консервы съедены, Брычников заговорил опять: – Ну, дал, ну, дал – за неделю на первое место вымахнул! Голова у тебя, гад! А что лагерный режим нарушаешь, за это придется отсидеть. Не могу дать спуску, понимаешь? Комендатуре дал указание: вылавливать все парочки, которые в рабочее время, ясно? Он встал и запахнул шинель. – Пусть коменданты не свирепствуют, – осторожно заметил Балкин. Упадут снова производственные показатели, вас тоже по волосам не погладят. Брычников ответил, не глядя на Балкина: – Было у нас в зоне пять комендантов. Ну, мы помозговали, четырех временно перекинули в другие зоны. Боюсь, не справится один, как по-твоему? – Вот так и совершилась производственная революция на самом отстающем участке Рудостроя, – закончил свой рассказ Балкин. – И как многие великие революции в истории, она вышла за свои законные пределы, перемахнула свои достижимые цели. Мы слишком уж перевыполнили производственные нормы, к нам кинулись перенимать опыт. И обнаружили, каким способом мы рвем производственные рекорды. И придушили нашу замечательную инициативу, как не раз в истории душили великие начинания. – Как это отразилось на вас? – спросил я. – Никак не отразилось – ведь из списка на досрочное освобождение не вычеркнули. А Брычникову не везло. На него уже давно сыпались жалобы, стали разбираться. С работы его сняли, не знаю, где он сейчас. Парень он, в общем, неплохой – такой же бандит, как и те, над которыми начальствовал. Я уже писал, что после двух-трех месяцев житья у Виктора переехал в гостиницу. И, кажется, уже не встречался с Балкиным. В конце навигации 1945 года он выехал на «материк», больше я о нем не слышал. Совершенную им революцию в методах повышения производительности труда погубил ее слишком большой успех. О'Генри назвал один из своих рассказов: «Трест, который взорвал себя» – название вполне подходит и к производственным достижениям замечательного строителя Бориса Балкина. Виктор Лунев вскоре тоже уехал из Норильска. Раз уж я заговорил о нем, скажу, что судьба в дальнейшем ему не улыбалась. Когда он появился в Норильске, мы все – кто втайне, кто открыто – завидовали ему. Он был из счастливчиков – получил всего пять лет, навесили легчайший десятый пункт пятьдесят восьмой статьи: болтовня, анекдотики. И вышел на волю в сорок третьем, война переломилась в победу – и в лагере, и в обществе наметилось что-то вроде посвежения. Даже причина, по которой ему пришлось покинуть Север, не казалась очень уж зловещей: заныли легкие, надо было сменить климат, получил на отъезд письменные благодарности и добрые пожелания. А после войны в стране задули опять холодные ветры. Бывших заключенных только «пятьдесят восьмую», естественно, – массами возвращали в тюрьмы. Правда, особенно не усердствовали, давали новый срок, если легко к тому подбирались поводы, а если поводов быстро не находилось, выпускали в беспаспортное ссыльное бытие. Мы в Норильске в этом смысле оказались в привилегированных условиях, нас не сажали вновь в тюрьму, а просто вызывали в комендатуру, отбирали паспорта и, оставляя на прежних должностях, объявляли бессрочную, на всю остальную жизнь ссылку. Делались такие поблажки в интересах Норильской промышленности, все же среди примерно шестидесяти тысяч вольных жителей поселка в те годы тысяч пятьдесят составляли бывшие заключенные, а добрая четверть их – наша «пятьдесят восьмая». Мы называли милостивое обращение с нами печально-веселой формулой: «Отрыв от свободы без отрыва от производства». Виктору Евгеньевичу Луневу счастье «отрыва от свободы без отрыва от производства» не выпало. Он промаялся в тюрьме, получил новый срок и воротился в лагерное существование. Лишь после смерти Сталина он узнал вторичную свободу. И она уже была не веселой. Он жил в Усть-Каменогорске, снедаемый болезнью легких. В начале шестидесятых годов, лишь немного перевалив за пятидесятилетие, он скончался. |
|
|