"Легенды Инвалидной улицы" - читать интересную книгу автора (Севела Эфраим)
Легенда четвертая КТО, НАКОНЕЦ, ЧЕМПИОН МИРА?
Каждая улица имеет начало и конец. Инвалидная тоже. Но если другие улицы начинаются где-нибудь, скажем, в поле и кончаются где-нибудь, скажем, возле леса, то наша — извините! — ничего похожего. Наша брала свое начало от большого старинного городского парка, именуемого Сад кустарей. Кустарь — это уже сейчас вымершее понятие и на нормальном человеческом языке означало — ремесленник, то есть портной, сапожник, часовщик, носильщик, тележечник, извозчик и даже балагула. Были кустари-одиночки, их особенно прижимали налогами, как частников, и они кряхтели, но все же — жили, и были артели кустарей, которым покровительствовало государство, считая их полусоциалистической формой производства, и если артельные кустари не воровали, то их семьи клали зубы на полку, то есть не имели, что в рот положить.
Все кустари, обладатели членских билетов профсоюза, пользовались правом бесплатного входа в Сад кустарей, и поэтому половина города паслась там даром. Но эта привилегия не касалась членов семей, и мы — другая половина города — от этого жестоко страдали и сходили с ума от явной несправедливости, существующей в государстве, где нет классов, а следовательно, и классовых противоречий.
Кончалась улица, или, если хотите, начиналась — это зависит оттого, с какой стороны посмотреть — стадионом «Спартак». Без этого стадиона я не мыслю жизни нашей улицы. Когда происходил футбольный матч или соревнование по поднятию тяжестей, наша улица пустела и только древние старухи оставались в домах следить, чтобы малыши не сожгли дом, и завидовали остальным, которые получали удовольствие на стадионе. Но даже эти старухи были в курсе всей спортивной жизни.
Когда после матча со стадиона по нашей улице валила толпа, возбужденная, как после драки, и разопревшая, как после бани, эти беззубые старушки уже дежурили у своих окошек и на улицу сыпался град вопросов:
— Кто выиграл?
— С каким счетом?
— А наш хавбек опять халтурил?
— Центрфорвард не мазал?
— Вратарь не считал ворон?
Дело в том, что футбольная команда «Спартак» в основном формировалась и пополнялась с нашей улицы. Все игроки были евреи, кроме тройки нападения — братьев Абрамовичей. Абрамовичи, Эдик, Ванька и Степан, невзирая на еврейскую фамилию, были чистокровными белорусами, но охотно откликались, когда к ним обращались по-еврейски. Должен признать, что в нашем городе не было людей, не понимавших по-еврейски. За исключением, может быть, начальства, упрямо и с ошибками говорившего только на государственном языке — русском.
О футбольной команде так и говорили: в ней все евреи и три Абрамовича. Все футболисты, как и вообще любой нормальный человек с нашей улицы, имели клички. Порой неприличные, произносимые только в узком мужском кругу. Но во время матча, когда страсти закипали и стадион стонал, подбадривая и проклиная своих любимцев, почтенные матери семейств басом орали эти клички, не вдумываясь, а, вернее, забывая об их истинном смысле и совсем непристойном звучании.
Футбол был так популярен у нас, что когда хотели вспомнить о каком-нибудь событии, сначала вспоминали футбольный матч той поры, а потом уже точную дату события. Например.
— Мой младший, продли ему Господь его годы, родился как раз перед матчем, когда десятая и одиннадцатая кавалерийские дивизии играли три дня подряд на кубок города и все с ничейным счетом. Хоть ты убейся! И кубок вручили по жребию. А это уже совсем неприлично, и так у самостоятельных людей не бывает. Следовательно, мой младший родился… подождите… июнь… июль… в августе.
И назывался абсолютно точно год рождения. Или.
— Моя бедная жена скончалась в этом… как его!.. Сейчас вспомню, в каком году. Ну, конечно, это было в тот самый день, когда корова директора стадиона Булкина весь первый тайм спокойно паслась на нашей половине поля, когда «Спартак» играл с первой воздушной армией. А во втором тайме, когда поменялись воротами, снова паслась на нашей половине. Это был матч! Полное превосходство! Мяч ни разу даже не залетал на нашу половину поля, и корова директора Булкина так хорошо наелась травы, что вечером дала на два литра молока больше. Значит, моя бедная жена умерла…
Итак, Инвалидная улица начиналась Садом кустарей и кончалась стадионом «Спартак» или, наоборот, как хотите, это роли не играет, и мы, аборигены Инвалидной, по праву считали и Сад и Стадион продолжением своей улицы и никак не могли привыкнуть к тому, что туда нахально ходят люди и с других улиц.
Уже в мае мы с замиранием сердца следили, как рабочие устанавливают высоченные столбы, сколачивают из неструганых досок длиннющие, но круглой формы скамьи. А потом, в одно прекрасное утро, над вершинами старых лип конусом поднимался к небу парусиновый шатер. Это означало, что в нашем городе открывает свои гастроли цирк «Шапито».
Дальше я рассказывать не могу. Потому что мне надо успокоиться и прийти в себя.
Как говорится, нахлынул рой воспоминаний. И среди них самое важное и драгоценное — история о том, как я, пацан, и если разобраться — никто, как говорила мама, недоразумение природы, целых три дня был в центре внимания всей улицы и взрослые, самостоятельные люди не только разговаривали со мной как с равным, но открыто завидовали мне.
Но это потом. Предварительно я вас хочу познакомить с местом действия, то есть с Садом кустарей. Сказать, что это был хороший Сад — это ровным счетом ничего не сказать. Это был всем садам Сад. На его длинных глухих аллеях можно было заблудиться, как в джунглях. Рохл Эльке-Ханэс, товарищ Лифшиц главная общественница на нашей улице, имела от этого большие неприятности, которые потом, правда, кончились благополучно.
Она как-то решила пустить туда пастись свою козу, чтобы сэкономить на сене, а вечером пришла ее взять и сколько ни искала, сколько ни звала, от козы, как говорится, ни слуху, ни духу. А коза была дойная, давала жирное молоко, и ее только недавно водили к козлу, за что тоже были уплачены немалые деньги. Короче говоря, Рохл Эльке-Ханэс, товарищ Лифшиц, была жестоко наказана за то, что польстилась на дармовщину и хотела на чужой спине в рай въехать. Признаваться в этом ей, как общественнице, было как-то не к лицу, и она молча горевала и каждый раз вздрагивала, как конь, когда слышала козье меканье.
А поздней осенью, когда Сад оголился, сторожа обнаружили там козу с двумя козлятами. И вернули все Рохл Эльке-Ханэс и даже не взяли с нее штраф. Так как, с одной стороны, она — общественница, и ее позорить — значит подрывать авторитет, а с другой — и так достаточно наказана. Все лето не имела своего молока.
Вот какой был Сад кустарей. И это было единственное место, где наши девицы могли более или менее безбоязненно встречаться с кавалерами, не ведущими своей родословной с нашей улицы. Здесь можно было спрятаться от ревнивых глаз своих покровителей и защитников женской чести. Но, конечно, далеко не всегда.
В этом саду обнаружил свою сестру с летчиком из первой воздушной армии грузчик с нашей улицы огненно-рыжий Гилель Манчипудл. Манчипудл — это кличка, и что она означает, я ума не приложу. Так вот, Гилель Манчипудл поймал в кустах Сада кустарей свою сестру с летчиком, и это ему не понравилось. Летчик, так как был военным, а следовательно, тренированным и со смекалкой, успел скрыться, а сестру Гилель стукнул один раз. И этого было достаточно. Она потом долго не выходила из дому, и ее мама говорила соседям, что у нее недомогание, и доктора обнаружили мигрень. А соседи участливо вздыхали и говорили в назидание своим дочкам о том, что вот к чему приводит знакомство с летчиками.
Но если бы Гилель только на этом остановился, то, может быть, все бы кончилось хорошо, за исключением недомогания сестры. Но Гилель не остановился. И вот к чему это привело.
Как у каждого самостоятельного человека, у Гилеля были товарищи. Конечно, с нашей улицы. С таким же понятием о женской чести. И такие же дубы — в физическом смысле — как и он. Они стали прочесывать Сад, чтоб найти того самого летчика. Его они не нашли. Но зато всех, кто был в Саду в военной форме, выбросили из Сада через забор, предварительно сунув, как полагается, в зубы. И не только летчиков. Но и артиллеристов, и саперов, и даже пехоту. Без различий рода войск и званий. За исключением танкистов. Потому что рыжий Гилель отслужил действительную службу в танковых войсках и не мог поднять руку на своего брата-танкиста. Гилель привез из армии вместе с почетными грамотами за успехи в боевой и политической подготовке одно новенькое для нашего города выражение: «порядок в танковых частях» и не без гордости пользовался им часто и по любому поводу.
Так что только танкистов в тот вечер пощадили.
Вы можете спросить: кому это понравится, когда его избивают? И я вам отвечу. Никому. И военным летчикам в первую очередь. Так как авиация была до войны гордостью нашей армии и народа, то летчики, естественно, не могли примириться с поражением. Назавтра, построившись в колонну и вооружившись палками (оружие в мирное время не полагалось), они двинулись на город, то есть на центральную улицу, где по воскресным вечерам совершается променад, люди гуляют, одеваясь во все лучшее, и никого не трогают. Конечно, те, кто умеет и любит драться, не гуляют по улице в такой вечер. Их место в Саду кустарей или, в худшем случае, в кинотеатре «Пролетарий», где они в десятый раз смотрят революционную картину «Юность Максима».
Кто же гуляет в воскресный вечер по центральной улице? Старики, почтенные отцы семейств с женами и с потомством. Люди самостоятельные и тихие, мухи не обидят. Они себе спокойно гуляют туда и назад, чинно и чтоб было слышно всем здороваются через улицу, громко икают после сытного обеда, чтоб враги лопались от зависти и, когда у них совсем хорошее настроение, угощают своих детей газированной водой с сиропом.
На них-то и напали военные летчики — гордость армии и народа. И уж тут отвели душу. Скорая помощь потом навалом увозила с центральной улицы, которая официально называлась Социалистической, искалеченных, воющих и стенающих людей.
Военные летчики, одержав победу, снова построились в колонну и отправились на аэродром, грянув свою любимую песню:
Мы рождены, чтоб сказку сделать былью, Преодолеть пространство и простор, Нам разум дал стальные руки-крылья, А вместо сердца пламенный мотор.
Так они пели ровно пять минут по часам. Потому что колонна уткнулась в преграду. Из Сада кустарей вышли на перехват рыжий Гилель и его товарищи — — все с нашей улицы. Они вышли с голыми руками. У нас так было принято. Боже упаси, пускать в дело ножи, или камень, или палку. Это считалось не то что не приличным, а даже позорным. Не надеешься на свои чистые руки — сиди дома и пусть тебя мама бережет.
Бой, как говорится, был коротким, но с кровью. Колонна рассеялась и глухими переулками, точно по уставу, перебежками и по-пластунски добралась на исходные рубежи, то есть к себе на аэродром. А на булыжной мостовой Социалистической улицы осталось пять трупов. И все в одинаковой форме военных летчиков. И исполнены они были чисто, без применения оружия, а голыми руками.
Когда этих летчиков хоронили и траурная процессия двигалась через город в сопровождении конвоя с примкнутыми штыками, местная милиция разбежалась и в город ввели танкистов — единственный нейтральный род войск, потому что рыжий Гилель сам раньше был танкистом, и они, тоже с оружием, патрулировали по всем улицам во избежание беспорядков.
Пять гробов провезли мимо городской больницы, где приходили в себя избитые летчиками старики, и звуки траурного марша сливались со стонами из окон больницы.
Вы, конечно, спросите меня: «И все это сошло вам с рук?»
На это я вам отвечу: «Отнюдь нет».
Эти события имели потом свои, и я бы сказал, политические последствия. Конечно, советская власть от этого не рухнула, но кое-кто — таки да — рухнул.
В наш город срочно выехал из Москвы сам нарком обороны железный маршал Ворошилов. Приехал тайком. Потому что, в противном случае, его могли бы подстеречь шпионы и разные враги народа, и подсыпать отравы в еду. Но для нас, жителей города, это тайной не было. На нашей улице вообще не было тайн и ничего не скрывали. Ну как не поделиться с человеком, если ты что-нибудь знаешь, а он нет? Просто неприлично.
Ворошилов справедливо расценил то, что у нас произошло, как попытку разбить нерушимое единство армии и народа, и очень многих из начальства по головке не погладил, а наоборот, снял с плеч некоторые головки.
Я лично Ворошилова не видел, но об этом говорили на нашей улице все, а на нашей улице, как известно, живут приличные, самостоятельные люди.
Ни Гилеля, ни его товарищей даже пальцем не тронули. Потому что не было улик. И ни одного свидетеля. Вся наша улица, конечно, знала, но кто может сказать что-нибудь дурное про взрослого самостоятельного человека. Таких нет. По крайней мере, на Инвалидной улице. И во всем городе тоже.
Армия, вернее, ее гордость — авиация, приняла вину на себя. И это было воспринято на нашей улице как справедливый и достойный уважения акт.
Вы спросите: «И рыжему Гилелю ничего не было?»
Я вам отвечу: «Было».
Прошло почти полгода, и уже балагулы поменяли колеса на сани, когда его настигло возмездие. Летчики подстерегли его ночью на темной улице одного и изрезали ножами так, что буквально живого места не оставили. И он пополз домой, выпуская кровь на снег, и этой крови было так много, как у нас на мясокомбинате, когда хотят выполнить план.
Он дополз до родного крыльца, но постучать в дверь не хватило сил. Утром его нашла на ступеньках мать. И он еще был жив, но, как говорится, двумя ногами на том свете. Но так как он был хороший сын и к матери относился, как и подобает приличному, самостоятельному человеку, то все же нашел в себе силы сказать своей маме последнее прости, и об этом потом с уважением говорили на всей нашей улице.
Он сказал маме, еле ворочая языком, и с уже закатившимися глазами, одну фразу, но в нее было вложено многое:
— Не хнычь, мама. Порядок в танковых частях.
И умолк навеки.
Да, чуть не забыл. Виновница, как говорится, торжества, сестра рыжего Гилеля, которую он застал в кустах с летчиком, отчего и заварилась вся эта каша, жива-здорова до сих пор, и никакая хвороба ее не берет. Ее вскоре выдали замуж за вполне приличного самостоятельного человека с тремя детьми, и на этом была поставлена точка на всей истории.
Наш город поволновался-поволновался и приступил к дальнейшему строительству коммунизма.
Да, так что я вам собирался рассказать? Ах, про это! Как я дуриком, без никаких усилий с моей стороны, как говорится, волею случая, стал на целых три дня знаменитостью на нашей Инвалидной улице.
Хорошо. Но давайте условимся не забегать вперед, чтоб все было по порядку. А то я могу сам запутаться и сказать не то, что надо. Существует цензура, и надо ее тоже уважать.
В тот год, в цирке «Шапито», что открыл свои гастроли в Саду кустарей, впервые в жизни нашего города проводился чемпионат мира по французской борьбе. Теперь эта борьба называется классической.
Вы меня можете спросить: что-то мы не слыхали о таком чемпионате, который проводился в вашем городе?
И я вам отвечу: я — тоже. Ни до, ни после этого. Когда я вырос и стал самостоятельным человеком и к тому еще работником искусства, мне многое стало ясно. Это был липовый чемпионат. Для привлечения публики в цирк. Так часто делают не только в цирке. Но тогда мы верили. И не только мы. Но весь город. Взрослые самостоятельные люди. И гордились тем, что именно наш город, конечно, заслуженно, был избран местом мирового чемпионата.
С афиш аршинными буквами били по мозгам имена, одно оглушительнее другого. Например: АВГУСТМИКУЛТула. Тяжелый вес.
Тула — было написано шрифтом помельче, и это означало, что Август Микул приехал из города Тулы и будет достойно представлять его на мировом чемпионате. Но мы же читали все подряд, как говорится, залпом, и получалось до колик в животе красиво, загадочно и обещающе: АВГУСТМИКУЛТУЛА ну, ни дать, ни взять, древнеримский император, или, на худой конец, гладиатор, и он в наш город прибыл на колеснице прямо из древнего Рима.
Увидеть хоть одним глазом этот чемпионат стало пределом мечтаний всего города. А уж о нас и говорить нечего.
Но между нами и чемпионатом мира стояла неодолимая преграда: деньги. Как говорится, хочешь видеть, гони монету. Это тебе не коммунизм, когда все бесплатно, а пока лишь только социализм. И надо раскошеливаться.
У нас, детей, денег не было. А чемпионат открывался, как писали в афишах, в ближайшие дни, спешите видеть. И сразу начинали с тяжелого веса. Можно было с ума сойти.
Оставался один выход или, вернее, вход. Бесплатно. Но, как говорится, с немалой долей риска. Чтоб нам попасть на чемпионат, предстояло преодолеть, минимум, две преграды. Через забор прыгать в Сад кустарей и, вырыв подкоп, проникнуть в цирк.
И тут я должен остановиться на одной личности, без которой картина жизни нашей Инвалидной улицы была бы неполной. Я имею в виду сторожа Сада кустарей Ивана Жукова. В Саду кустарей был не один сторож, но все остальные рядом с Жуковым — дети. Ну, как если бы сравнить обученную немецкую овчарку со старыми, издыхающими дворнягами. Последние рады, что дышат и никого не трогают. А вот Жуков… Это был наш враг номер один. И притом, злейший враг.
Иван Жуков был прославленный красный партизан времен гражданской войны, спившийся в мирное время от тоски по крови. Он единственный в нашем городе имел орден боевого Красного Знамени и носил его на затасканном пиджаке, привинтив на красный кружочек фланелевой материи. Жуков потерял на войне ногу, но костылей не признавал. Так как в те времена о протезах еще не слыхали, он собственноручно выстругал из липового полена деревянную ногу, подковал ее снизу железом, как копыто балагульского коня, и так быстро бегал на этой ноге, что мы, легконогие, как козлы, не всегда успевали от него удрать. Эту деревянную ногу он использовал не только для бега. Он обожал поддать под зад ее око— ванным концом, и это было как удар конского копыта прямо по копчику.
Кроме того, Ивану Жукову, в знак уважения к его прошлым заслугам, единственному из всех сторожей, было дозволено пользоваться ружьем, заряженным крупной серой солью. И он им пользовался с наслаждением. Я в свое время отведал этой соли, и когда вспоминаю, у меня начинается нестерпимое жжение пониже спины.
Жуков нюхом старого партизана угадывал места нашего возможного проникновения в Сад кустарей и устраивал там засаду.
Когда мы с моим другом Берэлэ Мац вскарабкались однажды на верхушку забора и повернулись спиной к Саду, готовясь спрыгнуть туда, Жуков оглушительно выстрелил с короткой дистанции, в упор. Мы скатились обратно на улицу с воплем и стонами. Вернее, вопил я один. Весь заряд, до последней крупицы соли, угодил мне в зад. Как потом говорила моя мама, такого шлимазла еще надо поискать. Маме было легко рассуждать, потому что не в нее стрелял Жуков, и она меня увидела уже потом, когда я с помощью моего друга Берэлэ Маца освободился от этой соли.
Упав с забора, я стал кататься по земле, как полоумный. Соль быстро растворялась в крови и жгла, как острыми ножами. Мой друг Берэлэ Мац самоотверженно пришел мне на помощь. Сняв с меня, воющего и скулящего, штанишки, он тут же на улице поставил меня на четвереньки, и мой зад, рябой от кровавых дырочек осветила полная луна, заменявшая на Инвалидной улице по ночам фонари.
Берэлэ припал губами к моему заду и старательно высасывал из каждой дырочки кровь с солью, а потом деловито сплевывал на тротуар. Прохожие, которых было довольно много в этот час на улице, не удивлялись и даже не останавливались. Подумаешь, обычное дело. Товарищ товарищу помогает в беде.
Слышался только хриплый смех Ивана Жукова. Он через дырочку в заборе с удовлетворением наблюдал за нами.
Используя свой богатый партизанский опыт, Жуков доводил свою охоту за нами до виртуозного совершенства. Особенно удачно блокировал он наши подкопы под цирк. Уверяю вас, ни один сторож в мире до этого бы не додумался.
Вечером, перед началом представления рыть подкоп было делом бессмысленным. Поэтому подкоп рыли днем, до обеда, когда в цирке никого не было и в Сад можно было войти свободно, без билетов. Всю вырытую землю тщательно присыпали травой, а отверстие маскировали ветками. С тем чтобы вечером, когда стемнеет, если удастся благополучно преодолеть забор, проползти через подкоп под скамьи цирка, идущие вверх амфитеатром, и между ног зрителей выбраться наверх и спокойно, как ни в чем не бывало, смотреть представление.
Но не тут-то было. Легендарный герой гражданской войны Иван Жуков быстро разгадал наш маневр. Днем он из кустов наблюдал, как мы роем подкоп, и не мешал нам. Потом, когда мы исчезли, брал казенное ведро, отправлялся в общественный туалет Сада и зачерпывал из выгребной ямы полное ведро вонючей жижи. Затем с этим ведром залезал под скамьи цирка и у самого подкопа, но с внутренней стороны, опорожнял его. Жуков в этом деле использовал весь свой военный навык. Он даже учитывал направление воздушной тяги. Запах шел вовнутрь, в цирк, а мы снаружи не могли его унюхать.
Первым, как обычно, нырял в подкоп Берэлэ Мац — самый ловкий из нас и самый смелый. И он же первым начинал булькать, зарывшись лицом в зловонную жижу.
Иван Жуков даже не подходил к нам в этот момент. Он себе сидел на открытой веранде буфета и пропускал чарочку водки, спокойно дожидаясь, когда сама сработает его ловушка.
И действительно. Когда Берэлэ Мац, весь измазанный и похожий на черта, а вслед за ним и мы, тоже пропитанные не одеколоном, выползали из-под скамей в цирк и пытались рассредоточиться среди зрителей, нас тут же обнаруживали по запаху, и возмущенные дамы звали контролеров, и те приходили в своей лакейской униформе и брезгливо брали нас пальцами за конец уха, потому что ухо было единственным чистым местом на нас, и с позором, зажав свой собственный нос, выдворяли на свет Божий. Под хрипатый смех Жукова, который сидел на открытой веранде буфета и пропускал третью чарочку.
Я расквитался с Жуковым. Не тогда, а много лет спустя, уже после войны, когда я вернулся в наш город взрослым, самостоятельным человеком и даже успел забыть, что жил когда-то на земле красный партизан Иван Жуков.
Никого из своих прежних товарищей не застал — все до единого погибли. Не обнаружил я в городе Инвалидной улицы. Она сгорела, и то, что заново построили, назвали именем Фридриха Энгельса. Не нашел и Сада кустарей. Его столетние липы вырубили, и остался огороженный новым забором маленький пятачок, усеянный толстыми пнями, пускавшими вверх бледные побеги. И это недоразумение, а не Сад, называлось Садом горсовета, и за вход туда брали, как и прежде, плату.
Меня это возмутило до глубины души. И хоть я уже был взрослым, самостоятельным человеком и денег на билет у меня хватало, я принципиально махнул через забор. И с грохотом опустился не на землю, а на что-то мягкое, издававшее подо мной жалобный писк.
Это оказался сторож Иван Жуков, уже старый и без ордена, который он где-то потерял по пьянке, сидевший и теперь в засаде под забором, подстерегая безбилетную шпану. От прошлого Жукова в нем остался лишь багровый от пьянства нос и деревянная нога.
Он так испугался, когда я чуть не придушил его своей тяжестью, что долго не мог прийти в себя, и я потом его угощал водкой в буфете, и он выпил целых триста граммов, пока восстановил нормальную речь.
Жуков плакал пьяными слезами, глядя на меня, и искренне сокрушался, что из всей нашей банды уцелел и выжил я один. И говорил, моргая красными веками и хлюпая носом, что он еще тогда меня приметил и поэтому нет ничего удивительного, что я вымахал таким молодцом и стал уважаемым человеком. Потом он жаловался мне на жизнь, на злую обиду, нанесенную ему. Появились новые, заграничные протезы и их выдают бесплатно инвалидам Отечественной войны, а его обошли, потому что он с гражданской войны, и неблагодарные люди забыли, что именно он, ценой своей ноги, устанавливал для них советскую власть. Он еще долго сокрушался об ушедшем поколении, которое не чета нынешнему. И на прощанье меня мокро облобызал, выругался по матери и сказал:
— Нужен мне их протез! В гробу я его видал в белых тапочках. Я свой самодельный на сто новых не променяю. Пятьдесят лет ношу без ремонта и еще сто протаскаю. Понял?
Теперь вы, надеюсь, понимаете, чего нам стоил чемпионат мира по французской борьбе? И мы туда попадали и смотрели захватывающие матчи. Правда, не каждый раз попадали, но иногда все же прорывались.
Тут я подхожу к главному событию, сделавшему меня героем дня, после чего мне стоило немалых усилий вести себя нормально и не зазнаваться.
Когда не удавалось проникнуть в цирк через подкоп, я использовал оставленную на крайний случай другую возможность. С утра заискивал, заглядывал в глаза моему мрачному дяде Шлеме, который еще, кроме своей основной профессии — мясника, был добровольцем-пожарным, и в его доме висела начищенная до блеска медная каска с шишаком.
Пожарные пользовались в нашем городе правом свободного входа на любое зрелище, в том числе и в цирк, чтоб всегда быть под рукой, если вспыхнет огонь и надо будет спасать публику. Правда, места они могли занимать только свободные, непроданные, а если был аншлаг, им администрация давала стул, и они сидели в проходе.
Не знаю, полагалось ли так, но пожарные проводили с собой без билетов и своих детей. Вот ради этого я с утра уже подлизывался к дяде Шлеме.
В тот день он был менее мрачен и пошел со мной, облачившись во все свои пожарные причиндалы. Когда мы с ним проходили мимо билетера и дядя Шлема отдал ему по-военному честь, приложив руку к каске, и тот в ответ поздоровался с ним приветливо и на меня даже не обратил внимания, я на радостях оглянулся и увидел в толпе сторожа Жукова — героя гражданской войны — и показал ему язык, высунув его так далеко, насколько смог. Я был для него недосягаем. И я видел, как он переживал.
В тот день свободных мест было очень много, и мы с дядей сидели на самых дорогих местах, в ложе, у самого барьера арены.
Вы можете спросить: почему это именно в этот день было много свободных мест?
И я отвечу: потому, что заранее стало известно, что главная пара борцов выступать не будет по болезни, и купленные билеты действительны на другой день, когда эта пара выздоровеет. Многие ушли домой через пять минут и потом очень сожалели. Мы с дядей сидели в полупустом цирке, и я не собирался уходить, так как на другой день мой билет не был действителен из-за того, что я вообще не имел билета. Даже дядя Шлема ушел домой в антракте и потом долго упрекал меня, что я его не задержал и что со мной лучше дела не иметь. Честное слово, он подозревал, что я знал, какое событие произойдет в конце представления, и скрыл от него, чтобы остаться единственным свидетелем на всей Инвалидной улице. Что с ним спорить и что ему доказывать? Пожарный. И этим все сказано.
В цирке в тот день произошло вот что. Даже дух захватывает, когда вспоминаю.
На ковре сопела, и это называлось боролась, самая никудышная пара. Тот самый Август Микул Тула со своим звучным древнеримским именем и его напарник, имя которого я даже не запомнил, но оно было тоже, как у древних римлян или у древних греков.
Пара, действительно, была древняя. По возрасту. Август Микул был уже стар и, видимо, только потому, что не имел другой профессии, продолжал зарабатывать кусок хлеба на ковре. Он был необъятно толст, отчего задыхался, с дряблыми мышцами и с большим, как барабан, животом. Одним словом, из тех, о ком говорили наши балагулы: «Пора на живодерню, а то и шкура пропадет».
Это была не борьба, а горе. И я с большим трудом усидел. И не жалею.
Оба борца, как быки, уперлись друг в друга лбами и, обхватив могучими руками толстые, красные шеи противника, давили со страшной силой слипившимися животами. Давили-давили и, казалось, конца этому не будет. Но конец наступил.
Август Микул Тула не выдержал давления на свой огромный живот и издал неприличный звук так громко, с таким оглушительным треском, что я до сих пор не понимаю, как на нем уцелели трусы.
В первый момент я решил, что это — гром, и даже поднял глаза к небу. Казалось, что парусиновый купол цирка подпрыгнул вверх и медленно вернулся на место. Публика в первых рядах отшатнулась, и женщины лишились сознания тут же, как говорится, не отходя от места.
Вы меня спросите: а не преувеличиваете ли вы?
Я вам отвечу: я вообще не хочу с вами разговаривать, потому что так можно спрашивать только от зависти.
После такого грома в цирке наступила мертвая тишина. Борцы еще по инерции сделали одно-два движения и разомкнули руки на шеях, не глядя в зал. Оркестр на верхотуре, чтоб спасти положение, рванул туш, но после первых тактов музыка разладилась, трубы забулькали от хохотавших в них музыкантов. И тут весь цирк затрясло от хохота. Люди потом клялись, что они отсмеялись в тот вечер не только на стоимость своего билета, а на целый сезонный абонемент.
Весь цирк ржал, икал, визжал, кудахтал, гремел басами и дискантами, сопрано и альтами. Парусиновый купол ходил ходуном, как во время бури. Говорят, наш смех был слышен не только на Инвалидной улице, но и на другом конце ее — стадионе «Спартак». Люди бросились к цирку, полуодетые, в чем были, чтоб узнать, что там случилось. Но опоздали. Они только видели, как мы, публика, все еще заливаясь смехом, покидали цирк, и смотрели на нас как несчастные, обойденные судьбой.
И с того момента взошла звезда моей славы. И держалась эта звезда целых три дня, пока полностью не было удовлетворено любопытство Инвалидной улицы. Я был единственный с нашей улицы живой свидетель этого события. Уже назавтра с самого утра моя популярность начала расти не по часам, а по минутам. Взрослые, самостоятельные люди приходили к нам домой и не к родителям, а ко мне, чтобы услышать все из моих уст и до мельчайших подробностей.
На улице за мной шли табуном и завистливо внимали каждому моему слову. Взрослые, самостоятельные люди здоровались со мной за руку и без всякого там панибратства или покровительственного тона, как бывало прежде, а как с равным и даже, я не боюсь этого сказать, снизу вверх.
По сто раз на дню я рассказывал обо всем, что видел, и, главное, слышал, но появлялись новые слушатели и меня просили повторить. Я охрип. У меня потрескались губы, а язык стал белым. И когда я совсем уставал, мне приносили мороженое «микадо» и не одну порцию, а две, и если бы я попросил, принесли бы и третью, чтоб я освежился и мог продолжать. Мама предостерегала соседей, чтоб меня так не мучали, а то придется ребенка неделю отпаивать валерианкой, но при этом сама в сотый раз слушала мой срывающий от возбуждения рассказ и посматривала на всех не без гордости.
Три дня улица жила всеми подробностями из моих свидетельских показаний. У нас народ дотошный, и меня прямо замучили вопросами. Самыми различными. И не всякий можно при дамах произнести.
Одним словом, вопросов были тысячи, и я, ошалев от общего внимания и уважения к моей персоне, старался как мог, ответить на все вопросы.
Даже Нэях Марголин, самый грамотный из всех балагул и поэтому человек, который не каждого удостоит беседы, тоже слушал мой рассказ и даже не перебивал.
И тоже задал вопрос. Но такой каверзный, что я единственный раз не смог ответить.
— А скажи мне, — спросил Нэях Марголин,
— можешь ли сказать, раз был свидетелем и считаешь себя умным человеком, что ел на обед Август Микул Тула перед этим выступлением?
Я был сражен наповал. Все с интересом ждали моего ответа. Но я только мучительно морщил лоб и позорно молчал.
— Вот видишь, — щелкнул меня дубовым пальцем по стриженой голове Нэях Марголин.
— А еще в школу ходишь.
И все вокруг понимающе вздохнули. Потому что я действительно ходил в школу и государство тратило на меня большие деньги, а отвечать на вопросы не научился.
И я видел, как присутствовавшие при моем позоре буквально на глазах теряли ко мне уважение.
Но когда Нэях Марголин, щелкая в воздухе своим балагульским кнутом, ушел с выражением на лице, что растет никудышное поколение, даже не способное ответить на простой вопрос, мой престиж стал понемногу восстанавливаться. Потому что как-никак все же я живой свидетель и все это видел, вернее, слышал своими собственными ушами. Я, а не Нэях Марголин, хоть он знает больше моего и считается самым умным среди балагул.
Вот так-то. Но все проходит, как сказал кто-то из великих, и слава не вечна. Понемногу интерес ко мне угас, а потом меня, как и раньше, перестали замечать. Плохо, когда человек переживет зенит своей славы. Вы это сами не хуже меня знаете. Человек становится пессимистом и начинает ненавидеть окружающих. Я таким не стал. Потому что я был ребенком и, как метко выразился наш сосед Меир Шильдкрот, у меня еще все было впереди.
Вы меня можете спросить: к чему я это все рассказываю?
И я бы мог ответить: просто так. Для красоты.
Но это был бы не ответ, а, главное, неправда. Я все это рассказал, чтобы ввести вас в курс дела, прежде чем приступить к центральному событию.
Оно произошло вскоре на этом же самом чемпионате мира по французской борьбе. Чемпионат немножко затянулся, и начальный интерес к нему стал пропадать. А от этого, как известно, страдает, в первую очередь, касса. То есть финансы начинают петь романсы.
И тогда администрация цирка, чтобы расшевелить публику и заставить ее окончательно очистить свои карманы, придумала трюк: предложила ей, публике, выставить любого из местных жителей, кто согласится выйти на ковер и сразиться с борцом-профессионалом.
Вот тут-то и разыгрались самые интересные события, свидетелем которых я уже, к величайшему моему сожалению, не был. В тот вечер Берэлэ Мац чуть не захлебнулся в ловушке, устроенной Иваном Жуковым в подкопе, и мы его еле живого вытащили за ноги обратно. И больше не рискнули и пошли домой, как говорится, несолоно хлебавши. И простить этого я себе не могу до сих пор.
Все, что случилось в тот вечер в цирке, я знаю с чужих слов и от людей, из которых лишнего слова не выдавишь, поэтому много подробностей пропало и это очень жаль.
Когда шпрехшталмейстер — так называют в цирке ведущего программу, конферансье, объявил, что на ковер приглашаются желающие из публики, вся публика сразу повернулась к Берлу Арбитайло — балагуле с Инвалидной улицы, пришедшему в цирк за свои деньги честно посмотреть на борьбу, а не выступать самому.
Сразу должен сказать несколько слов о Берле Арбитайло. Он был с нашей улицы и представлял молодое поколение балагул. Спортом никогда не занимался, и все считали, что он, как все. Ни здоровее, ни слабее. Только молодой.
Он был того типа, о котором у нас говорят: шире, чем выше. То есть рост соответствовал ширине и даже третьему измерению. Потому что он был, как куб, у которого, как известно, все стороны равны. Но куб этот состоял из костей и мяса, и мясо было твердое, как железо.
У нас так принято: если очень просят, отказывать просто неприлично. И Берл Арбитайло вышел на арену, хотя потом божился, что он этого очень не хотел. Его, конечно, увели за кулисы, одели в борцовку — это борцовский костюм, вроде закрытого дамского купальника, но с одной шлейкой, обули в мягкие высокие ботинки, подобрав нужный размер, и он красный, как рак, выбежал, качаясь, на арену под марш и даже неумело сделал публике комплимент, то есть — отставил назад одну свою, как тумба, ногу и склонил на один миллиметр бычью шею. Этому его, должно быть, научили за кулисами, пока он переодевался. Борцовка обтягивала его так тесно, большего размера найти не смогли, что все честные девушки в публике пальцами закрывали глаза.
Шпрехшталмейстер на чисто русском языке, поставленным голосом и без всякого акцента, объявил его Борисом Арбитайло, потому что по-русски Берл это то же самое, что Борис, и еще сказал, что он будет представлять на чемпионате наш город.
Рыжий клоун, который при этом был на арене, истерически захохотал своим дурацким смехом, но публика нашла, что это совсем не смешно и этот смех неуместен, и даже обиделась. После этого рыжего клоуна, сколько ни продолжались гастроли цирка, каждый раз освистывали, и он был вынужден раньше времени покинуть наш город и, говорят, даже сменил профессию.
А дальше произошло вот что. Берл Арбитайло, теперь уже Борис, дал своему противнику, настоящему профессиональному борцу, ровно пять секунд на размышление.
По заведенному церемониалу борцы сначала здороваются за руку. Берл руку противника после пожатия не отпустил и швырнул его, как перышко, к себе на спину и, описав его телом дугу в воздухе, хрякнул, не выпуская руки, на лопатки так, что тот самостоятельно не смог подняться.
Зал взорвался. И парусиновый купол чуть не унесло на деревья. Победа была чистой, а не по очкам. А главное, молниеносной. Противника унесли за кулисы и несли его восемь униформистов, как будто несли слона. В цирк вызвали «скорую помощь».
А Берл Арбитайло стоял посреди арены, ослепленный прожекторами, оглушенный оркестром и ревом зала, поправлял в паху тесную борцовку и краснел, как девушка.
Растерявшаяся администрация устроила совещание, и все это время цирк стонал, потом на арену вышел белый, как снег, шпрехштал-мейстер и, с трудом угомонив зал, объявил, что против Арбитайлы выставляется другой борец.
Его постигла та же участь и за те же пять секунд.
Что тут было, описать невозможно. Короче говоря, в этот вечер цирк выставил против нашего Берла Арбитайло всех своих тяжеловесов подряд, и он, войдя во вкус, разложил их всех до единого, сразу в один присест, став абсолютным чемпионом мира по французской борьбе.
Назавтра мы все же прорвались в цирк, но Берл Арбитайло больше не выступал. Цирковые борцы, участники чемпионата мира, наотрез отказались выходить с ним на ковер, какие бы деньги им за это не предлагали. И вообще, борьба была снята с программы и ее заменили музыкальной эксцентриадой. То есть поменяли быка на индюка. Мы весь вечер плевались. И я уже никогда больше не увидел на ковре Берла Арбитайло.
Он стал самым популярным человеком в нашем городе. И когда он проезжал по улице на своем ломовом тяжеловозе, все движение прекращалось, и все провожали его глазами, как будто никогда прежде не видели. Он сразу пошел на выдвижение, и в конторе конно-гужевого транспорта его сделали бригадиром балагул, а на всех торжественных собраниях в городе его избирали в президиум, и он сидел там сразу на трех стульях и краснел.
Тут как раз в Советском Союзе стали готовиться к первым выборам в Верховный Совет, и наше начальство, которому пальца в рот не клади, выдвинуло Бориса Арбитайло кандидатом в депутаты от блока коммунистов и беспартийных, понимая, что с ним это беспроигрышная лотерея. Биография у него была подходящая. Как говорили в предвыборных речах агитаторы, он из бедной семьи, честный труженик и воспитан советской властью и прямо как в той песне — как невесту, родину он любит и бережет ее, как ласковую мать.
Я не видел Берла Арбитайло на ковре, но я присутствовал на его выступлении перед избирателями на предвыборном митинге, и второй раз я подобного уже не увижу.
Митинг происходил под открытым небом на конном дворе конторы гужевого транспорта, так сказать, по месту службы кандидата.
Большой, мощенный булыжником двор был усеян лошадиным навозом, который не успели подмести, и народу туда набилось, что яблоку было негде упасть. Вместо трибуны использовали конную грузовую площадку на колесах, на которой штабелями лежало мешков сорок муки. На мешках был натянут красный транспарант с надписью: «Да здравствует сталинская конституция — самая демократическая в мире!». С этой высоты кандидат в депутаты — бригадир балагул Берл Арбитайло должен был сказать речь.
Он поднялся наверх по приставной лестнице в новом, сшитом на заказ костюме, и, пока поднимался, выпачкал в муке колени и от этого стал еще демократичней и ближе избирателям, ибо он рисковал отдалить их от себя галстуком, который у него впервые видели на шее и который очень мешал ему, и он от этого мотал головой, как конь, одолеваемый слепнями. В таком же галстуке он смотрел с портретов, во множестве развешанных по городу и здесь, на конном дворе.
Речи народный кандидат, чемпион мира по французской борьбе Берл Арбитайло не сказал. И потому, что было очень шумно — народ вслух, еще до тайного голосования, выражал свое одобрение кандидату, и потому, что рядом громко ржали кони, словно приветствуя в его лице своего человека в парламенте. Но, в основном, потому, что Берл Арбитайло говорить не привык и не умел этого делать, особенно с такой высокой трибуны. Его квадратное лицо, с маленьким, кнопкой, носом и широкая, шире головы, шея наливались кровью все больше и больше, он несколько раз гулко кашлянул, словно поперхнулся подковой, и даже его кашель вызвал бурю аплодисментов. Но дальше этого он не продвинулся. Как говорят балагулы, ни «ну», ни «тпру!». Хоть ты убейся.
Начальство очень стало нервничать и снизу ему в десять глоток стали подсказывать начало речи. «Дорогие товарищи!., дорогие товарищи!., дорогие товарищи!» На эту товарищескую помощь Берл Арбитайло смог ответить только: «Да!» — и спрыгнул сверху, очень удивив отшатнувшийся народ, потому что многие, и начальство в первую очередь, решили, что он хочет попросту сбежать.
Но не таков наш человек с Инвалидной улицы, народный кандидат Берл Арбитайло. Никуда он не побежал. Кряхтя, он залез под грузовую платформу, на которой было не меньше сорока мешков с мукой и транспарант «Да здравствует сталинская конституция — самая демократическая в мире!», и там расправил свои плечи и оторвал все это от земли.
Такого гвалта, какой подняли в ответ польщенные избиратели, наш город еще не слыхал. То, что сделал Берл Арбитайло, было красноречивей любой речи и нашло самый горячий отклик в сердцах людей. Победа на выборах ему была обеспечена на все сто процентов. Даже если бы на наших выборах не выбирали из одного одного, в чем проявлялась большая забота партии о людях, потому что им не нужно было ломать себе голову, за кого отдать свой голос, и им не приходилось потом переживать, что они ошиблись, не за того кандидата проголосовав. Кандидат был один, и депутат избирался один, и такое бывает только в нашей стране — стране победившего социализма. Но даже, если бы у нас, не дай Бог, выборы были бы такими же лжедемократическими, как на Западе, в странах капитала, и на одно место претендовала бы тыща кандидатов, все равно в депутаты прошел бы один — Берл Арбитайло, человек простой и понятный, сумевший найти кратчайший путь к душе народа.
Правда, накануне выборов одно обстоятельство чуть не сгубило блистательную карьеру нашего кандидата. Последние дни он не работал и в ожидании выборов слонялся по центральной улице, ведя за собой тучу поклонников. А там, на центральной улице, была стоянка легковых извозчиков. Тогда еще не было такси. И пассажиров возили в конных фаэтонах с поднимающимся верхом и с мешком сена и пустым ведром сзади.
На облучке первого в очереди фаэтона сидел горой самый старый извозчик
— Саксон. В рыжем крестьянском зипуне и с одеялом на ногах. Он сидел и тихо напевал на мотив из одноименной оперетки одну и ту же фразу на идиш: «О, Баядера, мир из калт ин ди фис», что означает: «О, Баядера, у меня мерзнут ноги». У него, действительно, мерзли ноги даже летом от застарелого ревматизма, и потому он круглый год носил меховые сапоги и вдобавок накрывал ноги одеялом. Шел ему седьмой десяток, но он еще был в соку и работал и так бы продолжал, возможно, до ста лет. Если бы не война.
Вообще-то его звали Авром-Иче. А Саксон — это была кличка, с которой он, видимо, прямо появился на свет. И намекала она, должно быть, на сходство с библейским Самсоном. Фамилии его я никогда не слыхал. И, кажется, никто ее не знал. В паспорте, конечно, у него фамилия была записана, как у каждого нормального человека. Но на нашей улице верили на слово и фамилии, как говорится, не спрашивали. Саксон — так Саксон.
Тоже неплохо. И надо же было, чтоб Саксону в тот день вздумалось остановить нашего народного кандидата Берла Арбитайло.
— Это, кажется, вас мы будем избирать в депутаты? — спросил он со своего облучка, и Берл Арбитайло имел неосторожность остановиться и кивнуть.
Тогда Саксон задал следующий вопрос:
— Это, кажется, вы чемпион мира по французской борьбе?
Саксон говорил ему «вы», и это уже многим не понравилось.
Берл Арбитайло второй раз застенчиво кивнул.
— Интересно, — сказал Саксон и, сняв с ног одеяло, стал слезать с фаэтона, отчего фаэтон накренился в сторону и чуть не упал набок. На своих слоновых ногах он прошагал на середину булыжной мостовой и, отбросив наземь кнут, радушно протянул Берлу руку.
— Дай пожать мне руку чемпиона, — сказал он при этом.
И Берл Арбитайло простодушно дал. И как цирковые борцы в его руках, так на сей раз он сам, в чем был, в новом, сшитом на заказ костюме и галстуке, тем же манером взлетел на спину Саксону и, описав в воздухе дугу, грохнулся лопатками на булыжник мостовой. Победа была чистой, по всем правилам. Те, кто был рядом, стояли потрясенные и не. могли даже слова сказать. Чемпион мира лежал поверженный на мостовой. Саксон отряхнул ладони и даже вытер их об зипун.
— Так кто же тут чемпион мира по французской борьбе? — спросил он заинтересованно и обвел взглядом всех, будто ища в толпе чемпиона.
На булыжнике лежал экс-чемпион, но заодно лежал и народный кандидат. И это чуть не имело потом серьезные последствия. Саксона отвели в участок и продержали три ночи и хотели уже пришить политическое дело. Спасло его только то, что он был стар и абсолютно неграмотен. А также и то, что сам кандидат в депутаты Берл Арбитайло хлопотал за него и грозил, что не будет баллотироваться, если Саксона не выпустят.
Все кончилось благополучно. Саксона выпустили, и он сам отдал свой голос за Берла Арбитайло, и Берл Арбитайло победил на выборах единогласно. Тем более, что конкурентов у него не было.
И все бы вообще хорошо закончилось, если бы не два обстоятельства.
Первое — это то, что очень скоро стали снова ловить врагов народа и нещадно их истреблять. В нашем городе забрали всех выдвиженцев, каждого, кто высунул нос чуть дальше, чем все. Из заслуженных людей судьба обошлась хорошо только с двумя на нашей улице. С моим дядей Симхой Кавалерчиком, потому что он был такой тихий и незаметный, что о нем попросту позабыли, и с легендарным героем гражданской войны Иваном Жуковым, потому что он никуда не выдвигался, а был простым сторожем в Саду кустарей и был все время так пьян, что его даже гадко было арестовывать.
Берл Арбитайло, который мог бы жить, как нормальный человек, имел несчастье стать депутатом, и его пришли арестовывать одним из первых. Когда его брали ночью, то люди рассказывают, что восемь сотрудников государственной безопасности были изувечены так, что им никакое лекарство потом не помогло.
А Берл Арбитайло пропал. И никаких следов до сих пор отыскать не могут. В руки НКВД он не дался. Это мы знаем точно. Потому что НКВД потом отыгралось на всей его семье и всех, кто носил фамилию Арбитайло, вывезли в Сибирь, и они в наш город больше не вернулись. А где сам Берл, никто так и не знает.
Когда я встретил много лет спустя одного моего земляка, оставшегося живым после войны, и мы с ним разговорились за жизнь, о том, о сем, вспомнили чемпионат мира по французской борьбе, и он, человек неглупый, каждый день читающий газеты, высказал мысль, что снежный человек, которого, если верить газетам, обнаружили в горах Тибета, возможно, и есть не кто иной, как Берл Арбитайло, который там в Тибете скрывается до сих пор от НКВД, не зная, что Сталин уже умер и Хрущев всех реабилитирует посмертно. Возможно, что он шутил, мой земляк. Весьма возможно. Но в каждой шутке, как говорится, есть доля правды.
А теперь второе обстоятельство. Что стало дальше с Саксоном. Он погиб на войне. Не на фронте. Кого это посылают в семьдесят лет на фронт? Но погиб он как человек, достойно, как и подобает жителю Инвалидной улицы.
Когда к нашему городу подходили немцы, и население пешком убегало от них на Восток, Саксон запряг своего коня в фаэтон и нагрузил его детьми. Говорят, он усадил человек двадцать. Одного на другого. Так что во все стороны торчали руки и ноги. Взял вожжи и пошел рядом, хоть ходить ему было трудно из-за болезни ног, но если бы он сам сел, не хватило бы места детям и конь бы не мог везти так много.
Этот фаэтон двигался в толпе беженцев по шоссе, когда налетел немецкий «мессершмитт» и из пулемета стал расстреливать толпу. Одна из пуль попала в коня, и он упал в оглоблях и откинул копыта, но зато и Саксон и дети в фаэтоне остались невредимы. Когда самолет улетел, Саксон распряг мертвого коня и оттащил с шоссе, чтобы не мешал движению. Сам встал в оглобли и потащил не хуже коня фаэтон, полный детей. Говорят, он тащил так километров пять, ни разу не сделав остановки, пока снова не вернулся тот самый «мессершмитт» и не открыл огонь. В Саксона попало несколько пуль, и он замертво упал в оглоблях и так и остался лежать. Оттащили ли его с шоссе и похоронили в поле, я не знаю. Сомневаюсь. Людям было не до того. И потом, чтоб поднять Саксона с земли, нужен был десяток силачей с нашей улицы, а их среди беженцев не было. Они были на фронте. И все до одного погибли там.
Немножко грустно стало. Верно? Ничего не поделаешь. Нельзя всю жизнь смеяться.
Теперь я вас спрашиваю. Скажите мне вы. Как разобраться в одном? Кто же действительно был в том году чемпионом мира по французской борьбе? Официально, Берл Арбитайло. Ясно и понятно. Но неофициально? Мы же с вами знаем, что с ним сделал Саксон.