"Емельян Пугачев (Книга 2)" - читать интересную книгу автора (ШИШКОВ Вячеслав Яковлевич)

Глава 14. Хлопуше оказано доверие. Злодейская расправа. «Оженить надо батюшку». Воинственный казак.

1

Выехав за слободу, всадники увидели справа от себя шесть бурно пылавших в темноте больших костров. Хитрость Пугачёва удалась: с ближайших форпостов крепости по пожарищу открыли орудийную пальбу.

Тем временем, пользуясь попутными к городу местными прикрытиями, Пугачёв с Чумаковым довольно искусно расставили подвезенные среди ночи пушки, выслали вперед цепи стрелков и чуть свет открыли канонаду. Крепость отвечала. Перестрелка с перерывами продолжалась почти весь день, но без всякого успеха для обеих сторон: только попусту тратили порох и ядра.

К крепостному валу во время перестрелки подъезжали одиночные Пугачёвцы и, не страшась пуль, кричали:

– Эй, господа казаки! Защитнички! Одумайтесь-ка, поклонитесь-ка государю Петру Федорычу! Он, батюшка, с нами.

– Никаких батюшков ваших не признаем, мы матушку Екатерину признаем!

– орали в ответ с вала.

– Вашей Катерине наша Марина двоюродная Прасковья! – в ответ бросали озорники Пугачёвцы.

К вечеру, собрав совет, Пугачёв держал такое слово:

– У Рейнсдорпа на каждую нашу пушку по пяти своих. Нет, детушки, нужды нам почем зря людей расходовать. Мы их, изменников, ежели не сдадутся, голодом выморим!

Втайне он не терял надежды как-нибудь захватить крепость врасплох. В течение двух недель, почти ежедневно, он подвозил пушки к крепостным фортам и размещал их всякий раз ближе да ближе к цели. Снова орудийная перепалка, снова приступ, снова ответная вылазка защитников, короткая схватка – и беспорядочное отступление осаждающих. Преобладающее количество крепостной артиллерии явно брало верх над Пугачёвцами, и тогда Емельян Иваныч решил, что «в крепость влезть не можно, с малым числом пушек крепости не одолеть».

Но вот стали приходить известия, что небольшими самочинно возникавшими отрядами Пугачёвцев заняты на Урале купеческие заводы:

Воскресенский, Преображенский и Верхотурский. Вскоре в стан Пугачёва были доставлены и трофеи: несколько пушек, снаряды, порох и деньги.

Емельян Иваныч всему этому был много рад и начал изыскивать способы к дальнейшему развитию своей артиллерии. Он направлял в разные стороны указы, или, как их называли в Петербурге, «прельстительные письма».

Засылал на места и своих людей. Как-то он приказал разыскать и доставить к нему Хлопушу-Соколова.

Огромный, слегка подвыпивший Хлопуша, в новых валенках, черненном нагольном полушубке, перехваченном красным кушаком, подойдя к дому Пугачёва, полез было на крыльцо, но его остановил караул:

– Куда прешь! Ослеп, что ли?..

– К самому требуют. Шигаев прибегал за мной с час тому назад.

– Эй, Маслюк! Давай во дворец к дежурному! Безносый-де просится.

Заскрипели ступеньки, запела скрипучую песню дверь, через минуту Маслюк крикнул сверху:

– Пущай идёт!

Хлопуша только головой крутнул на новые порядки, выругался про себя, сказал: «Оказия» – и грузно пошагал наверх.

Его провели в боковую горницу. На окошках цветы, посреди пола, в кадке, большое заморское деревцо с разлапистыми листьями, над ним, у потолка, русский чиж в клетке.

Царь играл у окна с Шигаевым в шашки. На крутом плече Пугачёва, перебирая лапками и задрав хвост, ужимался, мурлыкал, терся головой о волосатую царскую щеку белый котенок.

– А-а, Хлопуша! – произнес Пугачёв и «съел» у зазевавшегося Шигаева «дамку». – Сыт ли, здоров ли?

– Благодарим покорно, покудов сыт и в добром здравии… чего и вашей милости желаем.

– О моей милости не пекись, за мое здоровье попы во всех церквах, снизу доверху, бога просят.

Хлопуша умолк. Волосы у каторжника гладко причесаны, борода аккуратно подстрижена, взгляд диковатых белесых глаз вдумчивый, через искалеченный нос – чистая, поперек лица, повязка.

– А я ведь думал, Хлопуша, что ты все у меня повысмотришь да и к Рейнсдорпу обратно, – продолжал Пугачёв, прищуривая правый глаз на шашки.

– Пошто мне бегать, – прогнусил Хлопуша. – Ходил однова тайком к своей бабе с робенчишком, да вот, сам видишь, опять с тобой…

– Ну, и на том спасибо. Коль ты со мной, стало – и я с тобой… Три шашечки зеваешь, Максим Григорьич. Все три, брат! – Пугачёв с резким стуком перекрыл у Шигаева шашки, затем искоса, сбоку, взглянул на Хлопушу и спросил:

– Ну как там, у Рейнсдорпа, порядки-то каковы, народ-то что гуторит?

– А что народ? Народу положено губернаторишку костить. Да и поделом.

Ни тебе фуража для скотины, ни тебе пропитанья для жителей на запас. А как ты его нынче кругом запер, ему теперича ни вздохнуть, ни охнуть!

Пугачёв скосил в улыбке рот, но вслед за тем ойкнул и сбросил с плеча котенка: в припадке нежности зверюшка запустил когти ему в шею. Котенок встряхнулся, подбежал к Хлопуше и принялся тереться мордой о его валеный сапог. Верзила нагнулся и огромной горстью взял котенка к себе на грудь.

– В шашках зевака ты отменный, Максим Григорьич, – снова обратился Пугачёв к Шигаеву, – смотри, не прозевай, друг, сена в стену.

– Да уж прозевали, батюшка Петр Федорыч, прозевали, – потупился Шигаев и виновато замигал.

– Как так, прозевали? – воскликнул Пугачёв. – Шутишь ты?

За Шигаева откликнулся Хлопуша:

– Сей ночи сотни четыре городских подвод на степу были, большую уйму сена в город ухитили, да, поди, не менее подвод в лес по дрова губернатором отряжено.

– Прозевали, ваше величество, прозевали, – подавленно твердил Шигаев, встряхивая надвое расчесанной бородою.

Пугачёв опрокинул на пол шашечницу, круто поднялся из-за стола, закинул руки за спину, принялся взад-вперед вышагивать.

– А где же наши разъезды были, где секреты? Спали, что ли? Ни порядку, ни строгости у нас, Максим Григорьич!

– Нету, нету, батюшка, – с горечью в голосе согласился Шигаев. – Ни сего, ни оного.

– Повесить! – гаркнул Пугачёв, остановившись возле Хлопуши. Тот сбросил с рук котенка и попятился.

– Кого, батюшка? – покорно вопросил Шигаев.

– А кто на карауле сей ночи в степу спал, вот кого!.. Выбрать одного да для ради острастки и вздернуть… Под барабанный бой! И чтобы всех собрать, чтобы принародно!

Вошедший Падуров, поклонясь Пугачёву, с минуту наблюдал за ним, затем на цыпочках подошел к Шигаеву, остановился позади него, шепнул ему на ухо:

«Встань – видишь, государь на ногах». Шигаев торопливо поднялся.

Падуров, взяв стул за спинку, произнес:

– Разрешите, ваше величество…

Пугачёв сердито уставился на него глазами.

– Чего разрешить-то? Уж не опять ли жениться задумал?

– Разрешите сесть, ваше величество, – и молодцеватые усы Падурова дрогнули от улыбки.

– А! – воскликнул Пугачёв. – Садись, садись… И ты, Шигаев.

У Хлопуши пот проступил на лбу. Уж если этот Падуров, заседавший от казачества у самой царицы на большом всенародном совете, так держится тут, даже величеством Пугача величает, то… чем черт не шутит: вдруг и впрямь он не Пугач, а царь взаправдашний!

– Я полагал бы, государь, – говорил между тем Падуров, – когда нашей силы скопится поболе, учредить у нас Военную коллегию.

– На манер той, где Захар Чернышев сидит? – живо откликнулся Пугачёв.

– Вот! И чтоб всякий из начальников ваших был к чему-нибудь определен.

– Ништо, ништо… Гарно! – сказал Пугачёв. – Поставим и мы графа Чернышева.

– Ваше величество, – робко ввязался Шигаев. – Хлопушу-то отпустили бы, чего ему тут тереться? Ведь он любопытник наторелый.

С обидой взглянув на Шигаева, Хлопуша обратился к Пугачёву:

– Я могу и уйтить, ежели меня на подозрении держите…

– Ан вон и нет, мой друг, – возразил Пугачёв, подсобляя Шигаеву ногой сгребать на полу рассыпанные шашки. – Ежели б я подозрение имел, так уж, верь мне, Соколов, давно бы тебя черви грызли… У меня к тебе государственное поручение примыслено. Ну, таперь подь к печке и сядь. Да хорошень прислушайся, что скажу.

Услыхав слова «государственное поручение», Хлопуша разинул волосатый рот и попятился к печке. «А ей-богу, царь! Либо ловко прикидывается», – сказал он себе.

– Бывал ли ты когда нито в Авзяно-Петровском дворянина Демидова заводе? – спросил его Пугачёв.

– Не доводилось, – молвил Хлопуша, усаживаясь на указанном ему месте.

– Так вот что, Хлопуша-Соколов… Приказываю тебе моим царским именем: возьми-ка ты в провожатые себе крестьянина Иванова Митрия, что явился перед наши царевы очи с того завода, да еще прихвати доброконных казаков пяток и поезжай немедля со господом в оный завод. Путь не близкий – не мене как триста верст, а то и с гаком… И толкуй там моим вышним именем… Слышишь? Царским моим именем! – поднял голос Пугачёв и сурово покосился на Хлопушу.

Того словно ветром вскинуло.

– Слышу, надежа-государь, – откликнулся он стоя.

– Так вот, объяви работным людям мой писанный указ. Да разузнай, не можно ли промежду них сыскать мастера – мортиры лить? А ежели это дело у них налажено ране было, пущай того дела не прекращают. Нам мортиры во как надобны! – и Пугачёв провел ребром руки у себя по горлу. – Понял, Соколов?

– Понял, – начал Хлопуша, – понял…

– …ваше величество, – подсказал ему Падуров.

Хлопуша тихонько взглянул на Падурова и гнусаво промычал что-то в тряпицу, но Пугачёв махнул рукой:

– Иди, Соколов, сготовляй себя в поход.

Проводив Хлопушу, а вслед за ним и Шигаева, Пугачёв сказал Падурову:

– Вот что, Тимофей Иванович, уж ты не больно-то церемонии у меня заводи. Я твое усердие понимаю и благодарствую, конечно. Только ведай: порядки нам положены не барские, не дворцовые, а какие есть – казацкие.

Давай-ка, брат, как нито попроще.

– О дисциплине пекусь, государь.

– Гарно, гарно, о дисциплине пекись – без нее ни страху, ни порядку.

Только уж когда мы со своими ближними – можно, пожалуй, и не столь истово.

Эх, Тимофей Иваныч, жалко мне сержанта Николаева, – неожиданно перевел он разговор. – Шибко, признаться, к людям я привыкаю. Похоже, и ты из таких?

– Из таких, ваше величество.

– А из таких, так слухай. Замотался я, веришь ли, с этой барынькой Харловой! Намеднись я ей слово, она мне десять, да как завопит, да как затопочет об пол пятками… Ну да ведь и я горяч. В горячке я себя не помню… В горячке я и за нагайку могу!

– Харлову? Нагайкой? – отступил на шаг Падуров и так взглянул на Пугачёва, будто увидал за его плечами нечто жуткое, затем, брезгливо дергая усами, пробубнил потупясь:

– Не дело, не дело, государь…

– То-то и есть, что не дело, – проговорил Пугачёв раздумчиво:

– Об этом самом и я помышляю… Одно, выходит, беспокойство! Истинно, говорится: как волчицу ни корми, она все в лес норовит.

– Да ведь и другой сказ есть, ваше величество, сами, небось, слышали: насильно мил не будешь, – угрюмо сказал Падуров. – Как же теперь быть-то, государь? Негоже ведь нам не токмо что человека, а и тварь бессловесную зря терзать…

Пугачёв помолчал.

– А знаешь что, Падуров? – внезапно оживился он. – Бери-ка ты цацу эту себе! Ась?

– Нет, ваше величество, благодарствую, мне и одной довольно, – с улыбкой откликнулся Падуров. – Будь мы в Санкт-Петербурге с вами, при дворце, – ну, куда бы ни шло! А ведь сами же только что изволили сказывать: порядков дворцовых нам не заводить.

Пугачёв понял его и тоже ухмыльнулся, потирая рукою бороду.

– Вижу, Тимофей Иваныч, урок мой зазря не прошел тебе. Мозговат ты…

Ну, ин довольно об этом!..


***

Вслед за Хлопушей был отправлен на сторону и полковник Шигаев. Ему поручалось объехать все верхние яицкие форпосты и собрать верных казаков в стан государя. Царский указ, врученный Шигаеву, начинался так:


«Всем армиям государь, российскою землей владетель, государь и великая светлость, император российский, царь Петр Федорович, от всех государей и государыни отменный». Далее следовало повеление: «Никогда и никого не бойтесь, и моего неприятеля, яко сущего врага, не слушайте. Кто меня не послушает, тому за то учинена будет казнь».


2

Вскоре после отъезда Хлопуши и Шигаева в Бердах произошло кровавое событие.

С субботы на воскресенье, после церковной всенощной, после жаркой предпраздничной бани и сытного ужина с довольным возлиянием, жители слободы крепко уснули. Спал и весь Пугачёвский дом, лишь чуткие старухи, жившие по соседству с царскими покоями, слышали сквозь сон, как где-то близко прозвучали выстрелы, затем почуялись отчаянные женские вопли, еще выстрел – и все умолкло.

Бабка Фекла вскочила с печки, перекрестилась, поскребла пятерней седую голову, прошамкала: «Наваждение!» – и снова повалилась на печку.

Бабка Анна тоже закрестилась, зашептала: «Чу-чу пуляют!.. Алибо сон студный пригрезился».

– Эй, мужики! – крикнула она. – Слыхали?

Но вся изба сытно храпела и во сне постанывала. «Пригрезилось и есть», – подумала бабка, но все же подошла к оконцу, заглянула.

Ночь стояла лунная. Голубели сыпучие снега, туманились далекие просторы, поблескивали мертвым пламенем остекленные окна избенок. Два запорошенных снегом вороньих пугала на огороде были, как два безликих привидения с распростертыми руками. И этот огромный огород, примыкавший к дому Пугачёва, походил на заброшенное кладбище: взрытые, местами обнаженные от снега гряды темнели, как могилы. В глубине виднелась покосившаяся баня, будто старая часовня на погосте, а молодые вишни с голыми ветвями напоминали надмогильные кресты.

Проезжавший на рассвете задворками крестьянин взглянул из саней в сторону бани и с великого перепугу обмер. Затем он прытко повернул лошадь и, работая кнутом, помчался обратно вскачь.

Вскоре сбежались к бане любопытные.

Раскинув руки, на снегу лежала, в одной сорочке, босая Лидия Харлова.

Возле нее, припав правой щекой к её груди, лежал малолетний брат Харловой – Николай. Оба они залиты были кровью, пораженные пулями, – Харлова в грудь, брат её – в голову.

Люди ахали, озирались по сторонам, переговаривались шепотом:

– Царь-то батюшка выгнал барыньку-т. Он дворянок-то не шибко привечает. Ох, ох, ох! Мальчишку-то жалко, несмышленыш еще.

Когда доложили о происшедшем Пугачёву, он сбледнел с лица и так выкатил глаза, что окружающие попятились.

Кто же посмел посягнуть на его, государя, священные права живота и смерти? Уж не Лысов ли опять?!.

Весь этот день Пугачёв был замкнут и мрачен, он не выходил из дому, не принимал никого и к себе.

– Ах, барынька, барынька! Горе-горькая твоя участь, – бормотал он, вышагивая из угла в угол по золотому зальцу.

Следствие по делу о разбое вел атаман Овчинников, а при нем состояли Чумаков и Творогов. Было опрошено немало казаков и жителей слободы. Многим известно было, что Харлова, после того как Пугачёв однажды ночью прогнал её от себя, оказалась в руках возвращавшейся с пьяного пиршества компании во главе с Митькою Лысовым. На другую ночь три загулявших татарина да хорунжий Усачев выкрали Харлову у Митьки. Произошла свалка, в которой молодой татарин был убит, казак же из лысовской шайки сильно ранен, а сам Лысов отделался ссадинами. После скандала он бегал с завязанной рукой по улице, грозил, что перевешает всех татар, а барынька все равно будет его.

На допросе Лысов вел себя вызывающе, орал на следователей, угрожал расправиться с каждым по-свойски, а в деле запирался. При этом он рассуждал так:

– Убили паскудницу – туда ей и дорога! Эка, подумаешь, беда какая!

Одной дворянкой на свете меньше стало, ну и слава богу!.. Ха! Да ежели бы её не убить, из-за нее полвойска перегрызлось бы. Она крученая, она и мне чуть нос не оторвала, – и он слегка подергал пальцами свой вспухнувший, в сизых кровоподтеках, нос.

– Не ври-ка, не ври, Митя! Это татарин тебя долбанул в нюхалку-то, – сказал Творогов хмуро.

Так ни с чем и отпустили Лысова, хотя все были уверены, что убийство – его рук дело. На совещании порешили: «батюшку» в подробности следствия не посвящать, а доложить только, что виновные не сысканы. О Митьке также ни слова, а то «батюшка», пожалуй, самолично с плеч голову ему смахнет – не шибко он уважает Митьку. А ведь Лысов как-никак выборный полковник, и ежели его казнить, войско-то, чего доброго, всю дисциплину порушит.

Под конец совещания подоспел Чика, да Горшков, да Мясников Тимоха.

Чужих в избе не стало, за кружкой пива рассуждали про то, про се.

– Хорош-то он хорош, слов нет! – сказал Иван Творогов, когда речь зашла о государе, и криво улыбнулся. – А только вот насчет бабьего подола знатно охочь величество! Надо бы его нам сообща боронить от женских-то…

– Либо его от баб боронить, либо баб от него хоронить, – громко всхохотал Чика, покручивая пятерней курчавую, чернущую, как у цыгана, бороду. – К тебе, Иван Александрыч, кажись, Стеша твоя прибыла?

– Прибыла намеднись, – с неохотой ответил Творогов.

– Вот и держи её под замком, а то батюшка дозрит, заахаешь, мотри.

Творогов был ревнив, а свою Стешу он считал писаной кралей.

– Мы, поди, воевать сюда пришли, а не с бабами возюкаться, – проговорил он с досадой.

– Вот это правда твоя, – подал голос пожилой, степенный Чумаков.

– Ха-ха-ха! – еще громче залился большеротый Чика. – А пошто ж ты, Федор Федотыч, вдовую-то дьячиху к себе из Нижне-Озерской уманил?

– Ври, ври больше, ботало коровье! – буркнул в бороду Чумаков, но глаза его по-молодому вспыхнули.

Тогда все разом загалдели:

– Не таись, не таись, Федор Федотыч! Видали твою духовную, вчерась она курей на базаре скупала. Всем бабочка взяла: и личиком, и станом, и выходка форсистая… Ну, а ежели и култыхает по леву ногу да косовата чуть – изъяну в том большого нету.

Чумаков отмахивался, бормотал:

– Для хозяйства она у меня, при домашности. Куда мне – старый я человек, – и потягивал из кружки хмельное пиво.

Стали перемывать друг другу косточки. Оказалось, у многих крали заведены были. У Падурова – татарочка, у Творогова – собственная красоточка, законная супруга, у Чики – шестипудовая купеческая дочка, у Тимохи Мясникова – тоже какая-то скрытница живет… «Вот только батюшка наш на вдовьем положении».

– Оженить бы, что ли, его? А то не приличествует осударю со всякой канителиться, – сказал захмелевший Чумаков.

– Царям на простых жениться не положено, из предвека так, – с серьезностью возразил атаман Овчинников, – а какую нито присуху подсунуть ему – это можно.

– А ведь, братцы, пригож наш батюшка-то! – выкрикнул похожий на скопца Горшков. – До него каждая пойдет. Эвот как ехал он намеднись, избоченясь, Карагалинской слободой, молодки все глаза проглядели на царя-то. А одна бабенушка до та пор голову поворачивала, глядючи на батюшку, аж в позвонках у ней хряпнуло. Ей-ей!


3

Все разбрелись по своим делам. Атаман Овчинников – с докладом к Пугачёву. Караул у дворца отбил в его честь артикул ружьем, но Овчинников передумал идти с парадного, прошел по черному ходу на кухню – была у него надежда перекусить, очень проголодался он.

Ермилка сидел на кухонной лавке под окнами и в зажатой меж коленями кринке сбивал мутовкой масло из сметаны. Толстые губы его в уголках были запачканы сметаной. Завидя входившего атамана, он вскочил, сунул на стол кринку, одернул фартук и, шлепая губами, крикнул атаману честь-приветствие.

– Вот что, братейник, – сказал Овчинников, – выйди-ка ты да почисти моего коня.

Ермилка взял скребницу со щеткой и тотчас же удалился. Овчинников, улыбчиво прищурив на Ненилу серые глаза, погрозил ей пальцем, молвил:

– А ты, слышь, толстая, не шибко батюшке-то досаждай великатностью-то своей женской, а то ты, краснорожая, присосешься, как пиявица, тебя и не оттянешь. А ему силушки-то на иные подвиги потребны.

Ненила бросила ухват, подбоченилась и зашумела, надвигаясь грудью на Овчинникова:

– Да ты что это, атаманская твоя душа, меня, девушку, позоришь? Да я те, за такие твои речи, из живого полбороды выдеру!

– Экая ты глупая! – засмеялся Овчинников и присел к столу. – Лучше дай-ка мне перекусить чего нито малость.

– Знаю я твою малость, – брюзжала Ненила. – Тебе бараний бок подай – ты и его за присест умнешь. Любите вы, атаманы, батюшку обжирать, в расход казну вводить.

Ворча, она все же кинула гостю рушник, а на стол поставила миску со снедью.

Овчинников, уплетая жареные куски баранины с кашей, говорил:

– Надобно жизнь батюшке устроить попышней да поприглядней. Поди, скучает он по этой… по Харловой-то?

– И не думает, – азартно заговорила Ненила. – Он арапельником кажинную ночь её учил.

– Ну, уж и кажинную…

– А что ж, не правду говорю? Учил, да не выучил, зря только утруждался.

– Вот ужо надо будет предоставить сюда штучки две опрятных женщин, смазливеньких, – заговорил, отрыгивая, атаман, – чтоб обихаживали его величество, как полагается во дворце: и постель прибирать, и одежу подать да почистить. А то не по-царски он живет. Страмота!

– И не смей, и не смей, Андрей Афанасьич! – замахала на него руками Ненила. – Сама управлюсь… И не смей!

– Так ты же на кухне…

– И на кухне, и около батюшки. Я и разуть-обуть могу, я и в баньку могу свести… А чего ж такое? Он царь, я его раба. Его ублажать бог повелел.

Ненила вдруг вскинула голову, прислушалась: в верхнем этаже заскрипела дверь на кухонную лестницу, вслед послышался голос Пугачёва.

– Ненила, эй! Портянки-то просохли?

– Просохли, твое величество, просохли! – закричала снизу Ненила и засуетилась. – Отвернись скореича, Афанасьич, переодеться мне.

Горбоносый Овчинников, улыбаясь одними глазами, отвернулся к окну.

– Хотя бы зановесочку какую повесить, так не из чего. И переодеться негде, – говорила Ненила, торопливо меняя на себе платье.

Озорник Овчинников попытался было повернуться к ней, но дородная курносая красавица сердито заорала:

– Не пялься, пучеглазый! А нет, клюкой по харе съезжу… не посмотрю, что ты атаманишка! – Она быстро надела новую черную юбку, быстро накинула шелковый шушун с пышными сборами назади, повязала по черным волосам алую ленту, ополоснула руки, освежила водой разгоряченное лицо, сорвала с шеста портянки, подскочила к зеркальцу, заглянула.

А сверху снова нетерпеливый, властный голос:

– Да ты чего там, телиться, что ли, собралась?! С кем это лясы точишь?

– Бегу, бегу! – и Ненила, сотрясая лестницу, потопала наверх.

Вскоре направился туда и атаман Овчинников. У него до царя серьезный был разговор.


4

Обедали втроем: Пугачёв, Падуров и Овчинников. Говорили о делах, о том, что завтра же надо отправить небольшие отряды в помещичьи села Ставропольско-Самарского края: барские запасы пощупать да на зиму в Берды провианту подвезти, а главное – мужиков на дыбки поднять.

– А как с барами мужики управятся, пускай к нам, в наше войско идут, – сказал Овчинников.

– Высочайших указов надобно поболе изготовить, да чтоб попы в церквах народу оглашали, – проговорил Пугачёв. – Ты, Падуров, подмогни Ванюшке Почиталину бумаги-то писать. Эх, Николаева нету!..

И, только начали «по второй», зазвенела за окном лихая казацкая песня, с гиком, с присвистом.

Стоявший при дверях Давилин бросился на улицу и, тотчас вернувшись, доложил:

– Максим Григорьич Шигаев из похода вертанулся, сто десять казаков с верхнеяицкой линии привел.

– Добро, добро! Покличь сюда полковника, – оживился Пугачёв и подошел к окошку. На улице уже сгустились сумерки, валил хлопьями мокрый снег, и ничего там нельзя было разглядеть.

Вошел Шигаев, а с ним молодой казак Тимофей Чернов.

Шигаев перекрестился на старинную икону, мазнул концами пальцев по надвое расчесанной бороде и, отдав поклон застолице, сказал:

– Здорово, батюшка, ваше величество! Здорово, атаманы!.. Хлеб да соль!

– Милости просим, будь гостем! – и Пугачёв дал знак рукой Ермилке. – Подмогни полковнику!

Чубастый Ермилка и вошедшая с киселем из облепихи рослая Ненила разом насели на покашливавшего Шигаева. Он был в дорожном, поверх кечменя, архалуке из верблюжины. За дальнюю дорогу архалук насквозь промок, сильно осел, не было возможности стащить его с вытянутых рук Шигаева.

– Ну, прямо как припаялись рукава-то! – надсадливо пыхтела Ненила.

– Потряхивай, потряхивай! – хрипел и кашлял полковник. – Ой, легче!

Ненила с Ермилкой работали, как два грабителя при большой дороге: архалук трещал по швам, полковник от дюжей встряски мотался во все стороны. Но, слава богу, все обошлось не надо лучше: архалук уже висел на гвозде, а двое помогавших, и особливо сам Шигаев, дышали во всю грудь, будто приморившиеся кони.

– Присядь покамест, полковник, отдохни.

– Ну, а ты, молодец, с чем пожаловал? – обратился Пугачёв к молодому казаку Чернову, смирно стоявшему, каблук в каблук, подобно каменному изваянию.

Вид казака самый воинственный: мужественное, открытое лицо, большие рыжие усы, начисто бритый подбородок.

– Осмелюсь доложить, мы Сорочинскую крепость взяли, – гаркнул казак, при каждом слове вздергивая головой и крепко взмигивая, как от сильного света.

– Кто это – мы? – прикрыв правый глаз, уставился Пугачёв на молодца.

– А мы – это вкупе с четырьмя яицкими казаками.

– Не может тому статься, молодец, чтобы впятером этакую крепость взять!

– Истинно, не вру, ваше величество!

– Что же, один поп, что ли, крепость-то защищал? Чего-то не пойму я.

– Нет, поп не защищал, – ответил казак, – поп Кирилла сам первый присягу учинил вашему величеству.

– Ну, стало, один комендант защищал?

– И комендант не защищал. Комендант с дюжего испугу вышел навстречь нам с хлебом-солью… И вот, конешно, было дело так. Сорочинская, конешно, в ста в семидесяти верстах отсюдов. Вот мы и подкатили к крепости-та – я с четырьмя казаками яицкими да сто двадцать калмыков конных…

– Ха! – ударил себя по коленкам Пугачёв и вместе с креслом повернулся к казаку. – Экой ты путаник, казак… Стало, не пятеро было на приступе-то, а сто двадцать, да вас пятеро!

– Во, во! – потряхивая рыжим чубом и все так же крепко взмигивая, охотно подтвердил казак Чернов. – Как есть – сто двадцать пять… А где же тут пятерым!.. Нешто пятерым с этакой крепостищей совладать!

Обескураженный допросом государя, казак почесывал затылок, глядел себе под ноги, покашливал.

– Ну, а чего ж ты привез оттудова, какие трохвеи? С чем, мол, приехал-то?!

– А привез я с собой, конешно, две пушки, – сразу оживился казак, – пушки важнецкие, обе орленые, из меди литые, да еще тридцать пять бочек пороху, да два ящика ядер, да всю денежную казну на пяти подводах, конешно…

Все весело засмеялись, а казака от душевной натуги бросило в испарину.

– Экой ты, экой ты!.. – покрикивал Пугачёв, наливая вина в стакан. – С этого бы и начал, с военной добычи-то. А то заладил: впятером да впятером… Молодец ты, видать, ухватистый, а путем балакать не можешь.

На-ка, выпей! Ненила, поднеси молодцу на блюде. Пей, сотник Чернов!

– Я рядовой, ваше величество.

– Отныне будь сотником! Жалую тебя за старание за твое, что честь и славу воинства моего приумножил. Подойди к руке…

Падуров и Овчинников показывали жестами новому сотнику, что надо делать, но он не понимал. Тогда Ненила что-то шепнула ему, он шагнул к Пугачёву, повалился ему в землю и, стоя на коленях, поцеловал его руку.

– Спасибочко, царь-государь, от всей, конешно, казацкой души, от крови-сердца. Уж не погневайся!

– Встань, сотник. Ну, пей во здравие. Да погоди-ка… – Пугачёв прошел в спальню, побрякал там ключами, вышел, подал сотнику золотой. – На, сотник. Старайся, – и, обратясь к Овчинникову:

– А ты, атаман, распорядись одеть-обуть сотника поприглядистей. А пятерым казакам и калмыкам, что Сорочинскую брали, выдать по четвертаку и выкатить малый бочонок водки, пущай погуляют. А теперь, сотник, сказывай, как было дело.

– Было дело так, – начал Тимофей Чернов. – Я, конешно дело, въехал один в толпу жителей, стал объявлять им, что сам царь-государь идёт в крепость. Прямо скажу – врать стал. Опосля того поехал я по городу, махая копьем, само-громко орал, чтобы все людишки выбегали за город со святыми иконами и чтобы во все колокола били. А кто, мол, встречать не пойдет, тех велено мне колоть даже до смерти.

Слушая рыжеусого воинственного казака, все приятно улыбались. Казак после стакана водки пришел в себя и заговорил складно. Пугачёв покручивал бороду и поощрительно подмигивал ему; казак действительно докладывал сущую правду. Он рассказал, как на другой день толпа калмыков и пятеро казаков с белым знаменем стала подходить к Сорочинску. Народ высыпал из городка с хоругвями, с иконами, с попом Кириллом. А впереди всех – сам комендант с хлебом-солью.

– Тут я спрыгнул с коня, приложился, конешно дело, ко кресту и велел всем идти в церковь. Там приказал попу служить молебен за твое здоровье, батюшка, и всему народу присягу учинить. Опосля того народ войнишкою ополчился на кабаки и разбил, конешно дело, все вчистую. И содеялось от радости не приведи бог какое веселье. Гулеванили двое суток. Опосля того забрали мы добычу и честь по чести вышли из крепости. Оной крепостью мы и кланяемся твоему царскому высокоблагородию.

– Величеству, – поправил Падуров.

– Тьфу… величеству! – спохватился казак.

– Вот, господа полковники, – приосанившись, сказал Пугачёв, – как видите, крепости сдаются не токмо мне, а даже императорскому имени моему… А ты, сотник, бери пару бараньих биточков в карман – и айда на улицу, там пожуешь. Мы же выйдем к вам – смотр чинить!

Пугачёв сунул жареное мясо в угребистую горсть сотника. Тот, приняв, пошел на цыпочках к выходу.

Затем делал доклад Шигаев, но Пугачёв слушал плохо.

– Таперь, – восклицал он, прерывая Шигаева, – припасов у нас хватит, господа полковники, чтоб Рейнсдорпа как след быть пугнуть. Молодчина сотник Чернов! Всего привез. Однако довольно талалакать, пошли!

Домовитая Ненила, оставшись одна, стала гасить лишние свечи, брюзжала:

– И кисель не дожрали. Сколько сахару истрясла.

Любопытства ради она подошла к окну и, подняв волоковую раму, высунула голову на улицу. Липкий снег валил. Три ярких костра пылали.

Невдалеке чернела виселица.

Овчинников подал команду, и две сотни приведенных им казаков с калмыками мигом вскочили в седла. У крыльца – на лафетах – две новые, доставленные Черновым, пушки, а слева, возле коновязей, весь облепленный снежными хлопьями, большой обоз с трофеями.

И как только показался на крыльце Пугачёв, казаки и калмыки во всю глотку заорали:

– Ура!.. Алла!.. Ура!.. Бачке осударю!.. Якши, якши!.. Здоров будь!..

Ура, алла!..

Полетели вверх шапки, малахаи, заблестели в сильных руках сабли, замаячили пики. Даже пламя костров как бы приподнялось на цыпочки и вытянулось, чтобы ярким светом своим озарить вождя.

У Ненилы от приятного волнения захватило дух. Глядя сквозь умильные слезы на царя, на то, как народ приветствует его, она даже всхлипнула.

– Детушки! – взмахнув рукой, начал Пугачёв громким голосом.