"Емельян Пугачев (Книга 2)" - читать интересную книгу автора (ШИШКОВ Вячеслав Яковлевич)Глава 5. Чудо-Юдо. Кар ловит Пугачёва, граф Чернышев ловит Кара. «К умному разбойничку». Маячная гора.Иван Сидорыч Барышников, как только приобрел себе имение и вернулся в столицу, возжелал устроить пир, да не какой-либо кучке знакомцев, а всему работящему Петербургу. Предвидя разлуку с обогатившей его столицей, Иван Сидорыч питал чувство некоей благодарности ко всему простому люду, который своими грошами, потом и кровью помог ему стать независимым и знатным. Завсегдатаи его трактиров и торговых лавок, строительные рабочие из приезжих крестьян и местных жителей, наконец многие тысячи любителей выпить – когда-то он держал на откупе кабаки Петербурга и губернии – весь этот народ долженствовал быть участником сказочного пиршества. Недолюбливая столбовое дворянство, считая знатных помещиков либо дармоедами, либо прямыми врагами всего промышленного сословия, Иван Сидорыч нарочно не пригласил на пиршество кого-либо из заносчивых господ. С разрешения генерал-полицмейстера Д. В. Волкова (бывшего тайного секретаря Петра III) Барышников облюбовал для своего всенародного пира Летний сад. Торжество назначено было на 24 ноября, день тезоименитства Екатерины. Засыпанный снегом сад был расчищен от сугробов. Отпечатанные в академической типографии пригласительные объявления запестрели по всему городу. Начало пиршества назначалось на 2 часа дня. Народ спозаранок повалил толпами к Летнему саду. Сбежавшиеся люди приникли к железной решетке и с жадностью глазели – каковы заготовлены в саду припасы. В полдень с верхов Петропавловской крепости загрохотал по случаю царского дня салют в сто один выстрел. – Мишка, Мишка, глянь: что это за диво такое? – указал рукой в середку сада седобородый, в лаптях, крестьянин. – А пес его ведает… Вот, ворвемся, так все высмотрим, – ответил курносый кудряш с широкими ноздрями. – Эх, деревня! – ввязался в разговор пожилой дворовый в потертой ливрее с позументами и в заячьей шапке. – Это зовется кит – в объявлении сказано о нем. – О-о-о, – изумился кудрявый и потянул воздух широкими ноздрями. – Чудо-юдо, рыба-кит… Ох ты, мать распречестная… Вот это ки-и-ит… Действительно, среди просторной полянки на невысоком помосте разлегся искусно смастеренный огромный кит с загнутым хвостом и раскрытой пастью. Он внутри набит вяленой рыбой, колбасами, булками, кусками ветчины, а сверху покрыт цветными скатертями и задрапирован серебряной парчой. Справа от кита – овальный стол окружностью в двести пятьдесят аршин. Он завален всякими яствами, сложенными в виде пирамид: ломти хлеба с икрой, осетриной, вялеными карпами. Большие блюда с рыбой украшены раками, луковицами, пикулями. На других полянках такие же, непомерной величины, столы с мясной снедью – говядиной, бараниной, телятиной. Во многих местах сада бочки с водкой, пивом, квасом. Виночерпии, все как на подбор рослые бородатые красавцы в полушубках, высоких боярских шапках и белых фартуках, оглаживали бороды, перебрасывались шутками, ожидая возле бочек дорогих гостей. Были устроены качели, ледяные горы, карусели. К часу дня на тройке вороных, с бубенцами, прибыл сам Иван Сидорыч Барышников в пышной, с бобровым воротником, шубе. Рядом с ним в санях – его сын Иван, будущий офицер, в форме кадетского шляхетского корпуса. Он высок, курнос, глаза с прищуром. На облучке, рядом с кучером, в медвежьей шубе, Митрич, бородища во всю грудь. Народ заорал: «Ура, ура!» Хор трубачей мушкетерского полка заиграл «встречу». Иван Сидорыч, привстав в санях, низко кланялся народу. Полетели вверх шапки, вся площадь дрожала от рева толпы. Иван Сидорыч принимал восторги людей как должное, полагая в душе, что народная масса чтит в его лице великого удачника, поднявшегося из низов на вершину жизни. Иван Сидорыч и не подозревал, что орал народ потому лишь, что сильно притомился ожиданием, изрядно проголодался и промерз, а в подкатившей тройке с бубенцами он угадывал сигнал к началу пиршества. Растроганный приемом, Барышников прослезился даже. Он, кряхтя, вылез вместе с сыном из саней, наряд полицейских, в полсотни человек, отдал ему честь, помощник пристава крепко жал богачу руку и, заискивающе заглядывая ему в глаза, поздравлял с праздничком. В народе зашумели: – Кто такие? Эй, кто там приехал-то? – А домовой его ведает, какой-то главный! Народ рьяно стал нажимать к центральным воротам, нетерпеливо ждал впуска в сад. На решетку по ту и другую сторону ворот вскочили двое, одетые в красные жупаны, затрубили в медные трубы и, отчеканивая слова, зычно закричали: – Миряне! Знатнейший купец, его степенство Иван Сидорыч Барышников, хозяин торжества, приказать изволил: по первой пущенной ракете все гости, не толпясь, чинно, входят через главные ворота в сад, идут к виночерпиям, выпивают по стакашку водки, либо пива, либо квасу… – Ма-а-ло! Водки-то по два, либо по три стакашка надобно… – по-озорному отзывались из толпы. – Выпив, гости ожидают второй ракеты, – продолжали выкрикивать красные жупаны, – после коей гости идут к «чуду-юду – рыбе-кит», где и принимаются за яства! И вот над Летним садом, грохнув, взлетела ракета. Распахнулись главные ворота. Народ совсем не чинно, как было предуказано, а с дикими воплями хлынул в пролет, как бурный поток в прорву. Полиция и распорядители с белыми повязками мигом были опрокинуты. Любители выпить мчались, как степные кони, к бочкам с пойлом – кто по расчищенным дорожкам, а кто целиною, сугробами. Виночерпии принялись за дело. У ворот, забитых прущим народом, и вдоль всей длинной ограды – дикая костомятка. Люди, мешая один другому, стаскивали друг друга за бороды, за ноги, вмах перелезали через ограду. Необычайный гам, визг, крики: «караул, задавили!» сотрясали воздух. Виночерпии до хрипоты орали получившим свою порцию: – Отходи! Жди второй ракеты. Но нетерпеливые уже мчались к сытным столам с закуской. А глядя на них, не дожидаясь второй ракеты, хлынула и вся толпища. Возле кита тотчас началась невообразимая свалка. Чудо-юдо – рыба-кит был мгновенно растерзан в клочья. Люди принялись чавкать, давиться вкусными кусками, рассовывать пищу по карманам. Оба Барышникова, вместе с Митричем, стояли в разукрашенной флагами и хвоей беседке, среди сада. Иван Сидорыч ждал от толпы поклонения и скорой благодарности. Но, увидав вместо порядка и благочиния одно лишь буйство, он померк, потемнел, обидчиво закусил губы. Он уже готов был помчаться к генерал-полицмейстеру за усмирительным отрядом, чтобы штыками и нагайками привести в порядок неблагодарный люд. По выражению глаз своего папаши сын сразу понял его мысли и негромко сказал: – Охота тебе была подобную глупость затевать. И убыточно, и гадко. И не успел он докончить, как к беседке начала подваливать пьяная толпа. Впереди шагал землекоп из артели Лукича, рыжебородый Митька. Он недавно кончил тюремную высидку за «своевольщину» в Царском Селе, на нем, невзирая на крепкий мороз, поверх рубахи – лишь рваная бабья кацавейка, голова простоволосая. Засучив рукава и потрясая кулаками, он хрипло орал: – Бей всех подрядчиков! Дави богачей! Из-за них, гадов, я тверезый зарок нарушил, в острог попал. – Царь-то батюшка, слышно, по Яику гуляет с воинством своим… – Могила богачам! – подхватили другие. – И поделом! Богачи жилы из нас тянут, а тут, ишь ты, винишком улещают, рыбу-кит выставили… – Бей не робей, скрозь, кто попадется! – Круши рыбу-кит! Имай её за зебры! – И толпа нахраписто полезла по ступенькам. Барышниковы заскочили внутрь беседки, захлопнули за собою дверь. А верзила Митрич, распахнув медвежью шубу и отведя в сторону свою бородищу, чтоб видны были на груди кресты и медали, завопил: – Стой, оглашенные! Что вы… Кто-то в толпе выкрикнул: – Робяты! Это главный енарал… – Бей генералов! – взголосил рыжебородый Митька. Он прыгнул к Митричу и схватил его за бороду. Но широкоплечий Митрич, по-медвежьи рявкнув, сгреб Митьку за портки и кацавейку и швырнул в толпу. Толпа попятилась, зло захохотала. Пересвистываясь, бежали к беседке полицейские и служащие Барышникова. Первым поймали Митьку. – Лошадей! К черту праздник! – вращая осовелыми глазами, кричал Барышников. – Выпустить вино из бочек… В снег, в снег! – Не можно, Иван Сидорыч, – задышливо ответил упарившийся от бега управляющий. – Чернь всем вином завладела. Озлобленные отец и сын, в сопровождении служащих и Митрича, быстро шли к выходу. Ну и распустила ж матушка-царица столичный народишко! Они не замечали ни крутящихся каруселей, окруженных ротозеями, ни ледяных гор с катающимися в долбленых челноках, ни веселых качелей. Звуки гармошек, балалаек и военного оркестра, нескладная запьянцовская песня, отчаянные вопли пришедших в буйство запивох не касались сознания Барышниковых. Они лишь видели шагавших справа и слева от себя возбужденных, ненавидящих их людей. Барышниковы косились на них со страхом, отвращением и злобой. Привлеченные криками, сбегались со всего сада пьяные и трезвые. Иные из толпы знавали Ивана Сидорыча лично. Видя пред собою богача-хозяина, они считали нужным, хоть в пьяном положении, хоть раз в жизни, выместить на нем давно накопившуюся злобу. – И не стыдно вам, рожам-то вашим, – отругивался Митрич, с опаской косясь на пьяниц. – Эх вы, народы… Благодарить должны! – Благодарим, благодарим, – отвечали трезвые. – Спасибо за угощеньице, Иван Сидорыч. – О-о-о, да это эвон кто… Ванька Барышников, трактирщик! – выкрикнул подбежавший большеусый кузнец с бельмом. – Ха-ха! Хватил нищего по затылку, – с ядовитым хохотом отвечали из толпы. – Он давно трактиры-то бросил, он на винных откупах разжился да на подрядах. – Он, холера, пять бочонков апраксинского золота украл на войне! – подхватил кузнец. – Он вор казенный, вот он кто. Дай ему по шее! – Врешь, мазурик! – дико захрипел на ходу Барышников и приостановился, грозя кузнецу вскинутым пальцем. – Быть тебе на каторге! – Ха-ха! Бей его! – крикнул кузнец, с ловкостью скакнул к трясущемуся от ярости Барышникову и крепко ударил его в ухо. Бобровая шапка покатилась в снег, а сам Барышников, покачнувшись, упал на руки Митрича. Кузнеца схватили, но он вырвался, приказчики вступили в бой с гуляками, а Барышниковы, под свист и улюлюканье толпы, ходко побежали к тройке. Митрич вскарабкался на облучок, Барышниковы пали в сани. И только лишь кучер расправил вожжи, как бельмастый буян-кузнец кинулся к саням и сгреб богатого откупщика за шиворот. Но тройка рванула, и кузнец, цепко схваченный за руки Барышниковым-сыном, очутился на дне саней. – Погоняй! Валил хлопьями снег, с Невы порывами набегал ветер, кругом было мутно, сумрачно. Залились бубенцы, тройка бежала резво, кучер пронзительно кричал фальцетом: – Па-а-а-ди! Па-а-ди-и! Барышниковы, подмяв под себя кузнеца, сидели на нем в просторных санях и с яростью били его в лицо, в голову кулаками и ногами. Затем окровавленного, потерявшего сознание, выбросили его из саней. Тройка ходом укатила дальше. Было четыре часа. Спускались сумерки. Публика из Летнего сада стала разбредаться, уводя под руки покалеченных и пьяных. Однако веселье было там еще в полном разгаре. Играли три оркестра, на расчищенных полянках шел веселый пляс, пьяные, обнявшись, шатались взад-вперед, горланили песни. С моря налетал на столицу резкий, шквалистый ветер. Вода в Неве, вздымаясь седыми гребнями, стала прибывать. Ветер знобил прохожих, валил с ног пьяных, взвихривал буруны снега, раскачивал оголенные деревья, сердито трепал огромные полотнища трехцветных флагов, вывешенных по всему городу по случаю тезоименитства императрицы. Дворники и будочники никак не могли зажечь расставленные вдоль домов плошки с салом, только вдоль линии дворцов на Неве ярко пылали, раздуваемые ветром, смоляные бочки. В полночь ветер стих, ему на смену крепкий пал мороз. Летний сад, наконец, опустел. Но по всему его простору, на аллеях и умятых сугробах валялись тела упившихся, уснувших или покалеченных в драке. Подбирать их было некому: перепившиеся полицейские либо разбрелись по квартирам, либо валялись тут же на снегу. Наутро было обнаружено в Летнем саду множество окоченелых трупов. Замерз и рыжебородый землекоп Митька. А избитый до полусмерти кузнец был на дороге раздавлен проезжавшим в темноте пожарным обозом. Так знатный купец Барышников, при попустительстве столичного начальства, отпотчевал работящий народ. Екатерина, проведав о всем этом, возмутилась. 27 ноября она писала генерал-полицмейстеру: «Дмитрий Васильич! Мне сказывают, что по случаю третьеводнишнего празднования, у некоего подрядчика считается померших от пьянства до трехсот семидесяти человек. И хотя я думаю, что число сие увеличено, желаю, однако ж, чтобы вы наиточнейшим образом о том изведали и мне, в самой подлинности, донести не умедлили». Барышникову грозила неприятность. Он сильно перетрусил. Но все обошлось благополучно. Он где надо смазал, генерал-полицмейстеру Волкову подарил великолепные выездные сани с волчьей полстью, поклонился графу Алексею Орлову и вельможному И. П. Благину, прося у них совета и заступления. – Пожертвуй несколько тысчоноквпользуМосковского сировоспитательного дома, – сказал ему Орлов. – Матушка это любит. Барышников пожертвовал десять тысяч. И не успели у него зажить разбитые о голову кузнеца маклашки пальцев, как он получил медаль и высочайшую благодарность за щедрый дар. Барышников ликовал, по крайней мере – на людях, а вот Митрич после безумного народного пиршества восскорбел душою. Митрич, или – полностью – Прохор Дмитриевич Шеремин, был когда-то крепостным графа Шереметева. При императрице Елизавете он состоял нижним чином в гвардии. На одной из царских охот, где он был вместе с другими солдатами в качестве егеря, он своим ростом, бравой выправкой и могучим голосом обратил на себя внимание фаворита императрицы, графа Алексея Разумовского, по ходатайству которого был зачислен в штат придворных егерей, затем приставлен дядькой к явившемуся из Голштинии мальчику – великому князю Петру Федоровичу, а по воцарении великого князя произведен в его лакеи. В молодые и зрелые годы жизнь Митрича шла как по маслу: беспечное, сытое прозябанье при дворе. Время крутилось веселым колесом, и некогда было раздумываться, вникнуть в смысл мимотекущей жизни. Но когда приспела старость, когда с унизительным позором был он изгнан из дворца якобы за пьянство и поселился в маленьком домишке на Васильевском острове, а затем, овдовев, перешел в услужение Барышникову, он начал относиться к жизни по-серьезному, стал вглядываться в человеческие судьбы, стал вдумчиво проверять свой житейский путь. Его многолетнее существование при дворе, в то время казавшееся ему столь высоким и блистательным, теперь представилось старому Митричу унизительным. Он был при дворе вещью, евнухом, бессловесным существом. Правда, от государя с государыней он видел «одно хорошее», зато всякая шушера придворная частенько кормила его то оскорбительным словом, то высидкой, то штрафом. А за что? Шибко винцом зашибать он стал… Да как и не зашибать, когда сам государь, царство ему небесное, почитай, всякий день пьяненький был. Неприступная для простого человека твердыня дворца представлялась ему храмом божиим, где почиет истинная благодать и святость. Когда же он попал туда да присмотрелся – дворец оказался не храмом, а без малого веселым домом с гулящими «мамзельками». Да, да… В прошлой своей жизни он ничего не мог припомнить хорошего, ничего полезного для души и для людей, такого, что хотелось бы воскресить в памяти с внутренним удовлетворением. Ну, а в настоящем? Теперь Митричу тихо и сладко. – Состарился я… Старуха умерла. Один… Жалко мне всех, и себя, и людей жалко, – бормочет он сам с собой бессонной ночью в своей каморке у Барышникова, и большая крепкая рука его тянется к графину с водкой. – Деньги у него шалые, у хозяина-то! Что хочет, то и делает. Эвот сколько людей опоил, проклятый, сколько семей осиротинил… А ему и горя мало! Как-то, выпивши, он сказал Барышникову: – Вот ты, Иван Сидорыч, награду получил, медаль. А подумал ли о людях, кои по твоей милости в Летнем саду окочурились, помог ли ты родственникам их, пожалел ли? – Всех жалеть, старик, жалелки не хватит. Эти обожрались от своей дурости, и пес с ними – новые родятся. – Твердокаменный ты человек, Иван Сидорыч. Жалости в тебе нет к простому люду. А ведь ты и сам из простонародья. Хоть и миллионщик, а все ж таки человек роду простецкого… – Молчи! Проспись поди… – Ладно. Ежели совесть в тебе молчит, ну-к и я помалкивать буду. Ладно. Только, мотри, гроза-то идёт, гроза-то в вашего брата-богача стрелы мечет. Чернь-то ждет не дождется своего часа… Вот ты, Иван Сидорыч, помещик ныне стал. Мотри, Пугач-то и до тебя доберется, и к тебе в Смоленскую-то придёт… Качаться тебе на березе… – Тьфу тебе, тьфу, дурной! – А ты не плюй, – подымал голос Митрич. – Плюнешь встречь ветру, плевок-то обратно в рыло прилетит. – Пошел вон, пьяный мерин! Утро в Петербурге было тусклое, туманное. По широким площадям, по прямым проспектам и улицам полз белый поземок. Седыми вьюнками он облизывал ноги прохожих, фонтаном взмывал возле фонарных столбов. Вдоль Невской набережной высились стройные громады Зимнего и Мраморного дворцов. За Невой серым призраком маячила крепость. Туман то сгущался – и тогда все тонуло в его мутной пелене, то, под взмахами северного ветра, редел, открывая оживленную перспективу улиц, заречные дали. Всюду сновал деловой народ, проносились сани с седоками, плелись хмурые водовозные клячи – на дровнях стояли прикрытые дерюгой обледенелые ушаты с невской водой. Благородная собачонка в теплой кофточке играла с белым поземком: лаяла, прыгала, хватала ртом оживший снег. – Кадо, Кадо! – кричал бравый лакей с бакенбардами и вскидывал послушного песика на руки. Четыре казака в опрятных темно-синих чекменях с голубыми отворотами, в сдвинутых на ухо трухменках, поскрипывали начищенными до блеска сапогами, правились к дому графа Алексея Орлова. Казаки жили в Петербурге больше месяца. Опасаясь, что за ними следят, они принуждены были вести жизнь замкнутую, по людным местам не шлялись. Поэтому не знали и не могли знать они о том, что творится на их родном Яике. Один из казаков – уже известный нам – есаул Афанасий Перфильев. После убийства генерала Траубенберга и занятия Яицкого городка генерал-майором Фрейманом есаул со многими замешанными в бунте казаками бежал, некоторое время скрывался, а затем во главе делегации был послан опальным казачеством в Петербург ходатайствовать перед императрицей о смягчении приговора осужденным. Заготовленное на имя императрицы прошение делегаты передали Алексею Орлову, на покровительство которого полагались. Орлов сказал им: – Ждите резолюции. Просьбу вашу не замедлю вручить государыне. Через две недели они были призваны к графу. И вот, прошагав по туманным площадям и проспектам столицы, они входят в графский дом. – Слушайте, друзья мои, – ласково встретив их, начал граф. – Только имейте в виду – вверяю вам государственную тайну. За разглашение будете схвачены и на веки вечные посажены в Петропавловскую крепость. Поняли? С тебя, есаул Перфильев, первый взыск. Ну так вот. Правительству стало ведомо, что на Яике несчастье учинилось: некий вор и мошенник, беглый донской казак Пугачёв, присвоил себе имя покойного императора Петра Третьего, собрал себе шайку из ваших же яицких ухорезов, укрывающихся от кары за убийство Траубенберга, и вот оный разбойник пошел гулять по Яику и даже подступил, говорят, под Оренбург. Поняли, ребята? – Поняли, ваше сиятельство! – Перфильев стиснул зубы и, в приливе искреннего возмущения, схватился за саблю. – Ах, он подлец! – Ну, вот, – с удовлетворением проговорил Орлов. Ему понравился искренний порыв есаула. – Так съездите-ка вы, молодцы, к себе на родину да постарайтесь обманутых казаков уговорить, пускай-ка они от этого ложного царя отстанут да схватят его. Вот, постарайтесь-ка! Тогда по возвращении вашем в Петербург войсковое дело немедля будет решено в вашу пользу. А ты, Перфильев, сразу чин майора получишь. – Рады постараться и послужить всемилостивой монархине! – вновь воскликнул Перфильев, и шадривое, в крупных оспинах, лицо его выразило полную преданность правительству. – Только предоставьте нам, ваше сиятельство, к вершению оного великого дела подходящие способы. А уж мы… – Вы, молодцы, у графа Чернышева были? Ах, нет? Ну и само хорошо, отлично! И не заходите, не заходите к нему. Он вам все время кашу портит. Кабы не он да не Мартемьян Бородин ваш, не быть бы и заварухе в яицком войске, не гулять бы и Пугачёву там… В конце ноября Перфильев и Герасимов, снабженные от Тайной канцелярии документами и прогонными деньгами, выехали через Москву в Казань под видом «черкесов» – так значилось в их паспортах за подписью князя Вяземского. А два других казака были оставлены в Петербурге в качестве заложников. Всем этим ведала Тайная канцелярия, Военная же коллегия вместе с графом Чернышевым была от этой затеи устранена. Таким образом, в сиятельную голову Алексея Орлова влетела та же мысль, что и губернатору Рейнсдорпу: один послал ловить Пугачёва каторжника Хлопушу, другой – есаула Перфильева. И не успел еще Перфильев доехать до Казани, как в Военную коллегию пришли реляции и письма Кара, повергшие графа Чернышева в злобную растерянность, а императрицу – в гнев. Однако видавший виды полководец Чернышев не решился обвинять Кара в военных неудачах; его взорвало отсутствие у того должной дисциплины и, главное, полного сознания ответственности пред правительством. И вот, после доклада Екатерине, Чернышев тотчас написал Кару ответ: «Государь мой Василий Алексеевич! …изъявленное в постскрипте помянутого письма намерение ваше, чтоб, оставя порученную вам команду, ехать сюда, учинили вы неосмотрительно, и буде оное исполните, то поступите точно противу военных регул. Рекомендую вам отнюдь команды своей не оставлять и сюда не отлучаться. А буде уже в пути сюда находитесь, то где б вы сие письмо не получили, хотя бы то под самым Петербургом, извольте тотчас, не ездя далее, возвратиться». Копия этого письма была направлена и главнокомандующему в Москве, князю Волконскому. «На случай же, – писал Чернышев князю, – если курьер как-нибудь с Каром разъехался, прилагаю при сем с оного моего письма дубликат и покорнейше ваше сиятельство прошу, как скоро Кар в Москву приедет, оное ему вручить, приказав наблюсти на почтовом дворе и где следует, чтоб Кар, не бывши у вашего сиятельства, Москвы проехать не мог». Такого же смысла бумага была отослана и казанскому губернатору. Курьерам офицерского чина была дана особая инструкция. Итак, шла ловля не только злодея Емельки Пугачёва, но и генерала, против него сражавшегося и надумавшего бежать с поля военных действий. А что Кар действительно бежал, в этом не было ни малейшего сомнения. Он самочинно передал командование отрядом генерал-майору Фрейману, сел в уютный возок и двинулся в Казань. Среди солдат возникли по сему поводу толки: – Ага, барабаны-палки. Учухали, братцы, пошто генерал-то удрал? – Неужто нет!.. Он больше и глаз сюды не покажет. – Знать, братцы, уверовал он… в царя-то. Барабаны-палки… – Вестимо, уверовал… Не хочет супротив взаправдашного-то самодержца воевать… Пущай, мол, солдатня отдувается, с солдатни и спрос таковский. – Во, во! Да и нам, ребятушки, это дело обмозговать надобно… Чать, не бараны! Перфильев с Герасимовым тоже правились в Казань, к губернатору Бранту; деньжат у них было довольно, в пути питались они хорошо и выпивали почасту. Зимняя дорога наезжена, обставлена верстовыми полосатыми столбами, а на взлобках, где гуляют ветродуи, утыкана частыми вешками. Темные, неуютные зимою деревеньки с покривившимися, крытыми соломой избами, села с деревянными храмами, помещичьи усадьбы в садах да в рощах. Встречались порой и зажиточные, хорошо обстроенные села; церковь, два кабака, базар с торговыми балаганами, крепкие хозяйственные избы, даже церковная школа для ребят. По большой торговой дороге двигались взад-вперед скрипучие обозы с замороженной рыбой, мясом, свининой и птицей, с мешками муки, с возами сена. Или встречался собственный обоз какого-нибудь богатого купца-волжанина на пятидесяти сытых и рослых конях в доброй, кожаной, с медными бляхами сбруе. Под расписной дугой у каждого купеческого коня валдайский колокольчик, на шее шаркунцы с бубенцами, грива расчесана, хвосты подкручены. На объемистых возах, набитых в Москве красным товаром да сукном, укрытых от метелей кожами, перевитых пеньковыми веревками, сидят краснощекие, одетые в теплые тулупы, купеческие извозчики; у каждого в ногах по самопалу, топору да по железному кистеню: в пути всяко случается, можно угодить и на разбойничков. – Чей обоз-то? – перегоняя вереницу подвод, кричит со своих санок Перфильев. – Кобелевых, именитых казанских купцов, Афанасья да Ивана, братья они. – В Казань правитесь? – Пошто в Казань? В Нижний! – и рыжебородый богатырь скатывается с воза, чтоб в ходьбе маленько поразмяться. – В Нижнем на склады сгрузим до весны, а весной-летом товары водой пойдут – кои до Макарья на ярмарку, а кои в Казань. – А из Нижнего куда же вы? – А мы опять в Москву. С Нижнего-то заберем железо демидовское, да медь с собственных кобелевских заводов, да хлеба хозяйского, да юфти. На войну все… Ведь война-то который год тянется, а у войны нуждишек не мало. Так вот до весны и будем ездить меж Волгой – Москвой. А ваш путь куда принадлежит? – неожиданно спросил извозчик. – Ах, в Казань? Так-так. Чегой-то, бают, не вовсе спокойно там, будто царь-батюшка самоновейший объявился народу. – Не царь, а самозванец, – возразил Перфильев и пустил свою лошадь шагом. – Да и не под Казанью, а под Оренбургом. А ты откудова слышал? – Да пробалтываются! – шагая рядом с санками Перфильева, ответил рыжебородый. Он достал из-за пазухи житную лепешку, перекрестился и стал кусать белыми, как снег, зубами. – Ведь оттедова, из-под Казани-то, кой-какие из помещиков в Москву подаваться стали, ну-к слухи-то и катятся от их ямщиков да дворни. Царь-объявленец, мол, дворян-то не шибко милует, больше, мол, приклоняется он до простого народу, до черни, значит. Перфильев переглянулся с Герасимовым, и оба пустили свои сани на полный ход. Большая торговая дорога была оживлена и день и ночь. Много тысяч подвод ежедневно попадалось нашим путникам. И так по всей Руси, от черноморских степей до приполярной, почитай, тундры, от Балтийского моря до Уральских гор и дальше – по бескрайним просторам Сибири, особенно в зимнее время, кишели дороги обозами, проезжим и прохожим людом. Встречались нашим путникам и необычные, шумные подводы на плохих лошаденках, в веревочной да лыковой сбруе. Это какая-нибудь волость спешно доставляла в Москву очередную партию новобранцев. В широких санях-розвальнях, как сельди в бочке, сидели пьяные парни: одни орали песни, другие – упившиеся – лежали поперек саней мертвыми телами, третьи били себя кулаками в грудь и, скосоротившись, горько, неутешно плакали: «В Туретчину, братцы, к бусурманам!..» Не мало по дорогам моталось и пешеходов. То шли артелями плотники, то пильщики, то пимокаты. Вот крестьянин ведет тощую коровенку на базар, её подгоняет хворостиной парнишка, укутанный мамкиной шалью; вот божьи старушки семенят неведомо куда и стрекочут между собою, как сороки, а вот два высоких крепких старика с посохами и заплечными берестяными кошелями. Они внушительного вида, лица их свежи, взоры светлы, белые бороды волнисты. Один, выставив на мороз лысину, идёт без шапки, он всю зиму – дома и в дороге – спит на сеновалах. Им в пути хорошо подают, а на ночлегах сытно кормят. Оба второй уже год шагают по обещанию из-под Иркутска в Киев, на поклонение киево-печерским чудотворцам, а ежели война с неверными «пресечется», то старцы-трудники, пожалуй, примут путь на Иерусалим-град и ко святой горе Афонской. – А как же дома-то у вас? – полюбопытствовал Герасимов. – А дома у нас, в Сибири-матушке, все справно. Мы с Лукой соседи будем, шабры. У него семейство в двадцать душ, у меня того более. У нас у двоих-то до двухсот коровушек да по косяку лошадушек. – Ха! – удивленно крутнул головой Перфильев. – Видно, помещиков-то нету у вас, в Сибири-то? – Бог миловал… Этого сраму, позорища, чтоб человек человека, аки собаку, продавал да по своему хотенью истязал даже до смерти, у нас, в Сибири, не водится. Ваши мужики-то к нам бегут. Бе-гут, бегут! – А сколько же вам лет будет, старички? – спросил Герасимов. – По шестидесяти есть? – Мне восемьдесят девять, – сказал дед без шапки, – а Лука-т на восемь годков старей меня, ему уж к веку подваливает, к ста годкам. Вон он, дуй его горою, крепыш какой. Репа-репой. Ну, прощевайте-ко-ся… – Светлые старцы легкой ступью пошагали дальше. На ночевках, где-нибудь на постоялом дворе или в ямской избе, путники наши все чаще, все охотнее возвращались к одному и тому же заветному разговору. В дороге, при ямщиках, скрытные речи вести опасно, а вот с глазу на глаз, потягивая в теплой хате винцо или горячий сбитень с пахучим свежим караваем вприкуску, раскинуть умом-разумом весьма невредно. – Да, брат, да, Перфильев, – начинал усатый казак Герасимов и ужимал глаза вприщур, – такие-то дела-делишки. Ведь я сказывал тебе, что видел покойного государя вживе не единожды, и буде сей, называющийся, и впрямь государь, узнаю его зараз. – Каким, однако, побытом могло статься, чтобы простой человек взял да и объявил себя государем? – озадаченно вопрошал Перфильев. – Кажись, и статься сему не можно. А на мой смысл, называемый графом Орловым Емелька Пугачёв и впрямь есть он – Петр Третий. – Да ведь ходила молва, будто манифесты о смерти государя ложны, будто выкраден он из-под ареста… – А ежели так, – озираясь, нашептывал Перфильев, – тогда воистину под Оренбургом это он и есть. Ведь должен же он, державец наш, где нито объявиться… – Знаешь что, Перфильев, задышав в шадривое лицо товарища, таинственно говорил усатый Герасимов, – ежели я, повстречавшись, узнаю государя, тогда, хоть убей меня, а злого умысла супротив него допускать не стану. – А как иначе? Как можно руку поднять на государей! – восклицал Перфильев. – Их головы помазанные. Только вот ты што скажи, чью сторону держать нам: государя альбо государыни? – Нам в их дела встревать нечего, они промеж собой как хотят, так пусть и делят. Наше дело маленькое… Наша хата с краю… как говорится. – Что верно, то верно, – согласился Перфильев. На том они и порешили. А как прибыли в Нижний Новгород, пошли в кремлевский Преображенский собор и в нем, над могилою приснопамятного сына России Кузьмы Минина, поклялись служить государю верой-правдой. То был зарок совести, отягченной раскаянием за данное графу Орлову слово – черное слово супротив государя. Под Макарьевым произошла у них неожиданная встреча. – Стой! Перфильев! Герасимов! Да никак это вы? Стой, ежова голова! – и к остановившимся саням подбежал бородатый, косоглазый яицкий казак Федот Кожин. Простоватое лицо его выражало необычайное удивление и радость. – Ой, да и соскучился же я по своим людям-то, по казакам-то. Ведь я, дружки, с чумного московского бунта. Да отойдемте-ка подале куда, – и казак-гуляка кивнул в сторону курносого парня-ямщика. Все три казака, взявшись под руки, стали неспешно прохаживаться вдоль дороги. – Я после бунта московского по тюрьмам вшей кормил, под плетьми, ежова голова, был, да вот господь привел нам эвот с дружком-то этим вырваться, – и Федот Кожин указал рукой на сидевшего в санях человека. – Да ужо я… Эй, Нил Иваныч, вылазь сюда на кумпанство! Нил Хряпов в вывороченной вверх шерстью овчинной шубе, в мохнатой шапке походил на огромного стервятника-медведя. Жир с него спал, брюхо стало много меньше, бородатое лицо по-прежнему красное, запойное, под глазами отвисшие мешки. Он и Кожин были навеселе. Поздоровавшись с казаками, Хряпов, недолго думая, сказал: – А нет ли у вас, господа проезжающие, винца глоточка с два? У нас было два штофа, да выпили, зато вареная курица есть да пироги-крупеники. Через минуту возле саней бывшего мясника завязалась на морозце беседа с легкой выпивкой. – Куда ж это ты пробираешься-то, Афанасий Петрович? – спросил Кожин есаула Перфильева и с жадностью опрокинул в рот стаканчик холодного вина. – По секретному делу едем, – загадочно ответил тот. – А-а-а, по секретному! Хм… Мы с дружком тоже вроде как по секретному, – сипло захохотал вовсе охмелевший Кожин и облизнулся. – Ну, так вот вместях и поедемте, ежова голова… по секрету! – Нам не по пути. Мы до губернатора Бранта едем, в Казань. – Эво куда, – и косоглазый Кожин с какой-то веселой безнадежностью присвистнул. – Ну, а мы, брат, губернаторов да воевод как можно объезжаем… ха-ха-ха! Я напрямки скажу, Перфильев, – хошь саблей меня руби, хошь из пистолета, – едем мы, без утайки тебе молвлю, как казак казаку, – поспешаем мы, значит, ежова голова, к самому Петру Федорычу, царю-батюшке, вот куда! – Да нешто он объявился где, государь-то? – схитрил осторожный Перфильев. – Хах ты, ежова голова! – закричал Федот Кожин, давясь пирогом-крупеником. – Неужли не слыхал? Да нам в кабаках все уши прожужжали: под Ренбургом, мол, сам царь стоит с великим воинством. – Пьянчужки брешут, а ты, косоглазый заяц, слушаешь, – подзадорил Кожина Перфильев. – Нет, не брешут, господа казаки, – убежденно и строго возразил Нил Иваныч Хряпов. Он широко распахнул шубу и стал набивать трубку табаком. – Мне доподлинно ведомо, что главнокомандующий Москвы князь Волконский военную силу из-под Москвы в Оренбург направил. Уж мне ли не знать. Ведь я первейшим купцом был, а по природе мужик я, крепостной барина Ракитина, в люди же вышел грешной головой своей, – и бородатый Хряпов, допив остаток водки, не торопясь рассказал казакам про свою жизнь: как он был богат и знатен, как разорился, как с горя стал пить и по дурости, ошалев от пьянства, ввязался в Москве в драку. – Ведь я поставщик двора был, ведь я самого государя не токмо что видывал, а и в могилу провожал, царство ему небесное! – Как так… в могилу? – исподлобья посмотрев на купца, воскликнул Перфильев, а Герасимов крутнул головой и прыснул смехом. – Да к кому же вы тогда едете, раз царь земле предан? Ну и чудодеи вы, братцы мои! Мылом объелись либо щелоком охлебались. – А еду я, – отставив ногу и разгребая пальцами бороду, начал Хряпов, – еду я, честные господа, мужиков на бар подымать. Вот куда! А как сколочу шайку из крестьян, бар будем резать, барское жительство пеклу предавать, хе-хе… И есть мое усердие прибыть к батюшке по крайности вкупе с тысячью разнесчастных мужичков. – Да к какому батюшке-то? – захохотал Перфильев, с большим любопытством присматриваясь к захмелевшему купцу. – А вот как дойдем до него, тогда и угляжу, к какому: к воскресшему ли батюшке, али к умному разбойничку! Ежели есть он истинный царь, а замест него в Невском монастыре похожего на него человека погребению предали, я тут же оборочусь к царю спиной да и заявлю в народ: хоть ты и государь был, Петр Федорыч, а только не в своем уме царствовал, баба ты в повойнике, а не царь!.. – Хряпов чем дальше, тем больше волновался, он вспотел на морозе, голос его стал сиплым, крикливым, занозистым. – А ежели он, дай бог, разбойничек умный, упаду ему в ноги, да не раз, а сто разов ударюсь башкой в землю. Разбойничек, заору, пресветлый разбойничек мой! Давай оба вместях, оба враз царствовать! Покажем свету, что и чрез разбой правда открыться может! – по пухлым морщинистым щекам его, по бороде текли слезы. – Ой, братцы, мужик я, мясник я, так уж замест коров стану резать я помещиков и прочих душителей мужичьих!.. Эх, братцы!.. Еще бы винца мне, разбойничку, а! – Он бил себя опухшими кулаками в грудь и всячески спьяна юродствовал. Перфильев толкнул Герасимова в бок, и они исподволь покинули гуляк. Полковник Чернышев, не получая никаких распоряжений от Кара, в ночь на 13 ноября выступил к Чернореченской крепости с целью пробраться в Оренбург. Он отправил губернатору Рейнсдорпу двух казаков с просьбой оказать его отряду содействие. Гонцы еще не успели прибыть в Оренбург, как Рейнсдорп получил рапорт бригадира Корфа, что ночью 12 ноября он остановится в двадцати верстах от Оренбурга. Губернатор тотчас отправил как Корфу, так и Чернышеву приказание выступить со своих ночлегов одновременно, на рассвете, и направиться к Оренбургу со всеми военными предосторожностями. Однако губернаторские гонцы были схвачены в дороге расторопными мятежниками, и это обстоятельство открыло карты Пугачёву. Полковник Петр Матвеевич Чернышев в первом часу ночи на 14 ноября прибыл в Чернореченскую крепость, разместил свой отряд по квартирам и лишь расположился на ночлег в доме священника, как к нему постучались. Вошел с двумя казаками только что прибывший в Чернореченскую сакмарский атаман Углецкий. – Я вас должен предупредить, господин полковник, – сказал он, – что силы злодея весьма порядочные. И ваш отряд непременно будет атакован, ежели вам не удастся пройти как-нибудь скрадом. Мой совет – вам надлежит выступить сейчас: может, в темноте и проскочите. – Да что-о вы, право… – опешил Чернышев. – Да уж поверьте! – Но я не имею точных указаний ни от Кара, ни от губернатора Рейнсдорпа, к коему отправлены мною два казака. – Ваши казаки наверняка пойманы врагом. Что касаемо генерала Кара, то он разбит и отступил, а высланная в помощь ему гренадерская рота схвачена Пугачёвцами и угнана самозванцу в лагерь. – Да что-о вы, – опять протянул крайне озадаченный Чернышев, прислушиваясь к какому-то гаму за окном. Через двойные рамы долетало: «Не имеешь права, подлюга!» – «Какие мы Пугачёвцы… Сперва расчухай!..» – «Не хватай за глотку, а то нос отгрызу и выплюну!» В опрятную комнату с накрахмаленными занавесками и чижиком под потолком вбежал запыхавшийся адъютант: – Господин полковник! «Языков» поймали… Вскоре ввалилась к Чернышеву шумная толпа: чернышевские солдаты притащили пятерых Пугачёвцев. – Вот, ваше высокоблагородие, – едва переводя дыхание, прохрипел старый капрал. – Пошли мы, уж не погневайтесь, в шинок, конешно, в корчму. А эти молодчики там водку хлещут. Ну, мы не знаем, кто такие, может, местного гарнизону, а шинкарь и шепчет мне: «Хватайте, это изменники, от самозванца утекли…» – Кто вы такие, молодцы? – перебил капрала Чернышев, потряхивая седеющей головою. – Дозвольте! – выдвинулся из толпы бравый, безбородый, в рыжих усах, казак. – Нас, казаков-бунтовщиков, четверо, а пятый – это солдат, он не наш… – Я, ваше высокоблагородие, рядовой крепостного гарнизона Крылов, – и толстогубый, с водянистыми глазами, солдат шагнул вперед. – При сшибке я к злодеям в полон попал, а третьего дня от воров бежал, теперь здеся-ка скрываюсь… – Дозвольте! – перебил его рыжеусый и заиграл глазами. – Каемся, мы, четверо казаков, у батюшки служили по глупости. А вот уж третий день, как тоже утекли… Батюшка-т не батюшка, а первый лиходей оказался, вор!.. Ему бы людей вешать… Вот, ваше высокоблагородие, хошь верьте – хошь нет… Хошь жилы из нас тяните… Обидел меня батюшка, вот как обидел… Принародно по зубам дал… А я ли ему не служил по глупости… – казак зафыркал носом и плаксиво скосоротился, прикрываясь широкой ладонью. – А нас не мордовал батюшка, что ли? – подали голос остальные трое Пугачёвцев. – Он только своих яицких жалует, а мы, слава богу, илецкие… Как добро делить, он все себе да себе, а нам фига с маслом… – Не в том дело! – выкрикнул рыжеусый, тараща на Чернышева заплаканные глаза. – Дозвольте! А зазорно стало нам в изменниках великой государыне ходить. Ведь мы не слепые щенята, ведь мы понимаем, васкородие, долго ли, коротко ли, а самозваному царю крышка… – и рыжеусый, а с ним и остальные повалились пред Чернышевым на колени. – Ваше высокоблагородие! Помилуйте нас, охлопочите нам прощение, примите к себе на службу хошь в самые последние обозные… – Изменники! – поднялся широкоплечий Чернышев и сердито затопал на них. – Как вам, чертовы дети, могу верить, раз вы присяге изменили?! Повесить вас мало… – Нас, ваше высокоблагородие, и Пугач грозил повесить… Уж схваченные были, да угодники святые пособили утечь от виселицы-то! Господи, батюшка! Так где же нам оправдаться-то? – стал в отчаянии заламывать руки рыжеусый казак. – Помилуйте, не дайте душе загинуть! Ведь мы молодые, вся жизня впереди… А уж мы вам службу сослужим. Васкородие, миленькие… – Какую вы, мерзавцы, можете сослужить мне службу? – А вот какую, – и рыжеусый Пугачёвец поднялся с колен. – Ежели вы пробудете здесь в Чернореченской до утра, так не сдобровать вам: Пугач непременно атакует вас, и вам, васкородие, со своей командой супротив злодея устоять будет не можно… У него силищи много, уж мы-то, васкородие, знаем, доподлинно… – Вот видите, господин полковник, – вмешался молчавший атаман Углецкий, – стало быть, я дело вам советовал… Надо немедля выступать вам. – А выступать надо тихо-смирно, чтоб без барабанов, без огней, – говорил раскрасневшийся, возбужденный рыжеусый. – А уж мы возьмем на себя проводить вас скрытной дорогой, чтобы злодею не чутко было… Нам ведь самим опять попасться к нему – слаще дьяволу в лапы! – Как бежал я вчерась из злодейского лагеря, там пьянка зачиналась, – сказал солдат Крылов, отстраняя рыжеусого. – Они всю ночь нынче будут гулеванить, винище лопать. А я дорогу в Оренбург знаю во как, защуря пройду, восемнадцать-то верст еще до свету промахнем, вашескородие… Чернышев задумался и уже более милостиво поглядел на беглых Пугачёвцев. Во время разговоров один по одному собрались к полковнику все тридцать два офицера. Им тоже казалось, что беглецы дают резонные советы. Тем более, что советы эти полностью совпадали с предостереженьем атамана Углецкого. А уж Углецкий свой человек, ему вся вера. – Как удобнее нам выступить? – обратился Чернышев к офицерам. – В каком порядке? Те пожимали плечами, переглядывались друг с другом. – А вот как удобнее, – опять заговорил рыжеусый беглец-Пугачёвец. – Дозвольте! Вперед, конешно, конницу пустить, следом артиллерию, а тут – пехота да обоз. А порох-то наготове держать, да ружья-то чтобы заряженные были, не как у гренадерской роты, коя и в плен-то попала из-за дурости своей… На них злодеи налетели, а у гренадеров-дураков ни пороху, ни ружей… – Истинно так, – подтвердил атаман Углецкий. Чернышеву понравилось поведение рыжеусого казака, он сказал: – Ежели, ребята, благополучно дело сделаете, в Оренбурге награжу вас – по двадцать пять рублей каждого! Казаки и солдат Крылов низко поклонились Чернышеву и сказали: – Не в награжденьи дело, ваше высокоблагородие. Конешно – спасибо… деньги великие… А само главно – похлопочи за нас, бедных… Чернышев приказал капитану Ружевскому: – Возьмите, Осип Федорыч, человек пять-шесть казаков, да выбирайте самых смышленых, и скачите к Рейнсдорпу, скажите ему, что я сейчас отправлюсь в марш и прошу от него сикурса. Будьте осторожны, враг зорок и хитер. Было еще темно, выступили тихо. Редкий-редкий порошил снежок. Впереди без шума, без закура трубок двигалась конница: пятьсот ставропольских калмыков да сотня крепостных казаков. За конницей – пятнадцать орудий с полным снаряжением. Далее – семьсот гарнизонных солдат и огромный обоз. Вступили в темный лес. Дорога виляла среди зарослей, была узка и неудобна: отряд растянулся на большое расстояние. В голове ехали беглые казаки-Пугачёвцы и солдат Крылов – указывали дорогу. Рыжеусый Пугачёвец нет-нет и повернет коня назад и проедет вдоль отряда, зорко наблюдая, в порядке ли движется обоз. «Тихо, тихо», – грозит он нагайкой. А подъехав к сбившимся в кучу офицерам, он негромко говорит им: – Еще часок, и на Маячной горе будем. А как гору перевалим, тут тебе и Оренбург, версты с четыре останется. Сам Чернышев, скрытно от всех нарядившись мужиком, в рваном, измызганном армяке, в овчинной с ушами старой шапке, сидит на обозной подводе, правит лошаденкой, помахивает кнутом. В темноте его никто не замечает и никто не знает, где он, полковник Чернышев. Да его теперь сам сатана в очках не сыщет. Его лошадь идёт то шагом, то ленивой рысью: трух-трух-трух, сани клонит вправо-влево, на Чернышева накатывается дрема, но он упорно борется с ней. Впереди, за две подводы от него, завалился воз, набежали соседи, стали подымать. Тотчас появился рыжеусый Пугачёвец, спрыгнул с коня, тоже впрегся в дело, внатуг нажимает плечом, кряхтит, а сам вполголоса предупреждает возчиков: «Тихо, тихо, мужички, не шумите громко-то». Воз поднят, все двинулись вперед. Мимо Чернышева проехал все тот же душа-парень, рыжеусый. Чернышеву хотелось крикнуть молодцу: спасибо, мол, за старанье! Не двадцать пять, а сто рублей награды примешь. Он стал думать о том, что его ожидает впереди. Как будто все ясно, и как будто все в густом тумане: для человека не только завтрашний день, но предстоящий час, даже ближайшее мгновенье, скрыто непроницаемой, как могильный мрак, завесой. Впрочем… вот он, полковник Чернышев, скоро вступит в Оренбург с огромным запасом продовольствия, изголодавшиеся жители осажденной крепости будут благословлять его имя, а губернатор Рейнсдорп, получив новую воинскую силу, придёт в радость. А там – грозная, под командой Чернышева, вылазка из крепости, бродяга Пугачёв схвачен и закован, его злодейская толпа разогнана, полковник Чернышев за боевой опыт и отвагу произведен в генералы. Генерал Чернышев!.. И может статься – государыня императрица, просматривая списки награжденных, споткнется на его фамилии своим светлым взором: «Чернышев, Петр Матвеевич… а-а-а, да ведь это вот кто!..» – мысленно воскликнет великая монархиня… Тут думы Чернышева стремительно несутся в прошлое. Высокий, статный седеющий красавец, физические качества которого не замаскировать никакими рваными мужичьими тулупами, вспомнил о днях своей юности, о счастливой поре своей придворной жизни в звании камер-лакея великого князя Петра Федоровича. Да, поистине чудесная, неповторимая пора, похожая на волшебную сказку Шехерезады! Их было при дворе три брата; рослые, красивые, услужливые; они были любимы великим князем, но особой благосклонностью юной супруги великого князя – Екатерины Алексеевны – пользовался их старший двоюродный брат – Андрей Чернышев. Однако привольная жизнь баловней судьбы продолжалась недолго: подозрительная императрица Елизавета положила быстрый и суровый предел альковным шашням Андрея Чернышева и Екатерины: все три брата были удалены из дворца и после двухлетнего ареста в Рыбачьей слободе под Петербургом направлены на военную службу в отдаленные местности. Увязая мечтой в давно минувшем, Чернышев глубоко вздыхает, пристращивает кнутом ленивую лошаденку, озирается по сторонам: справа и слева мелкий лес, кругом таинственная сутемень, но небо, стремительно вздымаясь ввысь, понемногу бледнеет, проясняется. Все стало на виду: лес исчез, тянется лысая пологая гора, и сквозь рассвет откуда-то слышится резкий и бодрый, уже не таящийся голос рыжеусого: – Маячная гора! Горой едем… Таперь, почитай, дома мы… Вот, вздымемся на лысину – и Оренбург как на ладошке будет. У Чернышева расползлась по губам приятная улыбка, он снял шапку и со всем усердием перекрестился. Он по плану припоминал, что Бердская слобода, этот вертеп разбойников, осталась далеко правее. Но вдруг, как с неба гром, раскатился где-то впереди пушечный выстрел, за ним другой, третий. Все пришло в неописуемое смятение. Конный отряд, уже переваливший Маячную гору и внезапно осыпанный пушечной картечью, сразу остановился. Подлетевший к конным чернышевцам все тот же рыжеусый казак-Пугачёвец с появившейся на пике развевавшейся белой повязкой, что есть силы заорал: – Довольно вам, ребятушки, царице-немке служить!.. За мной!.. Айда к государю императору! – и все шесть сотен чернышевской конницы с гиканьем помчались за пятью лихими Пугачёвцами. – Стреляй, стреляй изменников! – вопили всполошившиеся офицеры. Затрещали ружейные выстрелы, но пули летели безвредно. Чернышев с ужасом видел, как из-за лысой Маячной горы темной тучей по белому снегу вымахнули Пугачёвские всадники. Стреляя из ружей и поигрывая пиками, они помчались на артиллерию и на растерявшихся пехотинцев. Чернышев смертельно оробел, не знал, на что ему решиться, хотел бежать к сбившимся в кучу офицерам, но душевные силы оставили его, он как бы впал в столбняк, весь обмер и затаился на возу. К Пугачёву, державшемуся со свитой в некотором отдалении, подскакал с белой на пике повязкой рыжеусый казак Тимофей Чернов, тот самый сорви-голова, который недавно докладывал батюшке, как он, казак Чернов, чуть ли не один взял Сорочинскую крепость, и над которым батюшка весело подшучивал. – Вот, ваше величество! – гаркнул он, молодцевато вскидывая голову. – Приказ твоей милости сполнен, дело сделано, неприятельский отряд заманули мы не надо лучше. – Спасибо, Тимоха, благодарствую, – кивнул ему Пугачёв и обернулся к свите: – А ну, атаманы, вперед! Но впереди почти все уже было кончено: Пугачёвцы сидели на лафетах чернышевских пушек, четверо сопротивлявшихся артиллеристов валялись порубленными, поколотыми. Канониры, бомбардиры и куча обозных мужиков, стоя на коленях, просили о пощаде. Семьсот старых и молодых, перезябших на морозе солдат, дрожа от волнения и не видя возле себя офицеров, впали под напором многочисленной вражеской конницы в робость. – Кто за государя императора, бросай ружья! – скомандовал подскакавший к ним с илецкими казаками полковник Творогов. Солдаты, не долго думая, будто по уговору, покорно сложили тесаки, ружья, патронные сумки, опустились на колени, завопили: – Не чините нам смерти! Мы согласны служить вашему величеству… Все покорились наскакавшим Пугачёвцам. Лишь офицеры, стоя плечо в плечо, яростно защищались. – Падем в честном бою, но не сдадимся разбойникам! – в исступлении выкрикивали они, отстреливаясь из ружей, из пистолетов, с отчаяньем рубились шашками. Казаки напирали со всех сторон: – Бей их! Не нашего стада скотина… Бей! – визгливо орали казаки и падали, сраженные офицерскими пулями. Но пули расстреляны, силы в плечах иссякли, еще момент – и все они, офицеры, будут растерзаны. – Не трог их, детушки. Бери живьем, – приказал подъехавший ближе Пугачёв. Он был в простой казацкой одежде и ничем не отличался от рядового казака. Офицеры не обратили на него внимания, они ругали вязавших их казаков, плевали им в лицо, вгрызались в руки. – Изменники подлые! Клятвопреступники! – выкрикивали охрипшими голосами наиболее мужественные из них. – Вот ужо будет вам… Дураки!.. Царя себе выдумали… Беглый казачишка Емелька вас за нос водит… Где он? Покажите-ка нам хоть рожу-то его богомерзкую… – А вот в Берду придешь, там увидишь! – прокричал с коня засверкавший гневными глазами Пугачёв. – А эти ваши бабьи сказки-то слыхали мы, про Емельку-то… Своими ложными манифестами царица Катерина только простой народ с толку сбивает. Да только простой-то народ поумней вас, дураков. Двухтысячная Пугачёвская конница и весь схваченный отряд с крупным обозом провианта, которым Чернышев собирался порадовать осажденных оренбуржцев, на виду у проснувшейся крепости неспешно двигались по сыртам в Бердскую слободу. На крепостном валу, как и всегда в тревожные часы, стояли жители. Был тут со своими знакомцами именитый Рычков, духовенство, многие начальствующие лица, была и любопытная Золотариха с курским купчиком Полуехтовым. На белом, покрытом снегом, высоком валу пестрели серенькой грязцой солдаты, казаки, толпы в глазах провожали взглядами огромный обоз с продовольствием, ползущий вдали в сытую, пьяную Берду. – Прощай, хлебец-батюшка, прощай, мясцо… Ээх-мааа!.. – вздыхали голодные люди, и по их иссохшим щекам невольно катились слезы. Губернатор Иван Андреевич Рейнсдорп, окруженный свитой, укутанный в теплую шубу – воротник кибиткой – тоже присутствовал здесь, на валу, чуть-чуть в сторонке от народа. Время от времени он прикладывал подзорную трубу к глазу, постанывал и морщился, как от зубной боли. В центре города башенные часы над зданием гауптвахты пробили восемь утра. Рядом с губернатором стоит гонец Чернышева, капитан Ружевский. Каким-то чудом ему удалось благополучно и вовремя добраться до Оренбурга. С пятью казаками он подъехал к воротам крепости четыре часа тому назад, когда было еще совсем темно. Ружевский помчался к Рейнсдорпу, чтоб доложить убедительную просьбу полковника Чернышева выслать ему навстречу скорую помощь. Когда Ружевский, разбудив губернатора, сообщил ему о разгроме Пугачёвцами генерала Кара, озадаченный губернатор изумленно воскликнул: – Какого генерала Кара? Где он, откуда? – Неужели вам, ваше высокопревосходительство, ничего неизвестно про Кара? – Голюбчик!.. Откуда ж мне знать? Весь крепость окружен… Люди этого каторжника Пугашов день и ночь кругом крепости чинят разъезды. Кар… Кар! О мой бог!.. Но надо действовать, действовать… Эй, одеваться! – он сбросил колпак, сбросил стеганый шлафрок с кистями, сказал: – Пардон, – и остался в одном исподнем. Было уже шесть часов, когда они вышли на улицу. И в этот миг, раз за разом, ударили вдалеке три пушечных выстрела. Губернатор затаенным шепотом выдохнул: «О! Ви слюшаете?» Сели в сани, поехали в крепость, чутко прислушиваясь к морозной тишине. Но выстрелов больше не повторялось. Рейнсдорп обреченно произнес: – Ясно… Все ясно! Чернышев либо сыграл ретираду, либо попался в плен. – А третьей возможности вы, ваше высокопревосходительство, не допускаете? – Шо? Штоб победа была на стороне полковник Чернышев? Нико-гда! Я не могу победить эта шволочь, даже я! Тем временем в Бердскую слободу уныло шагали тридцать два арестованных офицера. – А где же Чернышев? Где полковник Чернышев? – озираясь, спрашивали они друг друга. – Я видел Петра Матвеевича в Чернореченской, пред самым маршем, – густым басом сказал тучный майор Семенов. – Он отдавал какие-то приказания капитану Ружевскому и неизвестно куда исчез… – Но ведь не мог же он отправить в марш нас одних… Не сидит же он в Чернореченской, – сказал такой же тучный, задыхающийся на ходу, капитан Калмыков. – А вдруг да он, не дай бог, убит, – предположил молодой подпоручик Аверкиев. – Шальная пуля либо картечь… В Берде Пугачёвцы тоже всполошились, опрашивали офицеров, опрашивали солдат: – Где ваш начальник? Где полковник Чернышев? Офицеры, как в рот воды набрали, отворачивались, глядели в землю. Спрошенные солдаты только руками разводили: – Знать не знаем. Мы люди мелкие… Рыжеусый Тимоха Чернов, так ловко одурачивший полковника Чернышева, из себя выходил от злости, он внимательно всматривался в лицо каждого солдата, выкрикивал: – Ну и хитер, ну и хитер ваш змей полковник! Как сквозь землю… Да уж не черт ли его с кашей съел?.. Дежурный Давилин пытливо осматривал всех обозных мужиков, коим велено смирно сидёть на козлах. Осмотрены тридцать семь извозчиков, еще осталось больше половины. Подошел к тридцать восьмому, сидевшему в рваном измызганном армяке, в овчинной с ушами шапчонке. Ой, что-то лицо не мужичье, барское, бритое лицо, тонкий нос горбинкой… Э-ге-ге! – А ну, дядя, сними рукавицу, покажь руку. У полковника Чернышева задергались концы губ, в помутившихся глазах стал меркнуть свет. – Что за человек? – Из-извозчик… Подбежавший на разговор Тимоха Чернов, захлебываясь мстительной радостью, громко закричал: – Он, он! Вот те Христос, он… – и, состроив плаксивую рожу, Тимоха повалился перед Чернышевым на колени: – Ваше высокоблагородие! Помилуйте… Пожалейте мою молодую жизню! – Братцы, – обратился Давилин к подбежавшим солдатам. – Скажите по правде-совести, что за человек? – Наш полковник это, Петра Матвеич Чернышев, – не сморгнув глазом, откликнулись в кучке солдат. Бледное, помертвевшее лицо Чернышева вдруг налилось кровью, глаза ожесточились, он соскочил с облучка и крикнул: – Да, это я… Вешайте, негодяи! – затем сорвал с себя армяк и с силою бросил его в лицо Давилина. |
||
|