"Что за горизонтом?" - читать интересную книгу автора (Шевцов Иван)Глава четвертая ЛУКИЧЯ люблю, обожаю природу. У меня с ней божественная связь. Люблю не только леса и поляны, луга и реки, я люблю ее во всем планетарном объеме, от облаков и океанов, от грозных стихий и до последней букашки. Но больше всего, до сердечного обожания, я люблю природу среднерусской полосы и в частности Подмосковья. Люблю круглый год: весну и лето, осень и зиму, не зависимо от погоды. Кто-то верно сказал в песне: у природы нет плохой погоды. Вот почему я предпочитаю больше жить на даче, когда свободен от спектакля и репетиций в театре. Я люблю одиночество. Но не просто уединение в тиши кабинета в объятье тягостных дум, трогательных воспоминаний и несбыточных грез. Мне более по душе погружаться в сказочный мир природы, становясь частицей ее самой, быть с ней на «ты», наслаждаться ее удивительной гармонией и нерукотворной, первозданной красотой. В городе мы лишены такого блаженства, и при первой возможности я убегаю из московской квартиры, сажусь в электричку и мчусь на дачу, в мой уют и пристанище души. Переступив порог калитки, прежде, чем открыть дверь дома, я иду в сад — это главное мое детище, моя любовь и вдохновение. Его я сотворил своими руками, своим мозолистым трудом. Я корчевал пни, выкапывал дерн, рыхлил землю и сажал. Сажал то, что дает плоды — кусты смородины, крыжовника, стебли малины и конечно же — яблони, вишни, сливы. Работал до пота, до устали, после чего было приятно прилечь на раскладушку и смотреть в безбрежную синеву неба, созерцать паруса облаков, их плавное, свободное движение в мировом океане. Театр для меня вторичен, после сада. Он источник существования, он дает мне кусок хлеба, одежду, крышу над головой. А дача, сад — это для души. Утром я выхожу в сад в приподнятом настроении и здороваюсь с каждым деревом, каждым кустом. Они отвечают приветливой, благодарной и только мне одному понятной улыбкой. Я знаю их характеры, их просьбы ко мне, я дал им жизнь, они мои сокровища. Вам приходилось видеть сад весной во время его цветения? В нем воплощение молодости, ее всплеск и порыв в поднебесье, надежда и мечта, красота и гармония природы, созерцая которую и ваша душа наполняется юными порывами, этой прекрасной, не имеющей границ стихией. А пора зрелости, разве не дивная сказка? Сегодня утром я вышел в сад, и спелые увесистые антоновки и краснобокие штрифлинги радовали и ласкали мой взор и сами тянулись ко мне: на, мол, возьми, отведай. И я сорвал зелено — оранжевый плод и с хрустом надкусил его сочный, ароматный бок. Стая настырных, ненасытных дроздов с визгом разлетелась с высокой красной рябины, и мне вспомнились стихи тонкого лирика и непреклонного патриота Геннадия Серебрякова: Поэт имел в виду не пернатых дроздов, а двуногих хищников, которые рифмуются со словом «дрозды». Вчера позвонила Лариса и сообщила мне радостную весть: сегодня к концу дня она собирается навестить меня на даче. Для меня каждая встреча с ней — праздник. После памятной, в день ее рождения, нашей встречи у меня на квартире, когда она осталась ночевать, мы виделись с ней пять или шесть раз в Москве у меня дома. Однажды она жила у меня трое суток, — мы побывали в Большом театре, и в Третьяковской галерее, гуляли в Измайловском парке. Мы были счастливы. И вот теперь она захотела побывать у меня на даче. Я буду рад показать ей мое заветное убежище, этот «уют спокойствия, трудов и вдохновения», буду счастлив снова видеть эту необыкновенную женщину, в которую безумно влюблен и уверен, что это навсегда, на вечно. После ее вчерашнего вечернего звонка, когда она сказала мне о том, что приедет, я от радости не находил себе места. Я не стал смотреть телевизионные новости. Попытался читать Александра Блока. Я почему-то уцепился за строки: «Лишь тот, кто так любил, как я, имеет право ненавидеть». К чему это было сказано? Да, он умел любить, он и в любви был великим поэтом. Но при чем тут ненависть? Или он повторил некрасовское: «То сердце не научится любить, которое устало ненавидеть»? Но был ли он, поэт, любим той Любой Менделеевой, которой посвятил лучшие свои стихи? Говорят, в их супружеских отношениях были проблемы, в поэзию врывалась серая, будничная проза. Любовь Дмитриевна его не понимала. Но разве это серьезное препятствие для настоящей любви? Эмиль Золя говорил: «Ненавидеть — значит любить, значит ощущать в себе душу пылкую…» Гюго безумно любил свою жену Адель, боготворил ее, возможно так, как я боготворю Ларису. Неглупая женщина Адель была довольно откровенна со своим знаменитым мужем. Однажды она сказала своему обожателю: «Виктор, я должна тебе сказать, что напрасно ты полагаешь, будто я стою выше других женщин… Признаюсь тебе, твой ум и талант, который, возможно, есть у тебя, я, к несчастью, не умею ценить, не производит на меня ни малейшего впечатления». Но тем не менее Адель так же горячо любила своего Виктора. Конечно, Лариса не скажет мне то, что сказала жена Гюго. Лариса ценит меня как артиста. Но сможет ли она полюбить меня? Пока что этот вопрос остается открытым. Трезво смотреть на наши отношения, имея в виду возрастной барьер, я не могу. Рассудок и любовь — не совместимы. Любовь безумна и неуправляема, как стихия. Это шквал огня, нежности и страсти. Чтоб понять истинное отношение Ларисы ко мне, я перечитал пушкинскую «Полтаву». Я выучил эти очень важные для меня строки: «Что стыд Марии? Что молва? Что для нее мирские пени, когда склоняется в колени к ней старца гордая глава. Когда с ней гетман забывает судьбы своей и труд и шум, иль тайны смелых, грозных дум ей, деве робкой открывает?» Меня покоробило слово «старец», сказанное Пушкиным не однажды. «Мария нежными очами глядит на старца своего». Нет, я и не гетман и не старец, — я сердцем юн и молод духом. Меня умиляет юная Мария: «Я позабыла все на свете. Навек однажды полюбя, одно имела я в предмете: твою любовь. Я для нее сгубила счастие мое, но ни о чем я не жалею». Прочитав это, я спросил мысленно Ларису: а ты, родная, не губишь ли счастие свое, связав свою судьбу с моею? Образ Ларисы, который сложился у меня от встречи на теплоходе и первой нашей интимной ночи в день ее рождения, оставался неизменным. Внешне строгая, даже суровая, иногда хмурая, поэтому кажется лишенная улыбки. Улыбка ее мгновенная, как вспышка молнии, яркая, искренняя, естественная, обнажающая крупные белые зубы. Голос густой, высокий, уверенный, слова чеканные, как приказ. Говорит медленно, спокойно, как бы взвешивая слова. Несуетлива, от чего кажется даже немного флегматичной. Свои эмоции скрывает, не выбрасывает на показ. Но внутри — вулкан огня, нерастраченных чувств. Он виден только в зеленовато-янтарных колючих глазах, в пронзительном, цепком взгляде. Необыкновенные глаза! Такие не забываются. В них хочется смотреть, как в светлый родник, и любоваться. Ее нельзя назвать красавицей в смысле длинноногих и длинношеих куколок, именуемых «мисс года». Меня никогда не привлекали женщины, у которых единственным достоинством была их смазливая внешность. Для меня женщина — это воплощение душевной красоты и возвышенной гармонии. Это венец блаженства, всего сущего. Любовь — это моя религия, без которой жизнь неполноценна. Ну, а коль любовь — религия, то женщина — божество. Нечто подобное десять лет тому назад я нашел в Альбине. После капризной, взбалмошной Эры она мне казалась воплощением доброты и порядочности и, несмотря на ее слабости, от которых никто не застрахован, я любил ее и уже согласился с мнением, что мечты о единении душ напрасные иллюзии. И вот я встретил Ларису. Она не была похожа на Альбину ни внешностью, ни самым главным — характером, душой. В ней я нашел именно то единение душ, о котором всю жизнь мечтал, нашел, к великому сожалению, на склоне лет — вселенскую гармонию, нежность и пламя, полное единомыслие по главным вопросам жизни. Есть у нее слабость, которая меня очень огорчает, но о ней я узнал только в нашу последнюю встречу. Она курит. Я сам когда-то в юности баловался сигаретами, но потом бросил раз и навсегда. На курящих женщин смотрел всегда, как на порочных, вспоминая французов, которые говорят, что целовать курящую женщину все равно, что лизать пепельницу. Сказано хлестко, как пощечина. Лариса дала мне слово избавиться от дурной привычки. Надеюсь, что у нее хватит характера и силы воли сдержать данное слово. Наши отношения, наша близость что-то перевернула во мне самом, — я это почувствовал, — в характере, в привычках, даже в физическом самочувствии, словно влили в меня какой-то сильнодействующий эликсир. Я стал другим. Появился новый смысл в жизни, новый стимул. Как-то недавно я перечитал Некрасова «Русские женщины» и совсем по-новому воспринимал образы Екатерины Трубецкой и Марии Волконской. Я понял, что эти дворянские женщины суть явления мировой истории. В былые времена таких канонизировали. Для меня они явились, как идеал вселенской любви. Они совершили подвиг во имя любви. Они не были единомышленниками своих мужей и добровольно разделили их трагическую судьбу не ради идеи, а во имя любви. Их подвиг — апофеоз любви чистой и светлой, ее торжество. После Некрасова я прочитал любовную лирику Гете, который в семьдесят четыре года влюбился в шестнадцатилетнюю Ульрику и сделал ей предложение выйти за него замуж. Помешали родители девушки. Итогом этой любви был цикл прекрасной лирики. Обращаясь к любимой, он писал: «А мне любовь лишь твоя нужна, дает мне радость и жизнь она… Тревожное счастье — вершина мечты. Любовь — это ты». Вот так и я с чистым сердцем могу повторить эти слова великого Гете своей родной Ларисе: любовь — это ты. Вчера после ее звонка на радостях я запел. Сегодня с утра я пошел в лес на тихую охоту, то есть по грибы. Грибная охота — это моя страсть. Я — грибник профессионал. Я не из тех горожан, которые не могут отличить ложных опят от настоящих, не съедобных или скрипиц от подгруздя. Я люблю и лесные шампиньоны, — иногда они попадаются в нашем лесу, и молодые, свежие дождевики. Нынешний год оказался скуп на грибы: белых было немного и подберезовики тоже не побаловали меня. Осталась надежда на опята. Вчера я набрал две корзины. И удивительно: почти все собрал с деревьев. Впервые встречаю, чтоб опята росли на живых, не поваленных деревьях. Да так высоко забрались, метра на два от корня по стволу. Лес — моя стихия, мой душевный исцелитель, бальзам. В лесу хорошо и спокойно душе и мыслям, — они текут плавно, неторопливо, воскрешая в памяти эпизод за эпизодом, как хорошее, так и плохое. Сейчас думалось только о хорошем — о Ларисе. Почему я так волнуюсь перед каждой встречей с ней? Прежде со мной такого не случалось, разве что в годы юности. Я ничего не знаю о ее чувствах: кого она видит во мне, каким видит свое будущее? Кто я для нее: друг, единомышленник, любовник? Или все три вместе? Кто она для меня? Возлюбленная, при том вечная. Я ей об этом уже говорил. Она смолчала. Она вообще скупа на слова о своих чувствах. Значит ли это, что их вообще нет, а есть обыкновенное женское любопытство? Но не может же она ради любопытства так часто срываться из своей Твери, мчаться в Москву с одной только целью — встретиться со мной и остаться у меня ночевать. Ей нужен муж. Гожусь ли я для этой роли? Она не ответила, промолчала. Конечно, разница в летах — огромная, но преодолимая преграда. Преодолимая по-моему. А так ли она считает? Для меня быть ее мужем — это счастье. А будет ли счастлива она? Если нет, то и я не испытаю полного счастья. Ее счастье для меня превыше своего. Не помню, кто-то из знаменитых писателей сказал: в восемьдесят пять лет мужчина не знает страсти, но красота, которая рождает страсть, действует по-прежнему, пока смерть не сомкнет глаза, жаждущие смотреть на нее. Кажется, эти слова принадлежат англичанину Голсуорси. Но тут есть одно препятствие, о котором Лариса еще не знает, но должна знать. Сегодня я ей скажу. Ведь я не разведен с Эрой. Да, она уехала в свой Израиль, не дождавшись развода, хотя и оставила наспех написанную бумажку о том, что не возражает против расторжения нашего брака и не считает себя моей женой, а меня своим мужем. Я еще не знаю, будет ли такое ее заявление достаточным для расторжения брака, тем более, что оно не заверено нотариусом. Сегодня я в лес далеко не пошел, набрал немного опят и к полудню вернулся на дачу, опасаясь: а вдруг она придет раньше и не застанет меня? И правильно сделал: она приехала раньше обещанного часа. В легком сиреневом плаще на распашку, разгоряченная, сияющая. Я ждал ее у калитки и пошел ей на встречу. Мы обнялись и расцеловались. — Жарко, — сказала она, отдуваясь. — Синоптики обещали дождь, я поверила, а они обманули. — Когда мы вошли во двор, она удивила меня вопросом: — Ну, показывай свои владенья. Удивлен, что я перешла на «ты»? Но ты давно просил, и я решила: пора. Ты согласен? — Я рад. — Ну вот и хорошо. Давай решим, как мне тебя называть? Лукич, как называют все, я не хочу. И Егор Лукич — тоже не хочу. А можно просто по имени? — Конечно же, и не только можно, — нужно. Тем более, что имя мое состоит из трех равнозначных: Егор, Георгий, Юрий. Выбирай любое. — Я уже выбрала: ты — мой Егор. Егорий мое горе. — Веселая, озорная улыбка осветила ее возбужденное лицо. — Ты считаешь меня своим горем? — грустно улыбнулся я. — Да нет, это к слову. За горем не гоняются, не ездят за сто верст по дачам. — Мы пошли в сад. — Сколько яблок! — воскликнула она с радостью и удивлением, и спросила: — Можно попробовать? Я сорвал для нее розовый штрифлинг и спелую антоновку. Штрифлинг ей больше понравился, она похвалила, и мы пошли в дом. Она внимательно, с нескрываемым любопытством осмотрела комнаты, заключила: — У тебя порядок. И всегда так, или навел по случаю приезда… начальства, разумеется, меня? Я ответил ласковой улыбкой и поцеловал ее глаза. Она впилась в мои губы и долго не отпускала меня, пока мы оба не оказались в постели. — Я очень соскучилась по тебе, — шептала она, прижавшись ко мне горячим телом. — Август на исходе, а там у меня начнутся занятия и мы не сможем часто встречаться, мой милый. Я буду писать тебе письма, еженедельно, а ты мне по два письма в неделю. Согласен? Слово «милый», произнесенное нежным выдохом, как дуновение теплого ветра, обдало меня горячей волной, и сказал я: — Согласен, родная. За обедом я угощал ее маринованными подгруздями и жаренными опятами со сметаной. Это были мои «фирменные» блюда, и ей они понравились. Вдруг она спросила: — И тебе не скучно одному в таком просторном доме, особенно в дождливую осень? — Скучают обычно люди пустые и мелкие, не знающие, чем себя занять. А мне скучать некогда, я много читаю и пишу свои воспоминания. К тому же я люблю одиночество. — Что ты читаешь? — поинтересовалась она. — Разное. В последнее время, с тех пор, как в России установлена сионистская диктатура, я всерьез заинтересовался еврейским вопросом. — Ну, и что ты открыл? — спросила она очень серьезно. — Ты читал работу Дина Рида «Спор о Сиане», Генри Форда и Андрея Дикого о евреях, наконец, «Протоколы сионских мудрецов»? — «Протоколы» я читал. Но меня интересует, как еврейский вопрос рассматривается в мировой литературе, в художественной главным образом. К этой острой проблеме обращались многие писатели с мировыми именами как в нашей стране, так и за ее пределами. Гоголь, Достоевский, Лесков, Чехов и другие русские писатели говорили о гнусной, грабительской деятельности евреев, об их высокомерии и жестокости по отношению к другим народам, об их преступной спайке. Куприн писал Батюшкову, вот послушай: «Можно печатно, иносказательно обругать царя и даже Бога, а попробуйте-ка еврея! О-го-го! Какой вопль поднимется среди этих фармацевтов, зубных врачей, докторов и особенно громко среди русских писателей, — ибо, как сказал один очень недурной беллетрист Куприн, каждый еврей родится на свет божий с предначертанной им миссией быть русским писателем». Те есть евреем, но с русской фамилией, вроде Евтушенко, Чаковского, Катаева, Симонова, и так далее. Или возьми Достоевского: он не только в своем «Дневнике писателя» разоблачает антинародную, античеловеческую сущность еврейства. Он показывает ее в своих художественных произведениях. Вот к примеру в романе «Подросток» господин Крафт говорит, что русский народ есть народ второстепенный, которому предназначено послужить лишь материалом для более благородного племени, а не иметь своей самостоятельной роли в судьбах человечества. Разве не то сегодня, спустя сто лет, когда об этом писал Достоевский, творят с русским народом нынешние крафты, оккупировавшие Россию, все эти чубайсы, немцовы, березовские, гусинские? — Или возьмем французскую литературу, — продолжил я. — Роман «Деньги» Эмиля Золя. Послушаем: «Таков весь еврейский народ, этот упорный и холодный завоеватель, который находится на пути к неограниченному господству над всем миром, покупая один задругам все народы всемогущей силой золота. Вот уже целые столетия, как эта раса наводняет нашу страну и торжествует над нами, несмотря на все пинки и плевки. У Гундермана есть миллиард, у него будет два, десять, сто миллиардов, наступит день, когда он станет властелином мира». И этот день, дорогая Ларочка, уже наступил. Что же касается Франции, то она давным-давно, одна из первых в Европе была оккупирована евреями. Я бывал в Париже. Там нет слова и понятия «еврей», там все французы. Отсюда и мы часто называем в разговоре между собой евреев французами. Такими видел евреев Ромен Роллан в своем романе «Жан-Кристоф», такими он вывел отвратительных Мооха и Леви-Кэрра. Они вечные разрушители всего здорового, прекрасного, чистого, светлого. И прежде всего национальной культуры и духовности народа, среди которого они обитают. Они подобны тлетворным бациллам. У Мопассана в романе «Монт — Ориоль» есть такой выскочка-маэстро Сент-Ландри, вроде кудрявого Бориса Немцова. Этакий новатор в музыке, низвергающий и Массне, и Гуно. Вот послушай его художественное кредо: «…Со всеми песенками старой школы покончено. Мелодисты отжили свой век. Музыка — новое искусство. А мелодия — ее младенческий лепет. Неразвитому, невежественному слуху приятны были ритурнели. Они доставляли ему детское удовольствие, как ребенку, как дикарю. Добавлю еще, что у простонародья, у людей неискушенных, слух так и останется примитивным, им всегда будут нравиться песенки, арии… У меня слух настолько изощрен, настолько выработан, настолько искушен, что мне уже стали нравиться даже некоторые фальшивые аккорды, — ведь у знатоков утонченность вкуса иной раз доходит до извращенности. Я уже становлюсь распутником, ищу возбуждающих слуховых ощущений… Иные фальшивые ноты — какое это наслаждение! Наслаждение извращенное и глубокое! Как они волнуют, какая это встряска нервам, как это царапает слух! Ах, как царапает, как царапает!» — Представляешь, какой откровенный цинизм этих новаторов? Вон с каких пор они уже крушили и оплевывали гармонию, возвышенное и прекрасное?! А через сто лет это их извращенное наслаждение фальшивыми нотами, как заразный вирус, занесен к нам западными ветрами. — Я не читала этого романа, как-то пропустила, — призналась Лариса. — Я люблю Мопассана и обязательно прочту. — В этом же романе другой еврей — Андермот бахвалится. Вот послушай: «Бросаться в великие битвы — битвы нашего времени, где сражаются деньгами. И вот я вижу перед собой свои войска: монеты по сто су — это рядовые в красных штанах, золотые по двадцать франков — блестящие молодые лейтенанты, сто франковые кредитки — капитаны, а тысячные билеты — генералы… Вот это, по-моему, жизнь! Широкий размах не хуже, чем у властелинов давних веков. А что же — мы и есть властелины нового времени! Подлинные, единственные властелины». Я уже «завелся». Я брал то одну, то другую книгу, где шла речь о евреях и их злодеяниях. — Ты знакома с этой книгой? — спросил я Ларису, показывая ей увесистый роман Болеслава Пруса «Кукла». — Когда-то читала, — ответила она и прибавила: — Уже не помню, о чем там речь. — О евреях. Там еврей Шуман говорит, — вот слушай: «Но это великая раса. Она завоюет весь мир, и даже не с помощью своего ума, а наглостью и обманом». А вот что говорит поляк: «С евреями будет когда-нибудь сплошной скандал. Они нас так жмут, так отовсюду выкуривают и скупают наши предприятия, что трудно с ними управиться». А разве не то делается сейчас у нас? Еще хуже. А сплошного скандала пока не предвидится. — Все это ужасно, трагично для человечества, — сказала Лариса, взяв у меня из рук том Мопассана, словно хотела удостовериться в цитируемом тексте. — О них, о евреях писали и говорили передовые умы человечества и сто и тысячу лет тому назад, но решительных мер никто не принимал, а если и пытались принять в середине нашего столетия, то все они заканчивались победой мирового еврейства. Ты обратись к древней истории. За много веков до рождения Христа евреи вели проповедь среди всех народов, увлекая их в свою веру. Еще римский историк Страбон писал: «Во все державы проникали иудеи, и не легко во всем мире отыскать такое место, которое бы не приняло к себе этот народ, и в котором бы они не господствовали». Во втором веке до рождения Христа в Элинском мире прокатилась волна протеста против экономической и духовной экспансии евреев, которые хотели вовлечь весь языческий мир в иудаизм, придать своей вере всемирный характер. Уже тогда носилась среди евреев идея мирового господства. — Вот даже как, — удивился я. — А идея эта основывалась на человеконенавистнической теории богоизбранности. Собственно, ей пронизана и Библия, вернее ее первая часть — Ветхий завет. Ты как относишься к Библии, как истинно верующая? — Наверно, как и ты, — ответила она, не сводя с меня вопросительного взгляда. — Ветхий завет порождает много вопросов и не внушает доверия. Это несомненно иудейское сочинение, предназначенное не для евреев. — Несомненно, — согласился я. — для своих у них есть Талмуд, Тора. — Ветхий завет, — продолжала Лариса, — проповедует жестокость, лицемерие, ложь и пошлость. К сожалению, большинство христиан и даже православных этого не понимают и не хотят понять, слепо уверовав в священное слово «Библия». Иное дело Новый завет, Евангелие. Это подлинные заповеди Христа, поведанные его учениками — апостолами. Мне было приятно сознавать, что наши взгляды совпадают. Меня это поражало. Такого единомыслия у меня с Альбиной не было. Да и вообще эти вопросы мы не затрагивали, а если я и пытался коснуться подобных тем, она уклонялась молчанием, очевидно, из-за своей некомпетентности. Мне хотелось продолжать начатый с Ларисой разговор по самому болезненному для нас обоих еврейскому вопросу. И я спросил: — И чем же закончился протест элинов против еврейской экспансии? — Да, как всегда, временным затишьем, чтоб потом собравшись с силами и поменяв тактику, снова продолжать свою хищную деятельность. Подкупом, лестью они влезали в души правителей и затем вертели ими как хотели. Через жен правителей, через их близких. Словом, этим приемом они пользовались и пользуются испокон веков во всех странах. И в частности в России, особенно в СССР. Римский император Нерон был окружен евреями. Особенно им покровительствовала жена Нерона — Попнея. Конечно, не за даром. «У нее было все, кроме честной души», — писал о ней Тацит. Евреи в Риме плели интриги, натравляли язычников на христиан, хулили имя самого Христа, поскольку он опровергает богоизбранность евреев, проповедовал любовь и добро. В шестьдесят четвертом году евреи подожгли Рим, обвинив в этом преступлении христиан с целью натравить на них Нерона и его окружение. — А их идейные наследники — фашисты через полторы тысячи лет повторили их провокацию с поджогом Рейхстага, — сказал я. — Вообще, гитлеровцы много позаимствовали у своих конкурентов — сионистов в преступных действиях против человечества. — Не даром же говориться: сионизм и фашизм — близнецы-братья, — вставила Лариса и прибавила: — Только вот произошел исторический казус: наша страна разгромила фашизм и спасла евреев от геноцида. А в знак благодарности нам спасенные нами евреи устроили геноцид русскому народу. Какой-то злой рок повис над Россией. Я, как историк, не могу объяснить его происхождения. Может, ты объяснишь? Почему не удалась операция ГКЧП, которая должна была спасти СССР и советскую власть? Почему развалилась в один день многомиллионная коммунистическая партия? Почему народ довернет власть подлецу и негодяю Ельцину? Почему и как у власти оказались евреи, при всем честном народе присвоившие богатства страны? Почему народ им позволил и не оказывает сопротивления? И еще последнее: почему ограбленный, нищий, опозоренный народ молчит и опять голосует за Ельцина? Она задавала мне вопросы, которые я сам себе задаю, собственно их задают миллионы обездоленных людей России, особенно старшего и среднего поколения. Это вопросы жизни и смерти, вопросы выживания. У меня, да и не только у меня, есть на них ответы, но они ничего не меняют. Почему дрогнули члены ГКЧП, когда их поддержали почти все регионы? Объяснить это трусостью и только трусостью было бы не совсем справедливо. — Дело тут не только в трусости тех же Язова, Крючкова, Пуги, в руках которых была реальная сила, — ответил я Ларисе. — Сработал комплекс подчинения вождю, партийная дисциплина. Поверили Горбачеву. — Но разве они до этого не видели, не понимали, что Горбачев сволочь, предатель? — с ожесточением сказала Лариса. Конечно, она права, не было среди членов ГКЧП сильной личности. — Слизняки трусливые и безвольные, — со злобой выдавила из себя Лариса. Почему в одночасье развалилась партия, тоже для меня не было загадкой. — Ты состоял в партии? — вдруг поинтересовалась Лариса. — Нет, хотя в принципе у меня не было претензий к ней, я разделял ее политику по главной стратегии. — А тогда почему не вступал в ее ряды? — Меня смущала моя родословная, мое происхождение: сын и внук служителей культа и все такое. Полезли бы в душу. А там разные собрания, моральный кодекс коммуниста. На кой мне черт. Я человек творческий, люблю свободу и не терплю никаких нравоучений. — Однако ж терпел, когда я в день своего рождения прочитала тебе лекцию о нравственности, — дружески уколола она. — То особый случай. Тот лектор владел гипнозом. Я был усыплен. А как известно, влюбленные доверчивы и глупы, их ничего не стоит обвести вокруг пальца. Любовь способна делать глупых умными, а умных дураками. Как говорил Флобер: «Да, мне хотелось бы заболеть тобою, заболеть до смерти, так, чтобы отупеть, превратиться в некую медузу, в которую вселял бы жизнь лишь твой поцелуй». — Вот как! — воскликнула Лариса. — Значит ли это, что ты уже тогда был влюблен? Фактически совсем не зная меня? — Я узнал тебя на теплоходе. Этого общения было вполне достаточно. Разве ты не веришь в любовь с первого взгляда? — Это юношеская любовь. Ты матерый волк, тебя взглядом не загипнотизируешь, — сказала она. — Все зависит от взгляда, вернее от глаз. Твои глаза особенные, ты это знаешь. — Давай оставим глаза в покое и продолжим политический разговор. Ты не ответил на все мои «почему»? Ты говоришь, струсили, испугались. Кого — Горбачева или Ельцина? Они должны были знать, что и тот и другой — подлецы. — Подлость, девочка, многолика и диапазон ее широк — от труса до предателя. Но первая стадия подлости — это трусость, поганая почва, на которой прорастают все людские мерзости. И именно карьеристы и мерзавцы пробрались в партийную верхушку. В партию вступали проходимцы с корыстными интересами. Партия была слишком многочисленна. Четырнадцать миллионов! Это же целое государство. Когда-то проводили чистки партии, и это шло во благо. А потом перестали, боялись, как бы эти чистки не задели верхушку. После Сталина в партии не было лидера, который бы указал народу на главного врага Советской власти и назвал его поименно, как это сделал Сталин, а потом и Гитлер. Я ни в коем случае не ставлю их на одну доску. Я имею в виду совершенно конкретную проблему — еврейский вопрос. Сталин видел ближайшее окружение Ленина — сплошь евреи: Свердлов, Троцкий, Каменев, Зиновьев, да плюс женатые на еврейках Бухарин, Рыков, Молотов, Киров, Ворошилов и так далее. Сталин понимал стратегическую цель еврейства: устранить физически Ленина — выстрел Каплан — и посадить на русский престол Троцкого. А кто такой Лейба Троцкий? Это исчадие ада, сам дьявол — сатана, чудовище пострашнее тамерланов, чингиз-ханов и прочих батыев вместе взятых. Ты только послушай, что говорил этот ирод, какую учесть он готовил России. Вот его слова: «Мы должны превратить Россию в пустыню, населенную белыми неграми, которым мы дадим такую тиранию, какая не снилась никогда самым страшным деспотам Востока… Если мы выиграем революцию, раздавим Россию, то на погребальных обломках ее укрепим власть сионизма и станем такой силой, перед которой весь мир опустится на колени. Мы покажем, что такое настоящая власть. Путем террора, кровавых бань мы доведем русскую интеллигенцию до полного отупения, до идиотизма, до скотского состояния… А пока наши комиссары — юноши в кожаных куртках — сыновья часовых дел мастеров из Одессы и Орши, Гомеля и Винницы умеют ненавидеть все русское! С каким наслаждением они физически уничтожают русскую интеллигенцию — офицеров, академиков, писателей…» Прочитав эти строки, я посмотрел на Ларису. Лицо ее казалось каменным, колючие глаза ее исторгали огонь. Она молчала. Очевидно, она не находила слов. Должно быть она представляла себя белой негритянкой в выжженной пустыне — раздавленной России. Она представляла свое будущее. Тогда я сказал: — Сталин знал чудовищный замысел Троцкого и он помешал осуществлению этого замысла. Он уничтожил изверга, а потом постепенно расправился с сыновьями часовых дел мастеров из Одессы и Орши. Ему помешали очистить Россию от этой скверны, его отравили. И потомки этих комиссаров в кожаных куртках снова захватили власть, разрушили СССР, упразднили советы и в память о своих предках — палачах троцкистах создали общество «Мемориал». — Это же страшно, жутко, — наконец заговорила Лариса. — Сегодня сатанинский план Троцкого осуществляется. И террор и кровавые бани. Расстрел у Останкина, парламента, Чечня — это и есть кровавая баня. И русскую интеллигенцию довели до полного отупения. Я имею в виду учителей, преподавателей вузов, врачей, лаборантов. Они отупели от голода, унижений и телевидения. Они уже зомбированы. Они верят еврейским газетам, «Московскому комсомольцу», «Известиям», телевидению и голосуют за демократов, за авантюристов Лебедя и Жириновского, за сиониста Явлинского. И эти явлинские, старовойтовы, боровые, собчаки, уже не говоря о чубайсах, немцовых, березовских, гусинских, ненавидят все русское и с наслаждением уничтожают русскую интеллигенцию голодом. Они планомерно растлевают молодежь, детей своей музыкой, сексом, наркотиками. Они готовят белых негров-рабов. Боже мой, как их уберечь? Своих студентов я стараюсь просвещать, открывать им глаза на правду. — Но так должны поступать все учителя школы, преподаватели вузов, — сказал я. Она замотала головой и прикрыла глаза: — Милый Егор, должны, но не делают, боятся, трусят. Ты правильно говорил — трусость первая ступень подлости. Я знаю своих коллег, знаю учителей, которые строго придерживаются учебных программ, составленных за океаном. Только единицы противятся сионистским оккупантам. А те сотни тысяч мальчишек и девчонок, которые оказались за порогом школы, тысячи сидящих в торговых палатках, они же составляют актив сионистов, их будущие избиратели… Я не вижу выхода. Она глубоко вздохнула, и, как опрокинутая и раздавленная опустилась в кресло. Я хорошо понимал ее состояние, я испытываю его на себе вот уже десять беспросветных лет. Тысячи, сотни тысяч людей живут сегодня без веры, без надежды, одним днем, лишь бы выжить, потеряв инстинкт сопротивления. Продолжать дальше разговор на затронутую главную жизненную тему становилось невыносимо тяжело. И я предложил: — Хватит политики. Мы слишком увлеклись. — На сегодня, пожалуй, достаточно, — согласилась Лариса. — Но от нее все равно никуда не денешься. В этом отношении мы с тобой два сапога — пара. Я понимал ее состояние и попытался как-то смягчить его. — Главное, Ларочка, не терять надежду, пока в душах наших теплится вера. Если Россия выстоит, не погибнет как государство, поверь мне: через десять лет начнется объединительный процесс: окраины, подавившись суверенитетом, будут проситься снова в лоно матери-России. Их новое поколение, потомки ветеранов Великой Отечественной, поймут: все, что в них осталось лучшее, создано при советской власти, при помощи и за счет русских. И наследники Кучмы, Алиева и прочих Назарбаевых не смогут помешать своим народам объединиться с Россией. Будут ли это референдумы или что — то иное, но Россия соберет под свои знамена блудных сыновей. Вспомнишь эти мои слова. Но меня тогда уже не будет. — Не говори так, — ласково и проникновенно прошептала она. — Ты будешь. Будешь долго жить. — При условии, что ты будешь рядом со мной, — сказал я. — А ты этого хочешь? — Между хотеть и иметь — большое расстояние. — При желании любое расстояние можно одолеть. Любовь все подавляет, перед ней все блекнет: алтари, троны, бумаги государственного казначейства. Это сказал любимый мной Бальзак. Пушкин не прав, когда говорил: на свете счастья нет, но есть покой и воля. Напротив — покоя нет, есть воля и любовь — а это уже счастье. Согласен, мой милый? Согласен ли я? И она еще сомневается. Я обнял ее и прижал к своей груди. Почему-то сказал не то, что хотел сказать: — Я завидую тому счастливчику, который назовет тебя женой. В ответ она сказала: — А я завидую твоей Альбине: ты идеальный муж. Можно сказать муж-мечта. — Она так не думала, — сказал я. — Твой Бальзак, наверно, был прав, когда говорил, что женщины видят в человеке талантливом только его недостатки, а в дураке только достоинства. — Она не согласилась со своим Бальзаком, заметила лишь: — Все женщины разные, и нельзя их мерить общей мерой. — Она посмотрела на мой портрет работы Ююкина, висевший на стене, долго в него всматривалась, потом обратила свой взор на меня, произнесла раздумывая: — Я вернула тебе вторую молодость… — Третью, — поправил я. — Пусть третью. И меня это радует. И ты меня радуешь. С тобой я обрела нечто очень важное. Ты снял и развеял все мои комплексы, вдохнул мне веру в себя. Ты мне нужен. Только ты не подумай обо мне плохо: не московская прописка и не твоя квартира нужны мне. Ты мне нужен. — Мы оба нужны друг другу, — сказал я и решил, что именно сейчас нужно сообщить ей, что я еще формально состою в браке с Эрой. Она выслушала меня совершенно спокойно, словно ее это нисколько не касалось. Я сказал, что со временем эта проблема разрешится, я не занимался ей, поскольку не было надобности. — Это не к спеху, — сказала она. — Нам надо разобраться в своих чувствах, по крайней мере мне. Удостовериться. На это потребуется время, испытательный срок. В твоих чувствах я не сомневаюсь. Я тебя знаю, ты открыт, как Ярославское шоссе. И я верю тебе. Я не знаю себя. Я должна познать. Давай пока оставим все, как есть. Я буду приезжать к тебе при первой возможности. Меня к тебе влечет неведомая сила. Я хочу ее понять. А может ты подскажешь, откроешь секрет? Она улыбнулась доверчивой веселой улыбкой, и слова ее искренние внушали доверие. Как вдруг она предложила: — Может, пригласим к нам Ююкина? Он где-то недалеко живет. — Меня эта неожиданная идея удивила и неприятно задела и я сказал довольно холодно, даже резко: — Зачем? С какой стати? И в самом деле — я ждал ее с таким волнением, хотел побыть наедине, я соскучился по ней, а она — Ююкина ей подавай. — Он веселый, пусть захватит балалайку, у тебя гитара, устроим концерт, как на теплоходе, — попыталась оправдать свой промах Лариса и даже покраснела. Глаза ее смущенно заметались. — Веселый человек — всегда славный человек. Подлецы редко бывают славными людьми, — ответил я монологом из спектакля, а потом сказал язвительно: — А в качестве слушателей пусть прихватит с собой жену и тестя, — Чтоб тебе было веселей. А то не успела приехать и уже соскучилась. Я перешел на иронический тон. Она смутилась и пожалела о сказанном. С видом полного раскаяния она посмотрела на меня и проговорила ласково, нежно: — Егор, милый, извини меня, я не хотела тебя обидеть. Я глупость сказала. Так, сорвалось с языка. Она бросилась ко мне как ребенок, обняла и пылко поцеловала. Ну что тут скажешь? В общем-то ничего предосудительного, может и в самом деле вспомнила теплоход и захотела послушать нашу игру, а, возможно, и спеть под аккомпанемент гитары и балалайки. И все-таки какой-то неприятный осадок оставила невинная просьба. Выходит, ей скучно со мной. На стене у меня висело три этюда, подаренные мне Ююкиным в мое шестидесятилетие. Недалеко от наших дач на берегу пруда стоит очаровательная береза — пышная, кудрявая, заглядевшаяся в зеркало воды. Игорь написал ее в разные времена года, с одной и той же точки. Весной в молодой, еще клейкой листве, освященной ярким солнцем, летом — в буйной зеленой шапке, которую треплет упругий ветер; осенью — в спокойном золотом убранстве и зимой — в алмазно — хрустальном сиянии. Лариса долго и внимательно рассматривала эти этюды. Она любовалась ими, спросила: — Это на самом деле есть такое чудо, или художник сочинил? — Все написано с натуры, — ответил я. — Есть такое чудо дивное. И я тебя хочу с ним познакомить. — Когда? — живо всполошилась она. — Да хоть сейчас. Заодно познакомишься и с моим лесом. — Лариса оживилась, глаза заблестели. — Ой, как интересно! Пойдем же. И мы пошли. Сначала к березе. У меня было превосходное, приподнятое настроение. Меня подмывало говорить монологи. И я говорил: — И скажут обо мне: «Он человеком был, человек во всем». А что ты, очаровательная Чайка, скажешь обо мне потомкам? Не знаешь? Скажи просто: он любил любить, мм да… «В тебе есть цельность — все выстрадал, ты сам не пострадал». Это Шекспир. О тебе родная. Ты выстрадала, но не пострадала. Ты сохранила свежесть тела, ясность ума и благородство сердца. — Благодарю за комплимент, — сказала она и подхватила меня под руку. День был солнечным и по-летнему теплым, хотя осень уже приблизилась к порогу. Лариса в розовой блузке, обнажавшей загорелые руки и шею, в светлых джинсах, стройная, гибкая в талии, с волной черных волос, сама напоминала дивную березу, которую она заметила еще издали. Береза была еще зеленой и лишь в отдельных местах золотистые пряди украшали ее густую крону. Это осень положила на нее первые мазки позолоты, придав ей особую живописную прелесть. Так иногда седина скромным мазком тронет голову еще не пожилого человека. Лариса восхищалась красотой березы. Меня умилял и радовал ее детский восторг, сверкающий, искренний. — Вот бы такую, с золотистыми прядями нарисовать, — говорила она. — Ты подскажи Ююкину. — Она вся горела от восторга. — Игорь в Москве. А Настя с ребятами на даче, — пояснил я, и мы направились в лес. Березовая роща встретила нас звонкой, прозрачной тишиной. Ни один листик не шелохнулся, стройные белостволые деревья стояли в торжественном сиянии, как солдаты на парадном смотру. Я сказал Ларисе: — Обрати внимание на бересту берез: у каждой березы свой, неповторимый рисунок. — И правда! — восклицала она и обнимала березку, прислоняясь к ней щекой. В роще было светло, нарядно, празднично. Березы излучали дневной мягкий свет, и Лариса была одной из этих березок: она сияла радостью, очарованием и чистотой, она самозабвенно любовалась природой, а я любовался ею. Пройдя рощу, мы вышли на зеленую поляну, на которой пасся на привязи ослик. Увидя его, Лариса воскликнула от неожиданности: — Смотри — ослик! Откуда, как он здесь оказался гость с Кавказа? — Именно с Кавказа. Осетинская семья беженцев поселилась в нашем поселке. Привезли с собой кой-какую скотину — овечек, коз ну и осла прихватили, — пояснил я, но она не переставала удивляться: — Ты посмотри — он травку щиплет. А? Почему травку? Разве ослы едят траву? — совершенно серьезно спросила она, и на лице ее сияло радостное удивление. — Вообще-то, ослы питаются в кафе, в «Бистро» и даже некоторые породистые в ресторанах, — пошутил я. — А этот ослик особый экземпляр, травоядный. Он выродок. — Ты шутишь? — Она в замешательстве уставилась на меня. — Нет, правда, я не знала, что ослы питаются… травкой. Я подумал: сколько в ней сохранилось контрастов: детская наивность и зрелая мудрость, залихватское озорство и аналитическое глубокомыслие, суеверие и убежденная религиозность, патриотизм и неприятие Октябрьской революции, твердость характера и душевная щедрость. Женщина моей мечты. За поляной начинался смешанный лес с преобладанием ели. В лесу было сухо, пахло смолой. В еловых лапах мелькнул огненный хвост белки. Лариса остановилась и с любопытством наблюдала за ней. В ореховом кусте затрепыхала серенькая птичка. — Это кто? — спросила Лариса. — Зоряночка, — ответил я. — А как ты узнал? Она же серенькая, как воробей. — У нее нагрудничек оранжевый. — А почему они не поют? — Они свое отпели — весной и в начале лета. — В это время заскрежетал скрипучий голос. Лариса насторожилась: — Кто это? Кошка? — Это сойка. Красивое оперенье. А голос неприятный. Ты права — кошачий. Вскоре мы увидели и сойку, да еще услышали автоматную дробь желны или черного дятла. Мне доставляло большое удовольствие знакомить ее, выросшую на городском асфальте, с родной природой. На нашем пути попадались и грибы — разные, съедобные и ядовитые: сыроежки, чернушки, свинушки, мухоморы, даже наткнулись на сильно ядовитую бледную поганку. Домой вернулись слегка усталые, но довольные, и стали готовить ужин. Солнце погрузилось в пучину леса, нагретый за день воздух стал густым и мягким. Лариса вдруг сказала: — Я согласна с тобой — природа — это великое творение Создателя. Она облагораживает человека. Влюбленный в природу благороден и возвышен душой. — Что бы глубоко любить — надо хорошо знать предмет любви, — сказал я. — Ты мне поможешь познать природу? Поможешь? — настаивала она. — Обязательно, родная. — ответил я, а она бросилась ко мне и поцеловала в щеку. За ужином мы распили бутылку полусладкого вина, розового, «старо монастырского» и включили радиоволну «Ретро». Мы выключили свет и растопили камин. Сидя у огня рядышком друг с другом мы с наслаждением слушали дивные мелодии русских и советских песен. Эти песни моего детства, юности, зрелости, песни моей жизни всегда поднимают в душе горячую волну чувств, сжимают горло и высекают слезу. Их не знает и не поет молодежь, наши наследники, их не поют в городах. Лишь только в селах можно иногда услышать их от ветеранов войны и труда, от людей пожилых и среднего возраста. Лариса села ко мне на колени и обняла меня обеими руками. Ее трепетные, горячие губы обожгли мою шею, а ласковые, нежные руки мягко скользили по моим обнаженным плечам, поднимая благостную волну по всему телу. Сухие березовые дрова весело потрескивали в камине, и неровные, зыбкие сполохи пламя освещали ее озорное, возбужденное лицо, шею, полуоткрытую грудь, лизали круглые колени, играли на разгоряченных щеках, сверкали в счастливых глазах. Она сказала: — Я думаю о возрастом барьере. Все это ерунда, никакого барьера нет, когда есть любовь. А если нет любви, то и у одногодок возникает барьер. Нам с тобой хорошо. Мне — очень. — А по «Ретро» неслись знакомые слова: «И думы все, и мысли все я посвящаю одной тебе». Вечер был теплый, ласковый, совсем летний, тишина и теплынь умиротворяли. Мы вышли в сад. Огромная луна повисла над поселком, и ее бледный свет, скользя по деревьям и кустам, создавал сказочные, таинственные картины. В полночь невесть откуда возникшие облака смыли луну, на небе засверкали зарницы. Они полыхали на западной стороне неба, тревожно и непрестанно. В начале молча, в тиши, теряясь в березовых кудрях. А потом где-то далеко послышалось негромкое, сдержанное ворчание — не то гул проходящего поезда, не то гром, слабый, нерешительный. Но с каждой минутой звуки становились сильнее, раскатистей, превращаясь в гул. Приближалась гроза. Резкие, острые росчерки молний кромсали черный купол неба, и раскаты грома разбудили лес, — он встрепенулся, вздрогнул и зашумел. Сверху на него обрушился ливневый шквал. Мы вошли в дом. Лариса была возбуждена. Взволнованным голосом говорила: — Я впервые видела такое. Это нечто божественное! В такие минуты всем существом своим, сердцем и разумом чувствуешь и понимаешь величие и красоту мироздания. И свою незначительность, временность в этом вечном и бесконечном. — Ну зачем так — незначительность? Мы много значим, когда мы вместе, — сказал я и почему-то прибавил вдруг подступившие ко мне слова: — Ты моя совесть, моя жизнь. |
||
|