"Емельян Пугачев. Книга 1" - читать интересную книгу автора (Шишков Вячеслав Яковлевич)

Глава 4. Жизнь в Кенигсберге.

1

В Кенигсберг стали поступать раненые.

Возле ворот герцогского замка, где жил русский губернатор, остановились три фургона с больными офицерами. Им отведен каменный флигель. С крыльца сбежал молодой офицер Болотов , сказал стоявшим во дворе дежурным казакам:

— Ребята, носилки!

Емельян Пугачев и три его товарища бросились с носилками к фургонам.

Первым был бережно переложен на носилки Михельсон. Чтоб не пострадал в тряской дороге разбитый пулей позвоночник, Михельсон лежал привязанным к доске с мягкой подстилкой. Пугачев всмотрелся в его лицо. Круглое, несколько дней тому назад румяное, оно было мертвенно бледно, щеки и губы ввалились, как у покойника. Казаки, подхватив носилки, пошагали. Пугачев был в изголовье больного.

— Поди, больно, ваше благородие? — участливо спросил он.

— Больно, казак, — слабым голосом ответил Михельсон и с натугой поднял взгляд на Пугачева. — В позвонок ударила, проклятая. А под Цорндорфом — штыком в голову…

— Тяжко вам досталось, ваше благородие, видать — храбрый вы, — и Пугачев вздохнул. Ему искренно было жаль молоденького офицера.

Ни сном, ни духом не чаял он, что этот полумертвый барин, Иван Иванович Михельсон, чрез полтора десятка лет станет самым упорным, самым назойливым и неотступным врагом Емельяна Пугачева.

Вскоре, выйдя из превращенного в госпиталь флигеля, офицер Болотов опять обратился к расторопному Пугачеву:

— Эй, казак, как тебя… Аптеку знаешь? Отвези, дружок, сигнатурку, там лекарства приготовят поручику Михельсону.

Взяв бумажку, Пугачев вскочил в седло. Ему ли не знать аптеку. Да он весь Кенигсберг как свои пять пальцев знает. Он на трех европейских да на двух немецких свадьбах гулял, он первый плясун и песенник, ему везде почет и уваженье. Да, и уваженье, невзирая на то, что под атамановой плетью позорище принял… Ну, да это особь-статья. Об этом бестолку тужить нечего. Опять же и то помнить треба: иной битый семерых небитых стоит.

2

Восточная Пруссия с ее столичным городом Кенигсбергом вот уже второй год принадлежала России. В Кенигсберге было сформировано русское управление страной, издавалась военная газета, в городском театре силами офицеров ставились трагедии русских писателей. На местном монетном дворе чеканились российские деньги с изображением императрицы Елизаветы и прусского орла. Во время войны вся страна была наводнена неполновесной полуфальшивой монетой, которую в изобилии выпускал Фридрих, поэтому обнищавший немецкий народ с особой охотой принимал русские деньги. Иногда, приказом российской власти, схватывались даже сановные немцы, уличенные в политических проступках, их препровождали в Петербург, в когти страшной Тайной канцелярии. Так, пилавский помещик Вагнер был после суда направлен на вечное поселение в Сибирь.

Словом, россияне чувствовали себя в Восточной Пруссии полновластными хозяевами.

Губернатор барон Корф жил в центре города, на горе в старинном герцогском замке с высокой четырехугольной башней, на шпице которой развевался российский императорский штандарт. В этом замке бывал и Петр I во время своего путешествия с Лефортом.

Всю жизнь проведший в России, барон Корф русским разговорным языком владел прилично, однако ни читать, ни писать по-русски не умел. Он был хорошо воспитан светски, но умом крупного администратора не обладал, поэтому все управление страной лежало на его чиновниках. Он был еще не стар и вскоре же по приезде из России завел шашни с местной красавицей баронессой Кейзерлинг. Как говорили злые языки, она будто бы втянула его в шпионскую службу Фридриху II.

Все свои огромные доходы с имений и жалованье Корф употреблял на «представительство»: устраивал еженедельные балы и концерты, на которых бывала не только вся знать Восточной Пруссии, но приезжали даже магнаты из Польши. На его балах отплясывали и прибывающие с боевого фронта военачальники, вроде Петра Панина и генерала Вильбуа. В свое время прыгали и вертелись в этих великолепных залах замка и красавец поручик Григорий Орлов с нашим военнопленным молодым графом Шверином, личным адъютантом Фридриха.

Губернатор Корф великолепием своей светской жизни задавал всем тон.

За ним пыжилась знать, за знатью — обыватель. В залах ратуши, биржи и гастхаузах — танцы, танцы. Как будто войны и духу не было. А между тем на полях сражений кровь лилась не переставая, и ежедневно десятками умирали в госпиталях раненые.

Адъютант губернатора, молодой офицер Болотов, жаловался товарищам:

— Я в сие время и науку запустил. Зарезвился да затанцевался в прах… Брошу, брошу…

По праздничным дням Корф устраивал такие блестящие иллюминации, такие фейерверки и народные гулянья, каких кенигсбергцам во сне не снилось.

В Кенигсберге и его форштадтах были расквартированы русские войска.

Большинство молодых офицеров вело праздный образ жизни, занималось кутежами, дебоширством или любовными утехами с податливыми немками.

Иные же офицеры, как, например, А. Т. Болотов, Писарев, Пассек , весь свой досуг употребляли с превеликой пользой для себя. Они были завсегдатаями книжных аукционов и лавок, занимались философией и, «натуральными науками», изучали немецкий язык, посещали местную кунсткамеру и картинную галерею, слушали лекции в университете.

В то время, невзирая на войну, наука в Кенигсберге процветала. Были ученые физики, математики, философы. Среди философов первое и особое место занимал молодой Иммануил Кант, бывший до последнего времени домашним учителем и лишь недавно получивший ученую докторскую степень.

Русское передовое офицерство интересовалось всем полезным, жадно впитывало в себя все то, чего нельзя было иметь и видеть в своем отечестве. Отказывая себе во всем, любознательные молодые люди все свои достатки ухлопывали на покупку полезных книг, рукописей, оптических и физических приборов.

Богач Пассек скупал и переправлял в Россию дорогие картины, эстампы, книги и целые физические кабинеты с электрическими машинами, воздушными насосами, камер-обскурами, микроскопами, глобусами и т. д.

Солдаты тоже немало старались усвоить себе из невиданной, поражающей воображение чужеземной культуры. Их внимание останавливалось на большом трудолюбии местных жителей, на опрятных жилищах и одежде, на величине и красоте городских построек.

Гуляя в общественных садах и скверах и заглядывая в частные огороды, наши солдаты много дивились и разнообразию пород фруктовых деревьев и сельскохозяйственной культуре.

Тороватые мужички-солдаты, ни слова не понимая по-немецки, все же находили с хозяевами огородов общий язык и выпрашивали себе семян, в надежде, ежели бог не отнимет живота, когда-нибудь насадить такую благодать на своей родной землице.

Молодой казак Пугачев был тоже любознателен и до новых впечатлений жаден. Он почасту назначался в дозоры и ночные рунды для охраны городского спокойствия или разъезжал по городу с пакетами губернаторской канцелярии.

Он знал Кенигсберг, как свою Зимовейскую станицу. Он объехал окружавший город земляной вал с бастионами, был в цитадели Фридрихсбург на левом берегу Прегеля, проезжал по узким переулкам между многими кварталами, сплошь застроенными семиэтажными шпиклерами, то есть хлебными амбарами. В праздник с компанией казаков катался на лодке по каналам, ездил к устью Прегеля, где пристают иностранные корабли, где в шинках пьют-гуляют шкиперы-голландцы. Он не раз тоже с ними гуливал, подвыпив — дрался, бил других и сам бывал бит.

3

На всполье, между двумя форштадтами, саперные части вели практические занятия. Проезжавший Пугачев остановил лошаденку, спешился и подошел к молодому прапорщику.

— Это что, ваше благородие? Траншеи роют ребята-то? Дозвольте полюбопытствовать.

— А чего же тут любопытного? Роют и роют, — покуривая прусскую сигаретку, ответил молоденький прапорщик в ухарски набекренной шляпе. — Вот сейчас березу взрывать будем. Видишь березу на бугре? Вот она взлетит… Это действительно интересно.

— Под нее подкоп, что ли?

— Ну да, подземный лаз, — прапорщик подудел в рожок, сбил солдат в кучу и спросил их:

— Как, ребята, угадать, чтоб подкоп точно подвел к тому предмету, который надлежит взорвать? Ведь под землей-то темно.

— Темно, ваше благородие, — хором ответили солдаты.

— А для этого употребляется, ребята, вот эта штучка, — он вынул из кармана компас и толково, повторив несколько раз, объяснил способ его употребления.

Пугачев, заткнув за пояс полы длинного кафтана, жадно слушал, непрерывно следил за стрелкой-живчиком.

— И вот, допустим, что эта береза суть башня неприятельской крепости, ее надлежит тайно от врага взорвать. Мы начинаем подкоп, скажем — за версту, за две, зарываемся в грунт, направление определяем под землей компасом, а расстояние, которое нам известно по плану, измеряем тоже под землей цепью либо саженью. Чтоб земля не рушилась, ставим по всему лазу деревянные крепи. Понятно ли, ребята? Казак, ежели хочешь, полезай.

— С полным нашим удовольствием! — крикнул Пугачев, сбросил кафтан и приготовился нырнуть в обделанный стояками лаз.

— Обожди, казак. Эй, Семенов! Возьми-ка круг со шнуром да вместе с казаком прикрепите конец шнура к взрываемой массе.

Семенов полез первым, за ним Пугачев. Ползти надо было сажен сто.

Вскоре солдат и Пугачев, пятясь задом, вылезли обратно грязные, вспотевшие. В руке солдата был конец шнура. Добыв огня, прапорщик поджег шнур.

— Вот, ребята, шнур будет тлеть, он пропитан горючим составом. И как только огонь по шнуру дойдет до взрываемой массы, береза взлетит! Ну, а ежели взрыв фукнет мимо в стороне от березы, — значит, мы не угадали подкоп под неприятельскую башню подвести, враг будет рад и обзовет нас дураками. Чрез четверть часа береза должна упасть.

— Ой ли… Чего-то не верится, — усомнился Пугачев.

Но вот земля загудела, ухнула, а береза, охваченная столбом земли и пламени, приподнялась на воздух и упала.

— Молодцы, — похвалил прапорщик.

И все с криком «ура» помчались взапуски к образовавшемуся провалищу.

После этого Пугачев часто рассказывал своим о том, как он постиг науку, или, по его выражению, «способа нашел» делать подкопы и взрывать неприятельские крепости. Он и в мыслях не имел, что эти «способа» когда-нибудь ему пригодятся. Однако они пригодились ему ровно через пятнадцать лет.

4

В канцелярию губернатора поступили сведения, что на глухой окраине города, в одном из закоулков, тайно вербуются люди в армию Фридриха.

Емельян Пугачев получил от офицера Болотова приказ взять четырех казаков, идти к месту вербовки, казаков спрятать где-нибудь поблизости, а самому Пугачеву быть в толпе и ждать дальнейших распоряжений.

Полдень. Солнце. Хвост большой очереди вылез в непроезжий переулок-тупичок. Цепь людей загибалась в ворота каменного под черепичной кровлей дома, тянулась двором и вливалась в дощатую дверь пустого каретника. Над дверью вывеска:

«Наемка батраков в имение графа Кауфмана»

В очереди сотни две оборванцев. Тут были и молодые люди с наглым выражением лица и кабацкими ухватками, были и пожилые, бородатые, были безрукие калеки, горбуны, кривые, хромоногие, попадались и красивые парни, они весело пересмеивались друг с другом и подмигивали проходившим девушкам. По пояс голый, босой парень с кровоподтеками возле заплывших глаз, с расцарапанными в драке спиной и грудью то прицеливался залезть в карман соседа, то ощупывал свои штаны, очевидно, собираясь пропить и их.

Тут толкались представители многих наций. Вот горбоносый турок в красной феске, вот усатый румын в синей короткой куртке с медными бубенцами вместо пуговиц, вот бритоусый шотландец с рыжей, из-под нижней челюсти, бородой и трубкой в пожелтевших больших зубах, вот медно-бронзовый бородатый грек; его лицо как бы смазано жиром, из ушей и ноздрей прут волосы, он жует маслины, сплевывает косточки в спину соседа.

Офицер Болотов, прикрывшись епанчой и спрятав офицерскую шляпу, вошел в полутемный, освещенный небольшим окном каретник, густо набитый народом.

За небольшим столом возле самого окна сидел жирный, с отвисшими щеками, прусский капрал. Полуоблезлая голова его склонилась над квитанционной книгой, куда он вписывал завербованных. На столе — грязный парик, жбан квасу, плетка со свинцовой пулькой на конце и серебряная большая табакерка. Не заметив скрытно притаившегося в уголке русского офицера, он продолжал заниматься своим делом.

— Ты! — и капрал строго воззрился зелеными узенькими глазами в простодушное лицо стоявшего пред ним детины с покатыми плечами. Высокий детина задвигал хохлатыми бровями и пискливым, не по росту, голосом сказал:

— Я батрак. Жена, трое детей. Ежели положите хорошее жалованье — пойду. Вы мало платите…

И весь каретник взволновался, закричал:

— Мало платите! Прибавьте… А то плюнем и уйдем.

— Я не имею права прибавить. Жалованье утверждено хозяином. Четыре талера пять грошей в месяц…

— Нам остается три талера, а талер и пять грошей каждый месяц отбирается будто бы на обмундирование… Грабеж!

— Все время так платим, много лет! — кричал капрал.

— Правда, много лет… Только в прежнее время с московитами войны не было. Прежде воевали с французами да с австрийцами. А с русским сцепишься, живым от него не уйдешь. Да мы лучше в леса грабить бросимся, чем жизнь отдавать за ваши фальшивые деньги…

— Что?! Фальшивые?! — привскочил капрал и стегнул плетью себя по голенищу. — Не желаете, марш вон! Ваши ноги к полу не припаяны.

— А ты не кричи, господин капрал. Не своей волей пришли к тебе. Нужда гонит.

— Ну, ты! Согласен? — снова уставился капрал в плаксивое лицо высокого детины.

— Лошади нет, коровы нет, королевские гусары отобрали… И работы нет. Согласен, — сморгнув слезу, сказал детина.

— На, — и капрал протянул ему квитанцию. — Явка через два дня в казарму крепости Кюстрин, в семь часов десять минут утра. Следующий!

К столу один за другим протискивались иностранцы, быстро соглашались на условия. Рассматривая паспорта и подмаргивая какому-либо дюжему в клетчатых штанах ирландцу, капрал бубнил:

— Краденый… Фальшивый паспорт-то. Ведь не твой? Ведь ты у какого-нибудь убитого вытащил. Я вас, мародеров, знаю. Вы на войне награбите того-сего да и до свиданья. Да с чужим паспортом в вербовку снова лезете. Я вас зна-а-ю, молодчиков. Вот один хват из Литвы пять раз бежал с войны, пять раз к нам нанимался. На шестой раз я своеручно пулю ему в лоб загнал. Ну, ладно… Только чтоб по-честному служить. Следующий!

Оттирая других, к столу подошли сразу четыре мордастых голодранца.

Они одного роста и похожи друг на друга. От них пахло прелью и свинарником. Перемигнувшись и тупоумно захихикав, они сказали:

— Мы воры. Мы, господин капрал, бывшие воры. Мы неделю тому назад освобождены из тюрьмы.

— А-а-а-а… Так бы и говорили толком, — сказал капрал, насмешливо оттопырив жирные губы. — Ворами мы не брезгуем, берем, берем. Воры, особливо же головорезы, народ храбрый. Берем, берем. Только знайте, ребята, я вас в свою роту возьму, я вас вышколю. Я своему гренадеру из воров палкой затылок пробил под Цорндорфом. А теперь он произведен в капралы. Берем, берем воров… — Запыхтев, капрал выписал квитанцию и подал им.

— А деньги? — в один голос спросили воры.

— Деньги в казарме, ребята.

— Да мы со вчерашнего вечера не жравши. Дайте хоть по два талера на брата.

— Без разговоров! — топнул капрал, и его узенькие глазки сердито расширились.

— Нам воровать, что ли, идти опять? Мы не хотим быть ворами. Мы, может быть, почестнее вас теперь. Дайте талер.

— Не дам, нахальные ваши морды!

— Чтоб вас черт побрал с войной вместе! — Они скомкали квитанции и швырнули их в голову остолбеневшего капрала. Тот выскочил из-за стола, сгреб двух воров за шиворот и поволок их к двери. Воры крутились, орали, старались вырваться. Капрал с силой вышвырнул их на улицу. Воры, захохотав, побежали вчетвером вдоль переулка.

Капрал, отдуваясь и пыхтя, устало опустился на скрипучую скамейку.

Стал доставать платок, чтоб отереться, и вдруг во всю мочь завопил:

— Кошелек!.. Кошелек из кармана!.. Ай, ай, и серебряная табакерка! — весь дрожа, капрал вскочил, губы его кривились, глаза моргали. — Лови, держи! — бестолково метался он, совал в стол квитанционную книгу, гнал всех вон:

— Идите, друзья… Контора закрыта… О, мой бог!

— Вы арестованы, — по-немецки кто-то произнес сзади него крепким голосом.

Он обернулся, попятился от русского офицера, подобрал тугой живот, сделал руки по швам, сказал растерянно:

— За что? Кто имеет право меня арестовать? Я управляющий имением графа Кауфмана. Я частным образом набираю здесь батраков для полевых работ на землях его сиятельства…

— Врете! Я знаю, кто вы и куда набираете людей. На территории, принадлежащей российской короне, вы не имели права заниматься вербовкой солдат в армию нашего врага. Вы арестованы.

Пугачев с казаками уже стоял возле двери в сарай.

— Взять капрала и отвести в замок! — приказал Пугачеву офицер.


Пугачев любил бывать на пристани. Устье Прегеля кишело парусниками, суденышками, быстрыми челнами. У причалов стояли рыболовные шхуны, боты и оснащенные расписными парусами большие корабли. Шла нагрузка и выгрузка морских «посудин». Сотни грузчиков катали по крепким сходням дубовые бочки с рыбой, олифой, солониной. Бородатые боцманы-голландцы с румянцем во всю щеку дудели в свистульки, крикливо ругались, а иным часом прохаживались кнутом по спинам зазевавшихся грузчиков. Было шумно, терпко пахло смолой, рыбой, сыростью, бурым дымом над кострами.

А вот два русских корабля. Они доставили из матушки России горы овса и муки в мешках, военную амуницию в хорошо слаженных ящиках, бочки с порохом, ядра, пушки, мортиры.

Зазвучала русская надсадная «дубинушка», и тяжелые медные орудия, поставленные на лафеты и подхваченные веревочными лямками, полезли через борт на бревенчатые сходни, а по сходням тихонько поползли в обширный, из дикого камня цейхгауз.

Пугачев, увлеченный работой, сбежал вниз, поздоровался с солдатами, таскавшими под навес мешки, сказал:

— А ну, земляки, дай и мне поиграть, — он сбросил чекмень, поплевал в пригоршни и с азартом принялся за дело. Штабель мешков уже стал ростом выше головы. Пугачев со спины подошедшего к нему грузчика схватывал за уши тяжелый мешок с овсом и легко, словно пуховую подушку, швырял его на верх штабеля. Солдаты дивились его силе:

— Смотри, казак, пуп сорвешь, нутряная жила хряпнет…

Но казак благополучно проработал допоздна. За труды получил серебряный гривенник и чарку водки.

Работа разожгла в нем кровь, чарочка развеселила сердце. Эх, поплясать бы!.. Да с кем? И который уже раз ему снова вспомнился вольный Дон, просторные степи, покрытые зеленым большетравьем, голосистые девки с молодицами, чубастые казаки, песни, плясы, занятные сказы сивобородых дедов тихой ночью где-нибудь у костра, на берегу. И вспомнилась его любимая бабенушка, родная Софья Митревна. Какова-то она там, в станице Зимовейской?

Он вскочил в свой челн, встал дубом и, отталкиваясь длинной жердью, забуровил вверх по Прегелю. И погрезилась ему, словно живая, Сонюшка. Вот она улыбнулась ему и что-то молвила. Он кивнул ей и запел:

Разнесчастная бабенушкаПод оконушком сидит…5

Пугачев вскоре был из Кенигсберга отправлен вместе со своим отрядом в действующую армию.

Однажды в конце лета, во время роздыха, Пугачев взял десяток молодых донцов и направился с ними «пошукать» кормов для лошадей. Придвигался вечер. Донцы решили остановиться на ночевку.

— Чья часть? — спросил Пугачев, подъезжая к костру.

— Команда Суворова, — с чувством гордости отвечали сидевшие вокруг костра солдаты Тверского драгунского полка.

Это имя уже и тогда входило между солдатами в славу. Много доброго слыхал о Суворове и Пугачев.

— Слых есть — в жарких делах вы были, под Кунерсдорфом, — чтоб польстить солдатам, сказал обросший темной бородкой Пугачев и слез с коня.

— О-о-о, как в полыме! Под Суворовым лошадь была расстреляна, а другая ранена! — враз воскликнули солдаты и содвинулись, чтоб дать казаку место сесть. — А теперича нам целую неделю отдых пожалован. Гуляй — не хочу. На боку лежим, вошь бьем да огнем жарим у костров.

Тут все солдатские головы повернулись влево, солдаты зашептали:

«Суворов, Суворов…»

Пугачев тоже глянул влево и сквозь сумрак видит: бежит чрез поле сухощавый, в белой рубахе, вправленной в темные штаны, невысокого роста человек с черным на шее галстуком, волочит по луговине за рукав мундир, под пазухой — сверток. А за человеком катится копной жирный повар грек в белом фартуке и белом колпаке.

— Ваше скородие, — пуча глаза и задыхаясь, взывает повар. — Что повелите приготовить на ужин? Есть молодые индюшки, есть барашек…

— Кашу, кашу, кашу, — отмахивается, отлягивается на бегу Суворов. — Сам индюков ешь… Помилуй бог!.. Кашу, кашу. Я не приду, я — туда… — и, покрикивая:

— Раз-два-три-четыре, раз-два-три-четыре! — он припустился к палатке на пригорке, где тоже горел костер.

— К старикам-барабанщикам наш Лександр Василич поспешает. Во чудодей!

— и солдаты с ласковостью засмеялись.

— Ужо и я, — сказал любопытный Пугачев. — Прогонит, так прогонит.

Господи, благослови, — он оправил кафтан, покрепче надвинул на ухо шапку и шустро пошагал вслед за Суворовым.

— Здорово, молодцы-барабанщики! — крикнул, подбежав, Суворов. Шестеро барабанщиков вскочили, гаркнули приветствие. — Вольно! Садись, молодцы, — он бросил возле куста потрепанный мундир и сел на него по-турецки. — Каша есть? А ну, Филипп Иваныч, подсыпь в котелок. Ложку, ложку! (Барабанщик с седой косичкой выхватил из-за голенища деревянную ложку.) Наматывай! — сам себе скомандовал Суворов и принялся есть кашу, бормоча:

— Велю, велю, велю. Сала нету… Ах, собаки… Выдавать велю. Рот дерет. А вот смажем…

Иваныч, нацеди-ка шкалик! — он повернул голову и большими серыми глазами глянул в загорелое лицо подоспевшего и робко стоявшего возле палатки человека. — А ты кто?

— Казак, ваше высокоблагородие! Донской казак Пугачев. За фуражом.

— Пугачев? — А ну, казак Пугачев, садись к костру. Иваныч! — вновь обратился он к старику барабанщику. — А ну, пугни Пугачева шнапсом. Пьешь, казак?

— Никак нет, ваше высокоблагородие, а только что по приказу выпью.

— Молодец… — он развязал свой узелок, достал штоф французской водки и передал Филиппу Ивановичу. — Насыпь-ка всем по чарочке.

Все благополучно выпили, крякнули, закусили хлебом с солью. Пугачев неотрывно смотрел на простецкого командира, и в его казацкой душе, испытавшей всякую грубость от начальства, закипало теплое чувство какого-то особого почтения. Суворов, то подмигивая солдатам, то гримасничая, стал накручивать торчком чуб над высоким, покрытым ранними морщинами умным лбом. Да и все сухощекое, обветренное, с румянцем, лицо его, несмотря на молодые годы, иссечено мелкими морщинками. Узкогрудый, сухонький, он спокойно сидеть не мог: то передергивал острыми плечами, то подбоченивался, то вскидывал руки вверх и покрикивал: «Война, война!»

Голос его резок, тенорист, звонок. Он как бы рубит каждую фразу из гремучего листа металла. Вот он взмахнул локтями, еще раз крикнул:

— Война! Эх, детки, детки. А за кого воюем? За мать Россию воюем. Помилуй бог. Молодцы вы.

Солдаты в молчании внимали. Пугачев насмелился и с дрожью в голосе, едва не всхлипнув от странного волнения, проговорил:

— И мы молодцы, ваше высокоблагородие, а уж вы-то, дозвольте молвить, — вы из молодцов молодец.

— Спасибо, казак Пугачев. А ну, Филипп Иваныч, пугни Пугачева второй чаркой. Барабанщик!.. О-о, барабанщик-мученик… Впереди, впереди.

Трах-тара-рах, трах-тара-рах… — Суворов наскоро перекрестился, повесил голову, с минуту глядел в землю, от его прямого с небольшой горбинкой носа шли, огибая углы рта, глубокие охватистые складки. Искусно управляя ими, Суворов мог придать своему подвижному лицу то грустное, то суровое, то радостное выражение. Вот он вскинул голову и подмигнул барабанщику:

— Иваныч! Суворову, Суворову поднеси. И всем…

Все поднялись с чарками, дружно прокричали:

— Будь здоров, отец наш!

— Пейте, детки. А врага бить будем. Штыком, штыком! Влево коли, вправо коли! Пуля дура, штык молодец. А казацкая саблюка тоже — ого-го… Жжих — и нет башки! Пугачев, песни можешь?

— Завсегда могу. Я голосист.

— Стой! Дай я сперва. Старуха у меня там, в Кончанском, в селе моем. Нянька. Ох, мастерица, ох, затейница. Не поет, а вопит. Аж слеза берет.

Суворов быстро крутнул головой, сорвал с жердины висевшую над его плечом просохшую портянку барабанщика. Тот с испугом закричал:

— Ваше высокоблагородие!.. Не трогте! Вот рушничок почище…

— Помилуй бог, Иваныч, не шуми, — погрозил Суворов пальцем, взял ручник, живо подвязался им по-бабьи, как платком, весь сморщился, выпятил подбородок, стал похож на старушонку.

Пугачев и солдаты не могли стерпеть, улыбнулись. Суворов сугорбился, подшибился рукой и, пришамкивая, запел-завопил старушечьим голосом:

Головами мосты мощены,Из кровей реки пропущены,Ох-ти, да ох-ти, да ох-ти мне.

— Это про войну, братцы, про кроволитье, — сказал Суворов натуральным голосом и резко разогнулся. — Ой, и добры же слова в песне, ребята. Все кричат — Гомер, Гомер! А вот он — Гомер, старухи деревенские. Не слова, а жемчуг, бриллиантовые бусинки. Берегите, братцы, старину!

Он опять сугорбился, сморщился, снова завопил:

Круг сердечушка с ружья палят,По бокам пуля пролятыват,Мати дома убивается,Сынок милый не вертается…

Он вопил протяжно и столь выразительно, с такой неподдельной жалостью к жертвам войны, что солдаты начали пофыркивать носами, Иваныч смахнул слезу, и плохо бритые губы его задергались.

Быстро стемнело. Стали бить вдали вечернюю зорю. Суворов вскочил, сорвал с головы ручник, припустился к своей палатке, крикнул на бегу:

— Соломки, соломки подбросьте! Спать к вам…