"Пейпус-Озеро" - читать интересную книгу автора (Шишков Вячеслав Яковлевич)Глава 5. Пустота и одиночество. Причина забастовки превосходительной ноги.Время тянулось серое, однообразное. Наступил декабрь. По канцелярии необычайно много дела. Николай Ребров был принят в штат по ходатайству поручика Баранова, он получил нашивку за толковое исполнение бумаг. Писаря злились, за глаза называли его «барчонком» и дулись на начальство, что выделяет своих, белую кость, ученых, а на простых людей им – тьфу. Масленников, как-то вечером, когда в канцелярии никого не было, встал, одернул рубаху, кашлянул и дрогнувшим голосом сказал ад'ютанту: – Ваше благородие… А ваш нашивочник-то новый с Ножовым путается. Все вдвоем, да все вдвоем. Куда-то ходят… Мускулы крепкого лица поручика Баранова нервно передернулись: – Не твое дело! – крикнул он. – Тебя я спрашивал? Отвечать только на вопросы! Я тебя заставлю дисциплину вспомнить! Масленников по-идиотски разинул рот и сел. За последнее время поручик Баранов раздражителен и желчен. Виски его заметно начали седеть, крепкий упрямый подбородок заострился. Из центра, правда, в секретных бумагах, приходили неутешительные вести: северо-западную армию вряд ли будут вновь формировать, и всему личному составу грозит остаться не у дел. Об этом знал и Николай Ребров: кой-какие случайно подхваченные обрывки фраз между генералом и поручиком, кой-какие прошедшие чрез его руки бумаги, лаконичные и мрачные записки от Сергея Николаевича и, главное, широкая осведомленность прапорщика Ножова. – Ихнее дело, товарищ, швах… – Чье? – спрашивал Николай. – Эх, вы, малютка, – чье! Юденича! Его чуть не арестовали. – Что вы!.. Кто? – Эстонское правительство, по приказу союзников, наверно. А вот, не угодно ли… Я выудил копию одного документика, чорт возьми… – взлохмаченный Ножов стал выхватывать из карманов, как из книжных шкафов, вороха газет и бумаг. – Вот! – потряс он трепаной тетрадкой. – Послушайте выдержку… Письмо генерала Гофа. Знаете, кто Гоф? Начальник союзных миссий в Финляндии и Прибалтийских штатах. Слушайте! Это он Юденичу писал, во время наступления или, вернее, во время наших неудач: «Многие русские командиры до такой степени тупоумны (ха-ха! чувствуете стиль, презрение?), что уже открыто говорят о необходимости обратиться за помощью к немцам, против воли союзных держав. Скажите этим дуракам (х-х-х-х… кха-кха! так и написано, ей-богу) скажите этим дуракам, чтобы они прочли мирный договор: все, что Германия имеет, уже ею потеряно. Где ее корабли для перевозки припасов, где подвижной состав?» (и дальше слушайте): «Когда союзники, огорченные неуменьем и неблагодарностью (ого, опять щелчок!) прекратят помощь белым частям, тогда проведенное с таким трудом кольцо, сдавливающее Красную Россию, лопнет». Вы, конечно, понимаете, товарищ, что это за кольцо такое? – Понимаю, – сказал Николай, и его сердце сжалось. А брат писал, что по соседству с ними, в имении Мусиной-Пушкиной, теперь квартирует штаб тыловых частей Северо-Западной армии, что во главе штаба – генерал Верховский, расслабленный, бесхарактерный старик. «Милый Коля… Мне надо бы повидаться с тобою и переговорить об одном деле с глазу на глаз». Юношу это заинтриговало. Он все выбирал время, чтоб поехать к брату, а кстати навестить старого Яна и сестру Марию – лишних каких-нибудь верст пять. Мария Яновна! Николай очень часто вспоминал о ней с нежной благодарностью. И вот, после письма брата, у него что-то прояснилось в душе, вдруг раздвинулись какие-то забытые туманы – далекий бред, скрип повозок, перебранка, ночные костры в лесу и ясный образ, образ быстроглазой Вари, резко и четко впервые поднялся из спящей памяти. Варя! Варвара Михайловна Кукушкина!.. И ее сестра, и их отец… «Трех, трех!» И от'езд верхом в сопровождении Вари, и этот их курносый парень Иван в рваном полушубке… Так? Ну, конечно, так. Ясно все и четко. Где же ты, Варя? Может быть, сестра Мария знает о тебе? В Юрьеве? Твой отец, наверно, променял свои стада на золото и благодушествует там? Или, быть может, веселящийся Париж закрутил тебя, как перышко? – Ага! До востребования… И юноша, удивляясь тому, что так все вдруг чудесно и легко припомнил, написал Варе трогательное письмо. Сердце его ныло, как пред большой бедой, из глаз капали на бумагу слезы. Нервы? Нет. А страшная тоска, душевная пустота и одиночество. И так захотелось быть возле нее, возле Вари, слышать ее голос, обворожительный и ласковый, захотелось видеть свою мать, своего отца, Марию Яновну, и нежданно в мыслях – самовар, свой, домашний, с помятым боком, за столом отец и мать и… Варя. «Вот моя невеста… Мы вместе с ней страдали на чужой земле. Она спасла мне жизнь». – «Очень приятно», – говорит мать. Но это не Варя Кукушкина, это сестра Мария, краснощекая, светловолосая и полная красавица-эстонка. Николай Ребров бросил перо и вытер слезы. Он завтра же с вестовым пошлет письмо. Но вряд ли дойдет оно до Вари. Неужели не дойдет? Эх, чорт… Он свернулся под одеялом, – покойной ночи, дорогая Варя, покойной ночи! – сверху накинув шинель: нервная дрожь не давала ему уснуть. Ночные часы шли, как скрипучие колеса: кто-то кашлял, скрежетал зубами, чья-то сонная рука чиркнула спичку и пых-пых голубой дымок. Это Масленников. И вновь тишина, и та же дрожь. Лохматый прапорщик храпит, но ухо свое освободил от пряди густых поповских косм и чутко насторожил его к окну. За окном мороз и ночь. Стекла расписаны морозом, и морозный месяц серебрит узор. Да… Варя не в Париже, не в Юрьеве. Варя умерла, отец ее погиб, его дочь – белокурая Ниночка, погибла. Какой ужас… какой кошмар… Только лает их пес Цейлон… Вот он скребет в дверь, вот он стучит лапой в окно, и головастая тень потушила на стекле серебряную роспись. Николай Ребров не видит – глаза полузакрыты, а чувствует: заскрипела койка, легкий ответный удар в раму, чьи-то шлепающие по полу босые шаги. – Вы, Ножов? – Тсс… Тихо… Масленников и другой писарь Онисим Кравчук, жирный хохол с красным губастым ртом устраивали вечеринки с плясами. Писарей восемь человек, приходили со стороны солдаты и две-три эстонских дамы. Играли на двух гитарах и скрипке (Онисим Кравчук), отплясывали польки, вальсы, а в перерывы – щупали эстонок. Окна завешивались шинелями. На улице дежурил младший писарь. Оскорбленные эстонцы пронюхали про вечеринки и пожаловались начальству. Очередная пирушка была разогнана. Писаря об'явили эстонцам войну, но сами же первые и попали в переделку. Масленникова и Кравчука, возвращавшихся в пьяном виде из гостей, хорошо вздули эстонцы: Масленникову подшибли оба глаза, Кравчуку разбили нос. – Нехай так, – похвалялся потом Кравчук. – Я ж ему, бисовой суке, вси нози повывихлял… О! Из-за эстонок дрались между собой и солдаты. Как-то пьяная компания солдат бросилась трепать вышедшего из шинка в вольной одежде человека. К удивлению солдат – вольный человек оказался офицером. Как? Офицера?! Офицер осатанел, скверно заругался и стал стрелять. Солдаты разбежались, отругиваясь и грозя: – Пошто в шинок ходишь?! Пошто не в форме?! – Мы, ваше благородие, за чухну приняли. – Постой, бела кость! Обожди… Всем брюхо вспорем!.. – Куда вы нас, так вашу, завели?! Жалованье не выдаете, наши денежки пропиваете… – Теперича мы раскусили, за кого вы стоите… Чорта с два за учредиловку!.. За царя да за помещиков… Скандал до главного начальства не дошел. Но главное начальство замечало, что армия начинает «разлагаться». Меры! Какие ж меры? Как поднять дисциплину, ежели почти все офицерство впало в злобное уныние от неудачного похода, предалось кутежу и безобразиям? Кредиты иссякли, паек урезан, жалованье выплачивается неаккуратно, а с нового года возможен роспуск армии, если наши дипломаты не сумеют урвать добрый куш там, в верхах, на стороне. – Это что у тебя, Масленников, с глазами? – Корова, ваше благородие… – Что ж, задом? – Сначала задом, потом передом… Бледные губы ад'ютанта задрожали, но он сдержался и, бросив бумажку, приказал: – Переписать. Наврал. А тот побитый, щупленький, из какой-то бригады, офицерик подвязал платком скулу, конечно – флюс – и чуть-чуть прихрамывал. Стал волочить ногу и бравый генерал, начальник дивизионного штаба, где служил Николай Ребров. Однако не любовные утехи поразили превосходительную ногу, нога испугалась общего положения дел армии, и вот – решила бастовать. Генеральский подбородок спал, кожа обвисла, как у старого слона, обнаружилась исчезнувшая шея и красный воротник сделался свободен. Генерал получил, одно за другим, два донесения с мест. Читал и перечитывал сначала один, потом совместно с ад'ютантом при закрытых дверях. Выкурил целый портсигар, нервничал, пыхтел, нюхал нашатырный спирт, стучал по столу кулаками: – Мерзавцы! Я этого не позволю… Вешать негодяев! Первое донесение – о невозможности бороться с большевистской пропагандой и первом побеге группы солдат в Русь. Второе – о начавшейся среди армии эпидемии брюшного тифа. – Да, генерал, да, – проговорил ад'ютант. – Не хотелось мне огорчать вас, но вот еще сюрприз: эстонское правительство официально заявляет о своем намерении вступить в переговоры с Советским правительством. Даже назначен срок – январь будущего года. Место – Юрьев. Генерал побелел, покраснел и стал ловить ртом воздух. – Откуда, откуда это? – задыхался он. – Хотя эти сведения «по достоверным источникам», как пишет газета, но я думаю, генерал, что на этот раз правда. – Послушайте, поручик! Это ж невозможно, это ж невозможно… – и генерал схватился за голову. – Тогда в каком же положении окажется здесь наша армия? Ад'ютант саркастически улыбнулся и сказал: – В положении разлагающегося трупа, который начинает беспокоить обоняние хозяев… – А вы, поручик, как-будто… как-будто… – Впрочем должен вас успокоить, генерал, – быстро изменил ад'ютант тон и выражение лица, – эстонское правительство просто-напросто желает себя вывести из состояния войны с Советской Россией… – Тьфу! С Совдепией! – Что же касается признания ее, то… – Этого еще не доставало! – стукнул генерал пустым портсигаром в стол. Прапорщик Ножов весь преобразился. Глаза его горели, он походил на сумасшедшего. Иногда пропадал на два дня, являлся измученный, но всегда бодро говорил юноше, таинственно подмигивая: – Дело на мази. Пропаганда работает. Агитационная литература поступает исправно. Нате-ка вам, товарищ… – он совал ему под подушку пачку листовок. – Необычайно талантливо. Прочтите, и – в дело… Сумеете? Только – молчок… Как-то мрачною снеговою ночью повторилось то же: легкий стук в окно. К подушке юноши склонилась во тьме встрепанная голова: – Ну, милый Коля, теперь прощай. – И Ножов навсегда исчез. Приближалось Рождество. Письма от Вари не было. В душе все настойчивей вставал образ Марии. Юноша грустил. Перед праздниками ему дали вторую нашивку. Писаря прониклись к нему теперь искренним уважением и потребовали вспрыски. Николай Ребров первый раз в жизни напился пьян. Он был красноречив и откровенен, говорил о Варе, о том, что никогда-никогда не встретит ее больше, много говорил о сестре Марии, о милой далекой родине. Ах, если б крылья!.. – А вот я, братцы, совсем напротив, – улыбался Масленников, румянобелым низколобым лицом и закручивал усы в колечки. – В здешнем крае ожениться думаю… Потому эта кутерьма в России протянется, видать, еще с год. А тут предвидится эстоночка, Эльзой звать… И вот не угодно ли стишки… – Братцы, слушай… Ты! Кравчук! – А ну его к бисовой суке! – плакал хохол, сморкаясь и кривя губы. – Ой, Горпынка моя… И кто тебя, ведьмину внучку, там, без меня, кохает… – Брось, пей!.. Все кохают, кому не лень… Братцы, слушай! – Масленников вынул записную книжку, откинулся назад и в бок, прищурил левый глаз, стараясь придать лицу значительность. – Например, так… – он откашлялся, и начал высоким, с подвывом голосом, облизывая губы: – Какая же она юница, раз она вдова и ей под сорок? – глупый стишок! Никакой девицы в ней не усмотреть, – проговорил задирчивый, с маленькими усиками, питеряк Лычкин. – Что-о?! – и Масленников сжал кулак. – А ты ейный пачпорт видал?! Писаря ответили дружным ржаньем, даже слеза на хохлацком носу смешливо задрожала и упала в пиво. – Все видали, все до одного!.. Ейный пачпорт… – Даже читывали по многу раз… – Даже после этих чтеньев я две недели в больнице пролежал. Не баба, а оса… Жалит, чорт!.. Началась ругань, потом сильный мордобой. Николай Ребров помнит, как он бросился разнимать, как его ударили по затылку и еще помнит чьи-то вошедшие в его мозг слова: – А сестра Мария, слыхать, обженихалась. |
|
|