"Странники" - читать интересную книгу автора (Шишков Вячеслав Яковлевич)

10. РАЗГУЛЬНАЯ ТРИЗНА

Дождь усиливался. Беспризорники вернулись из города раньше обыкновенного.

Филька упросил Нефеда ночевать под баржей. Он говорил ему:

— Поживи у нас, дедушка, денек-другой, вот погода выведрит, тогда и я, пожалуй, с тобой уйду… Возьмешь?

Вечер наступил сегодня тоже преждевременно; под баржей было совсем темно: зажгли огни.

Темно было и на душе у Дуньки Таракана, и никто не мог в ее душе зажечь огонь.

Униженная, оскорбленная, Дунька зверенышем сидела в своем углу и не хотела выходить на люди. Она сверкала из тьмы своими цыганскими глазами то в сторону палатки, где детвора наперебой старалась излить свою нежность потерпевшей матери — Майскому Цветку, то окидывала ненавистным взглядом широкие плечи этого дурня Дизинтёра. Вот дурак, вот толстогубый дурошлеп, вот деревенщина!

Ну и наплевать… Дунька и без него прекрасно сумеет нажить ребенка. Она, пожалуй, возьмет да и за-брюхатит вот сейчас, сию минуту. Она сначала устроит из тряпок на своем впалом животе маленькую толщинку, через месяц сделает толщинку побольше, через месяц еще побольше, потом сделает из подушки брюхо, потом из трех подушек — пузо, потом родит. Да, да, родит. Она проберется ночью по темной лестнице в родильный дом, она украдет там симпатичного сыночка. А вернувшись, скажет: «Это я родила. Это мой сынок, Нешто вы не видали, остолопы, какой у меня был животище? А где же он?» Тогда начнут ее чествовать, сделают ей отдельную палатку, будут ее любить и уважать. Фига, фига тебе, Майский Цветок, нахалка!

Так текут мысли обиженной Дуньки Таракана.

Но она вздыхает, она сознает, как трудно осуществить свою нелепую мечту. А главное… когда, когда все это 6улет? Ей же надо и честь и славу вот здесь, сейчас…

Дрожит Дунькина душа, дрожит вся Дунька с ляском кривых зубов, с мелким подергиванием пальцев на руках и на ногах, с зябким холодком, коробящим сухую спину. Дрожит Дунька Таракан мозгом, сердцем, всем нутром, и вот ей этой дрожи страшно. А кто поможет, кто спасет, кто успокоит Дуньку? Все против нее. Одна.

Эх, выкинуть бы Дуньке лихое коленце на удивленье всем! Сделать бы такое, чтобы день и ночь все тряслись, как она сейчас трясется. А потом бежать, бежать на светлую жизнь или в погибель.

Меж тем все веселились. Но веселье было какое-то тяжелое и странное: оно родилось случайно, из вина. В память зарытого товарища беспризорники решили угоститься всерьез и до отказа. Нашлось вино, развернулись самобраные сказочные скатерти, чудесно появилось то и се. Подвыпили, конечно. А подвыпив, совсем позабыли о Спирьке Полторы-ноги: плясы начались, и песни, и скандалы.

Но все было неживое и туманное. Должно быть, предсмертные стоны Спирьки и бред его все еще держались под шумной баржей, запутавшись в лохмотьях, в рвани, в этом прокуренном, нездоровом воздухе. Недаром Шарик был тоже уныл и беспокоен: хвост у него опущен, уши вниз, подойдет к одной, к другой кучке Филек и Амелек, нюхнет влажным носом пахучее отрепье на грязнейших телах оборвышей и в растерянности не знает, как вести себя.

— А ведь ты, черт безрогий, сейчас взвыть должен, — сказал Шарику Пашка Верблюд и сунул ему в нос голову селедки.

Так оно и есть. Подачка не соблазнила Шарика: нюхнул, отфыркнулся, ленивой ступью вышел из-под баржи, посмотрел на небо, посмотрел на землю, взвыл.

Беспризорники прислушались к нестерпимому вою пса и жутко захохотали. Шарика кто-то больно пнул ногой, он взвизгнул и, подбирая зад, бросился в тьму, подальше от костра, к могиле.

Трезвенник Филька не желал участвовать в таких поминках: нешто это по-божьи? Вот ерунда какая, тьфу!

Однако Фильку интересовала невиданная жизнь. И он, оставив дремавшего дедушку Нефеда, пошел бродить средь веселящихся оборвышей.

Вон там, в дальнем углу огромной баржи, куда не проникли веселые огни, чуть брезжит мутный свет огарка. Филька направился туда.

— Бог в помощь, — сказал он мальчику и стал возле него.

Мальчик Петя Прохоров сидел за опрокинутым ящиком, как за письменным столом, что-то писал на полулисте бумаги. В этой части баржи было не так шумно: из пьяниц сюда никто не заходил.

— Помогай бог, — вновь поприветствовал Филька мальчугана.

— Ты что этим хочешь сказать? — поднял он на Фильку свое хмурое, со сдвинутыми бровями лицо.

— Чем? — не понял Филька.

— А вот своими глупыми словами: «Бог в помощь». Я этого не признаю.

— Пошто?

— По то, что бога нет…

— Зачем?

— Пошел к черту, не мешай! Филька похлопал глазами и сказал:

— А ты не серчай. Чего ты?.. Я просто из любопытства подошел. Гляжу, все бесятся — и старики, и молодежь, а ты монахом сидишь, пишешь. Вот и подошел.

— Пускай бесятся. Мне ни к чему это. Я учебой занят. На рабфак. На машиниста. Видишь? — И мальчик вытащил из-под ящика пачку книг.

— Ого! — удивился Филька. — А пошто со шпаной живешь?

— А ты пошто?

— Я временно.

— Я тоже не навек. Да будь она проклята, эта собачья жизнь!

— Шел бы в приют куда.

Учи! — сверкнул глазами мальчик. — Без тебя знаю. Я здесь худым не занимаюсь. Я сегодня полтора рубля заработал: вещи отвез с бана. Вот тележка.

— Это хорошо, — одобрил Филька и зачем-то погладил грязное колесо тут же стоявшей тележки. — А что пишешь?

— В стенную. Я кандидатом в комсомол. Ячейка на веревочном заводе. Близко тут. Ребята из ячейки сюда собираются: вас, дураков, в люди выводить…

— А чего пишешь? Ну-ка, прочитай, — настаивал Филька, с чувством удовлетворения рассматривая опрятную одежду мальчика.

— Ежели интересуешься, слушай. Только это продолжение, а начало я отнес. — И мальчик, раскачиваясь, стал выразительно читать:

— «И вот, значит, такая вещь. Я убежал из детдома, сел на поезд и долго взад-вперед ездил, потому что я очень люблю ездить и осматривать окружающую местность. И наконец поехал прямо в Москву. А потому я поехал в Москву, что мне сказали: в городе Москве очень хорошо жить, там учат какому захочешь ремеслу.

Конечно, хотя мне и хочется ездить, но так как мне очень хочется ездить, то я думаю выучиться на машиниста. Когда выучусь машинистом, то уже я буду ездить сколько душе угодно. А так как я…»

Вдруг Филька обернулся. Вдоль приподнятого борта баржи бежали один за другим беспризорники, что-то крича и ругаясь. Филька быстро вскочил. Впереди бежал, делая круг возле костра, толстобрюхенький голоштанный парнишка лет восьми; глаза его вылезли на лоб. За ним, настигая его, дикий, с сатанинским, перекосившимся в страшной гримасе лицом, оголтелый Мишка Сбрей-усы. В его руке что-то острое, сверкающее. Он пьян, безумен. Его раздувшийся от частых понюшек кокаина нос толст и сиз, как баклажан. За ним гуськом такие же пьяные, дикомордые трое беспризорников, за ними — повеселевший Шарик, за Шариком — улыбавшаяся сучка Хрящик.

— Бритва! — закричал Филька. — У него бритва». Он его зарежет! — И тоже бросился на защиту голоштанника.

— А-га-га-га-га!.. — загоготал озверевший хулиган, свалил у костра поддавшегося мальчонку, чиркнул бритвой по мякоти его ноги и с хрипом впился губастым красным ртом в залившуюся кровью рану.

Орущей кучей все навалились на него:

— Бей по маске! В маковку! Катай его!!

Стали хулигана с яростью оттаскивать от жертвы прочь. Он отлягивался, тряс головой, по-звериному рычал.

Началась расправа. Филька вгорячах тоже ввязался в свалку и работал кулаками с чувством справедливого гнева. Хулиган не защищался. Разбитый в кровь, измазанный своей и детской кровью, в изорванной в клочья рубахе, он под ударами разъяренных кулаков чурбаном перекатывался по луговине, кувыркался через башку, вверх пятками; белые, остановившиеся глаза его в бешеной, наводящей страх улыбке, окровавленный рот все еще жует и чавкает.

— Мяса!.. Кость! — хрипит он, — Подлюги, мяса! Его бы захлестали насмерть, но вдруг явился запыхавшийся Амелька.

— Ша! — скомандовал он. — Не видите, гады?! Он марафеты обожрался… — и бросил Мишке кусок сырого мяса.

Тот сгреб сырятину и, потеряв все человеческое, стал алчно рвать ее звериными зубами, урча и взлаивая.

— Миша, Миша, успокойся: это я… — гладил очумевшего парня по встрепанной, лохматой голове Амелька Схимник, затем увел его в кусты и уложил спать.

Охваченный негодованием, Филька пробирался прочь отсюда, к слепому старику, громко рассуждал:

— В милицию надо… К прокурору. В суд… Это убийство называется… Ну, дья-а-в-олы… Ох ты черт, анафемы какие… Тьфу!..

Но кулаки его тоже испачканы чужою кровью.

Меж тем на эту свалку почти никто под баржей не обратил внимания. Эка штука — подрались, кому-то два ребра сломали, ха-ха! хе-хе!

По ту сторону костра валялся в грязи полуголый, без рубахи, корявый парень. Он сдергивал с себя штаны, вопил:

— Ой, умру-умру-умру!.. Скорей!.. Марафеты… Последние портки меняю. За пять понюшек, ну, за четыре, ну, за три… рой!..

И голый, потряхивая штанами, вбежал под баржу. Глаза и весь вид его — безумны.

Фильке было интересно, больно и противно. Он знал этого парня. Он третьего дня пилил с ним для харчовки дрова. Хороший парень. И что такое с ним стряслось? Сивеем одичал.

Филька заметил, что в гульбе принимают участие далеко не все обитатели трущобы. Многие, набегавшись за день в поисках удовольствия и хлеба, крепко спали. Иные же, как ни старались, не могли уснуть: они затыкали уши, зарывались с головой в отрепья, однако пьяный гвалт не давал им забыться в сне. Они вскакивали, ругались, швыряли в пьяниц чем попало, грозили ношами. В ответ на это шпана волокла их за ноги к своим, принуждала выпить водки, давала зуботычины. Какому-то мирно спящему двое пьяных оборванцев «ставили мушку»: между пальцев ноги вложили клочок бумаги, подожгли и убежали. Спящий вскочил как полоумный.

— Ах, паразиты легавые… Убью! — закричал он, хватаясь за опаленную ногу.

В это время разинула свое хайло гармошка, ударил барабан: свист, топот, гик пошел под баржей.

Все, кто не спал, кто не упился всмерть, высыпали к погасшему костру; веселые руки зажгли новые костры, и возле них на сыром после дождя лугу взвихрилась пляска.

И гвалт, и пляска, и блеск костров плыли сквозь ночь к окраинам города.

Но в городе шла своя деловая жизнь: город гудел работой, хлопотливой суетой, далеким шумом замолкающих трамваев; над городом в рыхлых остатках ушедшей тучи отражались потоки электрических огней.

Пляска голодранцев коротка, быстра, пьяна. Тлен, лохмотья, ветошь стлались по воздуху в вихре дьявольского танца. Девчонки, бесстыдно вздымая рвань подолов, вертелись волчками, вызывающие, оголенные, нахальные. Исковерканные гиканьем, свистом, лица танцоров были отечны, болезненны, дряблы, в грязи, копоти, ссадинах, кровоподтеках; они отливали каким-то синевато-желтым отсветом, в каждой гримасе скользили злобность, тупое презрение к жизни, бахвальство, ярь. Если б не возбужденные водкой сверкающие взоры, лица стали бы безжизненными масками и пляска — танцем мертвецов.

Майский Цветок, тоже соблазнившаяся плясом, возвращается к себе в палатку, где с ее сыном вместо отстраненной Дуньки Таракана нянчится краснощекая толстуха Катька Бомба.

Майский Цветок на ходу оправляет узорчатую шаль, охорашивает волосы; ее лицо румяно, губы ярко крашены, глаза томны и печальны, лакированные ботинки и новые чулки заляпаны свежей грязью. Она проходит не спеша, оглядывается назад, где, как раки, кучами барахтаются беспризорные; ей смешно, и больно, и досадно.

А на нее смотрит исподлобья взглядом ехидны забившаяся в темный угол Дунька Таракан и, выплевывая грязные ругательства, шипит змеей.

Все утихомирилось. Костры угасли. Беспризорники расползаются под баржу — всяк к своей норе.

Потерявший скуфью Амелька Схимник, пьяно сплевывая, обходит дозором баржу. Отлично, все в порядке, убитых нет. Он на ходу крестится в ту сторону, где под памятником коротает первую ночь Спирька Полторы-ноги, опять сплевывает, оскаливает гнилозубый рот в пьяном, идиотском хохоте, по пути мочится в чью-то похлебку в краденой медной кастрюле, икает и ползет к своему отрепью спать.

Он еще не знает, что четверо парнишек и две девочки мечутся в бреду: их треплет малярия, тиф или какая-то гнилая хворь и нет им ниоткуда помощи. Может быть, пройдет два дня — и все они отправятся в могилу вслед за угасшим Спирькой. Или, покинутые шатией, почерневшие, распухшие, будут мертвой падалью лежать поверх земли, пока их не пожрут бродячие собаки. Спасенья ребятишкам нет.

— Да, да, — закряхтел лежавший на соломе дед Нефед, почесывая занывшую к непогоде поясницу. — Срам здесь, Филька. Правильно сказано: алмаз алмазом режется, вор вором губится. Так и здесь. Нет здесь. Филька, божьего сугреву. Здесь собаке-то стыднехонько жить, не токмо что человеку. Холодно здесь душе человеческой…

— Мы, дедка, душе-то рукавички украдем, сапоги теплые слямзим для сугреву… — крикнул из тьмы смешливый перхающий чей-то голос, — вот душе и тепло будет… Эх ты, слеподыр.

Дед приподнялся на локте и сердито уставился в тьму, как зрячий.

— Иди-ка, иди сюда, волчонок… Потолкуем. Эх вы, яблоки лесные: с одного бока еще зеленые, а с другого уже гниль пошла, червяк.

Вот кто-то кубарем покатился по крыше и упал в кусты. Это — Инженер Вошкин. Он залез слушать радио, но оборвался. И тотчас же за бортом баржи, против Филькиного логова, послышался ругливый голос изобретателя. Его сильно тошнило. Он охал, сплевывал и пискливо, страдальчески ругал себя:

— Ага! Тьфу… Не жри водку, черт… Это по научным книжкам… Тьфу… Тьфу… Это зовется блевантин.

Филька засмеялся. Опять протяжно и пронзительно взвыла собака.

— Шарик!.. Шарик!.. — посвистал Филька.

Пес подошел, лизнул Фильку в губы и лег в ногах.

Бредовая тишина, плевки, стоны, выкрики. Кто это, по-женски всхлипывая, плачет там вдали?.. Однако — Дунька Таракан, Филька вскинул голову, прислушался, вздохнул. Но скоро смолкло все.