"Спаситель" - читать интересную книгу автора (Барченко Александр Васильевич)

Александр БАРЧЕНКОСПАСИТЕЛЬ

Дневник дяди Саши лежит на моём письменном столе больше года.

Больше года назад, только что вспыхнула чудовищная война, мне пришлось вернуться на родину.

Одиннадцать лет я дышал тяжким, но притягательным наркозом столицы. Выезжал изредка на запад и — чаще — на север. С севером сжился. И было в душе настороженное чувство чужого, когда вместо тонкого кружева и бархатной глубины тёмно-зелёных елей, куда глазом ни кинь, по сторонам пути раскинула голые руки плоская ровная пожелтевшая степь, стали пучиться стеклянными глазками чисто причёсанные золотоголовые мазанки, грозили скрюченными пальцами «журавли» у колодцев.

В то время я уже решил, что пора и мне надеть серую шинель. Я ехал повидать родные места — как думал в то время — в последний раз — перед отъездом на фронт.

Я прожил неделю в степном городке, белом от штукатуренных стен, пшеничной муки и известковой пыли, что тяжёлым облаком висла над площадью и превращалась в золото в лучах заката.

И лишь накануне отъезда я вспомнил про дядю Сашу. Говорить откровенно — вспомнил не я. Старая нянька, Катерина Фёдоровна, выходившая всю нашу семью, спохватилась за ужином:

— А дяденьку, стало быть, так и не повидаете? Он о тебе, Сашенька, часто вспоминал. На святки приедет, сейчас перво-наперво: ну а тёзка мой как? Что, мол, пишет. Каковы, дескать, успехи.

Брат поспешил подтвердить:

— В самом деле, старик будет очень пенять.

— До Колодезки тридцати вёрст не будет, — подхватила няня. — Давеча дождичек попрыскал. Нонче с вечеру-то, по холодочку, как, небойсь, славно. А завтра, Бог даст, пообедамши — и назад. Как раз к поезду и поспеешь.

И снова перед глазами моими — степь, выжженный злым летним солнцем отдыхающий «пар» и безбрежный, живой, мягко звенящий, взборожденный тенями, волнующийся океан зреющей пшеницы.

Какая чужая и вместе с тем близкая по воспоминаниям далёкого детства крохотная усадьба отшельника дяди. Его кабинет с оленьими, лосиными рогами по голым бревенчатым стенам, с массой оружия и большим выцветшим портретом в бархатной раме. Бледная большеглазая женщина южного типа с косою, по-девичьи перекинутой через плечо на грудь, — моя тётка, Милица Христофоровна, жена дяди Саши, болгарка.

Вот портрет его самого. Тоненький, стройный хлыстик-корнет. Старинный форменный шарф с большими кистями, прямой палаш и фуражка с модным тогда козырьком — большим «утиным носом».

Трудно узнать безусого корнета в сморщенном, обрюзгшем бородаче, что сейчас помогает мне натянуть коломянковый пыльник, обнимает и крестит на прощанье.

Только те же молодые глаза сверкают из-под седых нависших клочков — на портрете они оттенены круто изогнутыми бровями.

— Ну, тёзка, помогай Бог. Помни, брат, крепко, что война не праздник. Страшное дело война. Ну да тебе ничего. Тебе, слава Богу, четвёртый десяток. А меня, сударь мой, по осьмнадцатому годочку в поле выпустили. Марш маршем… В сердце пожар: «Взвод! Палаши вон!..» А как увидел в первый раз убитого — да и то не свои, не уланы, — казаки порубили, как девчонка — в истерику. И бифштекса по-английски потом видеть не мог, покуда не обтерпелся, как следует, покуда глаза не притупил. Так-то… А каракули, брат мой, ты не кидай в печь этак-то, не читавши. Писатель я плохой, а только брехуном сроду никто меня не ругал.

Я успокоил ревнивого автора.

— То-то смотри. А моё тебе слово опять — не быть тебе в этой войне убиту. Так и знай. И смеяться нечего.

— Вашими, дядя, устами мёд бы пить.

— И попьёшь. Только не моими. Мои глубоко будут. Да… Ну, Христос с тобой.

И почему-то у меня при этих словах сжалось сердце, сжалось с настоящей болью — будто всерьёз должен сбыться последний печальный намёк старика. Захотелось обратить разговор в шутку, не уносить с собой пророчества, печального для автора.

— Полноте, дядя. Вы не меня, вы внуков переживёте. Вы такой же хиромант, как политик.

— Политик? — дядя сердито укусил усы. — Смейся, брат, смейся… Нет уж, если я говорю, что братушки нас предадут, если я говорю, то и стекло в раме не треснет! — дядя ткнул пальцем в сторону портрета в бархатной раме. — Стало быть, так.

Дядя повернулся к образу, часто закрестился.

— И спасибо Отцу небесному, что не дал покойнице до того дожить. И меня, Преблагий, прибери поскорее. С того света хоть глядеть будет не страшно. С Богом, тёзка. Лихом не поминай.

Поминать лихом старика, особенно теперь, когда страшные пророчества его сбылись слово в слово, когда сам я, тяжело больной, простившись с офицерской шашкой, в родной усадьбе с чувством брезгливого отвращения вскрываю газеты — какие вести принесёт ещё телеграф оттуда, с далёких снежных вершин, тридцать лет назад политых русской кровью, русскими костями засеянных?

С каждым днём распускается всё шире над этим посевом страшный махровый цветок, с каждым днём, источая кровавую росу, расцветает пышнее.

И, возвращаясь по воскресеньям из церкви, где рядом с оградой приютился серый гранитный кубик с короткой вязью: «Ротмистр и кавалер Александр Михайлович Елецкий», я с новым интересом перелистываю ветхую тетрадку пожелтевшей кожи.

Нет, дядя Саша. Твой наивный, но правдивый дневник не брошен. И те русские люди, которые вместе с участниками освободительной войны не боялись открыто указывать на физиономию тех, кто получил свободу, жизнь и будущность на костях и крови русского солдата, те с удовлетворением прочтут отрывок из ветхой тетради…