"Агасфер. Том 2" - читать интересную книгу автора (Сю Эжен Жозеф)7. ОТКРЫТИЯДверь, которую Агриколь за собой не запер, робко отворилась, и на пороге показалась Франсуаза Бодуэн, бледная, разбитая, еле державшаяся на ногах. Солдат, его сын и Горбунья были настолько погружены в мрачные мысли, что даже не заметили ее появления. Бедная женщина, сделав два шага вперед, упала на колени и, сложив руки, слабым, униженным голосом промолвила: — Муж мой, бедный… прости меня! При этих словах Агриколь и Горбунья, сидевшие спиной к двери, вскочили, а Дагобер порывисто поднял голову. — Матушка! — воскликнул кузнец, подбегая к ней. — Жена! — сказал Дагобер, сделав два шага к несчастной. — Дорогая матушка! ты на коленях… встань! — и Агриколь принялся поднимать Франсуазу, горячо целуя ее. — Нет, дитя мое, — кротким, но твердым голосом сказала жена солдата, — я не встану, пока не получу прощения от твоего отца… Я знаю теперь, как я перед ним виновата… — Прощать тебя, бедняжка? — произнес растроганный солдат, приближаясь. — Да разве я тебя в чем-нибудь обвинял? только, может быть, в первую минуту отчаяния… Нет, нет… я обвинял этих подлых священников и я оказался прав… Но, наконец, ты здесь, с нами, — прибавил он, помогая сыну поднять Франсуазу, — одним горем меньше, значит… тебя освободили?.. Я вчера не мог даже узнать, где ты заключена… У меня столько было забот, что мне некогда было о тебе и похлопотать… Ну, дорогая жена, садись же… — Милая матушка, как ты слаба, как бледна… как ты озябла! — говорил с тоской и слезами на глазах Агриколь. — Отчего ты не дала нам знать? — продолжал он. — Мы за тобой пришли бы… Как ты дрожишь, дорогая… а руки точно лед… — говорил Агриколь, стоя на коленях перед матерью. — Горбунья, разведи-ка огонь поскорее… — Я уж думала об этом, Агриколь, когда пришел твой отец, да нет ни дров, ни угля… — Так вот что… сходи, голубушка, вниз к папаше Лорио… займи у него дров… он не откажет… Матушка ведь может так заболеть… смотри, как она дрожит… Горбунья исчезла, едва лишь он успел закончить фразу. Кузнец встал, взял с кровати одеяло, тщательно укутал ноги матери и, снова опустившись на колени, проговорил: — Дай мне руки, матушка! И взяв бледные, слабые руки, сын принялся отогревать их своим дыханием. Ничего нельзя было представить трогательнее этого видного, рослого молодца, окружившего самой нежной заботой старую, больную, бледную и дрожащую мать. Дагобер, столь же добрый, как и его сын, взял подушку и подложил ее за спину жене, приговаривая: — Вот так-то будет лучше, теплее и удобнее… наклонись немножко… вот так! — Как вы меня оба балуете, — сказала Франсуаза, стараясь улыбнуться. — Особенно ты, Дагобер… после всего зла, какое я тебе причинила… И, освободив свою руку из рук сына, она прижалась заплаканным лицом к мужу… — В тюрьме я очень в этом раскаялась… поверь… Сердце Агриколя разрывалось при мысли, что его мать сидела в тюрьме в окружении самого гнусного отребья… Она, такая ангельски-чистая, святая, достойная женщина… Он хотел ей сказать это, хотел утешить несчастную, но побоялся растравить рану отца и только спросил: — А Габриель, матушка? Не видала ли ты Габриеля… Что он? как? — Со времени возвращения он живет в уединении, — сказала Франсуаза, вытирая глаза. — Ему строго запретили выходить; по счастью, они не помешали ему меня принять, так как его слова и советы, наконец, открыли мне глаза… Это он объяснил мне, как виновата я была перед тобой, мой бедный муж, сама того не ведая. — Что хочешь ты сказать? — спросил Дагобер. — Конечно, ты должен понимать, что если я причинила тебе такое горе, то не из злобы… Видя твое отчаяние, я страдала не меньше тебя, но не смела сказать ни слова, из боязни нарушить клятву… Я хотела ее сдержать, думая, что поступаю хорошо, что исполняю священный долг… Однако в душе мне что-то говорило, что не может быть, чтобы мой долг заставлял меня так мучить тебя и огорчать! — «Боже! — молила я, падая на колени в тюрьме и не обращая внимания на насмешки окружающих: — Боже! просвети меня, каким образом святое и справедливое дело, исполнения которого от меня требовал почтеннейший из людей, мой духовник, повергает меня и близких в бездну отчаяния? Сжалься надо мной, Боже, внуши мне, хорошо или худо я поступила?» — Пока я молилась, Господь внял моей мольбе и внушил мне мысль обратиться к Габриелю… «Благодарю Тебя, Боже, за эту мысль и винюсь…» Себе же я сказала: «Габриель мне все равно что сын… он сам священник… святой мученик… Если кто может походить на Спасителя добротой и милосердием, то это именно он… Выпустят из тюрьмы, Сейчас же пойду к нему… он прояснит мне мои сомнения!». — И ты была совершенно права, милая матушка… Эта мысль была послана тебе свыше!.. Габриель — ангел! — воскликнул Агриколь. — Честнее, благороднее быть нельзя, это идеал священника, хорошего священника! — Да, бедняжка! — с горечью сказал Дагобер. — Хорошо, если бы у тебя не было других духовников, кроме Габриеля! — Я об этом думала, перед его отъездом в Америку, — наивно сказала Франсуаза. — Мне было бы очень приятно исповедоваться у дорогого сына… Но я боялась рассердить аббата Дюбуа, а кроме того опасалась, что Габриель будет слишком снисходителен к моим грехам! — Твои грехи, милая матушка! Да совершила ли ты в жизни хоть один грех? — Что же сказал тебе Габриель? — спросил солдат. — Увы, друг мой, зачем я не поговорила с ним раньше!.. Когда я ему рассказала все об аббате Дюбуа, это навело его на подозрения; он стал меня расспрашивать о вещах, о которых мы никогда раньше не говорили… Я ему открыла душу, он также, и нам пришлось убедиться, что многие, кого мы считали весьма почтенными людьми, не таковы… они нас обманывали, того и другого… — Как так? — Ему под печатью тайны сообщали, что я говорила то-то и то-то… а мне же под полным секретом говорили, что якобы так думал он… Оказывается, что он вовсе не имел призвания стать священником… но его уверили, что все мои надежды на спасение моей души и тела зависят от его поступления в духовное заведение, что я жду за это награды от Господа — за то, что дала ему такого хорошего служителя, но никогда не решусь просить у Габриеля доказательств любви и привязанности за то, что покинутый сирота был подобран мною на улице и воспитан посредством моего труда и лишений… Тогда бедный мальчик решился на самопожертвование и поступил в семинарию! — Но это ужасно, — сказал Агриколь. — Это отвратительное коварство, а для священников, решившихся на такой обман, это просто святотатство… — А мне в это время, — продолжала Франсуаза, — повторяли, что у Габриеля призвание стать священником, что он боится сам в этом признаться, чтобы не возбудить зависти, так как мой сын останется навсегда простым рабочим и никогда не сможет воспользоваться теми преимуществами, которые духовный сан принесет Габриелю… Так что, когда он спросил у меня позволения поступить в семинарию (что было сделано единственно из желания доставить мне радость), я, вместо того, чтобы отговорить его, напротив, только поощряла, уверяя, что страшно рада и что это лучшее, что может избрать… Понимаете, я преувеличивала из боязни, как бы он не подумал, что я завидую из-за Агриколя! — Вот гнусная интрига! — с изумлением сказал Агриколь. — Они спекулировали на вашей взаимной склонности к самопожертвованию!.. В твоем вынужденном согласии Габриель видел исполнение твоего заветного желания. — Постепенно Габриель, с его лучшим из сердец, почувствовал призвание. И это понятно: утешать страждущих, отдавать себя несчастным — Габриель был рожден для этого, так что он никогда бы мне ничего не сказал о прошлом, если бы не наша сегодняшняя беседа… Но сегодня, несмотря на свою кротость и скромность, он вознегодовал… Особенно возмутил его месье Роден и еще кто-то… у него были уже против них и раньше причины для серьезного недовольства, но последние открытия переполнили чашу терпения… При этих словах жены Дагобер поднес руку ко лбу, как бы стараясь пробудить воспоминания. Уже некоторое время он с глубоким изумлением и почти с ужасом прислушивался к рассказу о тайных интригах, плетущихся с такой невероятной хитростью и коварством. Франсуаза продолжала: — Когда я призналась Габриелю, что по совету духовника я доверила совершенно незнакомой особе девочек, порученных мне мужем, дочерей генерала Симона, бедный мальчик выразил мне, увы, порицание, хотя и сожалел об этом, он порицал меня, конечно, не за то, что я хотела открыть бедным сиротам сладость святой религии, но за то, что я сделала это, не посоветовавшись с мужем, который один отвечает перед Богом и перед людьми за доверенных ему девушек… Габриель решительно осудил и моего духовника за дурные и коварные советы… Потом со своей ангельской добротой он стал меня утешать и уговорил идти признаться тебе во всем… Он очень хотел проводить меня, потому что я еле решалась вернуться сюда — в таком отчаянии я была от сознания своей неправоты, — но строгое приказание начальства не позволяет ему выйти из семинарии… он не мог пойти со мной и… Дагобер вдруг прервал жену; он казался сильно взволнованным. — Послушай-ка, Франсуаза, — сказал он. — Право, среди этих тревог, дьявольских заговоров и интриг голова кругом идет, и теряешь даже память… Ты мне сказала в тот день, когда девочки пропали, что ты нашла у Габриеля, когда взяла его к себе, на шее бронзовую медаль, а в одежде портфель с бумагами на иностранном языке? — Да, друг мой. — И что ты отдала все это своему духовнику? — Да, друг мой! — Габриель никогда после не упоминал об этой медали и бумагах? — Нет. Агриколь, с изумлением глядевший на мать, воскликнул: — Тогда, значит, Габриель настолько же заинтересован в том, чтобы быть завтра на улице св.Франциска, как и дочери генерала Симона и мадемуазель де Кардовилль? — Конечно, — заметил Дагобер. — А помнишь, он нам сказал в день моего возвращения, что, быть может, через несколько дней ему понадобится наша помощь в очень важном деле? — Да, помню, батюшка! — А теперь его держат пленником в семинарии! И он сказал матери, что у него много причин быть недовольным старшими! А помнишь, с каким грустным и торжественным видом он просил нашей помощи? Я еще ему сказал… — Если бы дело шло о дуэли не на жизнь, а на смерть, то он не мог бы говорить иначе! — продолжал Агриколь, перебивая отца. — А между тем ты, батюшка, знаешь толк в храбрых людях и ты сам же не мог не признать, что Габриель может сравниться с тобой в мужестве… Если же он так боится своих начальников, то не правда ли, что опасность должна быть уж очень велика? — Теперь, после рассказа твоей матери, я понял все, — сказал Дагобер. — Габриель, как Роза и Бланш Симон, как мадемуазель де Кардовилль; как твоя мать и все мы, может быть, — жертвы коварных замыслов святош. Теперь, когда я убедился в их адской настойчивости, в тайных, темных махинациях, я вижу, — сказал солдат, понижая голос, что надо быть очень сильным, чтобы бороться с ними… Я не имел до сих пор понятия об их могуществе! — Ты прав, отец, злодеи и лицемеры могут принести столько же зла, сколько могут сделать добра такие милосердные души, как Габриель! Нет врага более непримиримого, чем злой священник. — Согласен… и я дрожу при мысли, что бедные девочки в их руках… Неужели покинуть их и отказаться от борьбы? Разве все потеряно?.. Нет, нет… не место слабости… А между тем после рассказа твоей матери о всех этих дьявольских заговорах я чувствую себя не таким сильным, как был… я становлюсь менее решительным… Меня страшит все, что происходит вокруг нас… похищение девочек является частью громадного заговора вокруг нас и грозящего со всех сторон… Мне кажется, что я… и все, кого я люблю, идем ночью… среди змей… среди врагов и засад, которых ни увидеть, ни победить нельзя… Наконец, знаешь, что я тебе скажу?.. Я не боялся смерти… я не трус… а теперь, я должен признаться… я боюсь этих черных ряс… да, боюсь… Дагобер так искренно произнес эти слова, что Агриколь вздрогнул. Он чувствовал то же самое. И это было понятно: честные, открытые, решительные натуры не могут не бояться врага, скрывающегося во тьме; открытый бой их не страшит, но как бороться с неуловимыми врагами? Сколько раз Дагобер видел смерть лицом к лицу, а теперь он чувствовал невольный ужас при наивном рассказе жены о мрачной сети измен, обманов и лжи. Хотя его намерение идти в монастырь не изменилось, но ночная экспедиция стала казаться ему более опасной, чем раньше. Молчание было прервано возвращением Горбуньи, которая, зная, что при разговоре Дагобера с женой не должно быть посторонних, тихо постучалась в дверь, прежде чем войти в комнату вместе с папашей Лорио. — Можно войти? — спросила она. — Папаша Лорио принес дров. — Войдите, — сказал Агриколь, пока его отец отирал холодный пот со лба. В комнату вошел с дровами и горящими углями достойный красильщик, окрашенный сегодня в малиново-красный цвет. — Привет всей компании, — сказал папаша Лорио. — Спасибо, что вспомнили меня. Вы знаете, мадам Франсуаза, что моя лавка к вашим услугам… Надо друг дружке помогать по-соседски… Немало вы сделали добра моей покойной жене. Затем, положив свою ношу, папаша Лорио заметил по озабоченным лицам всей семьи, что лучше не затягивать визита, и прибавил: — Больше ничего не требуется? — Спасибо, папаша Лорио, спасибо! — Ну, так покойной ночи… Затем, обратись к Горбунье, он заметил: — Письмо-то передать не забудьте… я не посмел прикоснуться к нему: остались бы малиновые отпечатки на конверте. Покойной ночи, господа… И папаша Лорио ушел. — Вот письмо, господин Дагобер, — сказала швея. Она принялась раздувать огонь, а Агриколь перенес поближе к печке кресло матери. — Прочти-ка, сынок, что это такое, — сказал сыну солдат. — У меня голова так отяжелела, что я ничего уж не вижу. Агриколь взял письмо, состоявшее всего из нескольких строк, и прочел его, прежде чем взглянуть на подпись: «В море, 25 декабря 1831 г. Пользуюсь случаем, что нас обгоняет корабль, идущий прямо в Европу, дабы написать тебе, старый товарищ, несколько слов. Надеюсь, ты их получишь через Гавр скорее, чем последние письма из Индии… Ты должен быть теперь уже в Париже с моей женой и ребенком… Скажи им… Некогда: корабль уходит… Еще одно слово… Я приезжаю во Францию… Не забудь 13 февраля: от этого зависит участь моей жены и ребенка… Прощай, друг. Вечная благодарность! Симон». — Агриколь… твой отец… скорее! — закричала Горбунья. С первых слов письма, которое, учитывая обстоятельства, пришлось так жестоко кстати, Дагобер побледнел, как мертвец. Волнение, усталость, истощение, вместе с этим последним ударом, свалили его с ног. Агриколь успел подбежать и поддержать старика, но тот скоро справился с минутной слабостью. Он провел рукой по лбу, выпрямился, глаза заблестели, на лице выразилось твердое решение, и он с мрачным воодушевлением воскликнул: — Нет, нет! Предателем я не буду, не буду трусом, не боюсь я больше черных ряс, и сегодня же ночью Роза и Бланш Симон будут освобождены! |
||
|