"Умереть и воскреснуть, или Последний и-чу" - читать интересную книгу автора (Смирнов Леонид Леонидович)

Глава вторая Девичье пророчество

Разве можно верить предсказаниям морщинистых цыганок? Разве можно верить болтовне смазливых школьных подружек, мечтающих затащить тебя в постель? А черт его знает!.. В тот год (понятное дело, в свободное от охоты и учебы время) я был столь же безалаберным, как и все мои одноклассники — нормальные оболтусы шестнадцати лет от роду, не обремененные семейными традициями и суровыми законами Гильдии.

Надо отдать отцу должное: хоть и не нравилась ему моя безответственность, ох как не нравилась, он не пытался меня стреножить, обуздать, а значит, что-то сломать во мне. Только бурчал перед сном, прежде чем пожелать спокойной ночи: «В твои годы я уже кормил семью!» или — еще лучше: «В твои годы меня брал на охоту сам великий Платонов. Я сидел в засаде по двенадцать часов и думал лишь о звере. А у тебя ветер в голове».

Впрочем, это была его, Федора Пришвина, идея — на пару лет послать меня учиться в нормальную городскую гимназию. Чтобы я, в отличие от большинства молодых и-чу, окончательно и бесповоротно не оторвался от обычных людей. Хоть и не похожи мы на них и Гильдия закрыта для посторонних, и-чу должен чувствовать себя частью сибирского народа, находить общий язык с мирянами. Отец был уверен: это умение мне очень пригодится. Он оказался прав.

Разве могут миряне предсказать что-нибудь дельное и-чу, которых они отродясь не понимали и боялись? Даже смешно слушать. Однако я с готовностью протягивал свою крепкую, мозолистую ладонь косматой, звенящей монистами ведьме или взволнованным дурочкам с влюбленными глазами — томительно пахнущим шоколадом и дешевыми духами.

Девчонки вокруг меня так и вились. Парни завидовали, но ни разу не пытались намять мне бока — робели перед и-чу.

Моя линия жизни была длинна и кончалась странной загогулиной — то ли перекрестьем, то ли многоточием. «Что это значит?» — всякий раз требовал я ответа. Говорили мне разное, путались в объяснениях, не желая пугать недобрым пророчеством. Наверное, на старости лет мне предстоит сделать какой-нибудь кульбит или выкинуть номер. Жуткий кульбит. Смертельный номер. Доживем — увидим…

У отца линия жизни была гораздо короче. Он, правда, не верил ни уличным гадалкам, ни маститым прорицателям. У него с жизнью и смертью были свои счеты. Меня он в них не посвящал. Равно как и маму.

В том памятном 1928-м году отец исполнял в Гильдии и-чу скорее хлопотные, чем почетные обязанности кедрин-ского Воеводы, и дома мы видели его совсем мало. Каждый раз, возвращаясь поздним вечером с работы, он был слишком усталым, чтобы всерьез заниматься детьми. Спросит, как дела в гимназии, рассеянно выслушает ответ, пожелает спокойной ночи… Вся тяжесть домашних дел и воспитания легла на маму.

Наша мама… О ней особый разговор. Такие женщины рождаются раз в сто лет и на всю жизнь делают счастливым мужчину, с которым делят кров и постель. Я всегда — порой даже против воли — сравнивал с нею моих подружек, и сравнение, ей-богу, было не в их пользу. Огромные глазищи, милые мордашки, стройные ножки, острые грудки и упругие попки — все при них, и даже умные мысли порой рождаются в их кукольных головках, если только посильней наморщить лобик. Пустышек никогда не терпел, а от умных — натерпелся… Одного у них нет как нет — маминой доброты, терпения и особенной, женской мудрости.

Мама всю себя посвятила семье. Взятая в дом Пришвиных из семейства бедных шишковецких рыбаков, она возродила к жизни обитель десяти поколений славных Истребителей Чудовищ. До ее прихода это был временный лагерь воинов, готовых в любую минуту без сожаления бросить ветшающее пристанище ради другого бивака и уверенных, что именно так им и предстоит кочевать весь свой век. Теперь же он стал настоящим домом и-чу.

Некогда славный и грозный род, казалось, был обречен прерваться. Двое мужчин жили здесь тогда: рано овдовевший дед и отец, успевший потерять любимую. Отец никогда не рассказывал нам, своим детям, как погибла Оленька. Но я слышал краем уха, будто вервольф целился в Федора Пришвина, а попал в его невесту.

И дед, и отец уже не помышляли о продлении рода — слишком страшно вводить в свою полную опасностей жизнь хрупкую, беззащитную женщину; чересчур легко лишиться самого дорогого, чего не вернуть никогда.

Дом Пришвиных был обиталищем суровых мужчин, и поначалу ох как несладко пришлось молоденькой девушке в его мрачных и скорбных стенах. А от порой случавшихся здесь яростных загулов и вовсе хоть в петлю лезь. Победить запустение гораздо легче, чем изгнать тоску и скорбь, которые воцарились в доме после трагической гибели бабушки, Марии Николаевны Пришвиной.

И-чу редко доживают до старости — такова природа Гильдии. Марию Николаевну зарезал на рынке сумасшедший, которому казалось, будто все беды в Сибири идут от и-чу. Отец хотел зарубить его, но дед не дал — скрутил убийцу и собственноручно доставил в лечебницу для буйных.

…Одного за другим мама рожала Федору Пришвину здоровых и красивых детей, и дом наполнялся младенческим гуканьем и щебетанием, детским смехом и плачем. Он ожил, будто вернувшись с того света.

Только благодаря маме мы чувствовали себя детьми — шумными и веселыми непоседами, которым многое позволено, которых любят, о которых заботятся, — а не бойцами-недоростками, вечно виноватыми в том, что слишком медленно растут и так мало умеют. Испокон веку присущее семейству спартанское воспитание теперь чудесным образом сочеталось с теплотой семейного очага, с домашним уютом и каждодневным счастьем. Ибо с тех самых пор в старом доме на берегу реки Колдобы обитало счастье.

На сей раз гадала мне по руке синеглазка с пушистыми ресницами. Пунцовая от смущения (морозный румянец на мраморных щеках), по-мальчишески стройная, с едва намеченной грудью, одетая в белое с голубыми волнами платье и белые босоножки. Каштановые волосы были собраны в тугой пучок, но она их вдруг выпустила на волю, как-то незаметно выхватив дюжину длинных шпилек. И эта роскошная, сверкающая на солнце грива могла вскружить голову и увести на край света любого кедринского парня, но только не меня. Я ведь был Истребителем Чудовищ и ощущал себя на голову выше любого мирянина.

Руку мою гадалка вскоре отпустила и стала пристально — как окулист на медкомиссии — разглядывать глаза. Радужка, дескать, о многом говорит. Прямо-таки просверливала меня насквозь. Выражение лица внезапно изменилось — появилась в нем какая-то отстраненность и глубокая печаль, да и постарела она будто лет на десять, став женщиной, кое-что повидавшей на своем веку. Скажете, не бывает таких превращений с молоденькими девушками? И я так считал до того дня.

Нагадала она мне черт знает что. Будто стану я сподвижником императора. А где она его видала? В каком дурном сне? Будто поймаю наиглавнейшего оборотня на Земле, но вместо того, чтобы казнить его и получить великую награду, отпущу на все четыре стороны. Будто один я буду как перст и каждый, кого приближу к себе, вскоре падет замертво. Нагадала и сама перепугалась. Понесла чепуху: мол, не бери в голову, напридумывала я всякого, чтоб смешней было, фантазия разыгралась…

Но я чувствовал: не зря все это, не просто так, дыма без огня не бывает. Впрочем, испугать меня было нелегко. Молодости свойственно верить, что смерти нет, а впереди — вечность. Забывал я быстро обо всем плохом, не напрочь правда, — в дальний конец сознания откладывал, словно про запас.

Девушка Мила была милой девушкой, но не более того. Я и не собирался крутить с ней любовь, как тогда выражались, — вообще ничего серьезного не затевал. Погулять по вечернему, пахнущему сиренью городу, поболтать, обсмеять сытого городового с новомодной электрической дубинкой на ремне, угостить девушку газировкой и мороженым в павильоне на обрывистом берегу Колдобы — и больше ничего.

Еще на стадионе она битый час строила мне глазки, сидя неподалеку на трибуне. Мешала смотреть решающий матч чемпионата Сибири по лапте: кедринская команда принимала тюменцев, которые в то лето претендовали на «золото».

Я дотерпел до конца игры, которую, кстати говоря, наши выиграли на последней минуте. А потом взял да и подошел к Миле. Познакомились. Слово за слово… Завожусь я с полоборота, язык что помело — не остановишь. Поначалу мне с ней было неплохо, но часа через два стало скучно. Уж больно серьезные суждения она имела обо всем — чуть ли не планы переустройства общества вынашивала. И почему-то считала, что и-чу непременно должны желать перемен.

Много говорила о политике и мало — о развлечениях, которых городская молодежь наизобретала в тот год, словно спеша отдохнуть и поразвлечься напоследок — пока еще вокруг тишь да благодать. Кроме нового колеса обозрения и турнира по джиу-джитсу освоили мы, безуспешно пытаясь угнаться за столичной модой, слалом на долбленках (верхние пороги к тому времени еще не были затоплены рукотворным морем), горный самокат и прыжки с парашютом с Бараньей Головы.

Моим шуткам Мила смеялась редко, хотя чувством юмора ее бог не обделил. Альбионского юмора, похоже. На самом деле ее звали Милена, Милена Кропацки. Ее деда выслали в Кедрин после поражения второго Судетского восстания. Отсюда и твердокаменная враждебность сибирским властям, отсюда и мысли недетские. Слушал я ее — и вдруг подумал: мозги у нее повернуты. А я терпеть не мог фанатиков, какие бы благородные идеи те ни исповедовали; на дух не выносил.

Мила видела меня насквозь. Колдуньей не была — просто умненькая девочка. И чем прикажете таким вот умным заниматься в Кедрине? В библиотекарши податься или преподавать в женской гимназии курс популярной истории? Скорее всего выйдет замуж за шибко головастого и ни на что в реальной жизни не годного ссыльного из числа вечных студентов, которых в любом большом городе пруд пруди. Будет рожать ему детей, стирать носки, варить окуневую уху да похлебку из свиных потрошков, ведь ничего лучше на ссыльное пособие не купишь.

Она разочаровалась во мне. Она обиделась. Она ушла домой. Ушла одна. Я предложил проводить, но без особого интереса — приличия ради; она сразу почувствовала и отказалась. Если б я знал, чем этот вечер кончится…

Среди ночи зазвонил телефон в родительской спальне. Тревожный, дребезжащий звук разнесся по дому — пронзительная трель разбудила всех. Был третий час — самая темень. Отец снял трубку. Тоже проснувшись, я вскочил с постели, прокрался босиком по коридору к двери родительской спальни, опустился на корточки, прижав ухо к замочной скважине. Шестое чувство подсказало: это по мою душу.

Из детской доносились голоса, но, даст бог, пронесет. Застань меня сейчас здесь — от позору хоть вешайся.

— О господи! — сказал отец, и у меня мурашки побежали по спине. Голос отца было не узнать.

Я сразу подумал о Миле. Бог знает отчего. Может, вину свою чувствовал или ее пророчество задело за живое?

— Что там? — послышался встревоженный голос матери.

— Сейчас его позову, — глухо сказал в трубку отец, не отвечая жене.

— Я тут! — закричал я из-за двери, и голос сорвался, дал петуха. — Я войду?

— Входи.

Родители сидели на постели, укрытые одеялом до пояса. На матери была ночная рубашка, отец спал без одежды. Его мускулистый, в шрамах, торс кое-где покрывали черные с проседью волосы.

Огромная резная кровать из мореного дуба (фамильная — предмет семейной гордости) была для меня в детстве центром вселенной, да и позже вызывала во мне трепет. Она высилась в спальне этаким мавзолеем, и казалось, рядом с ней я становлюсь ниже ростом.

Отец протянул мне черную пластмассовую трубку. У нас был старинный, много на своем веку повидавший, но безотказный аппарат довоенного выпуска. Трубка была горячей — так крепко отец ее сжимал.

— Я слу… слушаю. — Голос мой снова сорвался. Стыд какой!

— Здравствуйте, Игорь Федорович. Извините за беспокойство. С вами говорит инспектор криминальной полиции Бобров. Не могли бы вы подъехать к нам в префектуру? Мотор через пять минут будет ждать у дверей. — Тон вежливый, но непреклонный.

— Что случилось, инспектор? — Я наконец взял себя в руки.

Треть минуты из трубки доносились только шорохи.

— Несчастье, Игорь Федорович, — произнес Бобров изменившимся голосом. — Большое несчастье… На месте узнаете. — И повесил трубку.

Я посмотрел на отца. Он покачал головой, вздохнул тяжко:

— Что ж ты, сынок…

На меня будто гранитную плиту положили. Я не стал его расспрашивать. Только хуже будет. Сам все узнаю. Сам справлюсь. Хватит с меня! Надежд не оправдываю, честь семьи то и дело роняю, а теперь вот и того хуже…

Я быстро оделся и умылся. Машина действительно ждала меня у парадного крыльца. Знаменитый черный «воронок» с решетками на окнах — бронированный «пээр», собранный из индеанских деталей на заводе имени Павла Рамзина. Распахнутая настежь дверца не делала его гостеприимнее.

Мать, наспех одетая и причесанная, провожала меня, стоя в дверях дома. Она помахала мне рукой, и я вдруг подумал: уж не прощаемся ли навсегда? Нет, вздор. Иначе отец не остался бы в комнате.

Отродясь я не ездил на полицейском моторе. Черные сиденья в кабине «пээра» оказались мягкие — вопреки моим ожиданиям. В кабине нас было трое: мрачный водитель, в кожаной тужурке и таких же галифе, молодой белобрысый опер, в клетчатом пиджаке и картузе, улыбчивый, но отнюдь не добрый, и ваш покорный слуга, напуганный и бледный.

Водитель мягко тронул с места, и «пээр» стремглав понесся по нашей узкой, извилистой улице, спеша поскорее вырваться на широкий и прямой как стрела проспект Демидова.

Вересковая улица да и весь квартал Желтый Бор, где вместе с полутора тысячами обычных мещан жили два десятка семейств и-чу, вызывали у городского начальства острое желание сделать ноги. Начальникам здесь становилось душно. Нам тоже не хватало воздуха на забитых машинами центральных площадях и проездах, не говоря уж о невыносимо пахнущих пылью коридорах и кабинетах чиновных учреждений.

— Да ты не боись — разберемся, — сказал опер и поправил пиджак, оттопырившийся на груди, — под мышкой у него висела кобура с безотказным наганом.

Короткие сапоги его были как будто чем-то испачканы — временами он непроизвольно начинал тереть нога о ногу. Спохватывался, прекращал, но хватало его ненадолго. Всю дорогу он с любопытством поглядывал на меня. У него был неприятный взгляд. Опер предвкушал удовольствие. Давняя жажда отплатить и-чу скоро будет утолена.

Машина миновала аляповатое здание Центрального телеграфа, впереди показались колонны и атланты Торгово-промышленного банка. Сейчас въедем в центр. Молчаливый водитель впервые открыл рот и процедил сквозь зубы:

— Им что чудище убить, что девочку — один черт…

Это он об и-чу говорил. У меня язык присох к гортани. Я вдруг понял, что есть люди, которых никогда ни в чем не убедишь. И что люди эти сплошь и рядом могут получить над тобой власть, по крайней мере обязательно попытаются. И тогда тебя не спасут ни железная логика со здравым смыслом, ни христианские заповеди, ни освященная веками мораль Домостроя. Нам нельзя оказаться слабее, нас тут же растопчут. Желающих найдется предостаточно — можно не сомневаться.

— Думай что говоришь! — буркнул опер. — Где и с кем… — И тут я понял еще одну важную вещь: он отнюдь не порицал водителя и скорее всего был согласен с ним.

При этом опер на меня не смотрел — отвернулся, будто что-то важное в окне высматривал. Боялся, что загляну ему в глаза. И я впервые порадовался, что нас, и-чу, боятся. Эта радость помогла мне превозмочь злость и тревогу, и я был почти спокоен и готов ко всему, когда «пээр» затормозил у ворот префектуры.

Опер привел меня в кабинет и передал с рук на руки. Инспектор Бобров радушно предложил мне сесть и распорядился, чтобы принесли кофе со сливками и булочки.

— На пустое брюхо мы с вами ни черта не наработаем. Давайте подождем немного, — произнес, приятно грассируя, и надолго замолк.

Он был больше похож на купца первой гильдии, чем на служилого человека. Круглолицый, лысеющий, с рыжеватыми бакенбардами, пушистыми бровями и усами, в чуть потертом черном сюртуке с клетчатым галстуком (булавка с жемчужиной) и серых брюках. Но когда я присмотрелся как следует, его маленькие, глубоко запрятанные в череп глазки показались мне хорошо замаскированными электронными приборами, с помощью которых любого подозреваемого можно вывести на чистую воду.

На стене висел портрет Рамзина; великий государственный муж взирал на меня с сочувствием. В дальнем углу кабинета я обнаружил пыльного стенографиста в очках. Он склонился над маленьким столиком и то и дело встряхивал головой, стараясь не задремать.

Бобров сидел за письменным столом с богатым письменным прибором из бронзы и малахита и в ожидании секретарши точил карандаш ножичком с перламутровой ручкой. Порой он бросал на меня короткие испытующие взгляды и этим был похож на опера. «Все они одним миром мазаны, хоть повадки и разные, — с неприязнью подумал я. — Крысы…»

Посреди стола стояла деревянная рамка. Инспектор вдруг протянул руку и повернул ее ко мне. Это была фотография Милены. В груди у меня похолодело.

На голове у Милы был венок из полевых васильков и ромашек. Она была прекрасна. Я смотрел на нее, и кабинет тускнел, растворялся, выветривался — в никуда. И даже сам инспектор словно утекал сквозь открытую форточку, сквозь вентиляционную решетку, сквозь дверную щель и замочную скважину.

И неожиданно я понял, что люблю ее и такой девушки уже никогда не встречу, поскольку второй такой нет на Земле. И что самой Милены больше нет. Нет на этом свете.

Потолок не обрушился, пол не ушел из-под ног, да и в глазах не потемнело. Со мной ничего не случилось, мир ни капельки не изменился от этой потери. Просто не стало одной умной и замечательной девушки, которая могла бы сделать меня на всю жизнь счастливым.

Поднос с ранним завтраком принесла симпатичная секретарша в полувоенном кителе и юбке цвета хаки. Чашки были большие, не кофейные — скорее кружки, а румяные булочки грудились в глубокой суповой тарелке.

— Как умерла Милена? — спросил я, когда девушка вышла.

— С чего вы взяли? — отхлебнув кофе, осведомился инспектор. Казалось, глаза-щупы стали еще пронзительней.

— Не валяйте дурака, инспектор, — сказал я так, будто это он — шестнадцатилетний мальчишка, а я — взрослый мужчина при исполнении. — Я уже прошел испытание и теперь считаюсь полноправным и-чу.

— А-а-а… — протянул он. — Тогда понятно. Я тут навожу тень на плетень, а вы меня видите насквозь. Впрочем, мне выбирать не приходится — есть определенная процедура.

Тело Милены обнаружили в полночь в двух кварталах от ее квартиры. Вернее, то, что от него осталось. Городовому показалось, что девушку растерзала стая волков. Полиция нашла при ней ученический билет и рьяно взялась за дело. Сыщики начали будить и допрашивать ее родных и друзей. Кто-то из гимназисток вспомнил, что видел ее вечером вместе с юношей на набережной у Соборной Горки. А подружка рассказала о нашей с Милой встрече на стадионе. Там я представился, и найти и-чу Игоря Пришвина не составило труда.

Дыхание перехватило, слезы навернулись на глаза и высохли, не успев скатиться. И девушку было жалко, и себя. Такой уж я был тогда… Я тотчас поверил, что она умерла, — знал я это с той самой минуты, как в нашем доме зазвонил телефон. Боль потери нередко запаздывает — сначала надо ощутить возникшую вокруг тебя пустоту. Но сейчас эта боль нахлынула.

У меня вырвали часть души, и осталась нестерпимая боль в груди. Я не видел и не слышал Боброва. Эта боль пыталась поглотить меня, и, чтобы не утонуть в ней, я до крови прокусил нижнюю губу и лишь тогда всплыл на поверхность. Сделав над собой огромное усилие, я переключился на следователя.

— Почему вы не спрашиваете, где я был во время убийства? — осведомился я вибрирующим от напряжения голосом. Инспектор дожевывал третью по счету булочку.

— Пора прижать и-чу еще не настала? — Кажется, я перегнул палку, но в Гильдии не смолкают разговоры о противостоянии мирских властей и Истребителей Чудовищ. Большинство и-чу убеждены, что предстоят трудные времена.

Бобров посмотрел на стенографиста. Стенографист смотрел на инспектора.

— Последнюю фразу… — Инспектор не договорил.

— Это об алиби? — пропел пыльный стенографист на удивление тонким голосом.

— Правильно, — с облегчением произнес Бобров.

Они были довольны, что понимают друг друга с полуслова. Зато я не понял ни черта. Наконец инспектор соизволил ответить юному нахалу — то бишь мне:

— Вас никто не подозревает, молодой человек. Повторяю: никто. — И вдруг заорал: — Хватит строить из себя жертву палачей-полицейских!

Я опешил. Что за истерика?

— С меня шкуру спустят, если за три дня не раскрою убийство! Из полицейского департамента уже звонили префекту. Ее троюродный брат — министр просвещения Моравии. Вы поняли? Министр! А следов — ни-ка-ких.

Плевать мне было, кто чей министр. Милена умерла! Девушка, которая могла сделать меня счастливым…

Что-то во мне оборвалось в то прохладное утро в кабинете следователя по особо важным делам. Понял я вдруг: с играми покончено, началась взрослая жизнь. И еще я решил: мое будущее — мое, и только мое, ни одной душе не позволю его подсмотреть. А потому руку свою больше никому для гадания не давал и глаза разглядывать не позволял.

— Я вам помогу, — произнес я веско и в эту секунду был очень горд собой. Я чувствовал себя мужчиной: ведь я был готов нарушить Устав Гильдии, который запрещает без разрешения Воеводы сотрудничать с мирскими властями.

— Вы понимаете, что говорите? Думаете, что ваш отец?.. Вы ляпаете глупость за глупостью, а я должен их слушать и черкать в протоколе.

— Я серьезно. Я…

Лицо инспектора зачерствело и стало похоже на маску. Голос тоже изменился. Теперь это был голос нашего учителя теологии, который то и дело — из-за нас, шалопаев, — впадал в ярость, но всякий раз удерживал себя в руках, не переходя на крик. Все свои клокочущие чувства ухитрялся передать одной лишь интонацией.

— Вам, Игорь Федорович, придется заниматься партизанщиной. Если вас застукает кто-нибудь из и-чу, исключения из Гильдии не избежать. Каковы бы ни были заслуги вашего папаши… Благородный порыв, я полагаю, начисто отшиб вам память.

— Нет, я все знаю и все помню. Вы держите меня за капризного ребенка, но я уже научился отвечать за свои слова. — Я сам поймал себя в ловушку, и с каждой новой фразой муха все сильнее запутывалась в липкой паутине. Я понимал это, но остановиться не мог.

— Значит, по рукам.

Бобров протянул мне поросшую густым рыжеватым волосом кисть. Рукопожатие было крепким. Я чувствовал: энергия из него так и брызжет.

— Мой помощник, Игорь Федорович, очень вовремя перестал стенографировать. — Улыбка инспектора была солнечной, он довольно потер руки. — И еще одно… Надо придумать правдоподобную версию для ваших родных. Ну, скажем, так: мы хотим с вашей помощью выяснить круг знакомых Милены, потом состоятся опознания, очные ставки и все такое прочее. Словом, несколько дней часа по два-три вы на законном основании будете в нашем распоряжении. Я в свою очередь гарантирую, что эта же самая легенда пойдет и моему начальству. Я слишком боюсь утечки информации. Если скажу, что боюсь за вас, вы все равно не поверите. — Он подмигнул. — Боюсь провалить дело и лишиться головы — это вернее.

В это я верил.

— А теперь вас отвезут домой. Не то ваш отец здесь камня на камне не оставит. Встретимся в павильоне на Соборной Горке завтра в восемь утра, ведь сегодня вам будет не вырваться. Время вас устроит?

— Вполне, — с удивлением ответил я. Почему Бобров знает о сегодняшнем дне гораздо больше меня?

— Отлично. Мотор у подъезда. Вот ваш пропуск. До встречи, Игорь Федорович.