"О чём грустят кипарисы" - читать интересную книгу автора (Ракипов Шамиль Зиганшинович)Ночь шестьсот восемьдесят седьмаяПрирода словно ждала, когда наши войска прорвут фронт под Керчью. Впервые за всё время, проведённое нами в Пересыпи, установилась удивительно ясная, тёплая погода. Даже не верилось, что совсем недавно в Керченском проливе клокотали волны двух враждующих морей, а над нашим аэродромом с воем и свистом проносились шквальные ветры. Полк наносит массированные удары по отступающим колоннам немцев. Но оставлять Крым враг не намерен: разведка сообщает, что из Румынии морем гитлеровцы получают пополнения. Возвращаемся с боевого задания на рассвете, очередная максимальная ночь позади. Мелкие звёзды уже погасли, вдали, прямо по курсу, сверкает Венера. Мой сегодняшний штурман Вера Велик шуршит картой. «Что это она, — удивлённо думаю я, — такой ориентир перед глазами…» — Товарищ старший лейтенант, пролетаем место, где погибли Паша Прокофьева и Женя Руднева. Теперь это наша территория. Снижаюсь, делаю круг. Внизу истерзанная земля, напоминающая поверхность какой-то мёртвой планеты. Всматриваюсь, начинаю различать груды разбитых автомашин, самолётов, большие и малые воронки. Снова беру курс на сияющее светило. Вера молчит, думает, конечно, как и я, о бывшем штурмане полка, нашем «звездочёте» Жене Рудневой. Её родители, наверно, уже получили письмо Евдокии Давыдовны Бершанской: «В ночь с 8 на 9 апреля на боевом посту погибла наша героиня, Ваша родная дочь Женечка. Она погибла храбро, мужественно, как герой. Слава о её подвигах будет жить в веках. Наш личный состав очень скорбит по любимой подруге. Никогда не забудем её светлый облик. Командование представило её к награждению званием Героя Советского Союза. Мои дорогие, прошу Вас, не отчаивайтесь. Ведь героиня погибла за Родину! А погибнуть за Родину — это великая честь для советского человека, советского офицера. Если бы можно было, то каждая из нас отдала бы жизнь свою за Женечку. Но этого сделать нельзя. Мы её вернуть не можем… Мы продолжаем выполнять свою боевую работу и крепко бьём этих презренных убийц-бандитов. Мы отомстим им за смерть Жени и будем бить их, пока наши руки могут держать штурвал, пока наши глаза видят, чтобы и следа фашистов не осталось на нашей Советской земле». На счету Жени 645 боевых вылетов, она стала вторым после Дуси Носаль Героем Советского Союза в нашем полку — и тоже посмертно. Ей было всего 23 года. Совсем недавно она встретила человека» которого полюбила по-настоящему. Ей предоставили отпуск на две недели, она поехала в Москву к родителям, вернулась оживлённая, радостная. «Светится изнутри» — говорили девушки. Думали, что так подействовала на неё встреча с Москвой, родственниками. Но, оказалось, была и другая причина. Смущённо улыбаясь, она призналась Евдокии Яковлевне Рачкевич: «Ваша непослушная дочь влюбилась…» Штурман полка, наша умница, думающая, как мы считали, помимо своих прямых обязанностей лишь о звёздах и судьбах Вселенной, необыкновенная девушка, которая по общему мнению должна была отдать своё сердце, разумеется, после Победы, какому-нибудь учёному, астроному или физику, человеку не от мира сего, безумно влюбилась в какого-то юного офицера. Эта потрясающая новость с быстротой молнии облетела полк. Я ни о чем Женю не спрашивала, она сама через два дня после возвращения из отпуска предложила мне прогуляться по берегу моря. Некоторое время мы шли молча, потом она, взяв меня под руку, спросила: — Марта, — так она меня называла, — ты знаешь, что со мной произошло? — Кое-что слышала. — Осуждаешь меня? — С какой стати? — Ну я же знаю, как ты относишься к таким вещам, мне девочки говорили. — Что говорили? Интересно послушать. — Они, конечно, утрируют… — Женя остановилась, встала по стойке смирно, нахмурила брови и отчеканила — Женщина, добровольно прибывшая на фронт, должна забыть, что она женщина! Должна забыть, что на свете есть мужчины. Должна помнить, что любовные переживания снижают боеспособность. И так далее. А вот Лейла… — Женя снова взяла меня под руку. — У неё противоположная концепция: влюблённых надо поощрять, разрешать им свидания, предоставлять им вне очереди путёвки в санаторий — вернувшись на фронт, они будут сражаться, как львы! — Всё правильно, — с трудом сдерживая смех, сказала я. — Но тебя, Женечка, я не осуждаю. Будем считать, что ты — исключение. — Спасибо! Я знала, что у тебя доброе сердце. Между прочим, в полку много твоих единомышленников. И я была в их числе, пока не встретила Славу. Помню, в Энгельсе был такой случай. Две девушки из нашей штурманской группы встретили в столовой знакомых ребят, вместе учились в университете, и после обеда прошлись с ними по улице. Боже мой, что тут поднялось! Вечером собрались и обрушили на их головы свой праведный гнев: «Опозорили всю группу! Весь полк!» Девушки в слёзы: «Больше не будем…» — Ну и что, исключили их из комсомола? — Нет, ограничились обсуждением. — Напрасно, жаль, меня там не было. И куда Раскова смотрела. — Они же раскаялись. — Головы им надо было снять, чтобы другим неповадно было. Надо же, среди бела дня… Так, балагуря, мы погуляли ещё немного, а на обратном пути Женя вдруг стала серьёзной и торжественно, трогательно-нежным голосом заявила: — Обращаюсь к тебе, как председателю офицерского суда чести. Если предам свою любовь, судите меня беспощадно, приговорите к самой страшной казни! Напустив на себя важный вид, я ответила: — Хорошо, товарищ старший лейтенант, пощады тебе не будет. Заодно снимем голову и твоему Славе. Алмазным топором. Всё равно без тебя он жить не сможет, как Меджнун без Лейлы. Кстати, кто он, если не секрет? Из какого созвездия? — Танкист, лейтенант. Знаешь, это какой-то рок. Летела в Москву, ни о чём таком не думала, не гадала. Что-то случилось с мотором, самолёт совершил вынужденную посадку под Орлом. Нас окружили люди, тут я и увидела его… Он что-то спросил у меня, не помню. Мне почему-то сразу стало весело. Механики возились с мотором полдня. Слава не отходил от меня. С ним было удивительно легко, интересно, мы понимали друг друга с полуслова. Было такое ощущение, что я знакома с ним давным-давно. Никогда не испытывала ничего подобного. Он тоже летел в Москву, по служебным делам, но другим самолётом. Если бы не авария… Подумать страшно. Попросил у меня адрес. На другой день пришёл к нам домой, меня не застал, я выступала в университете. Сказал родителям, что зайдёт завтра вечером. Представь, он им очень понравился, говорят, скромный, пригожий, герой, вроде тебя, два ордена, три медали, в общем, подходит по всем статьям. А я у них единственное чадо, на меня, значит, вся надежда, в смысле внучонка, они, оказывается, заждались. Чувствую, дело заходит далеко, прикрикнула: отставить штатские разговоры! Следующий день был самым длинным в моей жизни. Провела его в каком-то полусне. Приходит, говорит: «У меня билеты в театр…» Встречались ежедневно, пол-Москвы исходили. Идём, как пьяные, куда глаза глядят, улиц не узнаю, в какой стороне дом, не представляю, а ещё штурман, прохожие уступают дорогу, улыбаются, я удивляюсь: почему все такие весёлые? Мой отпуск подошёл к концу, но у Славы были ещё дела в Москве, если бы не это, мы могли бы ехать на фронт вместе, его танковая часть действует на нашем направлении. Родители стали меня обхаживать: похлопочи, чтобы отпуск продлили на несколько дней. Я их пристыдила, говорю, давайте, лучше песню споём на прощанье: «Вставай, страна огромная…» И уехала. И только здесь, в Пересыпи, поняла по-настоящему, что значит для меня Слава. Такое письмо я ему накатала… Встретимся теперь после победы и узнаем, что такое сверхсчастье. Я оптимистка! Женя улыбнулась и тихонько запела: Она в самом деле вся светилась изнутри. Ничто так не красит человека, как первая любовь. Я тогда не придала большого значения нашему разговору. А он оказался последним. Надо было посадить на её могиле кипарис — символ разбитых надежд и печали. Однажды мне приснился сон: лечу над лесом, не на самолёте, а сама, вернее, летит какая-то птица, в которой заключено моё «я». Лес какой-то нездешний, странный. Снижаюсь, смотрю — неподвижный, тёмно-зелёный, почти чёрный кипарисовый лес, огромное кладбище, и конца ему не видно. Сердце зашлось, проснулась. Женя оставила нам свой дневник, я, как и многие её подруги, переписала из него немало страниц. Повторяю про себя эти записи, и снова звучит в душе её чистый, как звёздный свет, голос: «Сейчас война, кругом столько ужаса и крови. А у меня, наверное, сейчас самое счастливое время в жизни. Во всяком случае, жизнь в полку будет для меня самым светлым воспоминанием… Грусть находит порывами, как переменная облачность. Ночь плохая, сидим дома с накрашенными губами — обветрились. Впервые в жизни я накрасила губы! Как некрасиво!.. Сделала с Мартой четыре вылета. Это были её первые боевые вылеты. Замёрзли до костей… Самое главное в моей жизни — партбюро приняло меня четвёртого марта 1943 года в члены партии… Теперь знаю, что летать могу, что со мной можно летать спокойно… Заходит Ракобольская (начальник штаба полка): «Товарищи командиры, послушайте задачу: сегодня нашему полку выходной день». Второй раз за всё время пребывания на фронте нам дают выходной. Меня это огорчило… Такой торжественный день — вручение гвардейских значков, и вдруг меня наградили орденом Красного Знамени. Как хорошо! Себровой и Меклин дали ордена Отечественной войны, Красное Знамя получили Санфирова и Каширина…» — Гляжу на Венеру и словно разговариваю с Женей, — тихо сказала Вера. Наклоняюсь к переговорной трубке, отвечаю громким шёпотом: — Я тоже. Голос с того света продолжает звучать: «Как же мне хочется летать! 21-го я с удовольствием летала с Мартой. Нас выделили на полёты как старый экипаж. А всего лишь два месяца назад нам с ней был однажды отбой, потому что она была ещё молодым лётчиком!.. Да, вчера было землетрясение — два толчка, все заметили, кроме меня — я в это время делала доклад на семинаре агитаторов дивизии о литературе Отечественной войны… На моих глазах сожгли Женю Крутову с Леной Саликовой. Женя, Женя… У меня дрожали руки и ноги, первый раз на моих глазах сгорел самолёт. Машина у меня ходила по курсу, как пьяная, но мне было не до неё. Моя Галя (Докутович) не вернулась. Пустота, пустота в сердце. Это слишком жестоко… Вчера, после полётов решила отвечать на письма. Сделала треугольничек, написала адрес и чувствую, что у меня глаза закрываются, так письма и не написала, заснула… Устаю я от таких полётов сильно. Но они приносит мне удовлетворение… Что стало с людьми, что все выдуманные драмы и трагедии прежних лет перед бессмысленным ужасом фашистского насилия! Какая ненависть кипит сейчас во мне!.. Как дорог каждой наш полк! Какое счастье быть в нём!.. До ужина прочла вслух всего «Демона» — на душе было грустно и тепло. «И будешь ты царицей мира…» Зачем мне целый мир, о дьявол? Мне нужен целый человек, но чтобы он был «самый мой». Тогда и мир будет наш… Пишу сказку: «У самого синего моря жил-был гвардейский женский полк… Я очень высоко ставлю звание командира Красной Армии, офицера. Ко многому обязывает это звание. Надо обратить на себя внимание и даже в мелочах помнить о достоинстве офицера… В который раз перечитывала «Как закалялась сталь». «Самое дорогое у человека — это жизнь. Она даётся ему один раз, и прожить её надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жёг позор за подленькое и мелочное прошлое и чтобы, умирая, мог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому прекрасному в мире — борьбе за освобождение человечества…» Раньше я не думала о конце этих слов: «И надо спешить жить. Ведь нелепая болезнь или какая-нибудь трагическая случайность могут прервать её. Надо спешить жить. Жить — в самом высоком, в самом святом смысле этого слова»… Два часа назад нам торжественно вручили погоны. Я их сейчас примеряла перед зеркалом. Велики. У меня ведь плечи узкие. Попробую где-нибудь обменять эти погоны на маленькие, а то они шире плеч». И последняя запись в дневнике от 29 марта 1944 года, в которой идёт речь о похоронах Таси Володиной и Ани Бондаревой: «Вчера была похоронная погода: дождь целый день и вечер. Девушек похоронили под звуки оркестра и салюта из двадцати винтовок». Ах, Женя, Женя, ты действительно спешила жить в самом святом смысле этого слова. Как, впрочем, и весь наш полк. На фюзеляжах самолётов надписи: «Мстим за подруг!», «За Женю Рудневу и Пашу Прокофьеву!» Керченский пролив не узнать — он нежно-голубого цвета, только что не поёт. Как красивы небеса и море, и как уныла земля… Позавтракали, провели разбор полётов. За одну ночь — почти двести боевых вылетов! Бершанская предупредила: надо готовиться к перебазированию на новый, крымский аэродром. Спать не хотелось, ноги сами привели меня к могилам Володиной и Бондаревой. В который раз представила себе одинокий самолёт, унесённый ветром на середину моря, накрытого бескрайней, плотной пеленой тумана. Наверно, девушки не раз снижались и, разглядев внизу, совсем близко тёмные гребни волн, снова набирали высоту. Бензина становилось всё меньше, угасала надежда на спасение. О ком, о чём они думали?.. На последних каплях бензина всё же дотянули до берега, конечно, обрадовались, все страхи остались позади и… удар. «Три часа полёта в беспросветной мгле были для них, как вечность, — размышляла я, глядя на могильные холмики. — Лучше сгореть, как Руднева и Прокофьева. Одно горькое утешение: спят в родной земле. Когда-нибудь придут сюда их отцы, матери, подруги, возложат цветы, поплачут. И вечно благодарные дети — одно поколение за другим». За спиной послышались шаги — подошла Лейла. — Хоть бы одно маленькое дерево, — вздохнув, сказала она. — Твой любимый кипарис? — спросила я, обнимая её одной рукой. — Да… Не хотела бы я лежать в такой, открытой всем ветрам, могиле. Неуютно. «Это всё же лучше, чем морское дно», — подумала я, вслух сказала: — Придёт время, появятся и деревья, и красивые памятники. Из бронзы и мрамора. — Да, они это заслужили. — Лейла огляделась — Сколько их уже, этих могил. И в каждой похоронена какая-то часть наших надежд. — А сколько праха просто развеяно по ветру, — сказала я. — Пойдём отсюда, стоим, как две плакальщицы, причитаем. Ведь погибшие предпочли бы видеть нас жизнерадостными, счастливыми, правда? — Увидят — после Победы… Мы направились к морю, но и оно не радовало нас. Солнечная дорожка, бегущая за горизонт, ослепляла. Лучше бы шторм, брызги. Вспомнили всех погибших подруг. Дошли до Гали Докутович. Представилась ночная, душная степь. Девушка, шатаясь от усталости, отходит в сторону от самолёта, падает в траву, засыпает. И на неё медленно наезжает бензовоз… Лейла, глубоко вздохнув, нервно расстегнула кобуру, сжала рукоятку пистолета. — Хочешь произвести салют? — спросила я. — Не надо, разбудишь живых. — Нет, — Лейла смущённо улыбнулась. — Я словно пожимаю руку Гале. Не удивляйся. Мой пистолет побывал в её руках. Я тебе не рассказывала. Тогда, летом сорок второго — ты была ещё в Тбилиси — к нашему аэродрому приблизились немецкие танки. А самолёты ещё не все вернулись с задания. И несчастье с Галей, всё одно к одному. Со сломанным позвоночником она лежала на носилках. Врач рядом. Ждали санитарный самолёт, а он всё не прилетал. Бершанская нервничает, курит папиросу за папиросой. Рачкевич внешне спокойна, но… Представляешь, какое положение? Как всегда, они должны были улететь последними. Самолёты возвращались один за другим, Бершанская с ходу направляла их на новый аэродром. Мы с Руфой полетели на разведку. Вернулись, я доложила: фашистские танки в грех километрах от аэродрома. Бершанская говорит: «Немедленно улетай!». Я говорю: разрешите проститься с Галей. Она махнула рукой: «Только побыстрее». Подхожу к Гале, опускаюсь на колени. Ощущение такое, словно по мне тоже проехал бензовоз. Она шепчет: «Вот хорошо, дождалась тебя. Боялась, не успеем проститься. Поцелуй меня, Лелечка, и улетай. Я слышала — танки близко. Страшно. Пистолета у меня нет. Прощай». Врач торопит: «Уходите, Санфирова, не мучайте больную и себя». У меня мелькнула мысль: что будет, если санитарный самолёт опоздает? Не раздумывая, сунула свой пистолет в ладонь Гали. Никогда не забуду её взгляда. Я взлетела, сделала круг, второй — санитарного самолёта так и не увидела. Только потом узнала, что он прилетел несколько минут спустя. Так я осталась без личного оружия. Могла пойти под трибунал. В той обстановке. Но я не сожалела о своём поступке и не считала себя виноватой. Рассказала Бершанской. Говорю: не могла поступить иначе. Почему у Гали тогда не оказалось пистолета, я до сих пор не знаю, никогда у неё не спрашивала. Бершанская проворчала: «Горе мне с вами». И протянула мне «Вальтер». Говорит: «Подарил мне один человек, пользуйся пока, никому об этой истории — ни слова. На днях собираюсь навестить Докутович. Твоё счастье, если оружие не пропало». Привезла она мой пистолет, я спросила: как Галя? Бершанская как-то странно посмотрела на меня, вздохнула: «Стихи пишет». А в глазах — та июльская ночь, пыль, дым, гарь. В полк Галя вернулась, ты помнишь, в конце декабря. И вскоре начала летать, как прежде, штурманом. А ты знаешь, что у неё в кармане лежало отпускное удостоверение на шесть месяцев? — Да, мне говорила Полина Гельман. Только ей, подруге детства, Галя доверила свою тайну. Мы ещё долго говорили об этой удивительной девушке. Вместо того, чтобы долечиваться, она летала, как все, спешила жить, успела сделать ещё более ста двадцати боевых вылетов, была награждена орденом Красной Звезды и орденом Отечественной войны 2-й степени. И погибла, как героиня, сбросив на врага бомбы из охваченного пламенем самолёта. Море, такое светлое, безмятежное, почему-то пугало, внушало неясную тревогу. Ни одной лодки, ни трубы, ни паруса. Лейла словно угадала мою подсознательную, ещё не облечённую в слова мысль: — Сколько крови и слёз растворилось в этой воде. И ещё растворится. — Давай о чём-нибудь другом, — предложила я. — Почитай стихи. Только не Омара Хайяма, не то настроение. Лейла улыбнулась, прочитала: Эти стихи написала Галя Докутович. — Ещё, Лелечка. О любви. Ты не помнишь её стихотворение, посвящённое лётчику-истребителю? — Помню… В госпитале Галя влюбилась в раненого лётчика. Тогда и написала это стихотворение. — Ты говорила о памятниках, — сказала Лейла, — и я вспомнила одну запись из дневника Гали Докутович. Когда погибли Полина Макогон, Юля Пашкова и Лида Свистунова, она записала: «Вчера похоронили Юлю Пашкову, 20-летнюю весёлую Юльку, певунью и плясунью, смелого и умного лётчика. Пройдёт много лет, окончится война. И на месте трёх могил люди построят красивый мраморный памятник. Это будет стройная девушка с задорно закинутой назад головой. Кругом будет много прекрасных цветов. И матери скажут своим маленьким детям: «Здесь похоронены лётчицы». Дети с уважением и любопытством будут смотреть на красивую мраморную девушку и плести венки на каменных ступенях памятника». Я многие её записи помню наизусть. Хочешь, почитаю? — Да, читай. Лейла продолжала: «Я опять у себя в части. Приехала сюда два дня назад. Не знаю, принимают ли кого-нибудь лучше, чем приняли и встретили меня девушки… Девушки наши все с орденами. И все стали такие красивые!.. Сделали пять вылетов. Из них три были замечательными — два взрыва с клубами дыма и один огненный взрыв с пожаром на всю ночь… Вчера в полётах всё время думала о постороннем. Я стою перед жизнью, огромной и сложной. В эту жизнь я завтра должна вступить. Сколько радостных чувств и огромного счастья в этом маленьком слове — жить!.. И это тогда, когда по самолёту стали бить зенитки… Вчера, как всегда, опять работали. В первый же полёт подорвали склад горючего. Огромный пожар так и горел всю. ночь. А девушки, чудачки, все поздравляли меня за такой удачный удар. Фашисты удирают. Но погода, увы, заодно с ними. Всё время туман, низкая облачность, а здесь гористая местность, в «молоке» не налетаешь… С утра нас застал туман. Никак не могли вылететь. Только к полудню полк поднялся и перелетел на другую площадку. Но оказалось, что наша передовая группа наземников уже поехала дальше. Мы мёрзли у своих машин. Потом мы с Ниной Худяковой улеглись спать на крылья. Холодно, а не встаём. Но всё-таки решили встать и пошли греться к лампе. Оказалось, Дуся варила в котелке фасоль. Мы приняли активное участие, я даже палец себе обожгла. У Руфы была соль, у меня — самое главное — ложка. А вместо воды бросали в котелок снег. Когда фасоль перестала быть твёрдой, мы собрали около котелка всю эскадрилью и одной ложкой по очереди вкруговую ели фасоль. Погода была безнадёжно плохой. После команды «Отбой» нужно было километра за два идти в станицу. Спали на соломе в холодной хате. А сегодня с утра непроходимый туман. Снова на аэродроме. И опять нельзя летать… Вчера летали бомбить аэродром. Там «миллион прожекторов». И Натке Меклин они снятся сегодня. Проснулась и села на кровати. «Натка, ты чего?» — «Понимаешь, не могу уснуть — всё время прожекторы снятся…» У меня болит там, внутри… А вот ведь какая я! С тоской, с большой и тяжёлой, могу петь, смеяться и шутить: никто, глядя со стороны, не проник бы в душу…» Лейла замолчала, мы медленно побрели вдоль берега, наблюдая за чайками. «Если останусь жива, — подумала я, — непременно расскажу детям и внукам о наших чудесных девушках». — Спеть, что ли? — спросила Лейла. — Помнишь, какой-то неизвестный пехотинец прислал в полк стихотворение? Я придумала мелодию, послушай! Мы повернули к аэродрому. Группы девушек переходили от самолёта к самолёту — техники занимались своим обычным делом. — Девочки рассказывали мне, — голос у Лейлы дрогнул, — как Галя однажды, незадолго до гибели, окинула взглядом аэродром, всю нашу компанию и сказала: «Сейчас здесь мы видим лучшее, на что способна человеческая душа». Эти точные, святые слова я часто потом вспоминала и в воздухе, и на земле. |
||||
|