"Время собирать камни. Очерки" - читать интересную книгу автора (Солоухин Владимир Алексеевич)

2

В таковом-то раю оказался Блок, едва появившись на свет. Начиная с шестимесячного возраста, ежегодно на протяжении тридцати пяти лет, исключая только последние пять лет жизни (с 1916 по 1921 год), на летние месяцы Блок приезжает в Шахматово.

Многие считают Блока чисто петербургским поэтом или петербургским в первую очередь. В самом деле, мотивы города первыми бросаются в глаза при чтении этого поэта. Начиная со знаменитого (а я бы даже сказал – пресловутого) «Ночь, улица, фонарь, аптека…», с «Незнакомки», «Одна мне осталась надежда, смотреться в колодец двора…», «Я пригвожден к трактирной стойке…», «Вечность бросила в город оловянный закат…», «В кабаках, в переулках, в извивах, в электрическом сне, наяву…», «Вновь оснеженные колонны, Елагин мост и два огня…», «Я послал тебе черную розу в бокале, золотого как небо аи…», – начиная со всех этих городских петербургских мотивов (а их даже не надо выискивать в книгах Блока, достаточно только открыть) и кончая самой что ни на есть петербургской поэмой «Двенадцать», – всюду город, образ города, в чем-то прекрасного, завораживающего, в чем-то враждебного человеку, всегда тревожного, таящего в себе если не гибель, то растление души человеческой, но и сладостность этой гибели.

Однако с такой же легкостью я берусь навыписывать вам такое же множество и такой же яркости мотивов земли, леса, воды, цветов, травы, круч, холмов, шмелей, закатов (не городских), горизонтов и вольного ветра, облаков и туманных далей, глинистых косогоров и глухих дорог, росистых меж и грустящих стогов.

Считается, что если уж город в стихах у Блока, то обязательно Петербург и если уж природа, то непременно Шахматово. При всей справедливости такого взгляда, здесь ощутима натяжка. Сам Блок говорил:

Мы помним все – парижских улиц адИ венецьянские прохлады,Лимонных рощ далекий аромат,И Кельна дымные громады…

Конечно, Петербург и Шахматово – два крыла поэзии Блока, но парил он на них легко, широко, на таких высотах, что мог видеть дальше двух чисто географических точек, которыми мы подчас хотим его ограничить. Возникает попытка даже стихотворение «На поле Куликовом» замкнуть на шахматовский пейзаж.

Река раскинулась. Течет, грустит лениво

И моет берега.

Над скудной глиной желтого обрываВ степи грустят стога.. . . . . . . . . . . . .И вечный бой! Покой нам только снитсяСквозь кровь и пыль…Летит, летит степная кобылицаИ мнет ковыль…

Правда, что в Шахматове есть река (Лутосня), возможны луга на берегах этой реки и стога на этих лугах, и не в том дело, что ковыля никак уж не найдешь в Клинском уезде и подмосковную лошадь никак не назовешь степной кобылицей. Дело в том, что пейзаж в стихотворении, сам образ Руси так далек от шахматовских ландышей не только по виду, но и по духу, что было бы вот именно натяжкой утверждать, будто лесная затененная, черноватая Лутосня послужила прообразом Непрядвы, хоть стихотворение и написано действительно в Шахматове. Словно нельзя жить среди лесистых холмов, а перед мысленным взором держать обобщенный образ русской земли.

Точно так же несостоятельной мне кажется попытка (а встречается такое иногда) шахматовский сад (в котором точно что водилось множество соловьев) отождествлять с соловьиным садом из одноименной поэмы Блока.

Южнофранцузское жесткое солнце, белые раскаленные камни, слоистые скалы и как противопоставление этому – синий сумрак тенистого сада за каменной оградой, в котором если и не упомянуты, то домысливаются, довоображаются журчащие фонтаны, а ручьи вдоль дорожек даже и упомянуты, – все это даже при явной символичности поэмы есть образы и символы из другого ряда, из другого мира, нежели реальный блоковский сад, который от своих лип и тополей незаметно переходит в темный еловый лес и отгорожен от остального клеверного, лугового, мягкопрохладного мира едва ли не пряслом из двух жердей и в котором слышен по вечерней тихой росе каждый звук из Осинок да Гудина, а звуки эти – отбивание косы, звяканье колодезной цепи и даже кашлянье старухи, как упомянуто о том в стихотворении «Осенний день»:

Идем по жнивью, не спеша,С тобою, друг мой скромный,И изливается душа,Как в сельской церкви темной.

Вот это уж точно – Шахматово, и церковь – несомненно, Таракановская церковь, фотографию которой мне недавно прислали.

Петербургские (теперь ленинградские, разумеется) блоковеды как бы противостоят московской, если можно так сказать, школе, возглавляемой дотошным, тонким и неутомимым исследователем Блока Станиславом Лесневским. Его двухтомное исследование «Московская земля в жизни Александра Блока» будет, несомненно, представлять большой интерес, и мы с нетерпением ждем его издания.

Однако сами мы не делим Блока на составные части, хотя и сознаем, что Шахматово было российской земной купелью поэта, так что, возможно, здесь, под влиянием прекрасной природы, произошел в его душе тот сдвиг, в результате которого (из-под сдвинувшегося пласта) и забил чистейший и обильный родник поэзии.

Но успокоимся, это вовсе было не то Шахматово, каким оно предстает перед нами в описании добросовестнейшей Марии Андреевны Бекетовой. У нее хоть и есть в «Семейной хронике» глава под названием «Шахматовские прогулки», получается все же небольшой замкнутый мирок: усадьба, дом да сад, службы, да Подсолнечная дорога как необходимость, да окрестные деревеньки как данность в удачной отдаленности от усадьбы.

Меньше всего для Блока Шахматово ограничивается усадьбой. В доме он жил в узком смысле этого слова: ел, спал, писал стихи, письма, сажал деревья, розы, косил, стучал молотком, пилил, вырубал деревья. Обиталищем же его души было – назовем его так – Большое Шахматово, то есть Шахматово со всем его окрестностным ландшафтом от села Подсолнечного до Рогачева, от Боблова до Тараканова, от Руновского камня до аладьинской высоты, от горизонта до горизонта.

Мария Андреевна могла жить в мире одной плакучей березы и развесистой рябины, старых лип да куртин шиповника; Блок жил в мире Лутосни, лесных болот, дорог и тропинок, косогоров и круч, бурьянов, зарослей иван-чая, далеких ночных огоньков на верховом пути, яркого взора крестьянки из-под узорчатого платка на дневной дороге.

Ведь когда белые изобильные туманы вечером поднимались от Лутосни, расползались, заполняя собой, как озером, все низины между лесистыми холмами, и плыла над этими туманами красноватая луна, когда странно было бы теткам Блока оказаться за пределами уютного дома, а тем более усадьбы, именно тогда молодой, сильный, красивый Блок, возвращаясь просто с прогулки, а позже из Боблова, мог оказаться в одиночестве в лесных затуманенных дебрях.

В сыром ночном туманеВсе лес, да лес, да лес…В глухом сыром бурьянаОгонь блеснул – исчез…Опять блеснул в тумане,И показалось мне:Изба, окно, гераниАлеют на окне…В сыром ночном туманеНа красный блеск огня,На алые гераниНаправил я коня…

Марии Андреевне такое и во сне бы не приснилось. Прогуляться до Праслова леса межой овсяного поля в летнем широком платье под ярким зонтиком, неспешно нарвать букет полевых цветов – это по части тетушек. Но чтобы в ночном тумане да бурьяне, в сыром лесу, доверяясь только инстинкту коня среди болотистых мест…

Впервые пределы усадьбы раздвинулись для Блока с помощью деда – Андрея Николаевича Бекетова. Прекрасный ботаник, он таскал мальчика по лесам и болотам, по холмам и ручьям. Они собирали цветы, растения, но уже не для букета, а для познания мира. Тотчас следовали русские и латинские названия растения, его принадлежность к виду, семейству, классу. Элемент игры состоял в том, чтобы найти растение, которого до сих пор не было обнаружено в этих подмосковных местах. Поддаваясь ли правилам игры, на самом ли деле обнаруживая редкостные виды, но свидетельствует сам Блок:

«Мы часами бродили с ним по лугам, болотам и дебрям; иногда делали десятки верст, заблудившись в лесу; выкапывали с корнями травы и злаки для ботанической коллекции, при этом он называл растения и, определяя их, учил меня начаткам ботаники, так что я помню и теперь много ботанических названий. Помню, как мы радовались, когда нашли особенный цветок ранней грушовки1, вида, неизвестного московской флоре, и мельчайший низкорослый папоротник; этот папоротник я до сих пор ищу на той самой горе, но так и не нахожу, – очевидно, он засеялся случайно и потом выродился».

В очень краткой автобиографии уделять такое количество слов этим ранним походам с дедом – значит придавать им большое значение. Известно, что ничем конкретным не заинтересованный взгляд скользит по природе и по ее красотам поверхностно, как бы не проникая за некую оболочку, вглубь, внутрь. При конкретном же интересе, пусть и пустяков (собирание гербария, коллекционирование бабочек, птичьих яиц, поиски целебных трав, рыбная ловля), скользящий взгляд становится проникающим и перед человеком открывается неведомый доселе мир. Это можно сравнить с простым любованием морем, когда взгляд пловца скользит по его поверхности, и с удивительным преображением моря, когда в ту же секунду тот же пловец через стекло маски взглядывает в просвеченную солнцем, мерцающую синевой, переходящую в мрак глубины пучину, где каждая водоросль, каждая рыбка, каждый камешек на дне создают вместе фантастический и очаровательный пейзаж.

Кругами, все более удаляясь от дома и сада, осваивал Блок окрестные поля и леса. Многочисленные холмы позволяли взглядывать на землю под разными многочисленными ракурсами, так что все новые и новые виды открывались перед восхищенной душой.

Была некая точка (на горе против деревни Новой?), с которой одновременно человек видел двадцать беленьких церковок и колоколенок, расставленных в темной зелени холмов и долин. Можно ли вообразить предвечерний час, когда они все звонили? Можно ли вообразить их в золоте осени? В ранней изумрудной зелени весны?

Плоскости холмов под разными углами подставлены свету. Иные ярко освещены, иные полузатенены, иные совсем в тени. Все это усложняет ландшафт, делает его симфонически сложным (при участии облаков, туч, просветов в небе, мечеобразных лучей, бьющих из этих просветов, ветра, треплющего листву), тревожным и могучим, почти как музыка. Или почти как блоковские стихи.

Выхожу я в путь, открытый взорам,Ветер гнет упругие кусты,Битый камень лег по косогорам,Желтой глины скудные пласты.Разгулялась осень в мокрых долах,Обнажила кладбища земля,Но густых рябин в проезжих селахКрасный цвет зареет издали.. . . . . . . . . . . . .Много нас, свободных, юных, статных —Умирает, не любя:Приюти ты в далях необъятных!Как и жить и плакать без тебя?* * *Когда в листве сырой и ржавойРябины заалеет гроздь, —Когда палач рукой костлявойВобьет в ладонь последний гвоздь, —Когда над рябью рек свинцовой,В сырой и серой высоте,Пред ликом родины суровойЯ закачаюсь на кресте…

Таково Шахматово поэта Блока.

Интересен взгляд на Шахматово и на Блока в нем другого русского поэта и друга Блока – Андрея Белого. Летом 1904 года он приезжал в Шахматово; надо сказать, впрочем, что он воспринял это место не первозданно, а под несомненным влиянием блоковских стихов, он воспринял его, я бы не побоялся сказать, – литературно.

«Мистическое настроение окрестностей Шахматова таково, что здесь чувствуется как бы борьба, исключительность, напряженность, чувствуется, что зори здесь вырисовываются иные среди зубчатых вершин лесных гор, чувствуется, что и сами леса, полные болот и болотных окон, куда можно провалиться и погибнуть безвозвратно, населены всякой нечистью («болотными попиками и бесенятами»). По вечерам «маячит» Невидимка, но просияет заря, и она лучом ясного цвета отражает лесную болотную двойственность. Я описываю стиль окрестностей Шахматова, потому что они так ясно, четко, реалистично отражены творчеством А. А. Пейзажи большинства его стихотворений («Стихов о Прекрасной Даме» и «Нечаянной радости») шахматовские…

…Помнится лишь, что, подъезжая к Шахматову и отмечая связь пейзажей с пейзажами стихотворений А. А., мы с А. С. Петровским впали в романтическое настроение…

…В таком настроении мы вплотную приближались к Шахматову, усадьба которого, строения и службы вырастают почти незаметно, как бы из леса, укрытые деревьями… Бричка въехала во двор, и мы очутились у крыльца деревянного, серого цвета, одноэтажного домика с мезонинной надстройкой в виде двух комнат второго этажа, в которой мы с А. А. жили потом.

Помнится мне, что впечатление от комнат, куда мы попали, было уютное, светлое. Обстановка комнат располагала к уюту; обстановка столь мне известных и столь мною любимых небольших домов, где все веяло и скромностью старой дворянской культуры и быта, и вместе с тем безбытностью: чувствовалось во всем, что из этих стен, вполне «стен», т. е. граней сословных и временных, есть также межи в «золотое бездорожье» нового времени – не было ничего специфически старого, портретов предков, мебели и т. д., создающих душность и унылость многих помещичьих усадеб, но не было ничего и от «разночинца» – интеллектуальность во всем и блестящая чистота…

…Мы вышли на террасу в сад, расположенный на горе с крытыми дорожками, переходящими чуть ли не в лесные тропинки (лес окружал усадьбу), прошлись по саду и вышли в поле, где издали увидели возвращавшихся с прогулки А. А. и Л. Д. Помню, что образ их мне рельефно запечатлелся: в солнечном дне, среди цветов, Л. Д. в широком стройном розовом платье-капоте, особенно ей шедшем, и с большим зонтиком в руках, молодая, розовая, сильная, с волосами, отливающими в золото, и с рукой, поднятой к глазам (старающаяся, очевидно, нас разглядеть), напомнила мне Флору, или розовую Атмосферу, – что-то было в ее облике от строчек А. А. «Зацветающий сон» и «Золотистые пряди на лбу»… и от стихотворения «Вечереющий сумрак, поверь». А. А., шедший рядом с ней, высокий, статный, широкоплечий, загорелый, кажется, без шапки, поздоровевший в деревне, в сапогах, в хорошо сшитой просторной русской белой рубашке, расшитой руками матери (узор, кажется, белые лебеди по красной кайме), напоминал того сказочного царевича, о котором вещали сказки. «Царевич с Царевной», – вот что срывалось невольно с души. Эта солнечная пара среди цветов полевых так запомнилась мне.

…В А. А. чувствовалась здесь опять-таки (как не раз мною чувствовалось при разных обстоятельствах) не романтичность, а связанность с Землей, с пенатами здешних мест. Сразу было видно, что в этом поле, саду, лесе он рос и что природный пейзаж – лишь продолжение его комнат, что шахматовские поля и закаты – вот подлинные стены его рабочего кабинета, а великолепные кусты никогда мною не виданного ярко-пунцового шиповника с золотой сердцевиной, на фоне которого теперь вырисовывалась молодая и крепкая эта пара, – вот подлинная стилистическая рама его благоухающих строчек – в розово-золотой воздух душевной атмосферы, мною подслушанной еще в Москве, теперь врывались пряные запахи шахматовских цветов и лучи июльского теплого солнышка, – «запевая, сгорая, взошла на крыльцо», это написанное им тут, казалось мне, всегда тут всходит…

…Я смотрел за окно над деревьями скатывающегося вниз под угол сада, на горизонт уже нежно-голубого неба с чуть золотистыми пепельными облаками, – там вспыхивали зарницы в «Золотистых перьях тучек танец нежных вечерниц». Словом, первый день нашего шахматовского пребывания прошел так, как если бы это было чтение «Стихотворения о Прекрасной Даме», а вся вереница дней в Шахматове была циклом Блоковских стихотворений».

Да, восприятие Шахматова Андреем Белым, если судить по этим воспоминаниям, – литературно, вторично через стихи Блока. Но Блока самого, то есть его поэзию, конечно, Андрей Белый воспринимал односторонне со своей символической колокольни. Разве же пафос блоковской поэзии в этих «зацветающих снах», «вечереющих сумерках», «золотистых прядях на лбу»? Выходит у Белого Блок этаким певцом роз и грез, усадебного уюта, благоухающих строчек, розово-золотого воздуха душевной атмосферы, в который врываются будто бы пряные запахи шахматовских цветов.

Правда, это еще 1904 год. Не написаны еще «Осенняя воля», «Старость мертвая бродит вокруг…», «Девушка пела в церковном хоре…», «В лапах косматых и страшных…» – все это будет написано годом позже, летом 1905 года. Тем более не написан весь цикл «Родина», «Куликово поле» с Непрядвой не вошли еще в поэзию Блока, поэтому, может быть, не так уж не прав Андрей Белый. Мы-то теперь воспринимаем Блока целиком, как явление, с его высотой, с его «потолком», как говорят авиаторы, всю широту его творчества, а тогда он только еще начинался и даже приблизительно не сказал своего главного слова.

Но все же можно было уже и тогда если не увидеть, то почувствовать, что Блок вовсе не певец розово-золотого воздуха, но что он, напротив, поэт неуюта, ветра, свистящего в голых прутьях, тяжелых надвигающихся туч, осенних кладбищ, глинистых косогоров, кровавых закатов, тревожного крика лебедей, – что он, короче говоря, поэт и пророк близкой гибели.

В то же время он и поэт жизнелюбия, но отнюдь не по А. Белому, а жизнелюбия яркого, деятельного, энергичного, жизнелюбия с топором в руке, с косой, верхом на коне, жизнелюбия с ослепительной улыбкой, с лицом, обращенным навстречу ветру. «Слышу колокол. В поле весна. Ты открыла веселые окна…», «Встану я в утро туманное, Солнце ударит в лицо, Ты ли, подруга желанная, Всходишь ко мне на крыльцо? Настежь ворота тяжелые! Ветром пахнуло в окно! Песни такие веселые Не раздавались давно!», «Разлетясь по всему небосклону, огнекрасная туча идет…», «Он занесен – сей жезл железный – над нашей головой. И мы…», «Прискакала дикой степью на вспененном скакуне», «Долго ль будешь лязгать цепью? Выходи плясать ко мне!»… Где же тут, спрашивается, розово-золотая атмосфера с пряными запахами?

Да и что такое Шахматово как цикл стихотворений Александра Блока? Шахматово, как нас учили в школе, не более чем объективная реальность. Один напишет на основе этой реальности такие стихи, а другой – такие. Тем более что у нас есть пример для сопоставления – нарочно не придумаешь. Екатерина Андреевна Бекетова (Краснова), как известно, писала стихи и даже издала их сборником, который удостоился почетного приза Академии наук. Так вот, все стихи Екатерины Андреевны навеяны Шахматовом.

И что же, в ее стихах чувствуется «мистическое настроение окрестностей»? Чувствуется «как бы борьба, исключительность, напряженность»? Что «зори здесь вырисовываются иные среди зубчатых вершин лесных гор», что «по вечерам «маячит» Невидимка, но просияет заря…» И так далее?

О, нет! Это обыкновенные милые стихи культурной женщины девятнадцатого века, интеллигентки, барышни, я бы сказал, Значит, одно из двух: либо мистические настроения существовали в душе Блока и они-то окрашивали пейзажи в стихах особыми красками, освещали особенным светом, либо эти настроения жили в Андрее Белом, который под влиянием их по-особенному прочитывал стихи Блока, видя там то, чего не было.

На стихи Екатерины Андреевны стоит взглянуть еще и затем, чтобы увидеть, как из одних и тех же струн персты дилетанта вызывают просто милые звуки и как эти же струны рокочут и гремят под могучей рукой вдохновенного и гениального мастера.

Самое известное стихотворение Екатерины Андреевны известно уже потому, что Рахманинов написал на него музыку и оно существует теперь в виде романса под названием «Сирень». Сирень эта, оказывается, шахматовская.

Поутру, на заре,По росистой травеЯ пойду свежим утром дышать,И в душистую тень,Где теснится сирень,Я пойду свое счастье искать…В жизни счастье одноМне найти сужденоИ то счастье в сирени живет;На зеленых ветвях,На душистых кистяхМое бедное счастье цветет.

Не правда ли, мило? Есть стихи о шахматовских соловьях. Даем отрывок:

Вечерами, цветистой веснойСоловей прилетает в наш сад,Где, сливаясь с прохладой ночной,От сирени стоит аромат.В теплый воздух, душистый и ясный,В сад тихонько окно отвори, —Ты услышишь, как он, сладкогласный,Пропоет от зари до зари.И увидишь, как на небе чистомНовый месяц, сияя, горит,И как яблонь в уборе душистомУбеленная цветом стоит…

Поэзия тихих, укромных дворянских усадеб. «Отвори потихоньку калитку…», «Отцвели уж давно хризантемы в саду…», «Осень. Осыпается весь наш бедный сад…», «Смотря на луч пурпурного заката…» Все это стихи одного и того же порядка – чуть лучше, чуть хуже, чем у Екатерины Андреевны Бекетовой.

Вчера еще лес опустелыйПрощался печально со мной,Роняя свой лист пожелтелыйДо радостной встречи с весной.Мне листья весь путь устилалиБеззвучным дождем золотым,И тихо деревья шептали,Чтоб я возвращалася к ним.Расстаться нам было так трудно,Вдруг с неба, с далеких полейТак звучно, так грустно, так чудноРаздался призыв журавлей…

Согласен, что читательским вниманием немного злоупотреблено, но ведь – родная тетка Блока! Тот же генетический код, через этот этап пробирался эстафетный огонек поэтического дарования из тьмы предыдущих поколений, как пробирается огонек по бикфордову шнуру, и добежал и озарил ослепительным взрывом не только шахматовские окрестности, но и все отечественные пределы.

Впрочем, справедливости ради надо сказать, что одно стихотворение Екатерины Андреевны (я перелистал весь ее сборник, библиографическую редкость, которому не грозит переиздание в обозримом будущем) построено на подлинной поэтической мысли, так что, если бы не знать заранее, могло бы сойти за неизвестное, чудесным образом найденное в архивах стихотворение ну, скажем, Тютчева. Я думаю, вполне бы сошло.

На бледном золоте закатаЧернел стеной зубчатый лес.И, синей дымкою объято,Сливаясь с куполом небес,Во все концы струилось мореУж дозревающих полей,И волновалось на простореВ сияньи гаснущих лучей.Закат потух… Но свет нетленныйУж на земле теперь сиял,И, на полях запечатленный,Вечерний сумрак озарял.И с вышины смотрело небо,Одевшись мантией ночной,Как волны золотого хлебаВносили свет во мрак земной.

Видит бог, что я выписал это стихотворение справедливости ради и в ущерб изложению материала. Ведь мне теперь – чем резче был бы контраст между стихами Екатерины Андреевны и ее племянника, тем выгоднее, потому что именно на контрасте строится эта часть очерка. Но будем надеяться, что еще не забыты читателем ни соловьи Екатерины Андреевны, ни ее сирень, ни основной тон и уровень ее поэзии.

И вот – тот же источник вдохновенья, те же как будто струны, тот же клевер даже, а звук другой:

Погружался я в море клевераОкруженный сказками пчел,Но ветер, зовущий с севера,Мое детское сердце нашел…

Вся загадка поэзии в том и состоит (и весь ее смысл, ее значение), что одни и те же слова и про то же самое вдруг перегруппировываются, перестраиваются в иные ряды и оборачиваются другим качеством. Так одинаковые кирпичи, будучи перегруппированы, вместо идиллического домика в зелени оборачиваются мрачной башней на скале или аккордом готического собора.

Есть в напевах твоих сокровенныхРоковая о гибели весть.Есть проклятье заветов священных,Поругание счастия есть.И такая влекущая сила,Что готов я твердить за молвой.Будто ангелов ты низводила,Соблазняя своей красотой…. . . . . . . . . . . .Я хотел, чтоб мы были врагами,Так за что ж подарила мне тыЛуг с цветами и твердь со звездами —Все проклятье своей красоты?

Ну, ладно. Допустим, здесь слишком могуч обобщающий момент и все стихотворение написано, в общем-то, на отвлеченную тему, о Музе. Возьмем конкретное шахматовское стихотворение и задумаемся, можно ли измерить расстояние от него до обычных пейзажных строк, населенных гвоздиками, земляниками и многоцветными огнями.

Старость мертвая бродит вокруг,В зеленях утонула дорожка,Я пилю наверху полукруг —Я пилю слуховое окошко.Чую дали – и капли смолыПроступают в сосновые жилки,Прорываются визги пилы,И летят золотые опилки.Вот последний свистящий раскол —И дощечка летит в неизвестность…В остром запахе тающих смолПредо мной распахнулась окрестность…

Только по недоразумению считался сначала Блок поэтом-символистом, только сами символисты с их вялой и, в общем-то, – не побоюсь сказать – занудной поэтикой хотели бы считать его своим. Блок же был просто мастером, умеющим выстраивать слова в певучие (как только у Блока могли они петь) строки, а эти строки в певучие же, но и в железные своей организованностью и целенаправленностью строфы.

Не помню уж кто, побывав в блоковской квартире, в его кабинете, и ожидая увидеть там этакий богемный, символистический хаос или хотя бы беспорядок, был поражен образцовым до педантичности порядком и на рабочем столе и вокруг него, скрупулезной чистотой и почти келейной аскетической строгостью.

Блоку прекрасно удавались запевки стихотворений, первые строки, что, между прочим, перенял у него первейший его ученик Сергей Есенин, связь которого с поэзией Блока не изучена и гораздо глубже, чем можно предположить на поверхностный взгляд. С запевом того или иного блоковского стихотворения можно ходить целый день – твердя, наслаждаясь и радуясь.

Май жестокий с белыми ночами!Вечный стук в ворота: выходи!* * *Ты отошла, и я пустынеК песку горячему приник.* * *Перехожу от казни к казниШирокой полосой огня.* * *Я – тварь дрожащая. ЛучамиОзарены, коснеют сны.* * *Что же ты потупилась, в смущеньи,Погляди как прежде на меня,* * *Никто не скажет: я безумен,Поклон мой низок, лик мой строг.* * *Я неверную встретил у входа:Уронила платок – и одна.* * *Все, что минутно, все, что бренно,Похоронила ты в веках.* * *О, весна без конца и без краю —Без конца и без краю мечта!

Предоставляем читателям взглянуть на блоковские стихи с этой точки зрения. Разумеется, после беглого пролистывания не каждый, может быть, окажется во власти музыки, не каждого подхватит светлая волна, но и то, по прошествии нескольких дней, внезапно и неожиданно, как бы ни с того ни с сего вдруг зазвучит в душе среди суетливых дневных забот:

Приближается звук.И, покорна щемящему звуку,Молодеет душа.

Но мы увлеклись. Не поэзия Блока, не само его творчество у нас теперь на предмете, но в первую очередь Шахматово.

Блок написал в Шахматове около трехсот стихотворений, не считая писем, дневников, заметок в записных книжках, статей. Но было упрощенно и как-то даже не профессионально делить стихи поэта на шахматовские и не шахматовские по существу. Только очень уж несведущие, очень уж далекие от литературного ремесла (как модно стало теперь говорить у писателей, но все-таки – искусства, искусства! ) люди склонны думать, что если писатель приехал в Рязань и поселился там на лето где-нибудь в рязанской деревне, значит, он сейчас непременно начнет писать о Рязани, а писатель между тем пишет о прошлогодних впечатлениях от поездки в Сибирь. Или вообще о Кельнском соборе. Например, стихотворение Блока «К Музе», из которого было приведено несколько строф, по духу шахматовское (луг с цветами), однако помечено концом декабря 1912 года, когда Блока в Шахматове быть не могло. Уже говорилось, что стихотворение «На поле Куликовом», хотя и написано в Шахматове, отнюдь не навеяно шахматовским ландшафтом. Все оно степное, ковыльное, полынное, словоополкуигоревское. В Таракановской ли церкви «девушка пела в церковном хоре»? Помечено августом 1905 года. Скорее всего, в Таракановской. Станислав Лесневский при мне настойчиво выспрашивал у местных жителей, не было ли в Таракановской церкви над иконостасом деревянного скульптурного ангелочка, херувимчика, имея в виду последние строки стихотворения («…и только высоко, у царских врат, причастный тайнам, – плакал ребенок о том, что никто не придет назад»), Но разве не могло быть, что это написано по воспоминаниям о пережитом впечатлении? Или от слияния двух впечатлений: старого и свежего? Конечно, Блок очень часто реалистичен в своих стиха, очень часто его стихи представляют собой поэтический дневник, непрерывный, подробный, иногда по два-три стихотворения в день. Но все же фиксировал поэт не столько внешнее событие, сколько движение души, пусть и порожденное внешним событием, причем внешнее событие не всегда может быть угадано и расшифровано при чтении стихотворения. Говорят, что «Девушка пела в церковном хоре…» написано в те дни, когда Блок переживал скорбную весть о гибели русских моряков в Цусимском проливе. Что из того? Стихотворение своей широтой и глубиной, своим обобщающим моментом выходит далеко за рамки конкретного события, если даже оно большая национальная трагедия.

На камне около села Рунова (села теперь нет, но камень остался, он лежит на высоком месте, с него далеко видно, и Блок любил сидеть на нем) начата поэма «Возмездие». И когда во вступлении к поэме Блок обрушивает на нас свои могучие ямбы:

Но не за вами суд последний,Не вам замкнуть мои уста!..Пусть церковь темная пуста,Пусть пастырь спит; я до обедниПройду росистую межу,Ключ ржавый поверну в затвореИ в алом до зари притвореСвою обедню отслужу… —

когда мы читаем это, мы понимаем, что не раз, видимо, прошел Блок, прогуливаясь утром, по росистой меже от Шахматова до Тараканова, до церкви, хотя и не заходил в нее, потому что как бы он мог войти в запертую церковь? А если бы его впустили, то он был бы уже в ней не один. Но мысленно он мог войти в нее в любой час, во всяком случае в поэме «Возмездие» вошел.

Впрочем, в «Исповеди язычника» Блок свидетельствует: «И я тоже ходил когда-то в церковь. Правда, я выбирал время, когда церковь пуста… В пустой церкви мне удавалось иногда найти то, чего я напрасно искал в мире».

Вот пример, кстати, как одно и то же ощущение, одна и та же мысль выражается в прозе и как в поэзии.

Таракановская церковь (это я все пишу о ней в рассуждении ее возможного восстановления) вошла в биографию Блока и более серьезным событием, одним из главных событий в жизни поэта. Да и само Шахматово, как ни велико его значение в формировании души и образа мыслей Блока, утратило бы большую часть своего мемориального обаяния, если бы в семи верстах от него не стояло на высоком, господствующем над местностью (как сказали бы военные топографы) холме село Боблово, где жил Дмитрий Иванович Менделеев.

Это именье великий ученый купил в 1865 году, купил, говорят, из-за грандиозных видов, открывающихся с холма. Приехал только посмотреть, но, как встал на холме лицом к раскинувшейся перед ним земле русской с холмами, долинами, лесами, множеством одновременно обозреваемых деревенек и церковок, с пышными облаками, так и не захотел уходить с этого места. Где-то там, далеко внизу, в семи верстах (и все лесом) невидимое отсюда именьице Шахматово, которое лишь девять лет спустя Менделеев посоветует приобрести своему другу профессору-ботанику Бекетову.

В Боблове у Менделеева был просторный дом, оборудованная лаборатория, где Дмитрий Иванович проводил опыты по метеорологии, агрохимии и просто химии. Да и все бобловские поля были для ученого своеобразной лабораторией, если иметь в виду поля, относящиеся к именью, а не те, которыми владели крестьяне села Боблова, расположенного неподалеку от менделеевского парка и дома, но все на том же высоком холме.

Между тем время шло. В соседнем Шахматове, в окружении любящих и образованных теток, а также племянников-сверстников (играли в индейцев и американцев), подрастал русоволосый красавец юноша. Беганье по саду, небольшие прогулки с тетками и далекие прогулки с дедом-ботаником, а затем одинокие прогулки пешком и верхом. Кругами, кругами, все дальше от дома и сада осваивались окрестности с болотами, оврагами, лесными тропами, раздольными лугами, ручьями, полянами. На Аксакова бы эти места – обходил бы он их все с ружьем да удочками, изучил бы все омутки на Лутосне, знал бы, где клюют окуни, где плотва, где гнездятся рябчики, где токуют тетерева, где тянут вальдшнепы. Тургенев, как охотник, и Чехов, как рыболов-поплавочник, оценили бы эти места. Но Блока трудно, невозможно даже вообразить с ружьем или с удочкой. Дух неспокойный, мятущийся, пророческий, предчувствующий сквозь видимое благополучие и цветенье надвигающиеся катаклизмы и как бы даже с нетерпением ожидающий их.

Тропу печальную, ночнуюЯ до погоста протоптал.

Значит, неизвестные даже обитателям шахматовского дома, были регулярные ночные прогулки в какое-то ближайшее село, на кладбище и одинокое стояние, молчание там. Близость могил, крестов кладбищенской церкви привносила свою лепту в настроение этих ночных прогулок. Попробуем вообразить на этом месте тех же Тургенева с Чеховым, Некрасова, Фета – не получится, не вообразится. Блока же со скрещенными руками в тени кладбищенской церкви видим как на картине.

Я на уступе. Надо мной – могилаИз темного гранита; Подо мной —Белеющая в сумерках дорожка,И кто посмотрит снизу на меня,Тот испугается: такой я неподвижный,В широкой шляпе, средь ночных могил,Скрестивший руки, стройный и влюбленный в мир.

Это в стихах «Над озером». Где-то в Финляндии. Но не так ли точно он стаивал и над шахматовской долиной, славящейся к тому же своими ночными туманами, что разливались не хуже любого озера.

Впечатления от прогулок и наполняют строки стихов.

Есть в дикой роще у оврагаЗеленый холм, там вечно тень.* * *Я шел к блаженству. Путь блестелРосы вечерней красным светом…* * *Белый конь чуть ступает усталой ногой,Где бескрайняя зыбь залегла,* * *Тишина умирающих злаков,Эта светлая в мире пора,* * *На небе зарево. Глухая ночь мертва,Толпится вкруг меня лесных дерев громада.* * *Я восходил на все вершины,Смотрел в иные небеса,Мой факел был и глаз совиный,И утра божия роса.* * *Ищу огней – огней попутныхВ твой черный, ведовской предел.Меж темных заводей и мутныхОгромный месяц покраснел…Его двойник плывет над лесомИ скоро будет золотым.Тогда – простор болотным бесам,И водяным, и лесовым…. . . . . . . . . . .И дальше путь, и месяц выше,И звезды меркнут в серебре.И тихо озарились крышиВ ночной деревне, на горе.* * *Иду, и холодеют росы,И серебрятся о тебе,Все о тебе, расплетшей косыДля друга тайного в избе.* * *В сыром ночном туманеНа красный блеск огня,На алые гераниНаправил я коня.

Не знаем, только ли мечтаемое или уже и реальное в этих стихах о тайной любви, расплетающей косы в избе, и о избушке с геранями в сыром ночном лесу (а почему бы и нет), но круги шахматовских прогулок все ширятся и ширятся, пока не приводят однажды молодого поэта, красивого и романтично настроенного юношу, стройного наездника, этакого принца и рыцаря шахматовских холмов, на высокую гору в той стороне, где обычно садилось шахматовское солнце, где горели обычно вечерние зори над темным зубчатым лесом. Блок в прозе описал нам это знаменательное мгновенье.

«Мы опустились на дно оврага, Серый перепрыгнул через ручеек, бежавший среди камней по желтому песочку, и вскочил на крутой откос по другую сторону; тут шла дорога, по которой я никогда не ездил прежде. Серый тоже не знал, куда повернуть – налево или направо, и остановился. Я пустил его шагом в ту сторону, которая, по моему соображению, уводила дальше от дома…

…Я сразу почувствовал в этой дороге что-то любимое и забытое и стал думать о том, какие здесь будут летом высокие злаки, желто-синие ковры ивана-да-марьи и розовые облака иван-чая… Я был уже совершенно во власти новых мест… Я увидел, что то, что казалось мне рощей, было заброшенным парком, очевидно, при каком-то именьи. Мне захотелось объехать его кругом, и я поехал рысью вдоль ограды из стриженых елок.

Вдруг направо от дороги, за несколькими бревнышками, перекинутыми через канаву, показалась дорожка, которая шла в гору между высоких стволов елок и берез. Я пустился по ней и, достигнув ее высшей точки, очутился перед новой громадной далью, которая открывала передо мной новые равнины, новые села и церкви.

Парк обрывался, начались ряды некрестьянских строений и большой плодовый сад, весь в цвету. Среди яблонь, вишен и слив стояли колоды для пчел, ограда была невысокая, забранная старыми, местами оторвавшимися тесинами. Здесь царствовала тишина, ни из деревни, ни из усадьбы не доносилось ни звука.

Вдруг пронесся неожиданный ветер и осыпал яблоневый и вишневый цвет. За вьюгой из белых лепестков, полетевших на дорогу, я увидел сидящую на скамье статную девушку в розовом платье, с тяжелой золотой косой. Очевидно, ее спугнул неожиданно раздавшийся топот лошади, потому что она быстро встала, и краска залила ее щеки; она побежала в глубь сада, оставив меня смотреть, как за вьюгой лепестков мелькало ее розовое платье».

Все тут немного романтизировано. О парке, например. Это теперь парк действительно заброшен, а Менделеев был хорошим хозяином и хозяйство содержал в порядке. Его хватало и на это, и на свою науку, и на то, чтобы подняться из Клина на воздушном шаре для наблюдения за солнечным затмением (приземлился он в местах Салтыкова-Щедрина в Спас-Углу Тверской губернии), и на то, чтобы производить сельскохозяйственные опыты.

Наверно, мог молодой всадник предполагать, что приблизительно он находился около Боблова, а не гадать – куда это он попал и заехал, в какое такое заброшенное именье? Все же семь верст не бог весть какая даль, и живет там, в Боблове, друг деда Бекетова2, и виден из Шахматова высокий холм, и велись там разговоры о Боблове, и Любочка Менделеева с Сашурой Блоком еще детьми вместе гуляли в Петербурге в университетском саду под присмотром нянь. Менделеев еще как встретится с Бекетовым, так и спросит: «Ну, как ваш принц поживает? А наша принцесса…» Блок. «Автобиография».

Но встреча красива и романтична. Точно предзнаменующий дух пролетел по тихому саду, поднял вьюгу из лепестков, и вот, как бы материализовавшись из этой вьюги, из этих лепестков, возникла девушка в розовом платье с тяжелой золотистой косой.

Дом у Менделеева был как дом, и Люба была как Люба – здоровая, румяная, русая девушка. Но все теперь получает иную окраску, иное освещение. Сказочный зубчатый лес на горе, высокий терем, прекрасная дама, Офелия…

Вообще надо сказать, что та часть крови в Блоке, которая была немецкой, мекленбургской, донесла до отдаленного потомка смутные рыцарские воспоминания, некий несмываемый водяной знак, который стал различимым и явственным, будучи поднят на просвет поэзии.

С другой стороны, наследственность русского дворянина (а ведь первоначально, в княжеские времена, все дворяне были воинами, дружинниками и именно за военную службу получали наделы земли, становились родовыми помещиками) подавала голос через темные времена. Постепенно мотивы средневекового европейского рыцарства, мотивы битв, меча, щита приобретают все более русскую (еще раз повторим словечко – словоополкуигоревскую) окраску, пока не грянули органно героическим циклом «Родина» и стихами «На поле Куликовом». Вот она, эта стихотворная эволюция:

Я только рыцарь и поэт,Потомок северного скальда.* * *О доблестях, о подвигах, о славеЯ забывал на горестной земле…* * *Вкруг замка будет вечный шорох,Во рву – прозрачная вода.* * *Вот меч. Он – был. Но он не нужен.Кто обессилил руку мне?* * *Я умер. Я пал от раны,И друзья накрыли щитом.* * *Нас немного. Все в дымных плащах,Брызжут искры, и блещут кольчуги.* * *Заскрипят ли тяжелые латы…* * *Мне битва сердце веселит,Я чую свежесть ратной неги…* * *Милый рыцарь, снежной кровьюЯ была тебе верна.* * *Тоже можешь быть прекрасным,Темный рыцарь, ты.* * *Я бегу на воздух вольный,Жаром битвы утомлен.* * *О, влюбленность! Ты строже судьбы!Повелительней древних законов отцов.Слаще звука военной трубы.* * *Пора вернуться к прежней битве,Воскресни дух, а плоть усни!* * *Я – меч, заостренный с обеих сторон.В щите моем камень зеленый зажжен.* * *Призывал на битву равнинную…* * *Веет ветер очистительныйОт небесной синевы.Сын бросает меч губительный,Шлем снимает с головы.* * *Да, я готова к поздней встрече,Навстречу руку протяну,Тебе, несущему из сечиНа острие копья – весну.* * *И опять в венках и росахЗапоет мечта,Засверкает на откосеЗолото щита.* * *Шитом краснеющим герояВ траве огромная луна….* * *За холмом отзвенели упругие латы,И копье потерялось во мгле.Не сияет и шлем – золотой и пернатый —Всё, что было со мной на земле.* * *Сын осеняется крестом.Сын покидает отчий дом.* * *Так окрыленно, так напевноЦаревна пела о весне,И я сказал: смотри, царевна,Ты будешь плакать обо мне.* * *Но руки мне легли на плечи,И прозвучало: нет, прости.Возьми свой меч. Готовься к сече,Я сохраню тебя в пути.* * *Мы, сам-друг, над степью в полночь стали:Не вернуться, не взглянуть назад.За Непрядвой лебеди кричали,И опять, опять они кричат…На пути – горючий белый камень,За рекой – поганая орда.Светлый стяг над нашими полкамиНе взыграет больше никогда.И, к земле склонившись головою,Говорит мне друг: «Остри свой меч,Чтоб не даром биться с татарвою,За святое дело мертвым лечь!»Я – не первый воин, не последний,Долго будет родина больна.Помяни ж за раннею обеднейМила друга, светлая жена!* * *Опять над полем Куликовым…* * *И когда, наутро, тучей чернойДвинулась орда,Был в щите Твой лик нерукотворныйСветел навсегда!

Так некие средневековые, отвлеченные, можно сказать, замки, королевы, мечи и щиты, гривы и трубы, шлемы и битвы наполнились постепенно глубоко народной русской патриотической весомостью, а почти отвлеченное тоже и символическое обожание Прекрасной Дамы обрело свою плоть и кровь. Все это произошло в душе поэта, но все это произошло среди лесистых холмов между Шахматовом и Бобловом.

Были потом ежедневные приезды Блока в Боблово, приходила и Любовь Дмитриевна в Шахматово, и был еще домашний театр, откуда и пошли стихи об Офелии. Сам Блок играл Гамлета. Театр был даже и не домашний, потому что под спектакли приспособили сарай, крытый дранкой, прохладный, просторный, чистый, сенной.

Приглашали и крестьян, и они приходили: мужики, бабы, девки, ребятишки до двухсот человек. Но… «зрители относились к спектаклю более чем странно. Я говорю о крестьянах. Во всех патетических местах, как в «Гамлете», так и в «Горе от ума», они громко хохотали, иногда заглушая то, что происходило на сцене» – так вспоминает о спектаклях Мария Андреевна Бекетова. О главных играющих она говорит: «Стихи они оба произносили прекрасно, играли благородно, но в общем больше декламировали, чем играли… На Офелии было белое платье с четырехугольным вырезом и светло-лиловой отделкой… В сцене безумия слегка завитые распущенные волосы были увиты цветами и покрывали ее ниже колен. В руках Офелия держала целый сноп из розовых мальв, повилики и хмеля вперемешку с другими полевыми цветами… Гамлет в традиционном черном костюме, с плащом и в черном берете. На боку – шпага».

Все это было, наверное, красиво, благородно, как подчеркивает Мария Андреевна, но, конечно, очень далеко от бобловских крестьян. Да и просто понимали ли они, о чем там идет речь в патетических монологах?

Но как бы там ни было, театр существовал, и, между прочим, не только в сарае, на подмостках, но и в самой жизни. Задекорированное то улицами и соборами Петербурга, то шахматовскими холмами и далями, логически развивалось действие другой драмы, внешняя канва которой была, должно быть, более доступна хотя бы и крестьянам, тогда как сокровенная ее суть и духовное наполнение было за семью печатями даже для ближайших людей. Возможно, и сами героиня с героем не давали себе окончательного отчета в происходящих событиях. У событий была своя логика, и актеры ей подчинялись.

«Свадьбу назначили в 11 часов утра. День выдался дождливый, прояснило только к вечеру. Все мы встали и нарядились с раннего утра. Букет, заказанный для невесты в Москве, не поспел к сроку. Пришлось составить его дома. Саша с матерью нарвали в цветнике крупных розовых астр. Шафер, Сережа Соловьев, торжественно повез букет в Боблово на тройке нанятых в Клину лошадей, приготовленных для невесты и жениха. Тройка была красивая, рослая, светло-серая, дуга разукрашена лентами. Ямщик молодой, щеголеватый.

Мать и отчим благословили Сашу образом Спасителя. Благословила его и тетя Соня.

Венчание происходило в старинной церкви села Тараканова. То была не приходская церковь новейшего происхождения, но старинная, барская, построенная еще в екатерининские времена…

В церковь мы все приехали рано, и невесту ждали довольно долго. Саша в студенческом сюртуке, серьезный, сосредоточенный, торжественный.

К этому дню из большого села Рогачева удалось достать очень порядочных певчих. Дождь приостановился, и, стоя в церкви у бокового окна, мы могли видеть, как подъезжали свадебные гости. Все это были родственники Менделеевых, жившие тут же, неподалеку. Лошади у всех бодрые и свежие. Дуги разукрашены дубовыми ветками Набралась полная церковь. И, наконец, появилась тройка с невестой, ее отцом, сестрой Марьей Дмитриевной и мальчиком, несшим образ. В церковь она вошла род руку с Дмитрием Ивановичем, который для этого случая надел свои ордена. Он был сильно взволнован. Певчие запели «Гряди, голубица…»

Да, воистину – голубица…

Она венчалась не в традиционных шелках, что не шло к деревенской обстановке, на ней было белоснежное батистовое платье, нарядное и с очень длинным шлейфом, померанцевые цветы, фата. На прекрасную юную пару невозможно было смотреть без волнения.

…Дмитрий Иванович и Александра Андреевна все время плакали от умиления и от сознания важности того что совершалось.

…При выходе из церкви их встретили мужики, которые поднесли им хлеб-соль и белых гусей. После венчания они на своей нарядной тройке покатили в Боблово. При входе в дом старая няня осыпала их хмелем… А на дворе собралась в это время целая толпа разряженных баб, которые пели, величая жениха, невесту и гостей. Им посылали угощение, деньги. Когда разлили шампанское, Сергей Михалыч Соловьев провозгласил здоровье молодых…»

Свадьба произошла в 1903 году, а последний раз Блок побывал в Шахматове в 1916 году. Значит, тринадцать лет самой зрелой, сознательной и творческой жизни были и шахматовскими; Верховые поездки в Боблово с мечтами и мыслями о прекрасной девушке, о невесте стали уж не нужны. Прекрасная Дама жила теперь с ним в одном флигеле, который они переоборудовали по своему вкусу. Инстинкт витья гнезда свойствен не одним только птицам, он неизбежно обостряется, когда наступает такая перемена в жизни, как бракосочетание. Блок и раньше занимался в Шахматове хозяйственной, благоустройственной деятельностью, теперь она ему свойственна в особенности. В записной книжке Блока встречаем:

«Наш флигель.

Дикий виноград.. Закрыть стену амбара таволгой или филадельфусом. Прорыть дорожку. Срубить липу. Черемухи. Бересклет. Два цветника. Табак. Вербены. Лилии. Филадельфусы и сирень на голых буграх. Задняя стена забора к орешнику – сахалинская гречка. Мальвы вдоль всего забора (семена), засадить пустые места в прованских розах. На задней стене – сахалинская гречка. Береза. Тополь серебристый».

Блок в саду с топором в руках или с заступом так же обычен, как и Блок над листом бумаги за своим рабочим столом. Но топор ему нравится больше, чем заступ или пила. Вырубать деревья и кустарники – его страсть, однажды он вырубил целую куртину столетней сирени. Люба ахнула и обмерла. Ничего. Больше простора, больше воздуха. А что касается прогулок (теперь, когда Люба с ним во флигеле), то прогулки сделались одинокими, дальними, особенно волновали просторы Рогачевского шоссе. То есть прогулки и раньше были всегда одинокими (только конь и всадник), но в мыслях – предстоящее свидание, терем на высокой горе, а теперь мыслям широко и просторно. Воля. Осенняя воля. Так и называется одно из лучших стихотворений Блока – «Осенняя воля», «Выхожу я в путь, открытый взорам, ветер гнет упругие кусты…»

Явления высокой поэзии определяются подчас причинами очень внешними, случайными, бытовыми. Случайно неподалеку от Тархан в детские годы Лермонтова оказалась дубрава, дубовый лес. Юноша любил ездить туда верхом и проводил там целые дни под широким, влажноватым, насыщенным зеленым светом и зеленой прохладой пологом дубравы. И вот уж то и дело в лермонтовских стихах встречается дуб. «Дубовый листок оторвался от ветки родимой…», «Надо мной чтоб вечно зеленея темный дуб склонялся и шумел».

У Есенина подобное пристрастие находим к березе. И действительно, около Константинова росла (да, кажется, и сейчас еще цела, только построили там свинарник) прекрасная березовая роща.

У Блока – травы, задебренные лесом кручи, лесные болота, косогоры, но в особенности туманы. Самой реки Лутосни и не видно, пока не подойдешь к ней вплотную. Она течет в берегах, поросших лесом и ольшаником. Но чуть вечер (летний, разумеется, теплый) – появляются на дне долины белые пряди. Они процеживаются сквозь деревья, путаются в травах, копятся. И вот уж ярко-белая река извивается среди черного леса, повторяя (но более широко и размывчато) все изгибы речного русла. Все плотнее туман, все больше его. Река тумана превращается в озеро тумана. Туман поднимается не до середины ли холмов, своенравно и фантастически изменяя весь ландшафт. В это время отдаленный бобловский холм о зубчатым лесом и высоким «теремом» ежели и виден, то поверх тумана, повисающим в воздухе, плавающим, зыблющимся, а за ним – заря. Великолепные шахматовские туманы!

Однако пристрастие к дубу, березе или к травам с туманами – это все же мелочи по сравнению с тем главным, чем наделяли российских поэтов родные места. Этим главным было ощущение родины. Впечатления детства – самые яркие и прочные впечатления. Фундамент будущей духовной жизни, золотой фонд. В детстве посеяны семена. Не все прорастут, не все расцветут. Их не заметишь в дальнейшей повседневной жизни, но они есть. Биография человеческой души – это постепенное прорастание семян, посеянных в детстве. Некоторые становятся яркими и чистыми цветами, некоторые хлебными колосьями, некоторые злым чертополохом. Последующая жизнь сложна и многообразна. Она состоит из миллионов поступков, определяющихся многими чертами характера и, в свою очередь, формирующими этот характер. Но если бы какой-нибудь фантастический ум мог прослеживать и находить связь явлений, то он нашел бы, что всякая черта характера взрослого человека, всякое качество его души и, может быть, даже всякий его поступок были посеяны в детстве, имели с тех пор свой зародыш, свое семечко.

Таким ярким цветком, который медленно, на протяжении десятилетий, расцветал и распускался в душе Блока, было чувство родины, ощущение России как Родины и полное духовное слияние с ней. Несколькими страницами выше мы видели на примере стихотворных строк (потому и выписали их так много), как это происходило. «О, Русь моя! Жена моя! До боли нам ясен долгий путь!» Никто и никогда ни до Блока, ни после него не называл родину не матерью, а женой, и прозвучало это не кощунственно, не фальшиво, потому что было выношено, выстрадано и, если хотите, воспитано в самом себе. Отсюда потом возникли и «Скифы».

А семечко – шахматовское.