"Сон войны (сборник)" - читать интересную книгу автора (Рубан Александр)

5

— Што, Фома, жалко девок? — вопросил Серафим-Язычник.

— Жалко, Серафим… — отвечал я, не чая отвести взора от побоища на испоганенной ниве, от лютой доли тех, кого смерть в бою не постигла, кто живьем не сгорел, кого басурмановы кони пощадили, не затоптали: — И девок жалко, и ребятишек, и прочих людей Князевых. — И добавил, подумав: — А князя всех жальче.

— Што тебе князь? — рек Серафим (не в голос, а в полуголос рек, яко своим же словам дивясь) да и хлобыснул по шелому дланью. — Мне вот девок жальче, а тебе — князя. Пошто?

— Да уж так-то они его… — Поежился я, вспоминая, отпустил пихтовую лапу, окрестился, слезу смахнул. — Ты — язычник, волк, и боги твои — воля да степь, да лес густой. А я — княжий человек, князю крест целовал.

— Ну иди… — сказал Серафим. Снял с колена шелом, оглядел, щурясь. — Иди, сложи голову, ако князь наказал. Клялся! Целовал! А сам в кустах сидишь.

— Так ведь и ты сидишь, Серафим, а ты ему кровник…

— Я уже столь татар положил, сколь за двух кровников не кладут, а свою голову класть не сулился… Я и тестюшку свово. Бирюк-хана, достал, пока ты стрелу обламывал. Был бы живой Лабодор, и еще бы рубился. Да он ухе на колу сидел, егда мы еще на коней не сели… Ай, буде убиваться, Фома! Каждому своя доля. Веди меня в Новагород, дорогу знаешь, вместе другому князю послужим. Такого секирника, как ты, поискать — да не скоро найти. Пошли, Фома, тут поблиз ведунья живет, бок твой залечим. Хорошая ведунья, в три дни одюжишь. И поведешь меня в Новагород.

…Знал я, про каку ведунью Серафим говорит. Ее и татаре боялись, и мы тот лесок стороной обходили, а нужда заставляла — заглядывали. Лечила она то срамно, то страшно, зато всегда споро и наверно. А из чего зелья варила — про то христианской душе лучше и вовсе не знать: греха мене. Там и выпий помет, и жабья блевотина, и паучья слюна липкая, все в дело шло. Тьфу!

— Неохота мне к ней идти, Серафим. Само зарастет, с молитвою. Я полежу, Серафим, а ты иди. Иди, куда хочешь.

— И пойду. Вот Ярило на пепелище накатится, да краснеть зачнет, и сразу пойду. С тобой, без тебя ли… А до той поры полежи, Фома. Поспи. Я на коней гляну, поблиз буду — кликни, ежели что…

Сказал и ушел Серафим — а боль моя со мной осталась. Не боль в распоротом стрелою боку (к ней-то я притерпелся), а сердечная боль за князя со гридники, люто казненных осатанелою татарвой. Князь быстро помер. Но Бирюк-хан, разваленный надвое Серафимовым кладенцом, помер еще быстрее и не мучался вовсе. И было сие не по-людски — да и не по-Божески тоже.

«Возлюбите врагов своих», — сказывал нам Сын Божий.

Ай, не могу, Господи! Ни возлюбить не могу, ни простить. Ибо еще до Христа заповедал Ты нам устами пророка Твово Моисея: «Око за око, и зуб за зуб!» А Сын Твой, Господи, либо сам напутал, либо не понят был.

Иди, Серафим, в Новагород, послужи другому князю, коли дойдешь. А Фома-Секирник Яричу не дослужил. Один в поле воин буду, один судья и один палач. Один буду — язык Твой, Господи, вразумляющий, и десница Твоя, мстящая. Один буду… Один да Бог.

Лежал я на спине, зажимал перстами кровящий бок и думал так, в небо глядючи. В голубое, как очи князя мово, Ладобора Ярича, и прозрачное, как они же. И верил я в то, что думал — ой, свято верил! В помыслах казнил я лютой смертью ханов со прислужники, резал ханские семьи, палил огнем вонючие татарские шатры, а табуны в болота загонял. И ни девок татарских, ни татарчат не щадил, как не щадят волчий помет, егда волки, расплодясь и скотом не довольствуясь, человеков резать починают. И в помыслах моих боялись меня татаре окрестные, звали Фомою-Дыбником и ордами на меня, как на дикого зверя, охотились, да я ускользнул — и всегда с добычею.

Улыбался мне князь мой Ладобор Ярич, одесную Христа сидючи, — а Христос не улыбался и отворачивался.

И сказал я Христу: «Ей, Сыне Божий! Слабит Тебя доброта Твоя, потому и правда Твоя не сильна. Правому — сила нужна и жестокое сердце. Не князь одесную Тебя сидит, Иисусе Христе, а ты ошую Князя сидишь! Князь мне бог»…

Промолчал Иисус, нечего было ему ответить. Встал и ушел тихонько. А Князь остался.

«Брось в меня камень тот кто ни разу не гневался!..» — крикнул я в спину Христу. Споткнулся Христос, постоял — да и пошел себе дальше. Не нагнулся за камнем: вспомнил торговцев во храме.

И смеялись мы с Князем вослед ему.

— Не сразу, милок, не сразу…

— А когда?

— Дни три, не мене. Эк ему в боку-то расковыряло. Огнем изнутри горит. Чего ждал? Пошто сразу не вез?

— Боялся он: то ли тебя, то ли своего бога. Не силой же мне его было скручивать? Навредил бы… Не поздно ли привез, а, ведьма?

— Отойди-ка, не засть.

— Плясать будешь?

— Могуч ты, Серафим, да не зело умен. Пляской не хворь, а дурь выгоняют, вроде твоей икотки… Возьми светец. Повыше свети, вот сюда, мне зелье найти надо.

— Ты мне его, ведьма, вылечи, а я тебе за это што хошь. Это ж такой секирник!

— Вылечу. Помашет он еще секирой, доставит мне работушки. Кому лечить, кому калечить — так и живем.

— Слушаю тебя, ведьма, и диву даюсь: говоришь, как старуха. А ведь годочков тебе никак не более…

— Молчи… Держи своего секирника, до покрепче. Я ему плоть отворять буду, гниль выскребать и нутряной огонь зельем душить. Ай нехорошая рана, ай грязная да глубокая… Держишь?

— Держу.


…И не взвидел я света от боли — а когда перестал кричать и открыл наконец глаза, то обнаружил рядом Серафима, напряженно сопящего перегаром. Ухватив за плечи, он прижимал меня к подушке. Танечка, перегнувшись через столик, то и дело убирала падавшие на глаза волосы и беззвучно шевелила губами. Где-то вдали, возле самой двери купе, томясь бесполезностью, встревоженно маячил невыспавшийся Олег.

А в ногах у меня, за спиной Серафима, сидел Ангел небесный. Был он весь в белом, и даже лица его не было видно под эмалево-белым сиянием — только красный крестик во лбу. Сидел и наматывал на левую руку длинную (и тоже белую) кишку, которая щекотно выползала из моего онемевшего, охваченного ласковой прохладой бока.

— Ну-с, и как мы теперь себя чувствуем? — спросил ангел, укладывая свернутую белую кишку в раскрытый на столике чемоданчик. У Ангела был голос пожилого и очень усталого человека, который хочет умереть, а ему опять не дали выспаться…

«Доктор, — догадался я. — Военврач… Надоело».

— Все? — спросил Сима и оглянулся на доктора.

— Да, — сказал доктор, защелкивая свой чемоданчик. — Храни вас Бог. — Встал (пыхтя и не сразу — в два или три приема) и церемонно полупоклонился Танечке. — И вас храни Бог, коллега! Вы мне помогли.

Сима наконец отпустил мои плечи и тоже встал.

— Простите, — сказал я, обнаружив, что раздет, и натянул на себя простыню. — Снилось… всякое.

Сима хмыкнул.

Танечка вздохнула.

Олег покашлял, криво усмехнулся и стал смотреть в окно.

Они что-то знали. А я нет. Как всегда.

— Перитонит, — покивал доктор, — он и во сне перитонит. И уж коль скоро вы оказались в районе боевых действий, вам надлежало немедленно проснуться. И потребовать медицинской помощи, а не сидеть взаперти, не заниматься самолечением. Ведь вы же, господа штатские, не только своим здоровьем рисковали! Сам генерал дивизии Грабужинский чуть себе пулю в лоб не пустил, когда Хлява доложил о том, что здесь происходит! Да-с…

Доктор заметно разволновался, но чувствовалось, что это волнение доставляет ему приятность: выполнив долг, поучить.

— Извините, господин воензнахарь, — сухо сказал Олег. Он смотрел не на доктора, а поверх его головы в окно. — А откуда нам было знать? Мы даже из вагона не могли выйти: ни проводников, ни ключей…

— Ни локомотива, — подхватил доктор. — Ни каких бы то ни было опознавательных знаков на вагонах. А все вагоны — ярко-зеленого, армейского цвета. И прибыли без объявления за несколько часов до начала баталии. Плюс ко всему — почти полное отсутствие ожидаемой штатской реакции на психопробу. И что оставалось думать нашим славным штабистам? Разумеется, все эти подозрительные вагоны были немедленно заминированы, как весьма вероятный источник диверсии со стороны супостата. А внезапное алкогольное отравление почти полувзвода воев, производивших минирование, лишь усугубило панику. Если бы не Хлява, который во всей этой неразберихе сумел сохранить ясную голову…

— Да, ладно, папаша, — примирительно сказал Сима. — Понято и усвоено. Нам бы еще пожрать чего посущественней.

— Я узнаю, — буркнул доктор, охотно умиротворяясь. — Вас, кажется, должны поставить на довольствие по офицерским нормам — или, как минимум, разбить палатки-ресторации… Всенепременно выясню этот вопрос, но сначала закончу обход. Желаю здравствовать, господа.

— И вам того же, — сухо сказал Олег, прижимаясь к полкам, чтобы освободить проход.

Доктор подергал ручку. Потом потолкал дверь. Потом спохватился, о чем-то вспомнив, и повернулся к Танечке.

— А вы, сударыня, — нравоучительно сказал он ей, — все же подумайте о моем предложении. К вашим бы способностям да наш арсенал… а опыт — дело наживное!

— Я вам уже говорила: это бессмысленно, — Танечка дернула плечиком и отвернулась.

— Зря. Я вам еще не все выгоды перечислил. В Междуармейском Знахарском корпусе вы будете вольны сохранить за собой штатскую гарантию безопасности — а жалованье между тем…

— А вот это уже не только бессмысленно, но и бесчестно! Простите, господин воензнахарь, но это не для меня.

— Жаль… — сказал господин воензнахарь. — Ей-Богу, жаль. Ни одна штатская клиника не даст вам такую богатую практику. Во всех смыслах этого слова богатую.

— И слава Богу, — отрезала Танечка. — И не надо… Я хочу лечить. Людей! А не ремонтировать боевые машины. Одни лечат, другие калечат. На стол, в окоп, на стол, в окоп, на стол, в могилу… Я-не-хо-чу!

— Тогда я не понимаю, зачем вы сюда приехали. — Доктор дернул за ручку, и дверь откатилась. — Где вы их откопали? Пульманы с эфирным локомотивом — черт знает что!..

Он вышел из купе и отнюдь не по-строевому зашаркал направо по коридору, на ходу бормоча себе под нос уже известную нам присказку о том, что «шпаки есть шпаки».

Олег задвинул дверь и сел рядом с Танечкой, а Сима уселся у меня в ногах.

Трусы с меня были не сняты, а только приспущены, и, когда Танечка отвернулась, я натянул их под простыней. Все остальное оказалось под Симиным задом — кроме носков, которые я сам вечером положил под матрас. Сима привстал, отдавая мою одежду, и снова сел. Я стал одеваться.

Шрам на животе побаливал от прикосновений, но внутри никаких болезненных ощущений уже не осталось. Даже мой застарелый гастрит пропал, как и не был. Надо полагать, у господина воензнахаря действительно был замечательный арсенал… «Эфирный локомотив», подумал я, осторожно заправляя рубашку и не менее осторожно застегивая брюки. «Эфирные шланги»… Бредятина.

Наконец я надел пиджак, снял с крючка плащ и сел, положив его на колени. Надо посидеть на дорожку. И надо как-то попрощаться с попутчиками. Дипломат я решил оставить: ничего особо ценного там не было, а в пути — обуза.

— Так значит, двери уже открыты? — спросил я, чтобы как-то начать.

Олег кивнул, а Сима посмотрел на меня с интересом.

— Куда собрался, Петрович?

Я вздохнул и встал.

— В Бирюкове. Или в Березино. По шпалам… Все веселее, чем тут сидеть. А вы остаетесь?

— Не ты первый, Петрович, — лениво сообщил Сима. — Ходили уже — аж за три километра от шестого вагона. И вернулись.

— Почему от шестого? — спросил я. — Наверное, ИЗ шестого?

— Из нашего тоже, — возразил Сима. — А от шестого, потому что первых пяти нету. Эфирнулись куда-то вместе с паровозом.

— С тепловозом, — поправил Олег.

Он сидел рядом с Танечкой и гладил ее волосы. Она лежала молча, не принимая и не отвергая ласку. (Было у них что-нибудь ночью, или это мне тоже приснилось?.. Не знаю. Да и не мое это дело.)

— И что там, в трех километрах? — спросил я.

— Рассказывай ты, молодой, у тебя лучше получится. А то Петрович еще не знает.

— Все то же самое, — Олег пожал плечами. — Дорога, хлеба, перелески…

— Овсы, — поправил Сима.

— Овсы… — согласился Олег. — Все то же самое. И все не наше.

— То есть? — не понял я.

— Как вам сказать… Рельсы вроде бы те же, а вот шпалы уже в нескольких сотнях метров от нас — пластиковые. Или, может быть, из стекловолокна, потому что прозрачные… И столбы там другие, и нумерация не совпадает. В перелесках — окопы. Окопы, блиндажи, ходы сообщения. Все ухоженное, чистенькое, но видно, что используется. Гильзы аккуратными кучками. И по деревьям заметно, что стреляли не холостыми. Вдоль всей дороги — могилы. Братские. На некоторых еще трава не выросла. Не меньше ста фамилий на каждом камне. Со всего света — русские, латинские, китайские… даже, кажется, африканские. А славянских меньше половины. Ну, и так далее.

— Вы сами все это видели? — спросил я.

— Нет, я выспрашивал. Это еще вечером, когда мы чай пили, несколько человек выбрались через переходник и пошли. Заполночь вернулись — как раз когда мы воду настукивали. Взяли штурмом вагон-ресторан и отпраздновали свое поражение…

— Про вертухаев забыл, — сказал Сима.

— Вертухаи… Вдоль всей дороги, по обе стороны — оцепление. Далеко, насколько хватает глаз. Поближе к дороге — могилы, а подальше — оцепление. В стороны никого не пускают. Оружие не применяют, но и пройти не дают…

— А вдоль дороги можно? — спросил я. — Внутри оцепления?

— Выходит, что можно. Пойдете?

— Уже не знаю, — сказал я сквозь зубы. И, обнаружив, что все еще стою, сел. Напрягая колени — чтобы не стучали друг о дружку… Следующую фразу я тщательно обдумал, решил, что ее тоже можно произнести, не разжимая зубов, и произнес: — Я не знаю, куда здесь можно прийти по шпалам.

— Никуда, — отозвалась Танечка.

Я хотел спросить: «Почему?» — но сумел только втянуть в себя воздух.

— Той ночью была гроза, — сказала Танечка. В стенку сказала, не оборачиваясь. — Некоторые не спали. Они говорят, что мы остановились во время грозы. А когда она кончилась — было уже светло, как днем. Ночью. Как днем.

— Сейчас наговорят, — хмыкнул Сима, — а ты слушай. И про гончих псов наговорят, и про грозу, и про дисковод со щупальцами…

— Дискоид, — поправил Олег.

— А не однохерственно?.. Извини, Танюха.

— Ничего, Сима, — сказала Танечка в стенку. — Я эти слова знаю.

Я повесил плащ обратно и стал расстегивать пиджак.

— Давайте хряпнем, — предложил Сима без особенной надежды на согласие. — Под икорку. А то когда еще эти палатки поставят. И «бабок» нет.

— А если бы и были? — сказал Олег. — Здесь, наверное, совсем другие деньги.

— Петрович, ты доперестроечными трешками рассчитывался. Остались? Вдруг подойдут.

— Попробуйте. — Я достал деньги и отдал их Симе.

— Сколько тут? — спросил он.

— Рублей двести, может, чуть больше.

— Годится. Хлява семьдесят в месяц получает, и каждый год в Австралию летает. На море. Билеты казенные, но в кабаках-то сам платит.

— Не обольщайся, Серафим, — сказал Олег. — Здесь это просто бумага. Вот увидишь.

— Попытка — не пытка. — Сима сунул трешки в карман и нагнулся под столик. — Ну что, будем? — спросил он, выпрямившись и свинчивая крышечку с бутылки.

— Нет, — сказал Олег.

— Будем, — возразила Танечка и, оттолкнув Олега, села. — Наливайте, Сима! Ему побольше. — Она ткнула пальцем в Олега.

Олег пожал плечами и стал открывать икру.

«Сидра» уже не осталось, а от спирта (мы разбавляли его кипяченой водой из термоса) Танечка быстро захмелела и стала вести себя вольно. Ей было на все наплевать. Олегу тоже. Они по очереди кормили друг друга икрой с ложечки, а когда начали целоваться, Сима сунул мне в руку полный стакан и выволок в коридор. Коридор был очень большой и одновременно тесный. Вагон качался, потому что мы плыли в Австралию — расплачиваться в тамошних кабаках доперестроечными трешками. При такой качке было совершенно невозможно держать в руке полный стакан и не расплескать — поэтому я отпил половину и сообщил Симе, что в Австралии очень много русских: наши трешки наверняка будут иметь там хождение. А Олег, вообще-то, хам. Разве можно целоваться у всех на виду с такой женщиной? Ее надо носить на руках. Он ничего не понимает. И она, между прочим, тоже. Подумаешь, четыре вида спорта! А душа? Вот когда мы с Марой… Палубу опять качнуло, но я устоял. Однако, попытавшись допить, обнаружил, что стакан пуст. Чертова качка.

Лучше всего было бы прыгнуть за борт и поплавать — но я был еще не настолько пьян. Поэтому я просто пошел спать.