"Рыцарь Христа" - читать интересную книгу автора (Стампас Октавиан)Глава XIV. РАЗВЯЗКА БЛИЗИТСЯПервыми из Вероны уехали Годфруа Буйонский и Гуго Вермандуа. В Буйоне вспыхнул мятеж, а в Париже сильно занемог король. Мне тоже пора было исчезать из города, где я провел осень, полную тревог, печалей и счастья. Но шли дожди, и я медлил с отъездом, почему-то надеясь, что если здесь, в Вероне, идет дождь, то и в Альпах так же, и это должно задержать продвижение Генриха. Кроме того куда-то вдруг запропастился мой Аттила. И я досидел до тех пор, покуда не пришло известие, что император приближается к Вероне. Пришлось наспех прощаться с друзьями, с Конрадом, с которым я очень подружился здесь, с Матильдой и вечно кашляющим Вельфом. Недолгим было и мое прощание с Евпраксией. Она посмотрела мне долгим взглядом в глаза, так нежно и с такой тоской… Затем обняла и поцеловала меня прямо в губы. — А теперь прощайте, мой единственный рыцарь. Должно быть, нам никогда уже больше не увидеться. Покинув замок, я отправился помолиться в храм Святого Зенона, ибо здесь, в изысканной старинной базилике мы так часто бывали в последнее время с Евпраксией. Кажется, совершалось служение в честь апостола и евангелиста Луки. Постояв в храме не более получаса, я вышел, спустился к реке и увидел, как по другому берегу Этча едет императорский кортеж. Прячась за кипарисами, я наблюдал, как они приближаются к Торговому мосту, я видел императора, а также Фридриха Левенгрубе и Гильдебранта Лоцвайба, Тесселина де Монфлери и Бэра фон Ксантена, а главное, я видел Мелузину, она ехала верхом на коне и была одета в мужскую тунику и штаны; рядом с ней ехал какой-то безобразного вида человек — да и человек ли? — с которым она весело разговаривала. — Анафема! — сказал я им вслед, сел на коня и отправился в Мантую, до которой доскакал менее чем за пару часов, да и то потому лишь, что не очень хорошо знал дорогу. Слава Богу, успел до того, как сползшая с Альп подобно одеялу с кровати туча разразилась проливным дождем. Имея рекомендательное письмо от Матильды, я был любезнейшим образом принят в доме капитана Гвидельфи, где мне выделили одну из лучших гостевых комнат. Чувства подсказывали мне, что недолго придется пробыть здесь. Я договорился с Конрадом, и как только он заподозрит неладное, тотчас же даст мне знать. Несмотря на плотный ужин и множество выпитого вина, ночью очень плохо спалось. Тревожные мысли жгли и кусали не менее едко, чем москиты, которых здесь почему-то было Ужасно много, они пищали, зудели и ныли, пуще прежнего воспаляя мои истерзанные нервы. Когда поутру я отправился побродить по городу, я понял причину такого изобилия комариного племени — Мантуя была построена посреди озер и болот, в низинном месте, где Минций, левый приток Пада, имеет широкий разлив. Кстати, я так и не нашел объяснения столь неблагозвучному названию реки — воды ее были чисты и прозрачны, в их гладкой зеркальной поверхности отражался небосвод, который на сей раз отличался глубокой, божественной голубизной. Этот день так и запомнился мне в этом щемящем сочетании прохладного осеннего воздуха, высоты лазурного неба и зеркальной чистоты водной глади, и эту картину пронизывало мое настроение грусти, тревоги и робкой надежды. Я чувствовал, что люблю Евпраксию и тоскую по ней как никогда. Я решил, что завтра, если даже не получу никаких известий, все равно отправлюсь в Верону, но на следующий день какая-то странная лихорадка приковала меня к постели, меня трясло, я бредил и метался, порываясь спасать Евпраксию. Люди, окружившие меня заботой, не знали, что это настоящее имя императрицы Адельгейды, не то бы они устроили переполох. Мне мерещился Вергилий, он входил в комнату, склонялся надо мной, рассматривал мое лицо, качал головой и вздыхал. Не знаю, как, но я почему-то знал, что это именно Вергилий, автор «Энеиды». Помню, как меня исповедовали, и я признался, что люблю и страстно желаю жену другого человека, но не называл ее имени, да и исповедник мой не требовал имен. Я еще раз раскаялся в том, что убил человека, одного, только одного, Гильдерика фон Шварцмоора. Когда меня причастили и соборовали, мне стало гораздо лучше, я пришел в сознание и стал поправляться не по дням, а по часам. Когда я впервые поднялся с постели, выяснилось, что я проболел ровно три недели. Этот срок потряс и огорчил меня. За три недели в Вероне могло произойти Бог знает сколько событий. И надо же было так случиться, что именно в день моего выздоровления ко мне заявился рыцарь Адальберт Ленц. — Боже. Адальберт, — взмолился я, — ради Христа, не томи, что там в Вероне? — Все очень плохо, — поникнув головой, промолвил мой друг. — В общем, я не — Что с императрицей?! — вскричал я. — Она жива? — Да не трясись ты так, — проворчал Адальберт. — Жива твоя императрица, ничего с ней не сделалось. И Аттила нашелся. Сидит у Конрада и боится, что ты его убьешь. Идем же, Конрад сам все тебе расскажет. Зная, что из Адальберта лишнего слова не выудишь, я отправился вместе с ним в изящный маленький дворец Матильды, расположенный неподалеку от дома капитана Гвидельфи. Был холодный ноябрьский день, после болезни меня трясло от легкого дуновения ветра, и я плотнее укутывался в свой плащ, постукивая зубами. Хорошо, что идти было недолго. В одной из комнат дворца мы нашли Конрада и Аттилу, первый сидел у горящего камина, второй — скромненько в уголке. Увидев меня, мой оруженосец бросился на колени и взмолился: — Дорогой господин мой, милостивый Луне, не казните своего старого слугу прежде, чем выслушаете его. Расскажу вам все, не утаив ничегошеньки из всего, что со мной произошло. Бес попутал меня, ей Богу, бес. В точности, как упрямого Лайоша у нас в Вадьоношхазе, который так любил мед, что не мог заставить себя не воровать его, и сколько ему не говорили, что ничего хорошего из этого не…. — Ты что, издеваешься надо мной? — не вытерпел я. — Как ты смеешь морочить мне голову каким-то дурацким Лайошом, про которого я и знать-то ничего не желаю! Видит Бог, Христофор, я не мог не вспылить на болтливого оруженосца, поскольку он способен был на час завести историю про любителя меда, в то время как меня почти и не интересовало, что стряслось с самим Аттилой, ибо другие судьбы волновали меня гораздо больше. Я приказал Аттиле оставить свои объяснения на потом, и обратился к Конраду с просьбой рассказать, что происходило в Вероне после моего отъезда оттуда. — То, что произошло и продолжает происходить, — мрачно отвечал сын Генриха, — не укладывается ни в какие рамки морали, нравственности и приличия. Темные, страшные люди овладели душою моего отца, и без того склонной ко всякого рода безобразиям и распутству. Но начну по порядку, с первого дня его приезда в Верону. И Конрад стал рассказывать. Император Генрих IV въехал в Верону в сопровождении небольшого войска. Он ехал на белом коне и был облачен в римскую тогу и на голове у него был лавровый золотой венец. Выглядел он весьма здоровым и молодым, гораздо моложу своих неполных сорока лет. «Вот он, император Римской Империи, который вернет ей все ее земли от Вавилона до Лузитании, ибо боги вручили ему знаки могущества», — восклицали глашатаи. Первым делом Генрих выразил злобное недовольство по поводу того, что не весь народ Вероны высыпался из своих домов его встречать. Затем он подошел к императрице, с притворной ласковостью приветствовал ее и при всех задрал на ней платье, дабы убедиться, что «печать Астарты» на месте. К счастью, императрица успела надеть ужасное приспособление, прежде чем Генрих въехал в город. Но она, втайне надеявшаяся на перемены в этом человеке, с горестью теперь видела, что зверя в нем стало еще больше. Лицо ее пылало, но она вынесла издевательство и не разрыдалась, хотя постоянно была близка к рыданьям. Он поинтересовался, не навещают ли ее души любовников, покойников, Шварцмоора и Зегенгейма. Затем спросил, почему она так долго вынашивает дитя. — Но государь, я ношу его не более четырех месяцев, — пролепетала Адельгейда. — Вот как? — изумился он, приподняв бровь, — А мне казалось, что для похотливых кошек это вполне достаточный срок. Осмотрев замок Теодориха, он выбрал просторную комнату и затеял в ней попойку, закончившуюся оргией. Генрих восседал на троне в белоснежной римской тоге, которую, правда, уже успел запачкать вином, и приказывал всем присутствующим вступать в соитие с бесстыдными девками, часть из которых он привез вместе с собою, а часть была приведена к нему с одной из веронских улиц, известной своими нравами. Стыдливые люди спешили удалиться из зала, Генрих же велел догонять их и награждать тумаками. Императрица ушла одной из первых, но он не сразу заметил ее ухода, потому что на коленях у него все время восседала ведьма Мелузина. Раздевшись догола, она показывала всякие фокусы — меняла цвет своей кожи, становясь то белоснежно белой, то темнокожей, почти как эфиопка; удивительно изгибалась то назад, касаясь затылком ягодиц, то вперед, целуя себя в промежность; некоторые потом утверждали, что время от времени на копчике у нее появлялся небольшой хвостик, но Конрад не видел этого, поскольку старался вообще как можно меньше смотреть на нее. Обратив внимание на то, что его сын хмуро сидит в углу и явно собирается покинуть зал, император кликнул шлюх, чтобы они сбросили с него одеяние и заставили его овладеть ими. Именно тогда, когда три весьма сильные и грудастые веронки накинулись на Конрада и соблазнили его, воспользовавшись тем, что он охмелел и ослаб от зрелища, которое возбудило его, было объявлено, что Вельф и Матильда желают видеть императора и просят у него аудиенции. — Что ж, — сказал Генрих, — пусть они войдут и поучаствуют в нашем веселье. Я прав, августейшая? Этим титулом он величал ведьму Мелузину. Многие, в том числе и Конрад, слышали, как однажды во время этой оргии он даже объявил, что если Адельгейда вдруг умрет от родов или по какой-нибудь иной случайной причине, тогда Мелузина немедленно сделается новой императрицей. Матильда и ее юный супруг, едва лишь переступили порог зала и увидели постыдное зрелище свального греха, в центре которого восседал император Римской империи с голою ведьмой на коленях, вспыхнули от негодования и объявили, что не желают разговаривать с императором в такой обстановке. — Вельф, мой мальчик, — сказал Генрих, — разве ты не являешься моим непосредственным вассалом? Разве где-нибудь записано правило, запрещающее вассалу разговаривать с его господином в каких-то особо неприемлемых для вассала условиях? Разве тебя поджаривают на костре или варят в чане с кипятком? Почему же тогда ты не хочешь говорить со мной и к тому же позволяешь своей жене, которая, кстати, тоже владеет землями, принадлежащими моей империи, говорить вместо тебя? Не пора ли проучить спесивую итальянку, как ты считаешь, августейшая? — Давненько, давненько пора, — прошипела Мелузина, спрыгнула с колен императора и стала медленно подходить к Матильде, делая руками движения, показывающие, что она намеревается выцарапать герцогине Тосканской глаза. Лицо ее при этом так страшно меняло выражения, что многим показалось, будто на лбу у ведьмы время от времени появляется третий глаз, а в кучерявых смоляных волосах мелькают змеи. Матильда принялась осенять себя крестными знамениями и шептать молитву ко Пресвятой Троице, но колдунья в ответ только хохотала и выкрикивала какие-то несуразные, дикие и уродливые слова. Телохранители окружили Матильду и Вельфа со всех сторон, и под их защитой супружеская чета быстро удалилась из зала. Генрих вскоре пожалел, что отпустил их, вместо того, чтобы заточить в темницу или убить. Он послал людей, но было поздно — Матильда и Вельф укрылись в доме у герцога Веронского, а отряд императора был слишком мал для серьезного скандала. Тогда он немедленно приказал принести бумагу и продиктовал послание к папе Урбану, в котором говорилось, будто Матильда Тосканская, желая вступить в открытую вражду с императорской властью, распускает лживые и бессовестные слухи о том, что благочестивейший и добропорядочнейший император, богобоязненный Генрих IV, устраивает оргии, уподобляя себя развратным императорам Рима после Августа Октавиана. Письмо взывало к Урбану, который именовался первым апостолом папы Климента, не верить этим злобным измышлениям и клевете, а сплетницу Матильду призвать к ответу и как положено, по-церковному, наказать. Отправив это письмо, Генрих с хохотом приказал привести еще девок и продолжить оргию с удвоенным пылом. На другой день Конрад отправился в храм Святого Зенона замаливать свои грехи. Там он встретил императрицу, туда же вскоре явился и император в сопровождении многих из вчерашней компании, кроме, разумеется, ведьмы Мелузины. Произошло невероятное. Генрих и его ближайшие распутники искренне каялись в своем распутстве, по много раз становились на колени и подолгу так простаивали, и в результате получили полное отпущение своих грехов. Выйдя из храма, Генрих совершил еще более удивительный поступок. Он упал на колени перед императрицей и почти со слезами произнес: — Супруга моя, Адельгейда, раскаиваюсь перед тобой и смиренно прошу у тебя прощения за все муки, которые я причинил тебе. Прости меня, милая Адели, вспомни, что я муж твой и отец твоего будущего чада. Не встану с колен, пока не простишь меня. Бедная Адельгейда так вся и просияла от счастья. Она принялась поднимать мужа с колен, приговаривая: — Как же мне не простить тебя, супруг мой, если даже Господь Бог всемогущий и строгий прощает и нам велит прощать. Отныне я не помню зла, причиненного мне тобой. Благослови тебя Бог и да спасет Он твою душу. Вернувшись вместе с отцом и молодой мачехой в замок, Конрад первым делом поинтересовался, где сейчас ведьма Мелузина, и узнал, что она исчезла в неизвестном направлении. — Слава Тебе, Господи! — воскликнул от радости Конрад. Ему вдруг стало ясно, что причиною всех бед отца является эта страшная женщина. Быть может, она решила покинуть его, и теперь он начнет излечиваться от своих духовных недугов? Сколько Конрад помнил себя, Мелузина постоянно то появлялась, то исчезала, и всегда она одинаково выглядела, что пять лет назад, что десять, что пятнадцать. Генрих не всегда бывал отвратительным, наступали в его жизни периоды, когда он становился добрым, заботливым, даже нежным. Вот только не мог Конрад точно припомнить, мелькала ли на горизонте в такие периоды Мелузина. Он отправился к герцогу Веронскому, желая сообщить Матильде о происшедшей перемене в отце, но с огорчением узнал, что Вельф и Матильда покинули Верону сегодня рано утром, еще затемно. Судя по всему, они отправились либо в Мантую, либо в Каноссу. Искренне сожалея об их отъезде, Конрад вернулся в замок Теодориха и застал там трогательную картину того, как император ухаживает за императрицей. Увидев сына, Генрих протянул к нему руки и воскликнул: — Она невинна, сын мой, Конрад! Обними свою добрую и чистую мачеху. Ей столько пришлось пережить из-за меня. Но теперь… Я только что своею рукой открыл замок и снял с нее этот ужасный пояс Астарты. Как я терзаюсь из-за того, что заставил ее надеть его! Обними же императрицу, король Германии! Не веря своим глазам и ушам, Конрад обнял и поцеловал Адельгейду, затем бросился в объятия к отцу и с жаром расцеловал его внезапно ставшее добрым и мягким лицо. — Не может быть! Я не могу в это поверить! — воскликнул я, когда Конрад дошел в своем рассказе до этого места. — Неужто и впрямь произошла эта сказочная перемена? Почему же тогда вы начали свое повествование таким мрачным тоном? — В том-то все и дело, что неожиданности следовали одна за другой, — отвечал Конрад. — Весь тот день и несколько следующих отец проявлял необычайную для себя чувствительность к людям и прежде всего к Адельгейде, он постоянно целовал и ласкал ее, приводил в смущение тем, что умолял позволить ему покормить ее с ложечки, как ребенка, придумывал для нее разные милые прозвища, называл стрижом, ласточкой, форелькой, вишенкой и дошел, наконец, до такого сюсюканья, что это стало настораживать — не то он малость тронулся рассудком, не то за всем этим спектаклем что-то кроется такое, чего еще белый свет не видывал. Утром император с императрицей и королем Германии Конрадом чинно и трепетно отправлялись в церковь — либо в Кафедральный собор, либо в храм Святой Анастасии, либо в храм Святого Зенона. Вернувшись, все мирно завтракали, потом отдыхали, слушая игру на лютне, которой Адельгейда владела в совершенстве, или приглашая поиграть местных веронских музыкантов, превосходно играющих на пандуринах и арфах. Императрица взялась обучать Генриха игре в индийские табулы (когда Конрад дошел до этого места своего рассказа, сердце мое сжалось от ревности и досады на Евпраксию: «Как же она могла!»), император восторгался игрой и постоянно целовал жене руки, славя Киев, и все страны, давшие семя для произведения на свет столь дивного чуда, как Адельгейда. Он вновь начинал сюсюкать, как старый дедушка над младенчиком-внуком, и это становилось неприятным не менее, чем его прежняя грубость, цинизм и отвращение к людям. Адельгейда краснела и день ото дня начинала потихоньку злиться на мужа. Так прошло десять дней. Однажды на закате Генрих уединился с Конрадом, и между ними произошел такой разговор: — Скажи, сынок, ты любишь свою милую мачеху? — Да, отец, Адельгейда — лучшая женщина из всех, кого я знаю. — Вот как? Я счастлив! Я безумно счастлив, как может только быть счастлив отец, у которого сын не только не брезгует мачехой, но и любит ее. А правда, у нее такие нежные ручки, что хочется целовать и целовать их? — У нее красивые руки, отец. — Красивые руки! Как ты груб, сын мой! Сладенькие, сахарные, земляничные! Вот какие у нее руки. А как она удивительно молода, как свежа. Правда? — Правда; даже огорчения не делали ее хуже. Отец, я так рад, что вы с нею помирились. — А я рад, что вы с ней полюбили друг друга. Скажи, ты всей душой любишь Адели? — Конечно, отец. — А телом? — Как тебе не стыдно; отец, говорить такое! — Обиделся? Прошу тебя, не обижайся. Я в твоем возрасте готов был любить кого угодно душой, а главное, телом, и мне было бы все равно, сестра это, тетка или мачеха. Я бы и мать родную соблазнил, если бы она выглядела юной и соблазнительной. Ах, мой милый сын, я же вижу, какие силы бродят в тебе. Ведь ты, плут этакий, не прочь был бы оказаться с Адели с глазу на глаз и разделить с нею ложе, не так ли? — Я не понимаю, зачем ты говоришь мне это! — Не сердись, я по-отцовски, по-дружески. — Я прошу немедленно прекратить этот разговор. — Хорошо, сынок, немедленно прекращаю. Только можно, все-таки, я обращусь к тебе с одной просьбой? — Пожалуйста. С какой? — Поиграй мне на лютне. — Но я не умею. — Тогда на пандурине. — И на пандурине не умею. — Тогда переспи со своей мачехой. Войди к ней в спальню, целуй ее, срывай с нее одежды, ласкай нежнейшее ее тело, кусай груди и плечи, потом раздвинь ноги и овладей ею… — Отец!!! — Подожди, не перебивай меня, я еще не до конца высказал свою просьбу. Обладай ею так, как только велит тебе вся пылкость и здоровье юноши, не стесняйся никаких своих желаний, а я стану рядом с вами и — Никогда. Конрад направился к двери, но Генрих окликнул его: — Подожди, сынок. Если нет, то нет, я не настаиваю. Обещай хотя бы, что никому не расскажешь б нашем разговоре. — Хорошо. Все рухнуло. Конрад вновь знал, что отец — мерзкий, испорченный человек. Возможно, несчастный, но погибший, заблудший, невыносимый. Все рухнуло, но все, казалось, остается по-прежнему. По утрам они все так же отправлялись в церковь, где Конрад не мог теперь спокойно смотреть, как истово молится и как покаянно исповедуется его отец. Интересно, рассказывает ли он священнику о своих гнусных потаенных желаниях, пересказал ли ему этот отвратительный разговор? Днем они все так же музицировали, предавались играм, даже сочинению стихов, но наступил день, когда и это, наружное, благополучие кончилось. Они сидели втроем — Генрих, Адельгейда и Конрад. Две веронки рядышком играли на арфах. Разговор шел о том, что значат слова Христа «оставь родителей своих и иди за мной». Вдруг ни с того ни с сего, совершенно без связи с разговором, Генрих промолвил: — Милая Адели, недавно у нас с Конрадом был один очень пикантный разговор. Представь себе, он признался, что по уши влюблен в тебя и мечтал бы возлечь с тобой на ложе любви. У Конрада так сильно сперло дыхание, что он не в силах был вымолвить ни слова. Испуг и вопрос стояли в глазах императрицы. — Ну что вы так вдруг позеленели? — улыбнулся император. — Милые мои детки, я же вижу, как вы любите друг друга, и лишь ложная скромность сдерживает вас. Не нужно этой вредной стыдливости. Обнимитесь, обнажитесь друг перед другом и совершите то, о чем просит вас мать-природа. А я буду смотреть на вас да радоваться. Слышите? Арфистки, не понимая, правильно ли дошел до них смысл сказанных императором слов, стали играть невпопад, сбились и замерли, ожидая, что их попросят удалиться. Но Генрих велел им продолжать игру. Тут только Конрад взял себя в руки и, вскочив, произнес: — После этого, отец, я не желаю оставаться в твоем обществе и немедленно покидаю Верону. Адельгейда, не верьте тому, что он вам сказал. Мне кажется, рассудок его болен. Адельгейда сидела молча, боясь произнести хотя бы слово. — Она молчит! — воскликнул император. — Отлично! Она не возмущается, не трепещет от негодования, не убегает прочь в смущении. Она хочет его и затаенно ждет, что он выполнит просьбу своего отца. Ну умоляю, сделайте то, о чем я прошу вас и о чем вы сами давно мечтаете. Ну же! Негодные предатели! Как вы смеете не подчиняться приказу самого императора, самого помазанника Божия на земле! Ах так? Ну я заставлю же вас! Он подбежал к императрице, схватил ее и стал срывать с нее одежду. Она сопротивлялась, он зарычал, как дикий зверь и разорвал верхнюю тунику, принялся было рвать нижнюю, но Конрад, подскочив к отцу, попытался оттащить его. Генрих изо всех сил ударил его своим огромным кулаком в лицо. Конрада откинуло ударом навзничь, он упал спиной на арфисток, ударившись затылком об одну из арф, которая, вывалившись из рук музыкантши, разбилась о гранитный пол. Веронки с визгом устремились вон. Некоторое время Конрад был без сознания, а когда очнулся, то увидел, как обезумевший Генрих, содрав с жены все одежды, повалил ее на пол и бьет ногами по животу, по плечам, по бедрам. Вскочив на ноги, Конрад схватил тяжелый железный подсвечник, намереваясь ударить им отца по голове, и в это самое мгновенье в зал вбежала Мелузина. — Фауст! — крикнула она. — Нельзя! Император послушно прекратил избиение. Замер над скорчившимся на полу телом Адельгейды, разглядывая несчастную женщину, словно был недоволен, что не убил. — Что за игру вы тут затеяли? А? — спросила ведьма весьма веселым голосом. — Разве можно так обращаться с женщинами? — Она не жена мне больше, — произнес Генрих. — Она хотела на моих глазах изменить мне с моим собственным сыном. — Конечно, только с ним она еще не успела тебе изменить у тебя на глазах. Вспомни, как она услаждала мужчин по кругу в замке Шедель. Очаровательная жрица Венеры. Как я завидую ее темпераменту и способностям принимать мужчин в несметных количествах. Редкостная, черт возьми, женщина. Она подошла к императрице, склонилась над ней, внимательно разглядывая. — Надо же, такие ушибы, и до сих пор не скинула, — покачала она головой. — Надо помочь ей подняться и увести ее. Изверг! Нельзя оставить тебя одного всего на несколько дней. Молодой человек, помогите мне приподнять вашу драгоценную мачеху. Ее нужно отвести в постельку. — Не смей прикасаться к ней, щенок! — зарычал Генрих на сына, когда тот вознамерился было выполнить просьбу Мелузины. — Я вижу, ты рад пощупать ее голое тело. Мелузина тем временем одна справилась. Она подняла бесчувственную императрицу на ноги, взвалила ее себе на спину и понесла, жутковато смеясь: — Надо же, какая легонькая, прямо как я! Видать, не случайно в тебя мой Генрих влюбился. — До сих пор у меня перед глазами эта жуткая сцена, — сказал Конрад, наливая себе вина, чтобы смочить пересохшее горло. — Я немедленно отправляюсь в Верону, — вскочил я, — потому что еще с середины рассказа меня распирало желание скакать туда во весь опор немедленно. — Сядьте, граф, — остановил меня Конрад. — Не спешите. Сперва дослушайте мой рассказ. — Это еще не конец?! — вскричал я. — Что же еще сотворил этот страшный человек? — Этот страшный человек — мой отец, — сказал король Германии с тяжким вздохом. — И он сам в страшной опасности, опутан, оморочен. Его тоже надо спасать. — Этими же словами отговаривала меня императрица, когда я убеждал ее, что ей нужно бежать из Вероны до того, как он там объявится. И чем же все кончилось! Она, жалея его и желая его спасти, осталась, и вот теперь вновь опозорена и к тому же избита этим демоном, которого, видите ли, нужно спасать. — Опозорена, избита, и потеряла ребеночка, сударь, так-то, — впервые прорвало Аттилу, который за все это время не проронил ни слова. — Как? У нее все-таки случился выкидыш? — спросил я. — Да, сударь… — Помолчи, Аттила! Позволь королю Германии говорить в твоем августейшем присутствии, — грозно прорычал я на своего оруженосца. — Да, — кивнул головой Конрад. — В тот же вечер после избиения у нее случился выкидыш. Она лежала без сознания, и все мы боялись, что она умрет. Но Бог сжалился над нею и не умертвил. Хотя, кто знает, в чем бы больше проявилась его жалость… Лишь к полудню следующего дня она стала открывать глаза и подавать признаки жизни. А в тот вечер, когда она лишилась плода, ее муж, император Римской империи и мой отец, напивался вином и устроил новую оргию. Он требовал, чтобы я явился к нему и испробовал — каких-то новых, только что привезенных Мелузиной шлюх. Я еле сдержался, чтобы не пойти и не убить его. — Хорошо, что вы не сделали этого, ваше величество, — пробормотал Аттила. — Грех отцеубийства ничем не искупается, только если закопать живьем сто тысяч крыс в полнолуние, но разве ж это кому-нибудь под силу? Все, больше не скажу ни слова. — Ужасно, что под утро следующего дня он явился ко мне и спросил: «Что, разве ты не идешь со мной в церковь?» Я спросил его, как он может являться в храм Божий после всех своих чудовищных выходок, как не боится он гнева Господня после того, как убил свое собственное дитя, избив до полусмерти беременную жену. И вдруг он стал развивать передо мной такую философию, что по мне не просто мурашки, тараканы забегали. Состоит она вот в чем. Оказывается, по его мнению, или по мнению какого-то мудреца, внушившего ему эти мысли, нынешние люди все без исключения дураки. Они поклоняются одному Богу. Язычники, правда, тоже были дураки, ибо поклонялись множеству богов. И никому не приходило в голову, что богов может быть двое, и тогда нужно поклоняться двум богам. В чем были правы, по такой теории, язычники, в том, что поклонялись и злым и добрым богам с одинаковым рвением. Отец же теперь стал поклоняться отдельно доброму и отдельно злому первоначалу. Он считает, что если признавать господином только Бога, то рано или поздно наскучишь Ему, и Он рад только будет уступить тебя дьяволу. То же самое и с дьяволом. Если предпочитать только его, грешить и подличать всю свою жизнь без продыха, он станет презирать тебя за преданность ему, ибо преданность — уже положительная черта, а чорту подавай исключительно отрицательные, если уж служишь ему. По мнению отца, жизнь настоящего человека, а тем более монарха, должна представлять собой постоянную езду из Царства Божия в чертог Сатаны и обратно. Тогда и тот, и другой станут помогать тебе, ревнуя тебя друг к другу. — Однако, простите, ваше величество, — снова не утерпел Аттила, уж очень его увлекла такая философия, — ведь эдак можно оказаться тем, что в народе называют «ни Богу свечка, ни чорту кочерга». — Это если ты прохладно исполняешь свою службу тому и другому, — ответил Конрад, нисколько не раздражаясь на моего болтуна. — А отец, или тот, кто придумал эту ересь, полагает, что если рьяно и искренне служить сразу обоим, то будешь обоим и мил. — Это как у нас в Вадьоношхазе был один малый по имени Бела, — широко улыбаясь, почесал в затылке Аттила, — который умудрялся жить одновременно с двумя женами, и обе знали об этом, и ревновали его, а любили крепко, соперничая одна с другой, чтобы он только как-то раз не остался у. одной из двух навсегда. — Аттила, прошу тебя, оставь нас, — сказал я. — Но я еще свою историю не рассказал, чтобы вы могли простить меня. — Я прощаю тебя. — Нет, так не годится. Без оправданий нельзя прощать. — Если ты не уйдешь немедленно, то я не прощу тебя никогда! Ступай сейчас же в дом капитана Гвидельфи и жди меня там. — Гвидельфи?… Почти Гвинельефа… Иду! Иду! Уже ушел! Наконец он удалился, и Конрад продолжил свой тягостный рассказ. Изложив свою философию, Генрих похлопал сына по плечу со словами: «Подумай об этом, сынок». Он расхохотался своим жутким смехом и добавил: «А теперь пора идти в церковь, не так ли, Конрад?» Но ему пришлось идти туда в одиночестве, никто не сопровождал его — жена лежала в постели почти при смерти, сыну была противна сама мысль идти в храм Божий с человеком, поклоняющимся Сатане, не Мелузине же было составить компанию Генриху! Вернувшись из церкви, император отчитал всех, кто не слишком ревностно служит Богу, а вечером устроил очередную оргию. Тем временем остававшиеся в Вероне рыцари Адельгейды — Ленц, Люксембург, фон Альтена, Лонгерих, Кальтенбах и Димитрий — возмущенные поведением императора, начали составлять план заговора против него. Кальтенбах, Димитрий и Альтена были сторонниками самой крайней меры — убить императора и провозгласить Конрада единственной царствующей особой Римской империи, используя симпатии к нему со стороны местного населения и всей южной оппозиции. Остальные воздерживались от такого резкого шага, обсуждая возможности бегства Адельгейды из Вероны в сопровождении своей преданной гвардии. Но для этого нужно было ее согласие. Императрица медленно поправлялась после пережитого несчастья. Поначалу казалось, что она окончательно надломлена, но молодость брала свое, и через несколько дней она даже впервые улыбнулась. Все эти дни Генрих не решался навестить ее. Когда ему доложили, что императрица выздоравливает, он отправился к ней и вошел в комнату, где она лежала, с сахарной улыбкой на своих лживых устах. Он заговорил было с нею, но она впервые перебила его и резким тоном промолвила: — Оставьте меня, государь, мне отвратительно видеть вас. Генрих настолько не ожидал таких слов, что даже как-то испугался, попятился назад, хотел что-то сказать в ответ, но ничего не сказав, убрался восвояси. Оставалось ждать грозы, и она не замедлила разразиться. Собрав всех своих подданных, находящихся в замке Теодориха, Генрих объявил, что императрица не только постоянно изменяет ему, но и покусилась на самое святое — вытравила ребенка. — Не может быть! — воскликнул я, тряся крепко стиснутыми кулаками. — Неужто небо не разверзлось и молния не сожгла ему лживое сердце?! — Увы, этого не случилось, — сказал Конрад. — Он должал восседать на своем троне и клеветать на Адельгейду. Он заявил, что она ведьма, подосланная русским князем, чтобы внести раздор в Западную империю. Якобы, русский князь выполнял это по просьбе василевса Алексея. Отец потребовал суда и казни императрицы, причем немедленно, и никто не мог бы отговорить его, если бы не вмешался настоятель замковой церкви, отец Лоренц, который твердо и основательно принялся доказывать, что таковой суд может быть свершен только в присутствии духовного лица, которое совершало обряд бракосочетания, и как ни кипятился отец, а в конце концов вынужден был согласиться ждать, покуда в Верону не явится Магдебургский архиепископ Гартвиг. Мало того, слава Богу, его еще удалось уговорить не бросать Адельгейду в темницу до тех пор, пока она окончательно не поправится. — Надо немедленно похитить ее! — выпалил я. — Надеюсь, теперь-то она согласна? — Да, нам удалось уговорить ее. И она сама попросила, чтобы вы, граф, прибыли тайком в Верону и увезли ее вместе с нами. Но дело осложнилось гибелью Димитрия. — Как?! Димитрий погиб?! — Да. Это так ужасно! Он не выдержал всех подлостей отца и, выбрав момент, выхватил меч и набросился на него. Но недаром отец слывет великолепным воином. Он успел увернуться от удара, выхватить свой меч и вступить в единоборство с русским рыцарем. Поединок оказался недолгим. Покончив с Димитрием, отец приказал арестовать всех остальных рыцарей Адельгейды, но схватили только Кальтенбаха. Ленцу, Альтене, Люксембургу и Лонгериху удалось бежать. Всюду, у всех ходов и выходов замка были усилены посты. Похитить императрицу и бежать с нею куда-то стало невыполнимой задачей. — Бедный Димитрий! Он был славный и честный малый. Нужно мчаться в Каноссу, пусть Вельф собирает полки и штурмует Верону. Все равно войны не миновать, — сказал я. — Не нужно. Мы нашли способ похитить Адельгейду, — возразил мне Конрад и улыбнулся. — Правда? Какой же? Скорее! Я сгораю от нетерпения. — Внезапно нашим союзником стал отец Лоренц. Оказалось, он давно уже недоволен как моим отцом, так и его вассалами в замке Теодориха. Оказывается, это он тайком венчал юношу Монтагви и дочку Гебеллинга, Ульгейду. Отец Лоренц предложил следующий план. У него есть одна настойка удивительнейшего свойства, он говорил мне ее состав, но я запомнил только, что туда входит мох с ольхи и серебристого тополя, масло белой лилии, портулак, миртовый лист, семизвездник, корень иерихонской анастатики, и еще десятка полтора компонентов. Выпив этой настойки, человек вскоре засыпает таким глубоким сном, что у него прекращается дыхание и сердцебиение, тело становится бледным и холодным, то есть, с виду человек выглядит мертвым и ни по каким признакам нельзя определить, что он просто спит. Этот сон-смерть продолжается ровно столько, сколько выпито чудесной жидкости. Мы уговорили Адельгейду выпить настойку, и вот, сегодня утром она угасла. — Угасла? — переспросил я в ужасе. — Умерла? — Нет, не умерла, а именно угасла, уснула так, что все должны подумать, будто она умерла. Вечером ее отнесут в часовню Архангела Гавриила дабы там всю ночь отец Лоренц мог читать над нею молитвы. Часовня находится вне замка, и даже если отец прикажет поставить рядом с ней стражу, что вряд ли, все равно с ней нетрудно будет расправиться. Вот почему я и говорю, что никуда покамест спешить не следует. К вечеру вы отправитесь в Верону и около храма Святого Зенона встретитесь с Адальбертом, Маттиасом, Дигмаром и Эрихом, все впятером пойдете в часовню, где вас будет дожидаться отец Лоренц и спящая Адельгейда. Я был в восторге от такого плана, и, побыв еще немного в обществе благородного Конрада, отправился в дом капитана Гвидельфи готовиться к предстоящей поездке в Верону, а заодно и послушать рассказ Аттилы о его похождениях. — Вы и представить себе не можете, сударь, какие приключения довелось мне испытать, — начал он, едва только я вошел в комнату, в которой он меня дожидался. — Пропади она пропадом, эта Верона и все, кто в ней живет, и дай нам Бог поскорее унести ноги из этой чортовой Италии. — Что же, интересно, так настроило тебя против местного населения, любезный Аттила? Помнится, ты поначалу восхищался веронскими жителями, в особенности вдовушками. — Вот вдовушки-то и довели меня до ручки, особенно одна из них, по имени Гвинельефа, почти как зовут хозяина этого гостеприимного дома, дай Бог ему тысячу окороков. Поначалу-то я и впрямь был ею очень доволен, покуда не выяснилось, что она ведьма. — Да ну? И как же это удалось выяснить? — Обыкновенно, сударь, как всегда разоблачают этих прохвосток. Стал я подмечать, что она всякими зельями интересуется, травы собирает и постоянно только о том у нее и разговоров, что о помоложении. — В возрасте тридцати-сорока всякая женщина мечтает не стареть. Разве не так? — Так да не так. Однажды она мне и говорит: «Любезный Аттила, почему ты стремишься всегда к уединению со мной и избегаешь моих друзей и подруг?» «Потому, — отвечаю, — что мне с тобой, моя кошечка, хочется всегда такие вещи проделывать, которые в чужом присутствии не принято проявлять». «А как же говорят, будто ваш император таких вещей не стесняется и делает их прилюдно?» — спрашивает плутовка. «Так ведь он же дьявол, а мы люди», — отвечаю ей, не моргнув глазом. «Так что же, твой господин дьяволу, выходит, служит?» «Выходит», — не мог не согласиться я, хотя при этом тяжко-претяжко вздохнул. Не мог же я, сударь выдать вас, что вы не служите у Генриха, ибо попали к нему в немилость и вас уже и вовсе как бы нет на белом свете. Гвинельефа же мне и говорит: «Нехорошо получается. Господин твой дьяволу служит, а ты Христу. Знаешь что, Аттила, давай пойдем завтра на один сельский праздник». Я недоумеваю: какие ж праздники, если урожай давно собран? Нет, она уверяет меня, что у них в Вероне, принято еще зиму встречать с праздником. Ну я что? Праздник, так праздник, пошли, я не против. Зря я только вас не поставил в известность. Дом Гвинельефы находится на берегу реки в самом конце той улицы, которая идет от Арены через Эрбскую площадь. А если переплыть на другой берег реки и все время двигаться прямо и прямо, то там у них находится проклятая гора, которая называется Броккум. На этом Броккуме и собирался праздник встречи зимы. Мы туда отправились еще засветло, шли весело, как будто нас ждала Пасха или Рождество. Часа четыре шли, а казалось, словно летим. Вот поднялись на гору Броккум, а там уж каких-только чертей не скачет, все наряженные, размалеванные, в личинах, рогатые, козлатые, ревут, визжат, даже лают. Костры жгут, на кострах что-то варят. Ну, я сразу понял, какой это народный праздник, да вот беда, мы когда еще только туда шли, Гвинельефа дала мне выпить какой-то бурды, якобы для подкрепления сил, а на самом деле настоящее колдовское варево, от которого я вдруг стал послушный, как телок. Умом все понимаю, а никакой воли не имею. Все скачут, и я скачу, все ревут ослами, и я реву. Все стали с себя одежду скидывать, и я скидываю. Как скинули одежду, стали намазываться всякими мазями, и меня намазывают. Я как глянул, мать честная! — у меня нижняя плоть ослиная сделалась, а на том месте, которое вы деликатно называете афедроном, некое подобие хвоста прицепилось. Тут все принялись кругами друг за дружкой бегать. Побежал и я за чортовой своей Гвинельефой, так и мелькает перед глазами ее толстенький и аппетитный афедрончик. Она почему-то все убегает и убегает, а я почему-то все не могу и не могу догнать ее. Что ты будешь делать! Бегу я, это самое, и вдруг начинаю замечать, что и не Гвинельефа это вовсе, а какая-то совершенно другая голобабия, и не толстая даже, а наоборот такая, каких я предпочитаю сторониться по их недоброй худобе. Волосы кучерявые по спине колотятся, а как обернулась, тут я ее и признал — та самая ведьма наглая, которая с Генрихом вместе приехала. — Мелузина? — Во-во, она самая, Мелузина, в зад ей осина! То бишь, в афедрон. Я остановился, и она оглянулась и тоже встала. Как набросилась на меня, как стала обвиваться вокруг да целовать меня. И все шепчет, что любит, что давно обо мне мечтает и все такое прочее… — Постой-постой, любезнейший Аттила, как же так ты говоришь, что это была Мелузина, если Мелузина приехала вместе с императором уже после того, как я покинул Верону и отправился в Мантую. Где же ты был до этого, а? — грозно спросил я. Аттила побледнел, затем покраснел, поняв, что проболтался. Лгать он не умел и всегда обязательно пробалтывался, потому что язык его был врагом его. — Правда ваша, сударь мой Лунелинк, — захлопал он глазами. — Загулял я, велите меня высечь, как секут пьяницу Золтана у нас в Вадьоношхазе. Попутала меня чертовка Гвинельефа, заморочила, и не мог я никак из ее пут выбраться. Я и знал, что вы один уехали, а все думал: «Последний денек побуду с Гвинельефой и тотчас отправлюсь в Мантую». Потом прошел день, я подумал: «Ну все, на сельский праздник схожу вот только, да и в Мантую». Вот меня Бог и наказал. Вместо того, чтобы с вами вместе поехать, я два дня и две ночи проваландался в проклятой Вероне и оказался весь с переломанными ребрами. — Как же так? — спросил я. — А вот так уж, сударь, — промычал Аттила и громко разрыдался, видимо, очень сильно жалея себя и свои переломанные ребра. Насилу его успокоив, я стал расспрашивать его, что было дальше, и он принялся рассказывать: — Впал я в грех, и нет мне прощения! Возьмите ваш Канорус и отрубите мою глупую тыкву. Я ведь, сударь вы мой, человек неженатый, вот и тянет меня женская сила, притягивает, манит. Я и поддался словам и ласкам Мелузины. Долго мы с ней предавались любовным утехам. И так, и сяк, и по всякому, только вдруг увидел я, что бегу на четырех ногах, будто кабан, а она сидит у меня на загривке да погоняет, чтобы я, значит, быстрее бежал. Вот какое глупое и позорное паскудство со мною свершилось. Бегу я и всхрюкиваю, да бегу-то резво эдак, весело, прямо как ваш Гипериончик. Она же знай меня пятками похлопывает. Смутно помню, какой дорогой и куда мы прискакали, в голове у меня сильный дурман стал кружиться. Но я все же запомнил, что там была площадка круглая, выложенная огромными каменными глыбами. Посредине колодец, и то ли кто-то сказал мне, то ли я каким-то образом сам догадался, но только тот колодец был не что иное, как вход в адские чертоги. Вокруг него разноцветными камнями выложена вот такая фигура. — Аттила взял из камина уголек и намалевал на полу знак микрокосма. — А еще шире другая. — Он нарисовал макрокосм. — И еще всякие значки и фигуры, я уж и не упомню ни одной, больно чудные, закорючистые. Туда, к этому колодцу, сходились всякие голые мужчины и женщины, были среди них и знакомые мне, я их, кажется, в Бамберге видывал. — А Генрих? — спросил я, затаив дыхание. — Врать не стану. Генриха там не было, но кто-то говорил, что и его со временем ожидают, только вот когда, в тот ли день или в какой другой, не знаю. Да и вообще я после этого повалился на бок, как хряк, которому проткнули сердце, и провалился в неизвестную бездну. Слава Богу, что не в адский чертог. И мне было очень даже приятно проваливаться. Если бы только знал, что ждет меня, когда я проснусь. А ждало меня вот что. Только я открыл глаза и стал припоминать, где я, что я и где нахожусь, как надо мною склонились две отвратительные рожи. «Этот?» — спросила одна рожа. «Этот», — отвечает другая. «Понесли», — говорит еще кто-то рядом. Тут меня взяли за руки и за ноги и куда-то потащили. Сил же у меня не было никаких, и я послушно позволял им меня нести. И вот, сударь, поднесли они меня к краю пропасти, да и сбросили бедного Аттилу… — И мой оруженосец снова безутешно и громко разрыдался, вспоминая, как его бросили в пропасть. Снова успокоив его, я услышал окончание рассказа, которое состояло в том, что он все же не погиб, упав в пропасть, а очнулся с переломанными ребрами и пополз вверх. Видимо, это была не совсем уж пропасть, а просто глубокий овраг. Но раз уж злые люди бросили туда моего доброго Аттилу, должно быть, они мечтали, что он разобьется насмерть. Чудо спасло его. Он лишь получил сильные ушибы и переломы, но остался жив, выбрался из места, предназначенного ему для гибели, и, поскольку нога у него опухла и на нее невозможно было наступать, он боком пополз, задыхаясь от боли и теряя сознание. Наконец его подобрали какие-то добрые люди, сильно отругали, назвав тупым и безмозглым «чучо», но все же принесли в какую-то ветхую хижину и в ней выхаживали до тех пор, пока он не смог вставать и передвигаться. — Но и до сих пор, сударь, не могу дыхнуть так, чтоб без боли. Вот вдыхаю и моченьки нет, как хочется кричать и плакать. Должно быть, у меня ни одного ребрышка не осталось не треснутого, так что, если вы и надумаете наказать меня телесно, то не бейте по груди и бокам, а также по спине и левой ноге, да и правая рука у меня очень сильно болит до сих пор. — Что же, остается, значит, только правая нога, левая рука и афедрон. Не так ли? — улыбнулся я. — Честно говоря, и афедрон у меня весь в синяках, — потупился Аттила. — Ну ладно, придется отложить порку до лучших времен, когда у тебя ничего не будет болеть. — Боюсь, сударь, что после такого падения в пропасть на мне теперь да самой смертной смертушки все будет болеть ужасной болью, — морщась прокряхтел лукавый мой оруженосец. — Ну хорошо, а теперь скажи мне от чистого сердца, где ты больше всего наврал — когда плел про то, как на тебе ехала Мелузина, про колодец, спускающийся прямиком в ад или про то, как тебя ни за что, просто так взяли и сбросили в пропасть? — Не сойти мне с этого места, если я хоть в чем-то из рассказанного приврал. Приукрасить, может быть, и приукрасил, но все это — сущая правда, и верьте своему верному слуге, так все и было. — А если мы сейчас поедем туда, на эту гору… Как ты говоришь, она называется? — спросил я. — Броккум, сударь, — ответил Аттила. — Так вот, если мы поедем туда, ты найдешь то место, где, как утверждаешь, был вход в преисподнюю? — О нет, господин Луне, умоляю вас, не нужно туда ездить. Зачем самим ходить в гости к чорту, если чорт и так везде и всюду нас подкарауливает, желая получить наши души в свое пекло. У меня мороз по коже от одного воспоминания. Я слышал крики грешников, доносящиеся из адских недр. — Так вот, Аттила, если ты отказываешься меня туда везти, объявляю тебе, что ты лгун и все придумал от слова до слова, — твердо произнес я. Аттила стал чесать себе загривок. Затем сказал: — Но нам, сударь, и невозможно ехать на Броккум, ведь мы должны сегодня украсть усопшую Адельгейду. — Во-первых, не усопшую, а уснувшую, — поправил я его. — А во-вторых, у нас еще куча времени, и до темноты мы успеем несколько раз доехать до Вероны и побывать на Броккуме. Мне все равно не сидится на месте, и я с ума сойду, пока дождусь вечера. Собирайся. Через полчаса мы выезжаем. Или я буду считать тебя подлым лжецом и стану подыскивать себе иного оруженосца. — Иного? — чуть не плача выпалил Аттила. — Я спешил поправиться после ушибов, волнуясь и переживая за вас, а вы мечтаете об ином оруженосце? Как вам не стыдно, сударь? Воля ваша, поехали на Броккум. Пусть старого Газдага Аттилу еще раз бросят в пропасть, пусть. Тогда вы, наконец, удовлетворите свое желание насчет иного оруженосца. Через полчаса мы выехали из Мантуи. Когда вдалеке стал виден Этч, свернули вправо и целую милю ехали наискосок, покуда не добрались до берега реки. Мост оказался неподалеку, правда такой старый и разваленный, что кобыла Аттилы провалилась ногой, ступив на гнилое бревно, и потом стала хромать. На другом берегу в отдалении перед нами открылась невысокая горная гряда. — Там, что ли, твой Броккум? — спросил я. — Там. И не мой он вовсе, — ответил Аттила. — И видит Бог, не нужно нам туда, сударь… — А я говорю, нужно, — упрямо настаивал я на своем. Сам не знаю, что меня тянуло туда. Мне подспудно казалось, что я что-то еще узнаю о Генрихе, что-то окончательное, получу подтверждение своему праву на бунт против собственного императора, которому я присягал еще так недавно. Когда мы добрались до гор, солнце уже стало клониться к закату. По пути нам повстречались лишь несколько крестьян, но когда мы приблизились к подножию Броккума, здесь стоял пост из пяти человек под командованием барона Эльзериха Пупилле, с которым мы успели познакомиться в Вероне. Он знал, что я один из приближенных императора, но не знал, что этого приближенного император в случае поимки вновь бы заставил бросить в реку, если б не придумал чего-нибудь похуже. Приветствовав Эльзериха, я соврал ему, что по поручению императора мне нужно подняться на верх. — Нельзя, — с виноватым выражением лица произнес барон Пупилле, — там сейчас Гаспар, он строго приказал никого не пускать. — Именно к нему меня и направил Генрих, — не моргнув глазом снова соврал я, после чего Эльзерих подумал немного, пожал плечами и дал дорогу и мне, и Аттиле. Нам пришлось спешиться и оставить лошадей внизу, поскольку Броккум являл собой невысокую гору, но весьма своеобычную. Оправдывая свое наименование, данное ему, возможно, еще во времена Клавдия или Нерона, Броккум был подобен одинокому зубу во рту у старухи. Стоя особняком среди других холмов и гор, он имел только одну тропу наверх, со всех остальных же сторон вздымался отвесной стеной. На вершине его виднелась широкая площадка, и вот на эту-то площадку мы и направлялись по узкой и довольно опасной, сыпучей тропе. — Знать бы еще, кто такой этот Гаспар, — сказал я Аттиле, улыбаясь. — Да уж лучше и не знать, — со вздохом отвечал мой оруженосец. — Это, сударь вы мой, даже и не человек, по-моему. Это, может быть, один из чертей, причем либо племянник, либо зятек самого Сатаны. — Ты что, знаешь его? — Да уж видел тогда же, когда ведьму на загривке катал. Он там у них всем заведовал и распоряжался. А сам-то страшен, не приведи Бог увидеть. Впрочем, как раз сейчас и увидим. Однако, поднявшись на самый верх, мы не увидели там никого, чему я ужасно обрадовался, поскольку так и не успел придумать, с каким именно поручением меня направил к Гаспару император. Нашему взору открылась круглая, не слишком широкая площадка, должно быть, не более двадцати локтей в диаметре, окруженная со всех сторон высокими валунами; в центре ее действительно располагался колодец, огороженный камнями, но вот только никаких знаков и символов на полу не было видно, о чем я сразу сказал Аттиле. — Что за чертовщина! — недоумевал он. — Я же их отчетливо видел в ту ночь. Они даже как бы светились. Но в остальном-то, видите, я вас не обманул. Меня, естественно, больше всего интересовал колодец. Приблизившись к нему, я заглянул внутрь и ничего не увидел, кроме непроглядного мрака. — У! — крикнул я в это черное чрево, и эхо моего голоса откликнулось где-то очень глубоко. Я подыскал увесистый камень, ради которого мне пришлось сходить за один из валунов, окружающих площадку, и, вновь подойдя к колодцу, бросил его туда. Прошло время, я все прислушивался и прислушивался, но так и не дождался, когда черная дыра донесет до моего слуха отзвук упавшего камня. Мне сделалось не по себе. — Вот видите, сударь, я же вам говорил, — прошептал Аттила в ужасе, — вот она, прямехонькая дорога в пекло. Пойдемте-ка отсюда подобру-поздорову. — Любопытно, а где же все-таки этот таинственный Гаспар? — спросил я, оглядываясь по сторонам, догоняя Аттилу, который уже поспешно удалялся прочь. Не успел я это вымолвить и не успели мы с Аттилой покинуть площадку, как с другого конца, из-за высокого валуна вышел черный человек. Он не был эфиопом и не намазался сажей, и вообще это был довольно бледный с виду человек, но весь его облик сразу красноречиво свидетельствовал, что этот человек — черный. Он был так увлечен какими-то невнятными, хотя и довольно громкими, бормотаниями, и так внимательно смотрел на некий круглый предмет, завернутый в черную ткань, который он нес перед собою на вытянутых руках, что не заметил нас, хотя Аттила топал, как конь-тяжеловоз. Я тотчас спрятался за камнем и, шикнув на Аттилу, знаками приказал ему тоже затаиться. Гаспар, а по-видимому, это и был он, стал ходить вокруг колодца, неся на вытянутых руках завернутый в черную ткань предмет и не переставая бормотать свою абракадабру. Его круги сужались и сужались, и он, должно быть, раз двадцать обошел по спирали, покуда не встал вплотную перед мрачной дырой. Тут он пришел в совершенное исступление, стал кричать какие-то слова, звучавшие весьма жутко. Потом замер, закатив глаза, помолчал немного и выкрикнул еще четыре слова, последним из которых было «Йоханаан». После этого он сорвал с круглого предмета ткань, и сначала я увидел, что это человеческая голова, кудрявая, с бородой и усами, и лишь в следующее мгновенье я увидел, что эта отрубленная голова — голова Иоганна Кальтенбаха. Меня словно по голове молотом ударили. Ослепнув от горя и ярости, я выхватил свой Канорус и бросился на проклятого колдуна, который тем временем бросил голову моего убитого друга в мрачный колодец. — Во имя Отца и Сына и Святого Духа, приготовься принять смерть, проклятый колдун! — воскликнул я, подбегая к Гаспару и занося над ним Канорус. Он испуганно оглянулся на меня, глаза его дико сверкнули, и я увидел, что в этом человекоподобном существе и впрямь, кажется, не оставалось ничего человеческого. Он выбросил вперед, в мою сторону, свою руку и с кончиков его пальцев выскочила пятью лучами фиолетовая молния. Я успел загородиться от нее Канорусом, и она вошла в него, мгновенно раскалив так, что я выронил пылающий меч из руки. Мне помогло то, что я не испугался и не опешил. Я настолько был ослеплен зрелищем отрубленной головы моего дорогого Иоганна, что меня трудно было взять на испуг. Не мешкая и не сожалея об уроненном мече, я набросился на мерзкого колдуна и резким движением опрокинул его в черный зев страшного колодца, который огласился жутким предсмертным воем. Этот вой длился долго, пока не растаял в бездонной мгле. Тело Гаспара, точно так же, как тот камень, не дало сигнала о приземлении. Действительно можно было вообразить, что это и есть вход в преисподнюю, хотя рациональный ум не оставлял бы поиска иного объяснения. Скажем, вязкий грунт, который при приземлении в него тяжелого предмета, тотчас поглощает его, не давая при этом всплеска. Почему бы и нет? Я затряс головой, стараясь вытрясти из нее осознание того что произошло. Какое страшное виденье — голова Иоганна, тело Гаспара, провалившееся в черную бездну… — Мальчик мой, Луне, ты цел? — раздался за моей спиной голос Аттилы. — Да, в отличие от Иоганна Кальтенбаха, — пробормотал я в ответ. — Вы видели, сударь, как из его руки выскочили молнии? — Еще бы. Думаешь, почему я выронил меч? Он чуть не расплавился в моих руках. Тут только я почувствовал боль в обожженной ладони. — К нему до сих пор нельзя притронуться, — сказал Аттила, пощупав лежащий Канорус. — Как же все-таки здорово, что вы сбросили в дырку это адское отродье, а не оно вас. Я уж думал, вам сейчас крышка будет. Вы, сударь, прямо-таки сказочный герой победили демона, изрыгающего огни и молнии. Даже не верится. Бедный молодой Кальтенбах! За что его так? За что? Уходим немедленно отсюда. Боюсь, как бы этот чертяка не выбрался оттуда, с него станется. Долетит до Сатаны, а тот его обратно на землю пошлет. Пойдемте, сударь, пойдемте. — Как же я могу уйти, оставив здесь Канорус? — Это верно. Но вы можете вместе с Канорусом оставить тут свою жизнь, а это еще хуже. Так что, может, Бог с ним, с Канорусом?.. — Вот сейчас возьму и тебя тоже брошу в эту дыру. — С вас станется. Бросайте, все одно, чую, не долго мне коптить небо при такой службе. Сколько вот вы рыцарствуете, всего ничего, а уж сколько бед случилось. Бросайте, не стесняйтесь. Не пикну. Полечу к господину рогатому. После службы у Генриха не привыкать служить у чертей. — Заодно проверишь, действительно ли это вход в ад или просто глубокая вертикальная пещера. Ладно, кажется, его уже можно взять в руку. Пошли. Я подобрал Канорус, нести его было горячо, но терпимо, мы покинули колдовское место и стали спускаться с горы. — Все в порядке? — спросил меня внизу барон Пупилле. — В полном порядке, приказ императора выполнен, можете нести службу дальше, — ответил я важным тоном и распрощался с Эльзерихом. |
||
|