"Прекрасны ли зори?.." - читать интересную книгу автора (Ракипов Шамиль Зиганшинович)Первый рассказ ГильфанаЭти ворота многое повидали на своём веку. И меня они помнят. Сколько раз доводилось выезжать из них верхом!.. Наверно, вам тоже ведомы прелести ночёвок в степи, где пасутся кони. Вначале меня брал в ночное старший сын Халиуллы-абзыя Габдулла. А немножко позже стали доверять коней и мне. С заходом солнца, бывало, гонишь лошадей к полю, постреливаешь кнутом в воздухе. Коняжки послушны, сами спешат на пастбище. Только некоторые из них с норовом: едва волю почуют, просыпается в них что-то дикое, в руки не хотят даваться. Тут уж побыстрее стреножишь их и пустишь пастись вместе с остальными. Степь раскинулась просторная, конца-края не видать, дышится легко. Трава — по пояс, голубая от лунного света и будто серебром присыпана. Ветерок прошуршит — волны гонит. Идёшь по степи, как по морю. Неожиданно шарахнется прямо из-под ног перепел — чуть сердце не обрывается. Или неподалёку выпь заухает — по спине поползут мурашки. Ускоряешь невольно шаги, спешишь к костру, вокруг которого сидят ребята, ворочая палочкой картошку, зарытую в золе, да рассказывая были и небылицы. Больше всех, помнится, Ванька Рогов любил рассказывать страшные истории… Хоть и озорником слыл Ванька, но парень был хоть куда. Смелый — один мог пойти в непроглядную темень, чтобы завернуть коней; ловкий — в борьбе, которую мы часто устраивали, не было ему равных. Он был находчивый и щедрый. Ничего не жалел для дружков-приятелей. Только никому не хотел уступить славу первого футболиста в посёлке. Ни одна игра не проходила без его участия. Душу готов был отдать за футбол Ванька Рогов. О футболе жители Голубовки узнали, когда к нам провели радио. Однажды на базарной площади установили столб. На его верху прикрепили странный предмет, похожий на граммофонную трубу. Тогда же мы впервые увидели кривые железные «кошки» с помощью которых монтёры карабкались столб. Но нас не столько поразили эти «кошки», привязываемые к ногам, сколько мотки длинной проволоки. Казалось, если распустить все мотки, то проволоки хватит, чтобы оплести, как паутиной, всю нашу Голубовку. И мы считали тех монтёров жадинами за то, что они жалели для нас кусочка проволоки да ещё говорили, будто им самим мало. Они трудились весь день и протянули ту проволоку от столба к столбу, натянули, точно струны. А мы вертелись вокруг да около, путались у них под ногами, поглядывали на столб с большущей граммофонной трубой. Кто-то из ребят узнал от монтёров, что эта труба называется «радио». А зачем радио около самого базара? Вездесущий Ванька Рогов и на этот раз оказал первым. Он прибежал к нам, волоча за собой целую спираль длинной блестящей проволоки, и, вытаращив от возбуждения глаза, выпалил с налёта: — По радио будет Москва говорить! Музыку передавать станут! И даже футбол услышим! Всякую там музыку, что раздаётся из граммофонной трубы, мы уже слышали не раз, ею нас не удивишь. А что за диковинная игра в футбол, если её можно передавать по проводам? Это нас сильно заинтриговало. Ко всяким прочим играм мы потеряли интерес. О футболе думаем. Каждый гадает, высказывает мнение, как в него играют. Однажды — мы собрались было разойтись по домам обедать — труба на столбе захрипела, засвистела, засипела и вдруг… заговорила человеческим голосом! Народу собралось около столба — не протолкнуться. Головы задрали, глядят на трубу, диву даются. Говорила, говорила труба, да неожиданно ка-ак грянет из неё музыка! Целый оркестр! Кто послабее, даже вздрогнули. А потом заслушались, головой от восхищения качают, языком прищёлкивают. А мы, босоногая ребятня, сбежались на площадь со всего посёлка. Ждём игры в футбол. Кажется, отвернись на мгновение — и проглядишь игру. Разбрелись только в сумерках… А утром Ванька Рогов замолотил кулаками в нашу калитку и закричал, еле переводя дух: — Эй вы, раззявы и сони! Через десять минут футбол начнётся! Бежим на площадь! Едва я успел отворить калитку, он уже мчался прочь. Мы все — Габдулла, Хабибулла, Калимулла, Шамиль — кинулись за ним. Я первым прибежал на базарную площадь. Здесь уже собралось полным-полно мальчишек. Они расположились прямо на земле вокруг столба и слушали «футбол». Из радио сыпалась, разлеталась по всему посёлку скороговорка какого-то человека. Порой его голос тонул в шуме, будто буря набежала. Доносились крики, свист… Среди мальчишек я увидел одного из монтёров. Глядя на репродуктор, он то восторженно кричал и хлопал в ладоши, то ругал невесть кого и бил кулаками себя по коленям. Заметив, что многие из нас недоумевают, чем вызваны его столь бурные переживания, он принялся объяснять правила игры. Мы напряглись, будто не передачу слушаем, а сами играем. Задрали головы, смотрим на верхушку столба, словно там не труба, похожая на граммофон, а поле стадиона… С этого дня футбол сделался желанной игрой мальчишек Голубовки. Помню, произошёл забавный случай, когда к нам однажды приехал погостить Иван Чернопятко со своим отцом. Мы вблизи наших ворот играли в пятнашки. Вдруг появился Ванька Рогов. Мы так и застыли от восхищения, глядя на него. На нём светло-голубая футболка, рукава засучены до локтей. К трусам понизу наклеены две узкие бумажные полоски. Кто-то сказал, что это форма настоящего футболиста. Рогов засунул в рот два пальца, пронзительно свистнул и махнул рукой. Мы подошли к нему. Только Иван остался в сторонке. Рогов исподлобья посмотрел на приезжего мальчишку и, недовольный тем, что тот и не думает спешить к нему, высокомерно отвернулся. — Ваня, иди сюда, — позвал я приятеля. — Познакомься, это твой тёзка, Ванька Рогов. — Кто со мной, тот герой! Айда на пустырь! — сказал Рогов. — И я с вами! — загорелся вдруг Иван Чернопятко. Рогов смерил его с головы до ног взглядом, ухмыльнулся. — Мы тех, кто в блестящих сапожках, в команду не принимаем, — сказал он. — А я сниму их! Это очень просто! — Иван прислонился к штабелю напиленных к зиме дров и скоренько разулся. — Я сапоги спрячу здесь. А когда придём, надену. Рогов подобрал с земли сапог, пощупал голенища. Тоном знатока одобрительно проговорил: — Мягкие… Футбол бы из них… Для покрышки лучше не найдёшь… Иван в свою очередь взял у него из-под мышки тряпичный мяч, помял пальцами. Спросил: — Чем набил? — Тряпьём. — Фи, тряпьём! — усмехнулся Иван. — Думаешь этот мяч будет подскакивать? А мы всегда набиваем конским волосом. Вот это мячик так мячик! Высоко подлетает. — Что ты говоришь? — деланно поразился Рогов, плутовато сощурясь. — Конским волосом, значит? — Ну да, только поплотнее надо набить. — Что ж, и мы попробуем, — взгляд Рогова скользнул по длинному хвосту рыжей кобылы, жующей сено около телеги, — набить конским волосом. Мы, обгоняя друг дружку, помчались на пустырь. Рогов на нашей улице верховодил. Он любил при первом же знакомстве с кем-то выказывать свою силу, как бы требуя от новичка признания своего авторитета на будущее. По дороге он решил дать Ивану Чернопятко понять, что тот ему не понравился: подставил ему подножку. Да только Чернопятко оказался не из тех, кого можно легко сбить с ног. Хотя он бежал быстро, однако, споткнувшись, легонько коснулся рукой земли и тут же вскочил, словно мячик. Обернувшись к тёзке, он наступил ему на ногу и слегка толкнул плечом. Рогов с маху так и сел на землю. Но тут же кинулся на Чернопятко. Они начали бороться. Ребята образовали круг. Одни подзадоривают Рогова, другие — Чернопятко. Но ни тот, ни другой не собирается сдаваться. Напряглись оба, стали красными. А время идёт. Не ровен час, уже родители выйдут, станут домой звать. Из-за этих забияк не успеешь футбол погонять. Схватились и топчутся посреди пыльной дороги. Никто не одолел. У обоих Иванов силы оказалось поровну. Кто-то из взрослых проходил мимо и прикрикнул на них, пристыдил. Они нехотя разошлись и, искоса поглядывая друг на друга, направились к пустырю. Ребята зашагали за ними, обсуждая поединок. Рогов расшиб коленку. Сорвав у обочины подорожник, он послюнявил его и залепил ссадину. Он помалкивал. Но каждый понимал, что настроение у него пропало. До этого никто из мальчишек не решался с ним бороться. Вначале ещё были охотники — он всех клал на лопатки, а потом, чтобы окончательно закрепить победу, ещё давал и тумаков. А этот приезжий паренёк не побоялся — осадил Рогова. В самом начале игры Роговым несколько раз была допущена грубость. Он злился, что Чернопятко то и дело прямо из-под его ног выбивает мяч, и норовил посильнее оттолкнуть его локтем. Но мы из-за таких пустяков не стали прерывать игру. Носимся по пустырю из конца в конец, пот с нас так и льёт. В груди колет, дышать трудно. К тому же, хоть пустырь и порос реденькой травкой, пыль поднялась — на зубах скрипит, в глазах щиплет. Но всё равно нам весело: три — два в нашу пользу! Ванька Рогов просто лезет из кожи, чтобы сравнять счёт. Мечется по пустырю как угорелый, словно бы один играет и нет у него команды. Из сил выбился, готов треснуть от злости. А мы спокойно играем, друг дружке мяч перепасовываем. Хоть и устали, да не как Рогов. Вот Ванька мчится наперерез Ивану Чернопятко. Бежит, по-бычьи пригнув голову, сверкая белками глаз. Чернопятко резко останавливается, наступив на мяч, и Ванька Рогов пролетает мимо. Чернопятко гонит мяч к воротам. Его опять настигает Рогов. Он замаялся, дышит тяжело. Мяч подлетает кверху. Чернопятко приготовился вбить его в ворота. Но Рогов, чтоб помешать, из последних сил ринулся, метя головой ему в живот. Я заметил это, мигом влетел между ними. Мы все трое повалились на землю. «Спасибо», — шепнул мне на ухо Иван и, вскочив, изо всех сил пнул тряпичный мяч. Тот треснул по швам и со свистом влетел в ворота. Ванька Рогов, желая скрыть конфуз, сильно захромал, делая вид, что его «подковали», и пошёл с поля. Нет, он не сел на краю пустыря, схватившись за ногу. Совсем ушёл. Оставил нам свой мяч. Странно, прежде он этого никогда не делал. Но время ли сейчас над пустяками раздумывать да искать объяснение переменам в характере Ваньки! Мы играли до тех пор, пока сшитый Ванькой мяч не разлезся в клочья. Усталые, измученные, еле передвигая ноги, вернулись домой. Иван хотел было обуться, глядь за поленницу — а сапог-то там и нет. Мы обшарили всё кругом, сапоги как сквозь землю провалились. — Если отец узнает, убьёт меня, — сказал Иван, сел на землю и начал плакать. Мы обступили его, стояли молча. С сочувствием глядели на убитого горем дружка. Как объяснить исчезновение Ивановых сапог? Не могли же они сами куда-нибудь утопать! Значит, это чьих-то рук дело. А может, Шамгольжаннан-жинге увидела их да внесла в дом? Я забежал домой и вскоре вернулся. Нет, тётя не знала ни про какие сапоги. — Ванька Рогов стащил! — предположил Калимулла. — Больше некому, — подтвердили другие мальчишки. — Только мы видели, куда Иван спрятал сапоги. Кроме Рогова, все на пустыре были… — Вот почему он оставил нам свой мяч! Мы тут же всей гурьбой побежали к Роговым. Ваньки не оказалось дома. Его мать сказала, что о недавно прибегал, а потом снова исчез, прихватив с собой нитки, иголку, ножницы. Ножницы! У меня по спине поползли мурашки, едва я предположил, для чего ему понадобились ножницы. Но куда Ванька мог деться? Куда он может спрятаться, чтобы спокойненько творить своё злое дело? В сарае! Больше негде. Ванька брыкался, царапался, кусался, точно хорёк. Но мы всё-таки его выволокли наружу. Бросили наземь неподалёку от дверей сарая. Уж такой обиды Ванька стерпеть не мог. То на одного кидается, то на другого. Ребята презрительно отталкивают его от себя. Ванька больше для них не авторитет. Изнемог Ванька, на землю опустился, носом хлюпает, грязным кулаком глаза протирает. Мы опоздали. Ванька успел изрезать одно голенище на несколько клинышков и уже начал сшивать кожаный мяч. Мы наподдали ему как следует. Прихватив сапоги — один целый, другой без голенища, — ушли. Однако оттого, что Ваньку Рогова отдубасили, голенище всё равно не склеилось. Что же делать? Как выручить парнишку, приехавшего погостить к нам и попавшего в такую беду? А что, если рискнуть обо всём рассказать дяде Родиону? Если у него отыщется кожа, пригодная для голенища, возьмёт да и пришьёт сам. Хотя вряд ли у него есть такая кожа. Была бы, сам не ходил бы в протёртых сапогах… Вот если сапоги Халиуллы-абзыя из сундука стянуть — куда вернее было б дело. Халиулла-абзый их надевает только по праздникам, не скоро хватится. Они у него из такой же мягкой кожи и блестящие. Но когда дядюшка об этом прознает, задаст нам перцу. Как же быть? Вот задача! И друга не выручить из беды нельзя. Вон даже в старое время полководец Суворов говорил: «Сам погибай, а друга выручай». Про это в книжке написано. Правда, тогда война была, но дружба и в мирное время остаётся дружбой. Придётся всё-таки рискнуть… Я обошёл дом со всех сторон — провёл разведку. Взрослые сидели в саду и, о чём-то увлечённо разговаривая, услаждались чаем. Я бесшумно, словно кошка, юркнул в окно. Открыл сундук. Просунув руку, нащупал сапоги за «ушки» и по одному вытащил их наружу и, молнией выскочив за ворота, сунул сапог в руки Ивану: — Примерь. Удивился Иван, растерялся. Надеть-то надел, но слепой заметит, что ноги у Ивана разные: один сапог больше, другой меньше. И надо же было в этот момент выйти из калитки дяде Давиду и Халиулле-абзыю! Они пребывали в приятном настроении. Дядя Давид, мурлыкая под нос какую-то песенку, сбросил с телеги целый ворох берёзовых веников и стал запрягать лошадь. А Халиулла-абзый велел нам перетаскать веники в сарай. — Пока сложите в углу, — сказал он. — А завтра к веникам добавим мяты и полыни для запаха и подвесим сушиться. Сейчас дядя Давид едет на кладбище. Полезайте в телегу, с ним поедете. На обратном пути насобирайте побольше мяты и полыни. — Ай, отец, — обратилась к мужу Шамгольжаннан-жинге, выглянув из калитки, — зачем на кладбище рвать? Пусть лучше проедут подальше, в поле. А то полынь с кладбища… Лучше умереть, чем прикасаться себе в бане такими вениками! Халиулла-абзый насупился, но, соглашаясь, закивал: — Ладно, дети, пройдите к полю вдоль балки. Заодно травы накосите. Лошади надо что-нибудь ночью пожевать. Это мне сказал Халиулла-абзый. И ещё троим ребятам, что играли с нами в футбол. А Габдулла отнёс веники и не вернулся, незаметно смылся в сад. Калимулла спрятался за поленницу дров. И Хабибулла бы улизнул, да только он очень любит щавель. Как окажется в поле, глаз не отрывает от земли. А то, бывало, растянется на пузе и лёжа уплетает кислый щавель. Наш бычок и тот не так любит щавель, как Хабибулла. По этому он первый прыгнул в телегу и занял место поудобнее. Остальные его братья не то испугались, что и всем влетит за сапоги, не то после игры в футбол устали, и теперь лень было ехать в поле. Я хотел отворить ворота и, зайдя во двор, подналёг на перекладину, чтобы отбросить её, но кто-то сильно толкнул ворота, и я не успел отскочить, шлёпнулся бы на землю. Гляжу, стоит в воротах косой Ханафи, муэдзин.[5] Борода взъерошена, глаза вытаращены, злобно сверкают. К тому же Ханафи не один пришёл, привёл с собой четверых стариков. Этот тщедушный на вид, сутуловатый пожилой человек во все времена года ходил в лёгкой латаной одежде и потёртой каракулевой шапчонке. Мне не раз доводилось слышать, как он ядовито высмеивал парней и девушек, прогуливающихся под руку. Он прогонял палкой тех — будь то мужчина или женщина, — кто заходит к соседям в гости босиком или без головного убора: это якобы по мусульманским обычаям является дурным поступком. При виде его у меня в голове промелькнула мысль: «Что же мы натворили? Почему к нам явился этот злой человек?..» Ханафи, раскрасневшийся, как рассерженный индюк, вплотную приблизился к Халиулле-абзыю. Задрав голову, выставил растрёпанную бородёнку, сузил глаза да так и замер в этой позе. Только ноздри раздувались и шумно втягивали воздух. Вдруг встрепенулся, ткнул в воздух толстой палкой, показывая на дым, вьющийся из трубы над нашей крышей. Он прокашлялся, чтобы голос его звучал громче, и начал возмущённо кричать, брызжа прямо в лицо Халиулле-абзыю слюной. Он говорил торопливо и задыхался. Произносил какие-то странные слова, якобы из корана, смысл которых мне был непонятен. Другие старики согласно кивали головой. И это, видать, косому Ханафи придавало уверенности в себе. — Я готов стать жертвой во имя нашей веры, но не успокоюсь, пока не проткну котёл этих безбожников! — воскликнул он, размахивая палкой, и решительно зашагал к нашему дому. Дядя Давид, удивлённый неожиданным появлением странного взбалмошного старика, замешкался и выпустил повод, за который удерживал лошадь. Когда Ханафи замахнулся палкой, лошадь испугалась и прянула в сторону. Телега хрястнула и опрокинулась. Хабибулла с истошным воплем вывалился из неё и откатился в сторону. И в это мгновение рядом с ним гулко ухнуло что-то увесистое, тяжёлое. Это упал из телеги прикрытый сеном красиво выделанный из дуба новёхонький могильный крест. И не перекувырнись Хабибулла разочек через голову, быть бы ему придавленным тем крестом. Служители мечети, считавшие греховным поступком даже прикосновение к символу православной веры — кресту, побледнели и онемели от ужаса. Может они подумали, что сию минуту к ним грядёт несчастье, под ними разверзнется земля и начнётся светопреставление. Вдруг, опомнившись, подхватив полы халатов, чтобы в них не запутаться, они кинулись прочь. Халиулла-абзый извлёк из-под сена плачущего в голос сына. Обеспокоенно оглядел его, ощупал. Убедившись, что мальчик цел и невредим, успокоился, потрепал его по щеке, уговаривая, чтобы он перестал плакать. В этот неурочный час — откуда узнал, откуда прослышал? — словно бы случайно, на нашей улице появился Исхак-мулла. Вместо того чтобы идти в мечеть к часу молитвы прямым путём, он почему-то сделал огромный крюк, чтобы в ту минуту оказаться перед нашими воротами. Сверкая белками глаз, он остановился, в недоумении глядя на шумную толпу семенящих в его сторону стариков. Правоверные тотчас окружили его, загалдели, перебивая друг друга, стараясь что-то объяснить. Наконец мулла понял, что так сильно потрясло прихожан и чем они так возмущены. Он в сердцах ударил палкой о землю, приблизился на несколько шагов к нам и закричал: — Дружба с неверным и грехи, в которых ты увяз по горло, тебе не пройдут даром, Халиулла! Не пройдут, даст бог! Если тебя не коснётся проклятье единоверцев, то детей твоих коснётся! Кого-то из вас непременно всевышний покарает! Пока он сыпал свои проклятья, я подошёл к ним сказал, что сейчас сбегаю в поселковый Совет и расскажу, какой они устроили здесь шум. Ханафи и его понятые мгновенно приумолкли, переглянулись и потихоньку разбрелись в разные стороны. Общими силами телегу подняли, поставили на колёса. Дядя Давид чувствовал себя виноватым во всём, что произошло. Смущённо, ни на кого не глядя, он вновь уложил крест на дно телеги, прикрыл его сеном. Он привёз крест на могилу жены, умершей много лет назад, когда в этих краях свирепствовал голод. Я подошёл к Ивану, который стоял потупясь и держал за уздечку лошадь. Он побледнел как мел, а глаза наполнились слезами. И мне тоже вдруг захотелось плакать. Что же это такое? Куда подевалась прелесть погожего дня? Ни Халиулла-абзый, ни дядя Давид не совершили ничего худого. За что их обидели, за что призвали проклятья на их голову? Может, за то, что Иван и его отец привезли полную корзину ягод и большущий пирог с грибами, величиной с заслонку от печи? А Халиулла-абзый велел жене тоже приготовить угощение повкуснее. Нарезанное казы, курт, масло выставил. Ведь в этом ничего плохого нет. Если даже из трубы немножко дымок взвился, не закоптил же он ясного неба. Оно такое же голубое, как было. Сидели — беседовали. Никого не ругали, никого не судили. И на тебе, прикатил этот вертлявый муэдзин — и ясный день будто померк. Шамгольжаннан-жинге громко всхлипывает, уйдя в дом. А мужчины, которые несколько минут назад сидели в беседке, оживлённо разговаривали и смеялись, будто бы в рот воды набрали. Глаз не поднимают, будто оба друг перед другом в чём-то виноваты. Мне хочется успокоить Ивана, да где найдёшь такие слова? Я обнял его за плечи. — Не горюй, Ваня, все муллы такие дураки, — говорю ему, напуская на себя бодрость. Он молчит. Провёл под носом рукавом, вот-вот расплачется. — А хочешь, я тебе подарю шнур, который в воде даже горит? Не веришь? Ей-богу, горит! Трещит, будто масло на сковороде, брызги во все стороны летят! Вытаскиваю из кармана моток, похожий на скомканные чёрные шнурки, сую в руки Ивану. — Скверно всё обернулось, — сказал дядя Давид и горестно вздохнул. — Ничего, Давид. Перемелется — мука будет, сказал Халиулла-абзый. — Ну, довольно печалиться. Поехали! И я с вами еду. Ну-ка, дети, полезайте в телегу! Отдохнувшая кобыла припустилась резвой рысцой телега загромыхала вдоль улицы. Жеребёнок, выгнув хвост, то уносился вперёд, оставляя после себя облачко пыли, то, резко поворотив, мчался назад. У него никаких забот, ему лишь бы порезвиться. Старики мусульмане сидели около своих мазано дожидаясь захода солнца — часа последнего намаза Халиулла-абзый громко приветствовал их. Но они не ответили. Отвернулись, будто его не узнали. До них дошёл уже, видать, слух о ссоре Халиуллы-абзыя со ел жителями мечети. С минарета донёсся хриплый голос муэдзина, скликающего правоверных к молитве. Ему откликнулся жеребёнок нежным переливчатым ржанием. Он бежал по краю дороги, на ходу срывая головки ромашек, васильков, колокольчиков. Когда отъехали подальше от селения, Халиулла-абзый затянул песню. Свою любимую, шахтёрскую: Вокруг, сколько можно охватить взглядом, расстилалась раздольная степь. Голова кружилась от разнообразия запахов трав и цветов. Обычно полевые цветы! пахнут так сильно перед грозой. И дышится так легка перед грозой. А на душе и радость, и тревога, навеянные приближением грозы… …Утром перед завтраком мы добавили к веникам полынь, мяту и, накрепко связав, подвесили их сохнуть к потолку в сарае. Пробыли-то мы в сарае не больше получаса. Вышли — солнышко уже над крышей поднялось. Глаза слепит. Глядим на кобылу, привязанную к колесу телеги, и не узнаем её. Стоит она понуро, пригнув голову. Не шевелится, будто не кобыла, а чучело. Какая-то жалкая и смешная. Мы сразу-то и не поняли, в чём дело. Оказывается, хвост у неё почти под самый корешок оттяпан. — Обычно так делают, если дочь себя опозорит, а у нас ведь в доме ни одной девчонки нет! — мрачно проговорил Халиулла-абзый и звучно сплюнул от возмущения. — Кто-то из вчерашних проповедников в отместку сделал, не иначе!.. Дядя Давид, вконец растерянный, дёргал за уздечку, стараясь приподнять мокрую от слёз морду лошади. Но та мотала головой, упрямилась, словно ей стыдно было взглянуть на людей. — Дрянные, оказывается, в вашем посёлке люди, Халиулла, будь тебе не в обиду сказано, — проговорил придушенным голосом дядя Давид. — Да-а… — вздохнул Халиулла-абзый и поскрёб в затылке; он не находил слов, которые можно было бы сказать в оправдание своих сельчан. — Спасибо за хлеб-соль, но больше ни минуты не могу здесь оставаться! — гневно сказал дядя Давид. — Расскажу дома, как славно погостил у своего друга… Вот и приезжай сюда, к твоим соплеменникам, с добрыми намерениями! Наверно, всё же не зря говорят: «Где живёт татарва, там не ищи добра». Иван дёрнул отца за рукав. — Папа, не надо так говорить! — сказал он. — Цыц, сопляк! — шикнул на него дядя Давид. — Зелен ещё меня учить! Нос лучше утри… — Сам говорил, что со мной можно разговаривать, как со взрослым, а сам… — обиженно пробубнил Иван и отошёл в сторонку. Стал молча тереть кулаком наполнившиеся слезами глаза. Ваню я считал моим гостем. Его горесть больно отдавалась в моём сердце. Я медленно подошёл к нему и, как это было вчера, притронулся к его плечу: — Не плачь, Ваня, — сказал я. — Хочешь, я подарю тебе свою рогатку? — Не надо. У меня своя есть, — ответил Иван всхлипнул и зашмыгал носом. У наших раскрытых настежь ворот уже собрались любопытные. Каждому не терпелось узнать, из-за чего ссора, чтобы потом целую неделю толковать об этом. — Ну, тогда… тогда возьми мой кубыз. Вот он, бери. Я попрошу маму прислать мне другой… Кубыз я любил больше всех своих игрушек. Когда я учился ходить, мать в шутку играла мне на нём плясовые. Укладывая меня спать, она часто не пела колыбельные, а наигрывала на кубызе. Если я, капризничая, начинал плакать, она утешала меня нежными и грустными мелодиями этого причудливого инструмента. Этот самый кубыз извлёк я нынче из кармана и сунул его в руку Ивану. Иван смотрит на него сквозь слёзы, глазам не верит. Очень ему нравилась эта моя игрушка. В первый день, когда он приехал к нам с отцом, мы ушли в сарай, и я там целый час играл ему на кубызе. Иван заслушался, рот разинул. «Где такие игрушки продаются? — спрашивает. — Дорого ли стоит?» Мы увлеклись, не заметили, как время прошло. Не слышали, что меня Шамгольжаннан-жинге кличет! Она, оказывается, уже все улицы обегала, нас разыскивая. А я учил Ивана играть на кубызе… У него уже неплохо получалось. Поэтому я решил ему подарить свой кубыз. Дядя Давид дёрнул за вожжи, направил лошадь к воротам. — Садись, — мрачно сказал он сыну, кивком головы указав на телегу. Халиулла-абзый, потрясённый, что старый приятель уезжает, даже не попрощавшись, направился к ступенькам крыльца, сел и, подперев голову руками, прикрыл глаза. — Садись, — строже повторил дядя Давид. Иван вдруг вздрогнул, встрепенулся, будто пробудился ото сна. — Не сяду! — крикнул он. — Не сяду! У ворот ребятня сгрудилась. Тревожно приумолкли, на нас глазеют. Они тоже с Иваном сдружиться успели. Де хотят, чтобы он, обиду в сердце затаив, уехал от нас. Он-то, может, не уехал бы, да отец велит. Стоит Иван, голову опустил, подаренный мной кубыз о рукав вытирает. — Выбрось эту безделушку! Лезь в телегу, тебе говорят! Быстро! — крикнул дядя Давид, теряя терпение. — Не выброшу! — упрямился Иван. — Не залезу! — Ну и чёрт с тобой, оставайся! Без тебя уеду… Дядя Давид выругался и в сердцах стеганул лошадь. И тут произошло нечто невообразимое. Девчонки, что стояли поодаль, завопили с перепугу. Едва лошадь привстала на дыбки, чтобы ринуться вскачь, Иван неожиданно сорвался с места и лёг в воротах поперёк дороги. — Ах! — раздался сквозь громыхание телеги голос Шамгольжаннан-жинге, вышедшей на крыльцо. Мальчишки закрыли глаза ладонями. Однако недаром говорят, что лошадь — умное животное. Кобылка, сразу не удержавшись, переступила передними ногами через Ивана и резко стала. Мальчик с перепугу всплеснул руками, в его ладони блеснул мой кубыз. Ветер ли коснулся медного язычка кубыза, или так сильно вздохнул упрямый мальчишка, или задела инструмент копытом лошадь — кубыз вдруг издал жалобный звук и смолк. Мы привели напуганного, но счастливого Ивана в дом. Отец его согласился ещё на денёк остаться у нас. Поздно вечером за мной прислал соседского мальца Ванька Рогов. Мы уже поужинали и собирались ложиться спать. К тому же дядя Давид затеял нам всем рассказывать интересную сказку. Я вышел с неохотой. Луна уже поднялась высоко и продиралась сквозь тучи. Деревья, крыши хат, земля то серебрились от её голубоватого света, то опять набегала тень. Ванька поджидал меня за воротами. Он вынул из-за пазухи огромный тёмный клубок и сунул в мои руки, — Нá, забери, — сказал он, не глядя на меня. — Это хвост ихней кобылы. Кто отрезал, не спрашивай. Всё равно не скажу… Резко повернувшись, он ушёл. От неожиданности я и слова не успел ему сказать. По правде говоря, и не знал я, ругать его или благодарить. Мои братья спали. Дядя Давид и Халиулла-абзый сидели за столом и тихо разговаривали. Отец Ивана просил не очень ругать его, уверяя, что это он сгоряча обругал всех жителей Голубовки. Он признался, что неправ, и испытывал перед Халиуллой-абзыем неловкость. — Молодец мой Иван, а? Молодец! Не дал нам с тобой поссориться, — то и дело приговаривал он, поглядывая на широкие полати, где рядком, один подле другого, спали ребята. Иван так и уснул с моим кубызом в руке. На рассвете мы с Иваном вышли во двор и приплели отрезанные волосы к хвосту кобылы. Правда, её хвост теперь выглядел не таким уж роскошным и длинным, но к ней всё же вернулся приличный вид. Пока у кобылы вырастет новый хвост, никто не заметит, что этот у неё приставной. Долго мы любовались преобразившейся кобылой. Обходили её со всех сторон. Легонько подёргивали за хвост, для проверки — не оторвётся ли. А потом я вынес из сарая припрятанные там сапоги, и мы, не теряя времени, помчались к дяде Родиону. Он так ловко пересадил голенище с одного сапога на другой, что сам Иван не сразу мог различить, какой сапог починили. Теперь я за друга не волновался. Однако держал в руках изуродованный сапог Халиуллы-абзыя и растерянно почёсывал затылок, не зная, что с ним делать. Подумав, решил положить обратно в сундук. До осени дяде сапоги не понадобятся, и до того времени я смогу жить спокойно… Дядя Давид и Иван у нас погостили ещё денёк. Потом на рассвете уехали. Иван увёз мой кубыз. Я словно потерял сразу двух друзей. Мне в первые дни был очень скучно, и я не знал, чем заняться. Видно, Иван тоже скучал по мне. Он стал приезжать к нам каждую неделю. А то и дважды на неделе. Хорошо, что рудник Первомайка, где они жили, находился не очень далеко. В то лето, вскоре после того, как уехали от нас Чернопятки, приехала моя мать. Через несколько дней мы с ней отправились в её родную деревню под Казанью, в Ямаширму. А оттуда в Апакай подались. В Ямаширме мы бывали часто. Там не счесть сколько маминых родственников. Оказывается, и сам я считаюсь ямаширменским. А это вот как получилось. В 1914 году, когда грянула первая мировая война, маме решила, что надёжнее всё же жить в сельской местности, и там, где побольше родственников. Земля — она как мать: как-нибудь да прокормит. Взяла менял запелёнатого, на руки и отправилась пешком в родное селение. А там уже местный староста и внёс меня в список, по которому вёл учёт населения своего села. Вот и получилось, будто я в Ямаширме родился. Трудно жилось нам. В те годы всем нелегко доставался кусок хлеба. В один из дней приехал Халиулла-абзый и, усадив в телегу, увёз нас обратно в Голубовку. Не случись этого, может, мы бы до сих пор там и жили… Впрочем, я отвлёкся. Так вот, погостили мы с матерью неделю в Ямаширме и неделю в Апакае. Может, дольше погостили бы, да подошло время уезжать нам в Астрахань. Возвращаемся в Голубовку — а нас там недобрые вести поджидали. У Халиуллы-абзыя стала одна за другой дохнуть домашняя скотина, птица. Мы все растерялись, не знаем, что и думать. Даже прославившийся на всю окрестность дядя Родион беспомощно руками разводит. Твердит одно и то же: «Я такой болезни не знаю!..» «Что за беда на мою голову!» — вторит Халиулла-абзый, чуть не плача. Шамгольжаннан-жинге та и вовсе растерялась. Чтобы задобрить бога, ходила третьего дня к мечети милостыню раздавать убогим. Знакомые старухи ей наговорили всякой всячины. «В несчастье, что обрушилось на вас, повинны те неверные, что гостили в вашем доме», — сказали ей. Она вернулась расстроенная, нам передала услышанное. Халиулла-абзый лишь с раздражением отмахнулся — мол, мне некогда выслушивать твои причитания. А мы, детвора, и подавно не придаём значения всяким «бабкиным сказкам». Шамгольжаннан-жинге раздосадовалась, ходит по избе, ворчит. Хотела было предложить муллу пригласить, чтобы молитву почитал над скотиной, не решилась: побоялась, что мужа вконец из себя выведет. А Халиулле-абзыю и впрямь недосуг было выслушивать словоизлияния жены. Он день-деньской был по горло занят в шахте. Там забывал о беде. Однако, едва ступит на порог, жена принимается твердить одно и то же — что на их скотинку порчу кто-то наслал. У Халиуллы-абзыя у самого на сердце кошки скребут, а тут ещё и она добавляет. — Да пусть передохнут все куры, и овцы, и телята! — вспыхивает он. — Мне сейчас главное угля побольше нарубить! Заработаю деньжат, другую корову тебе куплю… Мы все рассаживаемся за стол. Шамгольжаннан-жинге накрывает чистую скатерть. И пока она подаёт ужин, мой дядя рассказывает о своих шахтёрских делах, о том, как славно работают парни, недавно приехавшие из Татарстана. Он просто нахвалиться ими не может. Ещё бы! Ведь сам обучал их трудному шахтёрскому делу. — И всё же не хватает в шахте людей, мало, — жалуется Халиулла-абзый. — Всего четыре бригады работают. А нам вон сколько нужно угля! Раз в пять больше, чем мы добываем. Ведь паровозы на угле работают, заводы на угле работают, люди согревают своё жильё углём… Сегодня собрание было. Из самой Москвы человек приехал. Говорили, что для работы у нас начнут вербовать рабочих из окрестностей реки Идель. Ещё несколько тысяч шахтёров прибудет в Донбасс из Татарии, и здесь даже начнут выпускать шахтёрскую газету на татарском языке. Вот где закипит работа! Шахтёры народ крепкий, не подведут. Лишь бы уголь не кончился в лаве!.. Спустя несколько дней управление шахты поручило Халиулле-абзыю раздобыть лошадей, годных для работы под землёй. Когда дело касалось лошадей, Халиулла-абзый был готов отправиться добывать их даже за мифические горы Каф. Подался Халиулла-абзый в калмыкские степи. Не прошло и месяца, пригнал оттуда целый табун выносливых, сильных лошадей, купленных по сходной цене. Часть табуна угнали на другие шахты. Но большинство лошадей осталось всё же в Голубовке. Радости-то сколько было у ребят! Всё лето мы пасли лошадей в раздольной степи. А необъезженных с помощью Халиуллы-абзыя приучали к упряжи. — Молодцы, джигиты! Доброе дело творите! — не раз говаривал нам Халиулла-абзый. А потом призадумывался и горестно вздыхал: — Эх, ребятки, лишь бы они у нас эту зиму выжили… Мы удивлялись его словам. Думали: «Как это могут не выжить такие лошади, красавицы и резвухи, все как на подбор?..» И гораздо позже, зимой уже, поняли, что недаром ходил озабоченный Халиулла-абзый. А пока зима ещё была далеко, Халиулла-абзый не сидел сложа руки. Неподалёку от террикона, у дороги пустовал большой кусок земли. Мой дядюшка, оказывается, давно держал его на примете. Он посоветовался, поговорил в парткоме, и администрация шахты попросила поссовет выделить эту землю под огород шахтёрам. Пустырь вспахали и разровняли. Семь шахтёров высадили на огородах овощи. Нам достался участок с краю. Мы дружно взялись, и вспахали земли больше, чем следовало. Да и семья у нас большая: в рабочих руках недостатка нет. Тётушка моя рада, прямо на седьмом небе себя чувствует. «Вот, — думает, — засолю на зиму-то и помидоров, и огурцов, и капустки. Да и картошки про запас будет!» Однако Халиулла-абзый, оказывается, рассудил по-своему. Овощами засадил всего только небольшой участок. А потом разулся и пошёл по тёплой вспаханной земле босой и на всей остальной пашне семена люцерны посеял. Ох и рассердилась же на него Шамгольжаннан-жинге. Да и мы тоже — сами помалкиваем, а душой на стороне Шамгольжаннан-жинге. «Зачем же он огород травой засеял? Мало ли в поле травы? Если б знали, не старались бы столько», — думаем себе. А люди сам знаешь какие. Им только бы повод нашёлся языки почесать. Кто мимо ни пройдёт, хохочет. Друг с дружкой громко переговариваются, чтобы мы слышали: — Халиулла-абзый решил семью приучить есть траву. А Халиулла-абзый будто не слышит. Ходит себе по полю, семена люцерны разбрасывает. А мы сгрудились в сторонке, готовы от стыда сквозь землю провалиться. Однажды дядя возвратился с работы весёлый, будто не устал нисколечко. И мне весь день было радостно: к нам Иван приехал в гости. Выбежал я навстречу Халиулле-абзыю, выпалил о том, что ко мне друг пожаловал. Он засмеялся, взъерошил мои волосы. Перешагивая через порог, сказал, что к шахтёрам Голубовки тоже прибыли почётные гости. Из Казани приехали. Среди них будто бы и поэт Хади Такташ находится. Между рабочими разговор ходит, что он самолично спускается каждый день в шахту, чтобы поглядеть, как работают его земляки-шахтёры. А сегодня он в клубе читал стихи перед собравшимися шахтёрами. И Халиулле-абзыю привелось его увидеть собственными глазами. Всего в нескольких шагах от себя. У него, оказывается, русые волосы и синие-пресиние глаза. А какие чудесные стихи читал! Ну будто к самому сердцу рукой прикоснулся. Шахтёры подарили ему на память шахтёрскую лампу… — Что же ты мне не сказал? Я бы тоже пошёл в клуб! — говорю ему, с трудом сдерживая слёзы. Может, и заплакал бы, да перед Иваном неловко. И так он с усмешкой поглядывает в мою сторону. А Халиулла-абзый поглаживает усы да посмеивается. — Ты ещё молодой, успеешь увидеть и настоящих поэтов, и артистов, — говорит. — Прощаясь с нами, Хади Такташ сказал: «Видел я, как ладно вы работаете. Страна ждёт от вас много угля. Не подведите, земляки!» И мы все пообещали: «Не подведём! Не подведё-о-ом!..» Так вот, если и ты хочешь, чтобы мы не ударили лицом в грязь, то лучше думай, как нам лошадей зимой уберечь. Думай! Уже зима к порогу подступила… А что я могу придумать? И сам теперь вижу, что едва одна беда миновала, так теперь другая в дверь стучится. Корм, припасённый лошадям, на исходе. Я бы свою краюху хлеба им отдавал, но разве этим их прокормишь? Легко сказать: «Думай!..» Вот если бы меня в шахту спустили, там бы я показал, как уголь надо рубить. — Ты бы, дядя, похлопотал, чтобы меня в шахтёры взяли, — неожиданно вырвалось у меня. — Ты в свободное от уроков время за лошадьми получше присматривай. Это немалая помощь шахтёрам, — говорит дядя, внимательно поглядев на меня. Иван тоже с ним заодно. — Шахтёры нынче сами неплохо справляются, замечает он. — Если лошади свободно тянут вагонетки, им тоже легче. А подумай-ка, что будет, если лошади не смогут держаться на ногах. Твой дядя прав, о лошадях надо серьёзнее подумать… Я, может, на каникулы к вам приеду. Вместе что-нибудь сделаем. По правде говоря, сейчас лошадей хватает на шахте. Но время от времени всё же приходится туда отправлять новых лошадей. Человек и тот не сразу привыкает к новым условиям. А лошадь — не человек. Пока приучится работать под землёй, во тьме, с ней случается всякое: то её вагонетками прижмёт к отвалу, то она проваливается в трещины или колдобины и ранит ногу, то начинает тосковать по солнцу и не притрагивается к корму. Взамен вышедших из строя лошадей надо быстренько посылать здоровых. Халиулла-абзый предвидел это и пригнал из Калмыкии больше, чем надо. Этих лошадей мы и пасли в поле. Пасти их летом проще простого. В этом даже немало удовольствия. А попробуй-ка зимой их выходи… И нельзя убавить долю тех лошадей, что под землёй работают. Убавишь — отощают, с места вагонетку не сдвинут. А кнутом погонять лошадь там, под землёй, не полагается. Едва землю убелил первый снег, наш сарай превратился в конюшню. Мальчишки со всей улицы толкутся в нашем дворе: помогают ухаживать за лошадьми. Самим бы нам не управиться. Не так-то легко заботиться о двенадцати лошадях. Их надо накормить, напоить, почистить конюшню. Только успевай поворачиваться. Хорошо, у нас оказался хоть какой-то запас люцерны, что Халиулла-абзый скосил с огорода. Душистая трава — лакомство для лошадок, с удовольствием едят. А люцерна у нас выросла хорошая. Помню, пошли мы с Халиуллой-абзыем косить, — косой замахиваться мне стало жалко. Густая, плотная трава, стебельки налитые. Два дня косили. Хорошенько высушили. Связали в снопы, сложили на сеновале. Теперь едва с тем снопом зайдёшь на конюшню, веселеют милые лошадки. Но вскоре кончился корм. А зиме конца не видать. Суровой она выдалась в тот год. Халиулла-абзый что ни день, всё больше мрачнеет. Как быть? Чем кормить бессловесных своих помощников-лошадей? Едва придём из школы, тут же разбегаемся по посёлку. Ходим от одного двора к другому, от дома к дому — клянчим у хозяев картофельные очистки. Начальник шахты выделил немного муки из фуража. Но что с той муки?.. Лошадям нужен такой корм, который можно жевать. Им овёс или сено нужно. А ни овса, ни сена у нас нет. В один из дней Халиулла-абзый пошёл в управление, чтобы ещё раз серьёзно потолковать. Сел я на порожке конюшни, жду, с какими вестями вернётся мой дядя. Тихонько скрипнула дверь, на крыльцо вышел Хабибулла. Догадываюсь: неспроста у него оттопырены карманы брюк. Хабибулла очень любит Дутого. Уж сколько раз ему доставалось из-за него от матери. Всё равно, стоит ей зазеваться, он отламывает от домашнего каравая краюху и спешит в конюшню. И сейчас собирается незаметно да побыстрей скормить хлеб Дутому. Даже фуфайку надеть не успел. Стоит, мнётся. Не хочет, чтобы я увидел. Вдруг я у себя на шее почувствовал горячее дыхание Дутого и прикосновение его бархатистых губ. Вот проказник, вот попрошайка! Почуял запах хлеба и ухитрился каким-то образом снять с головы недоуздок. Подошёл сзади и тычется мне в затылок, баловень: просит разрешить Хабибулле отдать ему хлеб. А Хабибулла уже протянул своему любимцу ломоть. Дутый сжевал гостинец. Благодарно заржал. Тычется мордой к нам в руки, ещё просит. Неужели такого умницу коня зарежут из-за того, что нечем его кормить? Не может быть! Никто не решится на это. На крыльцо вышла Шамгольжаннан-жинге. Увидев нас, незлобиво ворча, направилась в нашу сторону. — Ах, пострел, ты опять здесь! К добру ли, что ты с этих лет привязался к лошадям? Все твои братцы сидят в тепле и старательно учат уроки, а ты в такой мороз в одной рубашке торчишь здесь. Простудиться захотел? Возьми-ка, надень свой бешмет! — Сейчас пойду домой, — бубнит Хабибулла, но бешмет всё-таки из её рук берёт и скоренько надевает. Лошади беспокойно переступают с ноги на ногу, громыхают по полу, тихо ржут и пофыркивают — напоминают о себе, мол, не забыли ли про нас. Есть просят лошадки. Сердце кровью обливается при их ржании. Халиулла-абзый вернулся, когда уже стемнело. В правлении обещали выделить на каждую лошадь по три килограмма муки. «Больше не проси, — сказали ему. — А не разживёшься ли ты где-нибудь соломой? Поспрашивай в близлежащих хуторах. Ведь многие в нашей степи отапливаются соломой. Может, раздобрится кто… Можно солому распарить и посыпать сверху мукой. Правда, лошадь животное привередливое, но голод — не тётка, заставит есть…» Мы стояли с дядей у входа в конюшню и молчали. О чём говорить? И так ясно: если не раздобудем соломы, с несколькими килограммами муки лошади долго не протянут. А какие планы мы строили с мальчишками! Началось всё вот с чего. В конце осени приезжал в отпуск брат Ваньки Рогова, Александр Александрович. Он в Красной Армии служил, на самой границе. Мы часто собирались по вечерам у Ваньки. Его брат, сидя на ступеньках крыльца, рассказывал нам множество удивительных историй из жизни пограничников. Соседи дивились, что тихо стало по вечерам на улице: ни в казаков-разбойников никто не играет, ни в прятки… А нам куда интереснее было слушать Ванькиного брата, чем носиться по улицам да по зарослям. От него мы узнали, что лошадь пограничника по приказу хозяина может лечь и не двигаться, будто убитая; перескакивать через высокие изгороди и даже через рвы; откликаться ржанием на зов пограничника и тут же прибегать к нему… До поздней ночи слушали мы рассказы бывалого пограничника. И до утра бы сидели, да только он, позёвывая в ладонь и посмеиваясь, обычно говорил: «Ну, ребятки, поди, родители вас заждались. Спозаранку им на работу. А рабочему человеку давно пора спать». И мы нехотя расходились. Иван Чернопятко, как и обещал, на каникулы приехал в Голубовку. Он несколько дней жил у нас. Шамгольжаннан-жинге всегда нам стелила рядом. Но Габдулла, Хабибулла, Калимулла, зная, что мы ещё не скоро уснём, приходили к нам. Никому не хотелось спать. Мы подолгу обсуждали рассказы пограничника. Нам тоже хотелось чему-нибудь обучить наших лошадей. Каждый выбрал себе по скакуну, только Хабибулла не выбрал. Вернее, ему нравился только мой Дутый. — Гиль, а Гиль, можно, я буду помогать тебе пасти Дутого? — попросил он. В его голосе звучала такая мольба, что я не смог отказать. — Пожалуйста, мне ведь не жалко, — сказал я. Мы договорились, что, как только стает снег, погоним табунок в поле и сразу же начнём обучать наших лошадей всяким упражнениям. У каждого в табуне был свой четвероногий друг — любимец. Я с самого начала облюбовал Дутого: гордая посадка головы, сильная грудь, крепкие ноги в белых носочках и хвост, похожий на сноп. Бывало, завидит меня издали, ушами прядает, в глазах его звёздочки загораются. Если делаю вид, что не замечаю его, призывно заржёт и мчится ко мне, развевая хвост по ветру. Беру его за уздечку, ласково похлопываю по шелковистой шее. А он не стоит на месте, нетерпеливо переминается с ноги на ногу. Резвясь, высоко вскидывает голову да как заржёт, словно говорит тебе: «Ну летим же скорее!..» — и радостный переливчатый голос его несётся над колышущимися ковылями. А он уже выгнул дугой шею, мотает головой — ждёт, когда ты вскочишь на него. Гопля! Теперь плотнее прижимай к его гладким бокам пятки. Несётся твой скакун над травой, его копыта будто и земли не касаются. И твоё сердце, и сердце твоего скакуна летят на несколько шагов впереди всё быстрее и быстрее. Никакая сила теперь не может удержать вас обоих. Если путь тебе преградит огонь — вскочишь в огонь; если вода забушует перед тобою — бросишься в воду. Перенесёт тебя резвый конь и через пропасть, и через высоченные горы. С давних времён лошадь была человеку верным другом. Умная лошадь сама выводила на дорогу заблудившегося путника; чуткая лошадь, услышав выстрел, шарахалась в сторону, чтобы уберечь хозяина от пули «Может, и наши кони станут такими умными и чуткими, — думалось нам. — Может, и мы когда-нибудь, оседлав верных скакунов, отправимся в дальний путь, чтобы обратить в бегство врагов…» И какой джигит не мечтал об этом, пригнувшись низко к расчёсываемой ветром гриве своего скакуна и несясь над волнующимся зелёным морем, мелькающими в гуще трав искорками полевых цветов! Неужели все наши мечты не сбудутся? Стало больно смотреть на наших измождённых любимцев. Кажется, подуй — и все они повалятся с ног. В воскресенье утром из Первомайки приехал Иван. — Надо раздобыть сена или соломы для лошадей, — говорю ему. — Им на день нужен воз сена. Где столько найдёшь? — отвечает он. — Если не воз, то половину обязательно, — говорю я. Иван задумался. — У крестьян не разживёшься. У самих скотина голодает… А что, если в поле под снегом поискать? — неуверенно предложил он. — Давай попробуем, — согласился я. Прихватили лопаты и отправились в поле. Снег глубокий. Увязаем выше колен. То в одном месте расшвыриваем лопатами снег, то в другом. Однако под ним всего лишь тощая сухая травка. Лошади не кролики, этим их не прокормишь… Вскоре из сил выбились. И надежду потеряли. А потерять надежду — значит всё потерять. Поглядываем с Иваном друг на друга, чуть не плачем. И холод пробирает. Начинаем поживее работать, чтобы согреться немного. Но нет травы. Бредём обратно, к посёлку, еле передвигаем ноги. Степь бела и пустынна. Неприютно. Жёсткий ветер больно хлещет по лицу позёмкой, гонит по полю перекати-поле; они катятся по белому снегу, похожие издали на серых зайцев. В какие дали они держат путь? Куда их гонит ветер? — Послушай-ка! — вскрикивает вдруг Иван и сильно дёргает меня за рукав. — Ветер гонит перекати-поле в балку! Он их полный овраг навалил, поди! Это же корм для лошадей! Вдруг он сорвался с места и, увязая в снегу, падая, бросился за катящимся мимо нас клубком травы. Наконец, рухнув в сугроб, ухватился за колючий стебель. — Если так гоняться за каждым пучочком, за день и мешка не соберёшь, — сказал я. — И потом, станут ли такую траву есть лошади? Ведь они не верблюды, чтобы есть колючку… — Мы и не станем гоняться! — говорит Иван. — Лишь бы эта еда пришлась лошадям по вкусу… Он присел на корточки и стал внимательно рассматривать перекати-поле. И сейчас только я понял, что замыслил Иван. — Ты молодчина, друг! — кричу ему, заглушая ветер, насвистывающий в ушах. — Мы их достанем в балке из-под снега. А потом приедем на телеге. — Приедем, конечно. Да только сам говоришь, лошади не верблюды. Станут ли есть? — Человек и тот, если голоден, всякую траву ест! Посоветуемся с дядей Родионом. Он же ветеринар, что-нибудь подскажет… Мы пришли к дяде Родиону и положили прямо на стол большущий куст перекати-поля. Хозяин дома стоит — глазами моргает, не поймёт, в чём дело. — Как эту колючку сделать съедобной? — спрашиваю у него. — Есть ли в ней что-нибудь питательное? — справляется Иван. Растерянный дядя Родион переводит недоуменный взгляд на Ивана. Потом опять на меня. И вдруг, поняв, в чём дело, хватается за живот и начинает трястись от хохота. — Кажется, и в самом деле Халиулла-абзый вас превратил в вегетарианцев, — с трудом выговорил он, сдерживая улыбку. — Значит, решили переключиться на подножный корм? С чем же вы собираетесь её есть — с маслом или без масла? Ведь без масла даже лошадь может ею подавиться! — Мы хотели посоветоваться, как сделать её съедобной для лошадей! А что они её в таком виде не станут есть, мы и сами знаем, — говорю ему сердито. Дядя Родион придвинулся ближе к столу и сразу же посерьёзнел. Сжав рыжую бородёнку в кулаке, задумчиво уставился на принесённую нами траву. На ней оттаивал снег, капал на непокрытый дощатый стол. — Попробуйте хорошенько распарить и посыпать мукой, — сказал он… Запрягли лошадь в лёгкие сани и поехали к балке. Мы с Иваном шли впереди, а лошадь еле-еле плелась позади, далеко отстав от нас. Её вёл под уздцы Хабибулла. Он то и дело проваливался в глубокий снег, проворно поднимался, сворачивал лошадь туда, где поменьше снегу. Часто останавливался, давая лошади передохнуть. Предположение Ивана оправдалось. Дно балки было устлано перекати-поле. Идёшь по снегу, а он прогибается, под ним похрустывает, шелестит. Принялись мы с Иваном разбрасывать снег, извлекать из-под него слежавшиеся комья травы. Руки посинели от холода. В них впивались колючки, но мы не чувствовали боли. Потрём ладони сухим рассыпчатым снегом, подышим на пальцы — и снова за работу. Пока Хабибулла прибыл с санями, мы успели порядком потрудиться и насобирать огромную кучу травы. Через каких-нибудь два часа втроём нагрузили сани горой. Может, сверху примяли бы стог да ещё добавили, но побоялись, что лошадь не потянет. И так пришлось навалиться на сани всем троим. У лошадки ноги подгибаются, мокрая вся от пота. Мы, как и она, не щадим себя, изо всех сил толкаем сани. Халиулла-абзый увидел в окно въезжающие в ворота сани, нагружённые доверху, выскочил из дому в одном исподнем. Подбежал, схватил лошадь под уздцы. Подвёл её к конюшне и побежал домой одеться. С крыльца обернулся, потирая руки, кричит: — Молодцы, джигиты! Этак, может, мы и убережём наших лошадок! Не теряя времени, мы изрубили колючую траву топором, насыпали в большое корыто и ошпарили крутым кипятком. Подождали, пока размокнет, подсыпали муки и перемешали палкой. Потом сверху ещё присыпали мукой — для соблазну. Халиулла-абзый шумно понюхал воздух. — Свежим хлебом пахнет. Сам бы ел! — говорит он, довольно улыбаясь. — Ведите-ка почётных гостей. Иван, Хабибулла и я кинулись в конюшню. Привели трёх коней. Глядим на них затаив дыхание. Вот молодой жеребец, мой Дутый, ткнулся мордой в корыто, недовольно фыркнул, раздувая ноздри, и замотал из стороны в сторону головой. У меня упало сердце. Глаза застлали слёзы. Всё передо мной затуманилось, расплылось. Вдруг слышу, кто-то хрумкает. Вытер рукавом слёзы: мой Дутый поджал уши и торопливо ест. Ест, родимый! Ест, крылатый мой!.. Два других коня стояли недвижно, будто они не живые вовсе, а чучела. Озадаченно смотрели некоторое время на Дутого, потом тоже начали есть. Мы закричали: «Ур-ра-а!..» — и бросили вверх шапки. |
||||||
|