"Жизнь на Самоа" - читать интересную книгу автора (Стивенсон Роберт Льюис)1894 годТак кончился 1893 год. В конце января Льюис писал: «Да, если бы я умер, например, сейчас или, скажем, в ближайшие полгода, можно было бы сказать, что в общем я великолепно провел отпущенное мне время. Но все понемногу утрачивает свежесть; работа моя скоро начнет приобретать старческие черты; со всех сторон в меня швыряют камнями. Теперь начинает казаться, что я доживу до того, что увижу себя бессильным и забытым. Жаль, что самоубийство считается плохой рекомендацией в высших сферах». Ему осталось прожить всего десять месяцев. В феврале он сообщает Колвину, что в Ваилиме давали бал; в марте — что он мучится с «Сент-Ивом», которого ему так и не удалось закончить. В апреле он пишет Чарльзу Бакстеру, который тогда готовил эдинбургское издание сочинений Стивенсона, запрашивая литературные материалы для «Сент-Ива». В мае он сообщает Бакстеру о своей радости и благодарности по поводу проектируемого собрания сочинений и спорит с Колвином о том, что должно быть включено. В июне в письме к своему кузену Бобу (Р. А. М. Стивенсону) он объясняет свое участие в политических делах острова: «Невозможно жить здесь и не чувствовать очень болезненно последствий чудовищного хозяйствования белых. Я пытался не вмешиваться и глядеть на все со стороны, но это оказалось выше моих сил. Это такие бестолковые дураки! Толковый дурак не разводит канцелярщины. Он таков, каким мы привыкли видеть чиновника, — ведь все они сплошь заурядная, неинтеллигентная публика. А эти, здешние, дергаются, как на пружинках, то прижимают уши и удирают, то замрут, точно подстреленные и — престо! — полным ходом на другой курс. Почти у всех местных представителей чиновничьего класса я замечаю нездоровую зависть самого мелочного сорта, по сравнению с которой зависть художников и даже актеров носит серьезный, скромный характер. А чего стоит их стремление расширить свой крошечный авторитет и смаковать его, как бокал бесценного вина! Порой, когда я вижу одного из этих маленьких царьков пыжащимся по поводу какой-нибудь своей победы — возможно, совершенно незаконной и определенно обернувшейся бы для него позором, если бы о ней когда-либо услыхали вышестоящие, — я готов плакать. Самое удивительное, что внутри у них больше ничего нет. Я тщетно старался что-нибудь прослушать — ни настоящего чувства долга, ни настоящего понимания вещей, ни даже желания понять, никакого стремления пополнить свои знания. Для этих людей нет большего оскорбления, чем попытка сообщить им какие-то сведения; хотя эти сведения, несомненно, что-то прибавят к их собственным и чем-то от них отличаются. А уж если взять политику, самое лучшее для них было бы прислушаться к тому, что им говорят, тем более что это вовсе не обязывало бы их к определенным действиям. Ты помнишь, что такое французский почтовый или железнодорожный чиновник? Вот тебе живой портрет местного дипломата. Их и Диккенс не опишет; тут карикатура пасует. Все это мешает работать, и мир оборачивается ко мне неприятной стороной. Когда твоим письмам не верят, начинаешь злиться, а это уже гадость. Я всей душой хотел бы ни с чем таким не связываться, но только что опять влез в эти дела — и прощай покой!» В июне приехал Грэм Бэлфур, а за ним Ллойд и «тетушка Мэгги». Льюис физически хорошо себя чувствовал, но литературная работа шла туго. 7 июля он писал Генри Джеймсу: «Когда не пишется, Вы сами прекрасно знаете, каждый день начинается жгучим разочарованием, а это не способствует улучшению характера. Я в том самом настроении, когда перестаешь понимать, как это можно быть таким ослом — избрать литературную профессию, вместо того чтобы пойти в ученики к цирюльнику или держать ларек с жареной картошкой? Впрочем, я не сомневаюсь, что через какую-нибудь неделю, а то и завтра все покажется мне не столь мрачным». Однако в сентябре он все еще бился над «Сент-Ивом». В том же месяце он увидел начало строительства Дороги Благодарности, или Дороги Любящего Сердца, задуманной и построенной самоанцами, которые хотели этим выразить ему признательность за помощь и сочувствие в трудное для них время. Дорога предназначалась специально для него, и Стивенсон был глубоко растроган. В октябре настроение его улучшилось, и он начал диктовать «Уира Хермистона», ощущая прежние силы, более того, он чувствовал себя на вершине успеха. Он был здоров физически и с оптимизмом смотрел в будущее. И тут, в конце дня 3 декабря 1894 г., в возрасте сорока четырех лет, его сразило кровоизлияние в мозг. Мать его на следующий день так описывала трагическое событие в письме из Ваилимы своей сестре Джейн Уайт Бэлфур: «Как передать тебе ужасную весть, что мой любимый сын внезапно ушел от нас прошлым вечером? Еще в шесть часов он хорошо себя чувствовал, был голоден перед обедом и помогал Фэнни делать майонез. Вдруг он поднял обе руки к голове и сказал: „Какая боль!“, затем добавил: „У меня странный вид?“ Фэнни сказала „нет“, чтобы не пугать его, и проводила его в зал, усадив там в ближайшее кресло. Она позвала нас, и я прибежала в ту же минуту, но он потерял сознание, прежде чем я подошла к нему, и оставался в таком состоянии в течение двух часов, а в восемь часов десять минут его не стало. Ллойд сразу же помчался за помощью и поразительно быстро привез двух врачей — одного с «Валлару» и второго, доктора Функа, из Апии, но мы уже сделали все, что было возможно, и они больше ничего не могли предложить. Прежде чем наступил конец, мы перенесли в зал кровать и уложили его. Потом все слуги собрались вокруг, пришли вожди из Танунгаманоно с красивыми циновками и накрыли ими постель. Это было очень трогательно, когда они входили, кланяясь и говоря «Талофа, Туситала», а потом целовали его и со словами «Тофа, Туситала» выходили из комнаты. Наши слуги-католики попросили разрешения «сделать церковь» и долгое время пели молитвы и гимны очень тихо и нежно… Мы послали за мистером Кларком, который оставался с нами до самого конца. Льюис хотел, чтобы его похоронили на вершине горы Ваэа, и сегодня еще до шести утра явились сорок человек с топорами, чтобы прорубить туда дорогу и выкопать могилу. Утром пришли некоторые вожди из лагеря Матаафы; один горько плакал, говоря: «Матаафа ушел, и Туситала ушел, никого у нас не осталось…» Сейчас все они поднимаются на гору. Письма нужно отправить сегодня, и я едва понимаю, что пишу. Никто из нас еще по-настоящему не осознал случившегося и с каждым днем будет все больнее… Я чувствую себя совсем покинутой и не знаю, что делать…» 9 декабря «тетушка Мэгги» опять писала Джейн Бэлфур: «Жизнь у нас точно остановилась со вторника, и никто не может ничем заняться. Только думаем о нашей утрате, которая становится все мучительнее по мере того, как мы начинаем смутно осознавать ее. Но по крайней мере никого не оплакивали так повсеместно, как моего возлюбленного сына… Подъем на гору Ваэа очень трудный, и многим он оказался не под силу. Гроб унесли за полчаса до того, как отправились приглашенные гости, потому что взбираться с ним было тяжким трудом, но нашлось много любящих рук — самоанцев, сменявших друг друга и готовых нести дорогого Туситалу к его последнему дому на их родной земле. Не жалея себя, они старались нести его на высоте плеч и как можно ровнее и торжественнее. Позади шли несколько самых близких друзей, которых мы пригласили. Когда они достигли вершины горы, гроб уж стоял рядом с могилой и был накрыт флагом, который развевался над нами в те счастливые дни на „Каско“. Как только гроб был опущен, туда побросали венки и кресты, пока не закрыли его совсем. Тут наши домашние слуги забрали лопаты у «пришлых», которые рыли могилу. Ничьи руки, кроме тех, кто был прямой «семьей Туситалы», не должны были засыпать его гроб землей и оказать ему эту последнюю услугу. Мистер Кларк прочел отрывки из англиканской погребальной службы и молитву, написанную самим Льюисом, которую он читал на семейном молебне всего за вечер до своей смерти; а мистер Ньюэл произнес по-самоански речь, вызвавшую слезы у всех, кто ее понял. Молились тоже на этом языке, который так любил Льюис. Я должна рассказать тебе странную вещь, которая случилась как раз перед его смертью. За день или два до этого Фэнни сказала нам, что знает, предчувствует: что-то ужасное случится с кем-то, кого мы любим, как она это объясняла — с одним из наших друзей. В понедельник она была из-за этого очень мрачная и расстроенная, и дорогой наш Лу изо всех сил старался развеселить ее. Он прочел ей главу из только что оконченной книги, разложил пару пасьянсов, чтобы заставить ее поглядеть, и, как я представляю себе, приготовление этого майонеза затеяли столько же ради нее, сколько для Льюиса. Достаточно странно, но оба они сходились в том, что эта ужасная вещь, которая должна случиться, не относится ни к одному из них! Вот до какой черты, но не дальше, может доходить наша интуиция, наше второе зрение… Сосимо, личный слуга Льюиса, совсем безутешен; он держит комнату Туситалы в безукоризненном порядке, и, когда мы с Фэнни зашли туда сегодня утром, мы были растроганы, увидев в обоих стаканах на столе подле кровати красивые белые цветы». 16 декабря она пишет: «Еще одно воскресенье без моего дитяти; он покинул нас так быстро и внезапно, что я, кажется, только теперь начинаю сознавать, что на земле больше его не увижу… Вчера нам пришлось пережить еще одну печальную сцену. Мы рассчитывались с „пришлыми“ работниками; последним их делом было улучшить дорогу к вершине горы; вчера они как раз покончили с этим. После обеда все мы собрались в зале в первый раз после похорон. Ллойд произнес речь, объясняя, как мы сожалеем, что не можем держать их дольше теперь, когда Туситала нас покинул, и поблагодарил их за преданную службу. Один ответил за всех, что они были здесь счастливы, всегда чувствовали себя членами семьи, что их хорошо кормили и заботились о них во время болезни и что им очень жаль уходить и расставаться с нами. Потом они спели две прощальные песни Туситале, которые сочинили двое из них. Мы вместе выпили кавы и обменялись рукопожатием. Некоторые, уходя, целовали руки, когда говорили свое „Тофа, соифуа“ („Прощайте, будьте живы“). Кроме домашней прислуги остались только наш старый друг Лафаэле, который смотрит за коровами и свиньями, Леуэло, помогающий Фэнни с огородом, и тонганец, у которого один глаз и вообще слабое здоровье. Совсем недавно Ллойд убеждал Льюиса уволить его, так как от него мало пользы, но Льюис ответил, что у тонганца нет дома, идти ему некуда, а он может ослепнуть совсем и что, покуда он сам в Ваилиме, там найдется место и для тонганца». 13 января 1895 г.: «Мне кажется, я не писала тебе о замечании, сделанном доктором с „Валлару“, которое не дает мне покоя. Мы стояли вокруг дорогого Лу, Фэнни и я растирали ему руки водкой. Рукава рубашки были закатаны, и видна была худоба его рук. Кто-то упомянул о его книгах, а доктор А. сказал: „Как можно писать книги такими руками?“ Я обернулась и бросила ему с негодованием: «Он все свои книги написал такими руками!» Мне кажется, я никогда еще с такой ужасной ясностью не представляла себе размеров борьбы, которую мое любимое дитя вело всю свою жизнь. В последние двадцать лет он писал примерно по тому в год, превозмогая слабость, которую большинство людей сочло бы достаточным оправданием для перехода на полную инвалидность, но он жил и любил жизнь, несмотря ни на что. Помнишь, много лет назад кто-то утешал его тем, что Бэлфуры с возрастом становятся крепче, а он ответил: «Да, но как раз когда я начну перерастать бэлфуровскую хрупкость, явится Немезида недолговечных Стивенсонов и поразит меня!» Его слова прятались в глубине моей памяти все эти годы, и ты видишь, так и сбылось». Из всех писем с соболезнованиями, полученных Фэнни, быть может, лучшим, как бы данью не только Льюису, но и ей самой было письмо от Генри Джеймса: «Дорогая моя Фэнни Стивенсон, что я могу сказать Вам, чтобы это не показалось жестоко неуместным или напрасным? Все это время мои мысли были подле всех вас, особенно Вас, Фэнни, и я хотел бы надеяться, что это нежное сочувствие дойдет до Вас, несмотря на даль. Никто не может вместо Вас осушить эту чашу. Вы ближе всех к боли, потому что были ближе всех к радости и славе. Но если для Вас не безразлично сознавать, что ни одной женщине не сочувствовали больше, что Ваше личное горе — это в то же время острое личное горе бесчисленных сердец, то знайте, дорогая моя Фэнни Стивенсон: все эти дни самый воздух был полон дружбы к Вам. Я не в силах передать Вам, каким бедным и обветшалым кажется мне теперь весь мир, как моя жизнь сразу потеряла один из ближайших и сильнейших стимулов для своего продолжения, для попыток и дел, для планов и мечтаний о будущем. То, что я хочу сказать, могло бы показаться не совсем деликатным по отношению к Вам, если бы я не знал, что в Вашем чувстве утраты нет узости и эгоизма. Но если думать только о нем, о его счастливой репутации, его очевидной большой удаче, все предстает в ином свете. То есть, на мой взгляд, он, сраженный внезапным ударом, точно от руки богов, в момент неомраченной славы, и в смерти оказался столь же счастливым, каким был во всем благодаря своему умственному складу. Даже принимая во внимание печальные стороны его насыщенной и богатой жизни, несомненно, что он был хозяином положения — всегда в самой гуще битвы, среди грома музыки, в расцвете своих сил и блеске таланта. Кто скажет, что эта жизнь не знала полного успеха, не достигла вершины? С самого начала она была напряженной, блистательной, изящной, и результат, плоды его жизненного опыта заключают в себе нечто драматически законченное. Он ушел вовремя, не успев состариться, — достаточно рано, чтобы остаться истинно молодым, и достаточно поздно, чтобы сполна отпить из чаши. В литературном мире, мне кажется, не много было смертей, так романтически оправданных. Умоляю, простите, если эти слова прозвучат слишком хладнокровно, как будто я не понимаю, что в Ваших глазах такая утрата, конец такого союза не могут быть оправданы ничем. Говоря так, я имею в виду только завершенность и освященность его творческого пути. Когда же я думаю о Вашем собственном состоянии, то просто разрываюсь между жалостью и восхищением и меня поддерживает единственно сознание, что Вы столь же тверды духом, как был он». В апреле 1895 г. Фэнни, измученная и больная, отплыла в Сан-Франциско и провела это лето в Калифорнии. Зимовала она на Гавайских островах. Тем временем Ллойд женился, и в мае следующего года она вернулась в Ваилиму в сопровождении Бэллы. Но вскоре для нее стало очевидным, что без Льюиса и при том, что дети вынуждены жить в других местах, она уже не может чувствовать себя счастливой в этом доме. Поэтому она продала Ваилиму русскому купцу, по фамилии Кунст, наследники которого в свою очередь продали ее немецкому правительству, после чего усадьба служила резиденцией немецкому губернатору Самоа. Во время первой мировой войны Новая Зеландия оккупировала Уполу, и Ваилима после многих переделок и расширений превратилась в английское правительственное здание, над которым развевался британский флаг. В 1898 г. Фэнни уехала в Англию и подверглась тяжелой операции, затем путешествовала по Франции, Испании и Португалии. Она купила дом в Сан-Франциско, совершала экскурсии в Мексику, некоторое время жила на уединенном ранчо Эль-Саусаль, в шести милях от Энсенады в Нижней Калифорнии. В 1906 и 1907 гг. она посетила Европу и в 1908 г. нашла свое последнее пристанище в Санта-Барбара, штат Калифорния, где и умерла 18 февраля 1914 г., как и Льюис, от кровоизлияния в мозг. Весной 1915 г. Балла и ее муж, исполняя последнюю волю матери, отплыли с пеплом Фэнни на Самоа. 22 июня прах ее был захоронен подле останков Льюиса. В небольшой группе, собравшейся на вершине горы Ваза над Ваилимой, были Ситионе, ныне вождь Аматуа, Лаулии и Митаэле. Надпись на бронзовой пластине над могилой Фэнни — ниже ее самоанского имени Аолеле — гласит: Добрый наставник, подруга, жена, Верная спутница в жизни земной, Была я Небесным отцом создана С сердцем горячим и вольной душой. На памятнике также выбиты строки, посвященные Льюису, — «Реквием», который он сам написал: Под звездным простором, в высоких горах Могильной землею укройте мой прах. Я радуясь жил, но приспела пора И радует смерти покой. На камне моем вы напишете так: Здесь его дом, его давний маяк, Из долгих скитаний вернулся моряк, Охотник — из чащи лесной. |
||
|