"Жажда жизни" - читать интересную книгу автора (Стоун Ирвинг)ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ГААГАМауве был еще в Дренте. Винсент обошел весь квартал, прилегающий к Эйлебоомен, и около вокзала Рэйн снял комнатушку за четырнадцать франков в месяц. Мастерская – пока в нее не вселился Винсент, она называлась просто комнатой – была довольно просторная, с нишей, в которой можно было готовить еду, и большим окном, выходившим на юг. В углу стояла низенькая печка, длинная черная труба которой уходила в стену под самым потолком. Обои были чистые, светло—серые; в окно Винсент мог видеть хозяйский дровяной склад, за ним зеленый луг и широкие полосы дюн. Дом стоял на Схенквег, окраинной улице Гааги, за которой к юго—востоку сразу открывались луга. Крыша его была закопчена паровозами, постоянно грохочущими у вокзала Рэйн. Винсент купил прочный кухонный столик, два простых стула, одеяло и, укрываясь им, спал прямо на полу. Эти затраты, вконец истощили его денежные ресурсы, но близилось первое число, когда Тео должен был прислать ему очередные сто франков. Январская стужа не позволяла работать на воздухе, а так как денег на модель у Винсента не было, то ему оставалось лишь сидеть сложа руки и ждать приезда Мауве. Наконец Мауве вернулся домой на Эйлебоомен. Винсент не замедлил явиться к нему в мастерскую. Мауве с жаром трудился над большим полотном, волосы прядями рассыпались у него по лбу и падали на глаза. Он начал главную работу этого года – картину, предназначенную для Салона, замыслив изобразить, как на побережье Схевенингена лошади вытаскивают из воды рыбачий баркас. Мауве и его жена Йет были уверены, что Винсент не приедет в Гаагу: они знали, что чуть ли не каждого человека в тот или иной период жизни охватывает смутное желание стать художником. – Значит, ты все—таки приехал, Винсент. Ну что ж, прекрасно. Мы сделаем из тебя художника. Ты нашел себе квартиру? – Да, я живу на Схенквег, в доме сто тридцать восемь, сразу же за вокзалом Рэйн. – Ну, это совсем рядом. Как у тебя с деньгами? – Денег маловато, особенно не разгуляешься. Я купил стол и пару стульев. – И кровать, – подсказала Йет. – Нет, я сплю на полу. Мауве что—то шепнул Йет, она вышла и через минуту принесла бумажник. Мауве вынул оттуда сотню гульденов. – Возьми—ка эти деньги, Винсент, потом отдашь, – сказал он. – Купи себе кровать; по ночам надо хорошенько высыпаться. За комнату ты уплатил? – Нет еще. – Ну так уплати, и делу конец. Как там со светом? – Свету сколько угодно, хотя окно у меня только одно. К сожалению, выходит оно на юг. – Это плохо, тут надо что—то придумать. Иначе освещение модели будет меняться каждые пятнадцать минут. Обязательно купи занавеси. – Мне бы не хотелось брать у вас деньги, кузен Мауве. Достаточно того, что вы согласны учить меня. – Пустяки, Винсент. Обзаводиться хозяйством приходится один раз в жизни. Так что в конечном счете дешевле всего купить собственную мебель. – Да, пожалуй, это так. Надеюсь, что скоро мне удастся продать несколько рисунков, и тогда я верну вам долг. – Терстех тебе поможет. Он покупал мои картины, когда я только еще учился писать. Но тебе надо начинать работать акварелью и маслом. Рисунки карандашом не находят сбыта. При всей грузности Мауве движения у него были нервные и стремительные. Выставив одно плечо вперед, он порывисто бросался к тому, что его в тот миг привлекало. – Винсент, – сказал он, – вот этюдник, а в нем акварельные и масляные краски, кисти, палитра, мастихин, лак и скипидар. Дай—ка, я тебя научу держать палитру и стоять у мольберта. Он показал Винсенту несколько технических приемов. Винсент усвоил их очень быстро. – Отлично! – воскликнул Мауве. – Я думал, ты туповат, но теперь вижу, что ошибался. Можешь приходить сюда каждое утро и писать акварелью. Я попрошу, чтобы тебя приняли в «Пульхри», там ты сможешь несколько раз в неделю по вечерам рисовать модель. Кроме того, ты познакомишься там с художниками. А когда начнешь продавать свои вещи, станешь полноправным членом клуба. – Да, мне очень хочется рисовать модель. Я постараюсь нанять натурщицу, чтобы работать каждый день у себя дома. Нужно только научиться как следует рисовать человеческую фигуру, все остальное придет само. – Это верно, – согласился Мауве. – Труднее всего справиться с фигурой, но когда ты этого добился, деревья, коровы и закаты даются уже совсем легко. Художники, которые пренебрегают фигурой, делают это потому, что чувствуют свое бессилие. Винсент купил кровать и занавеси для окна, уплатил за комнату и развесил на стенах свои брабантские рисунки. Он знал, что продать их не удастся, и прекрасно видел теперь все свои промахи, но в этих набросках чувствовалось нечто от самой природы, и сделаны они были с истинной страстью. Винсент не мог бы сказать, в чем эта страсть проявлялась и откуда она шла; он даже не знал ей истинной цены, пока не подружился с Де Боком. Де Бок оказался обаятельным человеком. Он был хорошо воспитан, обладал прекрасными манерами и постоянным доходом. Образование он получил в Англии. Винсент познакомился с ним у Гупиля. Де Бок был полной противоположностью Винсента: к жизни он относился легко, все воспринимал спокойно и беспечно, характер у него был мягкий. Рот у него был узенький, не шире, чем крылья ноздрей. – Не зайдете ли ко мне на чашку чая? – предложил он Винсенту. – Я показал бы вам кое—какие свои работы. Мне кажется, я как бы обрел новое чутье с тех пор, как Терстех стал продавать мои картины. Мастерская Де Бока была в Виллемс—парке, самом аристократическом квартале Гааги. Стены в ней были задрапированы светлым бархатом. В каждом углу стояли удобные диваны с мягкими подушками; были тут и столики для курения, и шкафы, полные книг, и настоящие восточные ковры. Вспоминая убожество своей мастерской, Винсент чувствовал себя нищим пустынником. Де Бок зажег газовую горелку под русским самоваром и велел экономке принести печенья. Потом он вынул из стенного шкафа картину и поставил ее на мольберт. – Это моя последняя вещь, – сказал он. – Не угодно ли сигару, пока вы будете смотреть? Быть может, картина от этого станет лучше, как знать? Он говорил шутливым, непринужденным тоном. С тех пор как Терстех открыл и оценил Де Бока, художник стал необычайно самоуверен. У него не было сомнений, что Винсенту картина понравится. Взяв в руки длинную русскую папиросу, – пристрастием к этим папиросам он был известен на всю Гаагу – Де Бок закурил и стал следить за выражением лица Винсента. Окутанный голубым дымком дорогой сигары, Винсент рассматривал полотно. Он понимал, что Де Бок переживает теперь ту ужасную минуту, когда художник впервые открывает свое творение для чужих глаз и, волнуясь, ждет, что о нем скажут. А что сказать об этой картине? Пейзаж недурен, но и не слишком хорош. В картине много от характера самого Де Бока: она легковесна. Винсент вспомнил, как он злился и заболевал от огорчения, когда какой– нибудь юный выскочка осмеливался свысока отозваться о его работе. Хотя картина Де Бока была из тех, которые можно охватить одним взглядом, Винсент долго смотрел на нее. – Вы неплохо чувствуете пейзаж, Де Бок, – промолвил он. – И прекрасно знаете, как придать ему очарование. – О, благодарю, – сказал польщенный Де Бок, принимая этот отзыв за комплимент. – Прошу вас, чашечку чая. Винсент схватил чашку обеими руками, боясь расплескать чай на дорогой ковер. Де Бок подошел к самовару и налил чаю себе. Винсенту ужасно не хотелось говорить о картине Де Бока. Ему нравился этот человек, и он дорожил его дружбой. Но в Винсенте восстал честный художник, и он не мог удержаться. – Есть одна штука в вашем пейзаже, которая, пожалуй, мне не очень нравится. Де Бок взял из рук экономки поднос и сказал: – Ешьте печенье, мой друг. Винсент отказался, не представляя себе, как можно держать на коленях чашку с чаем и одновременно есть печенье. – Что же вам не понравилось? – спокойно спросил Де Бок. – Человеческие фигуры. Они кажутся неестественными. – А знаете, – признался Де Бок, удобно разлегшись на диване, – я частенько подумывал о том, чтобы заняться как следует фигурой. Но, кажется, это мне не дано. Я брал модель и усердно работал по нескольку дней, а потом вдруг бросал ее и переходил к какому—нибудь интересному пейзажу. В конце концов ведь моя стихия – именно пейзаж, так стоит ли мне слишком много возиться с фигурой – как вы полагаете? – Когда я работаю над пейзажами, – ответил Винсент, – я стараюсь внести в них что—то от человеческой фигуры. Вы опередили меня на много лет, кроме того, вы признанный художник. Но разрешите по—дружески высказать вам одно критическое замечание? – Буду очень рад. – Вот что я вам скажу: вашей живописи недостает страсти. – Страсти? – переспросил Де Бок и, потянувшись со своей чашкой к самовару, хитро покосился на Винсента одним глазом. – Какую же из множества страстей вы имеете в виду? – Это не так легко объяснить. Но ваше отношение к предмету несколько туманно. На мой взгляд, его надо бы выражать более энергично. – Но, послушайте, старина, – сказал Де Бок, вставая с дивана и внимательно поглядев на одно из своих полотен. – Не могу же я выплескивать свои чувства на холсты только потому, что этого требует публика! Я пишу то, что вижу и чувствую. А если я не чувствую никакой страсти, то как я придам ее своей кисти? Ведь страсть в зеленной лавке на вес не купишь! После визита к Де Боку собственная мастерская показалась Винсенту жалкой и убогой, но он знал, что взамен роскоши у него есть кое—что другое. Он задвинул кровать в угол и спрятал подальше всю свою кухонную утварь – ему хотелось, чтобы комната имела вид мастерской, а не жилого помещения. Тео еще не прислал денег, но у Винсента пока оставалось кое—что от тех ста гульденов, которые дал ему Мауве. Он потратил их на натуру. Вскоре к нему пришел и сам Мауве. – Я добрался до тебя всего—навсего за десять минут, – сказал он, оглядывая комнату. – Да, здесь неплохо. Конечно, лучше бы окно выходило на север, но ничего и так. Теперь люди перестанут считать тебя дилетантом и лодырем. Ты, я вижу, рисовал сегодня модель? – Да. Я рисую модель каждый день. Это обходится недешево. – Но в конце концов себя оправдывает. Тебе нужны деньги, Винсент? – Благодарю вас, кузен Мауве. Я как—нибудь перебьюсь. Винсент вовсе не хотел садиться на шею Мауве. В кармане у него оставался один—единственный франк, на него можно было прожить еще день; только бы Мауве бесплатно учил его, а деньги на хлеб он как—нибудь добудет. Мауве целый час показывал Винсенту, как надо писать акварельными красками и потом смывать их с листа. Винсенту это никак не давалось. – Не смущайся, – ободрял его Мауве. – Нужно испортить по крайней мере десяток набросков, прежде чем ты научишься правильно держать кисть. Покажи—ка мне что—нибудь из твоих последних брабантских этюдов! Винсент вынул свои наброски. Мауве владел техникой в таком совершенстве, что мог в немногих словах раскрыть главный недостаток любой работы. Он никогда не ограничивался словами: «Это плохо», – а всегда добавлял: «Попытайся сделать вот так». Винсент слушал его с жадностью, зная, что Мауве говорит ему то же, что он сказал бы самому себе, если бы у него не ладилась работа над каким—нибудь полотном. – Рисовать ты умеешь, – говорил он Винсенту. – То, что ты весь этот год не расставался с карандашом, принесло тебе огромную пользу. Я не удивлюсь, если Терстех скоро начнет покупать твои акварели. Это утешение мало помогло Винсенту, когда он через два дня оказался без сантима. Первое число давно минуло, а сто франков от Тео все не приходили. Что же случилось? Может быть, Тео сердится на него? Неужели он откажется помогать брату как раз теперь, когда он на пороге успеха? Порывшись в кармане, Винсент нашел почтовую марку: теперь он мог написать Тео и попросить хотя бы часть денег – только бы не умереть с голоду и время от времени платить за натуру. Три дня во рту у него не было маковой росинки; но утром он писал акварелью у Мауве, днем делал зарисовки в столовых для бедняков и в зале ожидания на вокзале, а вечером работал в «Пульхри» или снова в мастерской Мауве. Он очень боялся, что Мауве догадается, в чем дело, и утратит веру в его успех. Винсент понимал, что хотя Мауве привязался к нему, он бросит его без колебания, как только убедится, что заботы об ученике мешают его собственной работе. Когда Йет приглашала Винсента к обеду, он отказывался. Тупая, гложущая боль под ложечкой заставила его вспомнить Боринаж. Неужто он обречен голодать всю жизнь? Неужто он никогда не познает довольства и покоя? На другой день Винсент поборол свою гордость и отправился к Терстеху. Может быть, у этого человека, опекающего половину художников Гааги, удастся занять десять франков? Оказалось, что Терстех уехал по делам в Париж. Винсента сильно лихорадило, и он уже не мог держать в руках карандаш. Он слег в постель. На следующий день он вновь потащился на Плаатс и застал Терстеха в галерее. В свое время Терстех обещал Тео позаботиться о Винсенте. Он одолжил ему двадцать пять франков. – Я все собираюсь, наведаться к тебе в мастерскую, Винсент, – сказал он. – Жди, скоро приду. Винсент с трудом заставил себя вежливо ответить Терстеху. Ему хотелось тотчас же уйти и где—нибудь поесть. По пути к галерее Гупиля он думал: «Если только я достану денег, все опять будет хорошо». Но теперь, когда у него в кармане были деньги, он чувствовал себя еще более несчастным. Его давило чувство страшного, невыносимого одиночества. «Вот пообедаю, и все как рукой снимет», – сказал он – себе. Еда заглушила боль в желудке, но не могла заглушить чувства одиночества и заброшенности, которое гнездилось у Винсента где—то глубоко внутри. Он купил дешевого табака, пошел домой, лег на кровать и закурил трубку. Тоска по Кэй снова нахлынула на него. Он чувствовал себя таким обездоленным, что у него от обиды теснило грудь. Он вскочил с кровати, открыл окно и высунул голову в темень снежной январской ночи. Он вспомнил о преподобном Стриккере. Его пронизал такой озноб, словно он прижался всем телом к каменной церковной стене. Он закрыл окно, схватил пальто и шляпу и вышел, направляясь в кафе, которое приметил перед вокзалом Рэйн. Кафе было освещено двумя керосиновыми лампами – одна висела у входа, другая – над стойкой. Посреди зала царил полумрак. Вдоль стен стояли скамейки и столики с каменными столешницами, испещренные щербинами и царапинами. Это заведение с мертвенно—тусклыми стенами и цементным полом было предназначено для рабочего люда и скорее походило на жалкое убежище, чем на место, где веселятся и отдыхают. Винсент присел за одним из столиков и устало прислонился спиной к стене. Не так уж плохо жить, когда работаешь, когда есть деньги на еду и на модель. Но где твои друзья, где близкий человек, с которым можно было бы запросто переброситься словечком хотя бы о погоде? Мауве – твой наставник, учитель, Терстех – вечно занятый, важный коммерсант, Де Бок – богатый светский человек. Может быть, стакан вина принесет облегчение? Завтра он снова сможет работать, и все будет выглядеть не так мрачно. Он неторопливо потягивал красное вино. В кафе было малолюдно. Напротив него сидел какой—то мастеровой. В углу, около стойки, устроилась парочка, женщина была одета ярко и аляповато. За соседним столиком сидела еще какая—то женщина, одна, без мужчины. Винсент ни разу не посмотрел на нее. Официант, проходя мимо, грубо спросил у женщины: – Еще стаканчик? – У меня нет ни су! – отвечала она. Винсент повернулся к ней. – Может быть, выпьете стаканчик со мной? Женщина окинула его взглядов. – Конечно. Официант принес стакан вина, получил двадцать сантимов и ушел. Винсент и женщина сидели теперь совсем близко друг к другу. – Спасибо, – сказала женщина. Винсент вгляделся в нее повнимательней. Она была немолода, некрасива, с несколько увядшим лицом – видимо, жизнь крепко потрепала ее. При своей худобе она была очень хорошо сложена. Винсент обратил внимание на ее руку, державшую стакан, – это была не рука аристократки, как у Кэй, а рука женщины, много поработавшей на своем веку. В полумраке кафе она напоминала ему некоторые типы Шардена и Яна Стена. Нос у нее был неровный, с горбинкой, на верхней губе слегка пробивались усики. Глаза смотрели тоскливо, но все же в них чувствовалась какая—то живость. – Не за что, – ответил Винсент. – Спасибо вам за компанию. – Меня зовут Христиной, – сказала она. – А вас? – Винсентом. – Вы работаете здесь, в Гааге? – Да. – Что вы делаете? – Я художник. – О! Тоже собачья жизнь – не правда ли? – Всякое бывает. – А я вот прачка. Когда у меня хватает сил работать. Но часто сил и не хватает. – Что же вы тогда делаете? – Я долго промышляла на панели. Вот и теперь снова иду на улицу, когда хвораю и не могу работать. – Тяжело работать прачкой? – Еще бы! Мы работаем по двенадцать часов. И нам не сразу платят. Бывает, проработаешь целый день, а потом ищешь мужчину, чтобы малыши не сидели совсем голодные. – Сколько у тебя детей, Христина? – Пятеро. А сейчас я опять с прибылью. – Муж твой умер? – Я всех прижила с разными мужчинами. – Тебе, видать, нелегко приходится, правда? Она пожала плечами. – Господи боже! Не может же шахтер отказаться идти в шахту только потому, что там его того и гляди прихлопнет. – Конечно. А ты знаешь кого—нибудь из тех мужчин, от которых у тебя дети? – Только самого первого. Других я даже не звала, как звать. – А как с тем ребенком, которым ты беременна сейчас? – Ну, тут трудно сказать. Я была тогда очень хворая, стирать не могла, все время ходила на улицу. Да и не все ли равно! – Хочешь еще вина? – Закажи джину и пива. – Она порылась в своей сумочке, вынула огрызок дешевой черной сигары и закурила его. – Вид у тебя не шибко шикарный, – сказала она. – Ты продаешь свои картины? – Нет, я только начинающий. – Староват ты для начинающего. – Мне тридцать. – А выглядишь на все сорок. На какие же деньги ты живешь? – Мне немного присылает брат. – Черт побери, это не лучше, чем быть прачкой! – Где ты живешь, Христина? – У матери. – А знает мать, что ты зарабатываешь на улице? Женщина громко захохотала, но смех ее прозвучал невесело. – Господи, конечно, знает! Она меня и послала на улицу. Она сама занималась этим всю жизнь. И меня и брата прижила на улице. – Что делает твой брат? – Содержит у себя женщину. И водит к ней мужчин. – Наверное, это не очень полезно для твоих пятерых детишек. – Плевать. Когда—нибудь все они займутся тем же самым. – Невеселые дела. Так ведь, Христина? – Ну, если распустишь нюни, лучше не станет. Можно еще стаканчик джина? Что это у тебя с рукой? Большущая черная рана... – Это я обжегся. – Ох, тебе было, наверно, очень больно. Она ласково взяла руку Винсента и чуть приподняла ее над столом. – Нет, Христина, не больно. Это я нарочно. Она опустила его руку. – Почему ты пришел сюда один? У тебя нет друзей? – Нет. Есть брат, но он в Париже. – Небось тоска тебя заедает, ведь правда? – Да, Христина, ужасно. – Меня тоже. Дома дети, мать, брат. Да еще мужчины, которых я ловлю на улице. Но все время чувствуешь себя одинокой, понимаешь? Нет никого, кто бы мне действительно был нужен. И кто бы нравился. – А тебе нравился кто—нибудь, Христина? – Самый первый парень. Мне тогда было шестнадцать. Он был богатый. Не мог жениться на мне из—за своих родных. Но давал деньги на ребенка. Потом он умер, и я осталась без сантима в кармане. – Сколько тебе лет? – Тридцать два. Поздновато уже рожать детей. Доктор в больнице сказал, что этот ребенок меня погубит. – Если врач будет внимательно следить за тобой – тогда ничего. – А где я возьму такого врача? Я не скопила ни франка. Доктора в бесплатных больницах за нами не очень—то смотрят – там у них слишком много больных. – Неужели тебе негде раздобыть хоть немного денег? – Негде, хоть лопни. Разве что выходить на улицу каждую ночь месяца два подряд. Но это погубит меня еще быстрее, чем ребенок. Несколько мгновений Винсент и Христина молчали. – Куда ты пойдешь сейчас, Христина? – Я весь день простояла у лохани. Устала как собака и пришла сюда выпить стаканчик. Они должны были заплатить мне полтора франка, но задержали деньги до субботы. А мне надо два франка на жратву. Хотела здесь отдохнуть, пока не подвернется мужчина. – Можно мне пойти с тобой, Христина? Я очень одинок. Можно? – Само собой. Мне это в самый раз. К тому же ты очень милый. – Ты мне тоже нравишься, Христина. Когда ты притронулась к моей руке и сказала... это было первое ласковое слово, которое я услышал от женщины уж не знаю с каких пор. – Странно. С виду ты не урод. И такой воспитанный. – Просто мне не везет в любви. – Да, тут уж ничего не поделаешь. Можно мне выпить еще стаканчик джина? – Слушай, ни тебе, ни мне не нужно напиваться, чтобы что—то почувствовать друг к другу. Лучше положи себе в карман вот эти деньги, я могу без них обойтись. Жаль, что их маловато. – Поглядеть на тебя, так деньги тебе еще нужнее, чем мне. Ступай—ка своей дорогой. Когда ты уйдешь, я подцеплю какого—нибудь другого парня и заработаю два франка. – Нет. Возьми деньги. Я обойдусь без них. Я занял двадцать пять франков у приятеля. – Ну, ладно. Идем отсюда. Шагая по темным улицам к ее дому, они разговаривали как старые друзья. Христина рассказывала о своей жизни, ничуть не приукрашивая себя и не жалуясь на судьбу. – Тебе никогда не приходилось позировать у художников? – спросил ее Винсент. – Приходилось, когда я была молодая. – Тогда почему бы тебе не позировать для меня? Много я платить не в состоянии. Даже франк в день не могу. Но когда у меня начнут покупать картины, я стану платить тебе по два франка. Это будет лучше, чем стирка. – Идет. Я согласна. Я приведу своего мальчишку, можешь рисовать его бесплатно. Или, когда я тебе надоем, будешь рисовать маму. Она не прочь получить время от времени лишний франк. Она работает поденщицей. Наконец они добрались до дома Христины. Это был каменный одноэтажный дом с небольшим двориком. – Нас никто не увидит, – сказала Христина. – Моя комната первая. Комната Христины была тесновата и без всяких претензий; гладкие обои на стенах окрашивали ее в спокойный, серый тон, заставивший Винсента вспомнить полотна Шардена. На деревянном полу лежал половик и кусок темно– красного ковра. В одном углу стояла обыкновенная кухонная печка, в другом комод, а посредине – широкая кровать. Это была типичная комната женщины– работницы. Когда, проснувшись утром, Винсент почувствовал, что он не один, и разглядел в полумраке лежащее рядом с ним человеческое существо, мир показался ему гораздо дружелюбнее, чем прежде. Боль и одиночество, терзавшие его душу, исчезли, уступив место чувству глубокого покоя. С утренней почтой он получил письмо от Тео вместе с ожидаемой сотней франков. Прислать деньги раньше Тео никак не мог, Винсент выбежал на улицу и, увидев копавшуюся в огороде старушку, попросил ее позировать ему за пятьдесят сантимов. Старуха охотно согласилась. Винсент усадил ее в мирной позе у печки, поставив сбоку чайник. Он искал нужный тон: голова старухи была очень выразительна и живописна. Три четверти акварели он написал в тоне зеленого мыла. Уголок, где сидела старушка, он старался сделать как можно мягче, нежнее, с чувством. Прежде у него все получалось жестковато, резко, неровно, теперь же ему удалось добиться плавности. Винсент быстро закончил этюд, выразив в нем то, что ему хотелось. Он был глубоко благодарен Христине за все, что она сделала для него. Неудовлетворенная жажда любви отравляла все его существование, но не смогла его сломить; голод плоти был страшнее – он мог убить в нем жажду творчества, а это означало бы для него смерть. – Плотская любовь будит силы, – бурчал себе под нос Винсент, легко и свободно орудуя кистью. – Удивляюсь, почему об этом не пишет отец Мишле. В дверь постучали. Винсент отворил ее и впустил в комнату минхера Терстеха. Его полосатые брюки были безукоризненно отутюжены. Тупоносые коричневые штиблеты блестели как зеркало. Борода была аккуратно подстрижена, волосы расчесаны на пробор, воротничок сиял безупречной белизной. Терстех был искренне обрадован, увидев, что у Винсента есть настоящая мастерская и что он усердно работает. Терстех радовался, когда молодые художники завоевывали успех: это было одновременно его любимым коньком и профессией. Однако он предпочитал, чтобы успех приходил к ним узаконенным, предопределенным путем; он считал, что лучше пусть художник идет обычной дорогой и потерпит неудачу, чем нарушит все законы и добьется славы. В глазах Терстеха правила игры были важнее самого выигрыша. Терстех был честным и праведным человеком и полагал, что и все остальные люди должны быть точно такими же. Он не допускал и мысли, что на свете бывают обстоятельства, когда зло оборачивается добром или грех засчитывается во спасение. Художники, продававшие свои картины фирме Гупиль, знали, что они должны беспрекословно подчиняться правилам. Если же они восставали против кодекса приличий, Терстех отвергал их картины, хотя бы это были истинные шедевры. – Молодец, Винсент, – сказал он. – Рад видеть тебя за работой. Я люблю наведываться к своим художникам, когда они работают. – Вы очень любезны, что зашли ко мне, минхер Терстех. – Нисколько. Я давно хотел заглянуть к тебе в мастерскую, с той самой поры, как ты сюда приехал. Винсент окинул взглядом кровать, стол, стулья, печку в мольберт. – Признаться, глядеть тут особенно не на что. – Это не имеет значения. Трудись не покладая рук, и у тебя будет кое– что получше. Мауве говорил мне, что ты начинаешь работать акварелью; не забывай – на акварели большой спрос. Я постараюсь продать некоторые из твоих этюдов, а другие возьмет Тео. – На это я и надеюсь, минхер. – Сегодня ты выглядишь бодрее, чем вчера при нашей встрече. – Да, вчера я был болен. Но потом все прошло. Он вспомнил вино, джин, Христину; при мысли о том, что сказал бы Терстех, если бы он знал все это, у него мурашки побежали по коже. – Не хотите ли посмотреть кое—какие этюды, минхер? Ваше мнение для меня очень важно. Терстех разглядывал этюд, написанный в тоне зеленого мыла, – старушку в белом фартуке. Молчание его было уже не столь красноречиво, как в ту памятную для Винсента встречу на Паатсе. Опершись всей своей тяжестью на трость, он постоял минуту, затем повесил трость на руку. – Да, да, ты несомненно шагнул вперед. Мауве сделает из тебя акварелиста, я уже вижу. Конечно, на это потребуется время, но в конечном счете ты научишься. И поторапливайся, Винсент, пора начать самому зарабатывать на жизнь. Та сотня франков в месяц, которую посылает тебе Тео, достается ему нелегко, я видел это, когда был в Париже. Ты должен обеспечить себя как можно скорее. Я постараюсь купить у тебя несколько этюдов в самое ближайшее время. – Благодарю вас, минхер. Вы так заботитесь обо мне! – Я хочу, чтобы ты добился успеха, Винсент. Это в интересах фирмы Гупиль. Как только я начну продавать твои работы, ты сможешь снять хорошую мастерскую купить приличное платье и изредка бывать в обществе. Это необходимо, если ты хочешь, чтобы потом у тебя покупали картины маслом. Ну, мне пора к Мауве. Надо взглянуть на его схевенингенскую работу, которую он пишет для Салона. – Вы зайдете ко мне еще, минхер? – Непременно. Через неделю—другую загляну опять. Работай прилежно, я хочу видеть твои успехи. Я не стану приходить к тебе даром, понимаешь? Они пожали друг другу руки, и Терстех ушел. Винсент снова погрузился в работу. Если бы он мог заработать себе на жизнь, хотя бы самую скромную! Ничего больше ему и не надо. Он обрел бы независимость, не был бы никому в тягость. И, самое главное, ему не пришлось бы спешить: он мог бы медленно и спокойно нащупывать путь к мастерству, к собственной манере. Вечером Винсент получил от Де Бока записку на розовой бумаге: "Дорогой Ван Гог! Завтра утром я приведу к вам натурщицу от Артца, и мы порисуем вместе. Де Б.". Натурщица оказалась красивой молодой девушкой, – за сеанс она брала полтора франка. Винсент был необычайно рад подвернувшемуся случаю: нанять ее самостоятельно он не мог и мечтать. Девушка раздевалась около печки, в которой пылал яркий огонь. Во всей Гааге только профессиональные натурщицы соглашались позировать обнаженными. Винсента это очень огорчало: ему хотелось рисовать тело стариков и старух, имеющее свой тон, свою характерность. – Я захватил кисет с табаком и скромный завтрак, который приготовила моя экономка, – сказал Де Бок. – Так нам не придется выходить из дому и заботиться о еде. – Что ж, попробуем вашего табаку. Мой несколько крепковат, чтобы курить его с утра. – Я готова, – заявила натурщица. – Можете устанавливать позу. – Сидя или стоя, Де Бок? – Давайте порисуем сначала стоя. В новом пейзаже у меня есть несколько стоящих фигур. Они рисовали почти полтора часа, пока девушка не устала. – Пусть теперь сядет, – сказал Винсент. – В фигуре будет меньше напряженности. Они работали до полудня, склонившись над своими рисовальными досками и изредка перекидываясь словечком насчет освещения или табака. Затем Де Бок развернул пакет с завтраком, и все трое уселись у печки, закусывая тонкими ломтями хлеба с холодным мясом и сыром. Винсент и Де Бок не могли оторваться от своих рисунков и все смотрели на них. – Просто удивительно, какой объективный взгляд появляется у меня на свою работу, стоит только немного подкрепиться, – сказал Де Бок. – Можно взглянуть, что у вас получилось? – Сделайте одолжение! Де Бок добился в своем рисунке большого сходства в лице, что же касается фигуры, то в ней не было ничего индивидуального. Это было изумительно красивое тело – и только. – Боже! – воскликнул Де Бок, взглянув на рисунок Винсента. – Что вы нарисовали вместо лица? Это и называется у вас вдохнуть страсть? – Мы ведь рисовали не портрет, – возразил Винсент. – Мы рисовали фигуру. – Впервые слышу, что лицо не имеет отношения к фигуре. – А вы поглядите, как у вас получился живот, – сказал в свою очередь Винсент. – Как? – Вид у него такой, будто он надут горячим воздухом. Совершенно не чувствуется кишок. – А почему они должны чувствоваться? Я не заметил, чтобы у бедной девушки они вылезали наружу. Натурщица продолжала жевать бутерброд и даже не улыбнулась. Она считала всех художников немножко помешанными. Винсент положил свой рисунок рядом с рисунком Де Бока. – Вот видите, – сказал он, – здесь в животе их полным—полно. Глядя на этот живот вы можете сказать, что по ним прошла не одна тонна пищи. – Но при чем тут искусство? – удивился Де Бок. – Мы ведь не специалисты по внутренностям. Я хочу, чтобы люди, глядя на мои пейзажи, видели, как туман окутывает деревья, как прячется в облаках багровое солнце. Я совсем не хочу, чтобы они видели какие—то кишки. Каждый день спозаранок Винсент отправлялся на поиски натуры. Сегодня это был сынишка кузнеца, завтра старуха из лечебницы для душевнобольных в Геесте, послезавтра разносчик торфа, а однажды он привел из еврейского квартала Паддемуса бабушку вместе с внуком. Натурщики стоили ему немалых денег, хотя он знал, что должен беречь каждое су, чтобы дотянуть до конца месяца. Но какой толк жить в Гааге и учиться у Мауве, если не работать в полную силу? А поесть вволю он успеет и потом, когда завоюет себе положение. Мауве продолжал терпеливо с ним заниматься. Каждый вечер Винсент сидел в теплой, удобной мастерской на Эйлебоомен и упорно трудился. Порой, когда его акварели получались скучными и грязноватыми, он приходил в отчаяние. Мауве только смеялся. – Ну, разумеется, это еще не бог весть что, – говорил он. – Если бы твои работы сверкали уже сегодня, в них был бы лишь поверхностный лоск, а завтра ты наверняка стал бы работать скучнее и хуже. Сейчас ты корпишь над ними и у тебя выходит плохо, зато потом будешь писать быстро и с блеском. – Это верно, кузен Мауве, но если человеку надо зарабатывать на хлеб, что тогда прикажете делать? – Поверь мне, Винсент, если будешь спешить, ты лишь загубишь в себе художника. Выскочка всегда выскочкой и остается. В искусстве по сию пору действует старое правило: «Честность есть лучшая политика!» Лучше терпеть невзгоды и серьезно учиться, чем усвоить лишь тот шик, который льстит публике. – Я хочу быть верным себе, кузен Мауве, и выразить суровую правду в суровой манере. Но когда приходится зарабатывать на жизнь... Я написал несколько этюдов, которые, по—моему, Терстех мог бы... конечно, я понимаю.. – Покажи—ка мне эти этюды, – сказал Мауве. Беглым взглядом он окинул акварели и изорвал их в мелкие клочки. – Держись своей резкой манеры, Винсент, – сказал он, – и не старайся угодить любителям и торговцам. Пусть те, кто поймет тебя, сами идут к тебе. Настанет время, когда ты пожнешь плоды своего труда. Винсент посмотрел на разбросанные по полу клочки. – Спасибо вам, кузен Мауве. Этот урок пойдет мне на пользу. В тот вечер Мауве устраивал вечеринку, и скоро начали сходиться художники: Вейсенбрух, за немилосердную критику работ своих коллег прозванный Карающим Мечом, Брейтнер, Де Бок, Юлиус Бакхейзен и Нейхейс, друг Воса. Вейсенбрух был маленький, необычайно энергичный человечек. Он не пасовал ни перед кем и ни перед чем. То, что ему не нравилось, – а не нравилось ему почти все, – он уничтожал одним язвительным словом. Он писал только то, что считал нужным, и так, как считал нужным, но заставил публику полюбить свои работы. Однажды Терстех не одобрил что—то в его полотнах, и Вейсенбрух навсегда отказался от услуг фирмы Гупиль. Тем не менее он продавал все, что выходило из—под его кисти, и никто не мог догадаться, кому и каким образом. Лицо у него было столь же резкое, как и язык: лоб, нос и подбородок походили на лезвие ножа. Все побаивались Вейсенбруха и заискивали перед ним, стараясь добиться его расположения. Он презирал вся и все, чем прославился на всю страну. Отведя Винсента в угол к камину и сплевывая в огонь, Вейсенбрух с удовольствием слушал, как шипит слюна на раскаленных углях, и поглаживал гипсовую ногу, стоявшую на каминной доске. – Мне сказали, что вы Ван Гог, – начал он. – Неужели вы пишете картины с таким же успехом, как ваши дядюшки продают их? – Нет, мне ничто не приносит успеха. – Тем лучше для вас! Художник должен голодать по крайней мере до шестидесяти лет. Тогда, может быть, он создаст несколько достойных полотен. – Вздор! Вам едва за сорок, а вы пишете превосходные вещи. Вейсенбруху понравился этот решительный возглас: «Вздор!» Впервые за многие годы ему осмелились возразить подобным образом. Свое удовольствие он выразил новым выпадом: – Если вам нравится то, что я пишу, лучше бросьте живопись и наймитесь консьержем. Почему я продаю свои картины дуре публике, как вы думаете? Да потому, что они дерьмо! Если бы они были хороши, я бы с ними не расстался. Нет, мой мальчик, пока я еще только учусь. Вот когда мне стукнет шестьдесят, тогда я начну писать по—настоящему. Все, что я тогда сделаю, я никому не отдам, буду держать при себе, а умирая, велю положить со мной в могилу. Художник не упускает из своих рук ничего, что он считает достойным, Ван Гог. Он продает публике только заведомую дрянь. Де Бок украдкой подмигнул Винсенту из своего угла, и Винсент сказал: – Вы ошиблись в выборе профессии, Вейсенбрух, вам надо бы стать критиком. Вейсенбрух громко расхохотался. – Ну, Мауве, ваш кузен только с виду тихоня. Язык у него подвешен неплохо! Он повернулся к Винсенту и бесцеремонно спросил: – Черт возьми, зачем это вы нарядились в такое отрепье? Почему не купите приличное платье? Винсент носил старый перешитый костюм Тео. Перешит он был неудачно, и вдобавок Винсент каждый день пачкал его акварельными красками. – У ваших дядьев хватит денег, чтобы одеть все население Голландии. Неужто они вам не помогают? – А разве они обязаны мне помогать? Они вполне разделяют вашу точку зрения, что художник должен жить впроголодь. – Если они не верят в вас, то дело плохо. Говорят, у Ван Гогов такой нюх, что они чуют настоящего художника за сотню километров. Видимо, вы бездарь. – Ну и катитесь к чертовой матери! Винсент сердито отвернулся, но Вейсенбрух ухватил его за руку. Лицо у него сияло в широкой улыбке. – Ох и характер! – воскликнул он. – Я хотел только испытать, насколько у вас хватит терпения. Не падайте духом, мой мальчик. Вы скроены из крепкого материала. Мауве с удовольствием разыгрывал перед гостями разные сценки. Он был сыном священника, но всю жизнь знал лишь одну религию – живопись. Пока Йет разносила чай, пирожные и сыр, Мауве прочитал проповедь насчет рыбачьей лодки апостола Петра. Купил Петр эту лодку или получил по наследству? Или, может быть, приобрел ее в рассрочку? А может, – страшно подумать, – он ее украл? Художники дымили трубками и от души хохотали, налегая на сыр. – Мауве сильно изменился, – пробормотал Винсент. Винсент не знал, что Мауве переживает одну из своих творческих метаморфоз. Мауве начинал свои картины вяло, работая почти без интереса. Постепенно, по мере того как замысел креп и овладевал его сознанием, в нем просыпалась и энергия. С каждым днем он трудился все усерднее и простаивал за мольбертом все дольше. И по мере того, как изображение проступало на полотне яснее, художник становился все требовательнее к себе. Теперь он уже забывал о семье, о друзьях, обо всем, кроме работы. Он терял аппетит и целыми ночами лежал без сна, обдумывая картину. Силы его падали, беспокойство росло. Он держался на одних нервах. Его большое тело становилось тощим, а мечтательные глаза заволакивала дымка. И чем больше он уставал, тем упорнее работал. Нервный подъем, владевший им, захватывал его все сильнее и сильнее. Внутренним чутьем он угадывал, сколько времени потребуется, чтобы кончить работу, и напрягал свою волю, чтобы выдержать до конца. Он был похож на человека, одержимого тысячью бесов; у него были впереди целые годы, и он мог не торопиться, но он все подгонял себя, не зная ни минуты покоя. В конце концов он доходил до такого неистовства, что, если ему кто—нибудь попадался под руку, разыгрывались ужасные сцены. Он вкладывал в картину все свои силы, до последней капли. Как бы ни затягивалась работа, у него доставало упорства тщательно отделать ее, довести ее до последнего мазка. Ничто не могло сокрушить его волю, пока полотно не было завершено. Закончив картину, он валился с ног от изнеможения. Он был слаб, болен, почти безумен. Йет должна была долго ухаживать за ним, как за ребенком, пока к нему не возвращались силы и рассудок. Мауве был так измучен, что один вид или запах красок вызывал у него тошноту. Медленно, очень медленно приходило к нему выздоровление. Вместе с крепнувшими силами появлялся и интерес к работе. Он уже бродил по мастерской, стирая и стряхивая пыль с полотен. Потом выходил в поле, но на первых порах ничего не видел вокруг себя. В конце концов какой—нибудь пейзаж выводил его из оцепенения. И все начиналось снова. Когда Винсент приехал в Гаагу, Мауве только приступал к своей схевенингенской картине. А теперь его лихорадило все сильнее и сильнее, он стоял на пороге самого безумного, самого прекрасного и всепоглощающего исступления – творческого исступления художника. Как—то вечером в мастерскую Винсента постучалась Христина. На ней была черная юбка, темно—синяя блуза, волосы прикрывала темная шляпка. Весь день она простояла у корыта. Как всегда в минуты крайней усталости, рот у нее был полуоткрыт, а оспины на лице показались Винсенту особенно крупными и глубокими. – Здравствуй, Винсент, – сказала она. – Решила поглядеть, как ты живешь. – Христина, ты первая женщина, которая зашла ко мне. Как я рад тебя видеть! Позволь, я помогу тебе снять платок. Она присела к печке погреться. Затем внимательно оглядела комнату и сказала: – Тут не плохо. Только вот пустовато. – Я знаю. У меня нет денег на мебель. – Да, денег у тебя, как видно, не густо. – Я как раз собирался ужинать, Христина. Не хочешь ли поесть вместе со мной? – Почему ты не зовешь меня Син? Меня все так зовут. – Ну, хорошо, пусть будет Син. – А что у тебя на ужин? – Картошка и чай. – Я сегодня заработала два франка. Пойду куплю немного говядины. – Деньги—то у меня есть. Мне кое—что прислал брат. Сколько надо на мясо? – Больше чем на пятьдесят сантимов мы, я думаю, не съедим. Скоро она вернулась со свертком в руках. Винсент взял у нее мясо и принялся было за стряпню. – Садись на место, слышишь? Ты ничего не понимаешь в хозяйстве. Это женское дело. Когда она склонилась над печкой, отблеск пламени заиграл на ее щеках. Теперь она казалась очень хорошенькой. Когда она нарезала картошку, положила ее вместе с мясом в горшок и поставила на огонь, это выглядело так естественно и дышало таким уютом! Винсент сел на стул у стены и смотрел на Христину – на душе у него стало тепло. Это был его дом, и вот рядом с ним женщина, любовно готовящая ему ужин. Как часто он мечтал об этом, представляя себе в роли хозяйки Кэй! Син взглянула на него. Она увидела, что Винсент вместе со стулом резко откинулся к стене. – Эй, дурной, – сказала она, – сядь как следует. Ты что, хочешь свернуть себе шею? Винсент улыбнулся. Все женщины, с которыми ему приходилось жить под одной крышей – мать, сестры, тетки, кузины, – все до одной говорили ему: « Винсент, сиди на стуле как следует. А то свернешь себе шею». – Ладно, Син, – отозвался он. – Я буду умником. Как только она отвернулась, он опять привалился вместе со стулом к стене и, довольный, закурил трубку. Христина поставила ужин на стол. Кроме мяса, она купила еще две булочки; когда с жарким было покончено, они подобрали подливку кусочками хлеба. – Могу поспорить, что ты такой ужин не сготовишь, – сказала она. – Конечно, нет, Син! Когда я готовлю сам, то не могу и разобрать, что я ем – то ли рыбу, то ли птицу, то ли самого черта. За чаем Син закурила свою неизменную черную сигару. Они дружески болтали. Винсент чувствовал себя с нею гораздо проще, чем с Мауве или Де Боком. Между ним и Сии чувствовалось какое—то родство, и Винсент даже не пытался разобраться, в чем тут дело. Они говорили о самых обычных вещах, говорили просто, нисколько не рисуясь друг перед другом. Она слушала Винсента, не перебивая и не стараясь вставить словечко о себе. Она ничего не хотела навязывать Винсенту. Ни тот, ни другой не стремились произвести впечатление друг на друга. Когда Син рассказывала о себе, о своих горестях и несчастьях, Винсенту нужно было изменить лишь немногое – и получался как бы рассказ о его собственных горестях и несчастьях. Разговор тек спокойно, без возбуждения, а молчание было непринужденным. Это было общение двух душ, открытых, свободных от всяких условностей, от всякого расчета и искусственности. Винсент встал с места. – Что ты намерен делать? – спросила Син. – Мыть посуду. – Садись. Мыть посуду ты не умеешь. Это женское дело. Он откинулся со стулом к печке, набил трубку и с довольным видом пускал клубы дыма, а она мыла в тазу посуду. Ее крепкие руки покрылись мыльной пеной, вены на них набухли, мелкая сеть морщинок красноречиво говорила о том, что они много поработали на своем веку. Винсент взял карандаш и бумагу и набросал ее руки. – Ну, вот и готово, – заявила она, покончив о посудой. – Теперь бы выпить немного джину и пива... Они просидели весь вечер, потягивая пиво, и Винсент рисовал Син. Сидя на стуле у горящей печки и положив руки на колени, Син не скрывала своего удовольствия. Тепло и приятные разговоры с человеком, который ее понимал, делали ее оживленной. – Когда ты покончишь со стиркой? – спросил Винсент. – Завтра. И слава богу. Уже никаких сил нет. – Ты плохо себя чувствуешь? – Нет, но теперь это близко, совсем близко. Проклятый ребенок все шевелится во мне. – Тогда, может быть, ты начнешь мне позировать на той неделе? – А что надо делать – сидеть и только? – Конечно. Иногда надо встать или раздеться. – Ну, тогда совсем хорошо. Ты работаешь, а я получаю денежки. Она выглянула в окно. На улице шел снег. – Хотела бы я быть уже дома. Вон какой холод, а у меня только платок. И идти далеко. – Тебе надо опять сюда завтра утром? – В шесть часов. Еще затемно. – Тогда, Син, если хочешь, оставайся здесь. Я буду рад. – А я тебе не помешаю? – Нисколько. Кровать у меня широкая. – Двое в ней улягутся? – Вполне. – Значит, я остаюсь. – Ну и отлично. – Как хорошо, что ты предложил мне остаться, Винсент. – Как хорошо, что ты осталась. Утром Христина заварила – кофе, прибрала постель и подмела мастерскую. Потом она ушла стирать. И тогда мастерская показалась Винсенту совсем пустой. В тот же день к Винсенту опять пришел Терстех. Глаза у него блестели, а щеки раскраснелись от мороза. – Как идут дела, Винсент? – Отлично, минхер Терстех. Я тронут, что вы снова заглянули ко мне. – Не покажешь ли мне что—нибудь интересное? За этим я, собственно, и пришел. – Да, у меня есть несколько новых вещей. Прощу вас, присядьте. Терстех покосился на стул, полез в карман за платком, чтобы смахнуть пыль, но в конце концов решил, что это не совсем вежливо, и, скрывая брезгливость, сел. Винсент показал ему три—четыре небольшие акварели. Терстех торопливо взглянул на них, словно пробегая длинное письмо, затем вернулся к первому этюду и стал пристально его рассматривать. – Дело идет на лад, – сказал он, помолчав. – Акварели, конечно, еще оставляют желать лучшего, они грубоваты, но ты продвигаешься вперед. Ты поскорее должен сделать что—нибудь такое, что я мог бы купить. – Хорошо, минхер. – Пора подумать о самостоятельном заработке, мой мальчик. Жить на чужой счет не годится. Винсент взял в руки свои акварели и поглядел на них. Он и раньше догадывался, что они грубоваты, но, как всякий художник, не мог видеть все несовершенство своих произведений. – Только о том и мечтаю, чтобы самому зарабатывать на жизнь, минхер. – Так трудись усерднее. Надо спешить. Если б ты создал стоящую вещь, я с удовольствием купил бы ее у тебя. – Благодарю вас, минхер. – Как бы то ни было, я рад видеть, что ты не унываешь и работаешь. Тео просил меня присматривать за тобой. Напиши что—нибудь стоящее. Винсент, я хочу, чтобы ты занял свое место на Плаатсе. – Я стараюсь писать как можно лучше. Но не всегда рука повинуется моей воле. А все—таки Мауве понравилась одна из этих вещей. – Что же он сказал? – Сказал: «Это уже начинает походить на акварель». Терстех рассмеялся, обмотал свой шерстяной шарф вокруг шеи и со словами: «Работай, Винсент, работай; только так и создаются великие произведения», – вышел из мастерской. Винсент написал дяде Кору, что он устроился в Гааге, и звал его приехать. Дядя часто наведывался в Гаагу, чтобы купить материалов и картин для своего художественного магазина – самого большого в Амстердаме. Однажды в воскресенье Винсент зазвал к себе в гости детишек, с которыми успел свести знакомство. Чтобы ребятам не было скучно, пока он их рисовал, Винсент купил им конфет и, не отрываясь от своей рисовальной доски, рассказывал сказку за сказкой. Услышав резкий стук в дверь и басовитый, зычный голос, Винсент понял, что приехал дядя. Корнелис Маринюс Ван Гог пользовался известностью, был богат, и дело его процветало. Но несмотря на это, в его больших, темных глазах сквозила печаль. Губы у него были тоньше и суше, чем у остальных Ван Гогов. Голова же была типично ван—гоговская: выпуклые надбровья, квадратный лоб, широкие скулы, массивный округлый подбородок и крупный, резко очерченный нос. Корнелис Маринюс приметил в мастерской все до последней мелочи, хотя сделал вид, будто ни на что не обращает внимания. Он перевидал больше мастерских, чем любой другой человек в Голландии. Винсент роздал детям остатки конфет и отправил их по домам. – Не выпьете ли вы со мной чашку чая, дядя Кор? На улице, наверно, ужасный холод. – Спасибо, Винсент, выпью. Винсент подал ему чай и подивился, как беззаботно в ловко держит дядя свою чашку на коленях, рассуждая о всяких новостях. – Итак, ты решил стать художником, Винсент, – сказал Корнелис. – Да, пора Ван Гогам иметь своего художника. Хейн, Винсент и я покупаем картины у чужих людей вот уже тридцать лет. Теперь же часть денег будет оставаться в семье. – Ну, если трое дядьев и брат торгуют картинами, я могу развернуться вовсю! – засмеялся Винсент. – Не хотите ли кусок хлеба с сыром, дядя Кор? Может, вы проголодались? Корнелис Маринюс хорошо знал, что отказываться от еды у бедного художника – значит жестоко оскорбить его. – Спасибо, поем с удовольствием. Сегодня я рано завтракал. Винсент положил несколько ломтей грубого черного хлеба на щербатую тарелку и вынул из бумаги кусок дешевого сыра. Корнелис Маринюс сделал над собой усилие, чтобы отведать того и другого. – Терстех сказал мне, что Тео присылает тебе сто франков в месяц. – Да, присылает. – Тео молодой человек, ему надо бы беречь деньги. А ты должен зарабатывать свой хлеб сам. Винсент был сыт по горло теми поучениями, которые он только вчера выслушал от Терстеха. Он быстро, не подумав, ответил: – Зарабатывать свой хлеб, дядя Кор? Что это значит? Зарабатывать свой хлеб... или не даром его есть? Есть свой хлеб даром или, иными словами, быть недостойным его, – это, конечно, преступление, ибо каждый честный человек должен быть достоин своего хлеба. Но не уметь зарабатывать на хлеб, хотя и быть достойным его, – это уже несчастье, большое несчастье. Отщипнув кусочек черного мякиша, Винсент скатал из него твердый шарик. – Так вот, если вы скажете мне, дядя Кор: «Ты недостоин своего хлеба», – вы меня обидите. Но если вы справедливо заметите, что я не всегда зарабатываю свой хлеб, то возражать тут не приходится. Но что толку об этом говорить? Если больше вам нечего сказать, это мне ничуть не поможет. О хлебе Корнелис больше не заговаривал. Беседа текла в самом спокойном тоне, пока, совершенно случайно, Винсент, заговорив о выразительности в искусстве, не упомянул имя художника Де Гру. – А знаешь ли ты, Винсент, – сказал Корнелис, – что о личной жизни Де Гру идет худая слава? Винсент не мог спокойно слушать, когда говорили такие вещи о славном Де Гру. Он понимал, что гораздо лучше смиренно поддакнуть дяде, но, видимо, разговаривая с Ван Гогами, он уже ни с чем не мог бы согласиться. – Дядя Кор, мне всегда казалось, что художник, вынося свою работу на суд публики, вправе сохранить при себе свои переживания, свою личную жизнь, хотя она роковым образом связана со всеми трудностями, которые приходится преодолевать, создавая произведение искусства. – Но вместе с тем, – возразил Корнелис, прихлебывая чай, к которому Винсент не подал сахара, – один тот факт, что человек не ходит за плугом или не корпит над счетной книгой, а работает кистью, еще не дает ему орава вести распущенную жизнь. Я сомневаюсь, что мы должны покупать картины художников, которые пренебрегают нравственностью. – А я считаю, что еще безнравственней копаться в грязном белье художника, если его работа безупречна. Труд художника и его личная жизнь – все равно что роженица и ее ребенок. Вы можете глядеть на ребенка, но нечего задирать у роженицы рубашку и смотреть, не запачкана ли она кровью. Это в высшей степени нескромно. Корнелис только что откусил кусочек бутерброда с сыром. Он поспешно выплюнул его в горсть и швырнул в печку. – Ну и ну, – бормотал он. – Ну и ну! Винсент испугался, что Корнелис рассердится, но все сошло благополучно. Усадив дядю поближе к огоньку, Винсент вынул папку со своими набросками и этюдами. Сначала Корнелис молчал, но когда дошел до небольшого рисунка, изображавшего Паддемус со стороны торфяного рынка, – Винсент сделал его в двенадцать часов ночи, гуляя с Брейтнером, – дядя не удержался. – Это здорово, – сказал он. – Можешь ты нарисовать еще несколько городских пейзажей? – Конечно. Я рисую их, когда хочу отдохнуть от работы с моделью. Тут и еще есть такие пейзажи. Вот поглядите! Винсент, заглядывая через плечо Корнелиса, стал перебирать в папке листы разных размеров. – Это Флерстех... а это Геест. Вот рыбный рынок. – Можешь ты нарисовать для меня дюжину таких пейзажей? – Могу, но это уже сделка, а раз сделка – давайте условимся о цене. – Хорошо, сколько же ты хочешь? – На рисунки такого размера, все равно, карандашом или пером, у меня цена одинаковая – два с половиной франка. Это не слишком дорого, как вы полагаете? Корнелису оставалось только рассмеяться про себя, – такие это были ничтожные деньги! – Разумеется, не дорого. Если рисунки будут удачные, я попрошу тебя нарисовать еще двенадцать видов Амстердама. И тогда уже назначу цену сам, чтобы ты получил немного больше. – Дядя Кор, это мой первый заказ! Я не могу и сказать, как я счастлив! – Мы все хотим помочь тебе, Винсент. Только доведи свои работы до нужного уровня, и мы станем покупать у тебя все, что ты нарисуешь. – Он взял шляпу и перчатки. – Будешь писать Тео, передай ему привет от меня. Опьяненный успехом, Винсент схватил свою новую акварель и побежал на улицу Эйлебоомен. Дверь открыла Йет. Вид у нее был расстроенный. – На твоем месте я не стала бы заходить в мастерскую, Винсент. Антон не в себе. – Что случилось? Он болен? Йет вздохнула. – Мечется, как всегда. – Ну, тогда ему, конечно, не до меня. – Лучше обожди до другого раза, Винсент. Я скажу ему, что ты приходил. Когда он будет спокойнее, он сам к тебе зайдет. – Ты не забудешь сказать ему обо мне? – Не забуду. Винсент ждал не одну неделю, но Мауве все не было. Вместо него дважды приходил Терстех. Каждый раз он повторял одно и то же: – Да, да, ты, пожалуй, шагнул немного вперед. Но это еще не то, что нужно. Я еще не могу продавать твои вещи на Плаатсе. Боюсь, что ты работаешь недостаточно усердно или слишком торопливо, Винсент. – Дорогой минхер Терстех, я встаю в пять утра и работаю до одиннадцати или двенадцати ночи. Я отрываюсь от работы лишь для того, чтобы немного перекусить. Терстех недоумевающе покачал головой. Он снова всмотрелся в акварель. – Не понимаю, не понимаю. Твои работы отдают тою же грубостью и резкостью, которая была у тебя, когда ты впервые появился на Плаатсе. Тебе уже давно бы пора это преодолеть. Если у человека есть способности, при упорной работе этого вполне можно добиться. – При упорной работе! – повторил Винсент. – Видит бог, я рад бы купить твои этюды, Винсент! Я хочу, чтобы ты зарабатывал себе на жизнь. Это несправедливо, что Тео приходится тебя кормить... Но я не могу, не могу покупать твои вещи, пока они плохи! Ведь тебе не нужна милостыня. – Нет, не нужна. – Ты должен спешить, это главное. Должен начать продавать свои вещи и зарабатывать себе на жизнь. Когда Терстех повторил эти слова в четвертый раз, Винсент подумал, что он просто издевается над ним. «Ты должен зарабатывать себе на жизнь... но я не могу у тебя купить ничего, ровным счетом ничего!» Как же, черт возьми, он может заработать себе на жизнь, если у него ничего не покупают? Однажды Винсент встретил на улице Мауве. Художник шел быстрым шагом, шел, сам не зная куда, опустив голову и выставив вперед правое плечо. Винсента он словно не узнал. – Давно не видел вас, кузен Мауве. – Я был занят. – Тон у Мауве был холодный, равнодушный. – Да, я знаю, у вас новая картина. Как она продвигается? – Ах... – Он сделал неопределенное движение рукой. – Можно мне как—нибудь зайти к вам в мастерскую? Боюсь, что я со своими акварелями так и застрял на одном месте. – Не сейчас. Говорю тебе, я занят. Я не могу тратить время попусту. – Тогда не заглянете ли вы ко мне, когда выйдете прогуляться? Несколько ваших слов направили бы меня на верную дорогу. – Возможно, как знать. Только я сейчас занят. Мне надо идти. Он зашагал дальше, устремляясь вперед всем телом. Винсент в недоумении глядел ему вслед. Что же такое случилось? Неужели он чем—нибудь оскорбил Мауве? Оттолкнул его? Винсент был очень удивлен, когда через несколько дней к нему в мастерскую наведался Вейсенбрух. Ведь этот человек снисходил до разговора с молодыми или даже с признанными художниками лишь затем, чтобы разругать их на все корки. – Вот это да! – с порога закричал Вейсенбрух, оглядывая комнату. – Дворец, настоящий дворец! Скоро вы будете здесь писать портреты короля и королевы. – Если вам здесь не нравится, можете убираться, – огрызнулся Винсент. – Почему вы не плюнете на живопись, Ван Гог? Ведь это собачья жизнь. – Вы же вот процветаете. – Да, но я добился успеха. А вы никогда не добьетесь. – Возможно. Но я буду писать куда лучше вас. Вейсенбрух расхохотался. – Нет, это вам не удастся! Но, наверное, вы будете писать лучше всех в Гааге, за исключением меня. Если только в вашей живописи отразится ваш характер. – А вы считаете, что тут нет характера? – спросил Винсент, доставая свою папку. – Присядьте, посмотрите. – Я не могу смотреть рисунки сидя. Акварели Вейсенбрух отодвинул в сторону, едва взглянув на них. – Это не в вашей манере; акварель – слишком пресная, вялая техника, чтобы выразить то, что вы хотите. Он заинтересовался карандашными рисунками, изображавшими боринажцев, брабантцев, стариков и старух, которых Винсент часто рисовал в Гааге. Рассматривая лист за листом, он только посмеивался, Винсент ждал, что сейчас на него обрушится град издевательств. – Рисуете вы просто великолепно, – сказал Вейсенбрух, и глаза у него заблестели. – Пожалуй, по этим эскизам я и сам не прочь бы поработать. У Винсента будто подломились колени, так неожиданны были слова Вейсенбруха. Он упал на стул как подкошенный. – Вас, кажется, называют Карающим Мечом? – Так оно и есть. Если бы я увидел, что ваши рисунки плохи, я бы сказал это прямо. – А Терстех разбранил меня за них. Говорит, что они чересчур грубы и резки. – Глупости! В этом—то их сила. – Я хотел рисовать пером, но Терстех говорит, что мне надо целиком перейти на акварели. – И тогда он будет продавать эти акварели, да? Нет, мой друг, если вы видите натуру как рисунок пером, то и передавайте ее рисунком. И, главное, никого не слушайте, даже меня. Идите своим путем. – Пожалуй, так и придется. – Когда Мауве сказал, что вы художник божьей милостью, Терстех не согласился с ним, и Мауве стал вас защищать. Это было при мне. Если это повторится, то теперь, когда я видел ваши работы, я тоже буду стоять за вас. – Мауве сказал, что я художник божьей милостью? – Не вбивайте себе это в голову. Благодарите бога, если хотя бы умрете художником. – Тогда почему же он так холоден ко мне? – Он ко всем холоден, Винсент, когда заканчивает картину. Не обращайте на это внимания. Вот он покончит со своим схевенингенским полотном, и все образуется само собой. А пока можете заходить ко мне, если вам понадобится помощь. – Разрешите задать вам один вопрос, Вейсенбрух? – Пожалуйста. – Это Мауве прислал вас сюда? – Да, Мауве. – А зачем? – Ему хочется знать мое мнение о вашей работе. – Но зачем же ему знать? Если он считает меня художником божьей милостью... – Не знаю. Быть может, Терстех заронил в него сомнение. Терстех все больше терял веру в Винсента, а Мауве становился к нему все холоднее, но их место в его жизни постепенно занимала Христина: она дарила его той простой дружбой, по которой он так тосковал. Она приходила в мастерскую каждый день, рано поутру, и приносила корзинку с шитьем – ей хотелось; чтобы ее руки, как и руки Винсента, были тоже заняты работой. Голос у нее был грубый, слова неловкие, но говорила она спокойно, тихо, и когда Винсенту надо было сосредоточиться, она ему нисколько не мешала. Почти все время Христина мирно сидела у печки, глядя в окно или занимаясь шитьем каких—то вещей для будущего ребенка. Позировала она плохо и с трудом понимала, что от нее хотят, но старалась изо всех сил. Скоро у нее вошло в обычай, перед тем как уйти домой, варить ему обед. – Ты напрасно беспокоишься, Сип, – говорил ей Винсент. – Тут нет никакого беспокойства. Просто я делаю это лучше, чем ты. – Но ты пообедаешь вместе со мной? – Само собою. За малышами мать присмотрит. Мне у тебя нравится. Винсент платил ей франк в день. Он понимал, что это ему не по средствам, но ему было приятно, что она постоянно рядом с ним – кроме того, ему доставляла удовольствие мысль, что он спасает ее от стирки. Когда Винсенту приходилось отлучаться из дому днем, он рисовал ее по вечерам до поздней ночи, и Христина уже не уходила от него. Просыпаясь, Винсент с наслаждением вдыхал запах только что сваренного кофе, глядя, как заботливая женщина хлопочет у печки. Впервые в жизни у него была своя семья, и он чувствовал себя очень уютно. Порой Христина оставалась у него на ночь просто так, без всякой причины. – Я сегодня буду спать здесь, Винсент, – говорила она. – Можно? – Ну конечно, Син. Оставайся, когда хочешь. Ты ведь знаешь, я этому рад. И хотя он ни о чем не просил ее, она начала стирать ему белье, чинить платье и ходить за покупками. – Ведь вы, мужчины, не умеете следить за собой, – говорила она. – Вам надо, чтобы под боком была женщина. Я уверена, что тебя надувают в каждой лавочке. Она вовсе не была хорошей хозяйкой; лень, царившая в доме ее матери, за долгие годы притупила в ней стремление к чистоте и порядку. Она принималась за уборку лишь временами, но решительно и энергично. Ведь она в первый раз за свою жизнь вела хозяйство мужчины, который ей нравился, и поэтому с удовольствием бралась за дело... когда не забывала о нем. Винсент был в восторге; за что бы она ни принималась, ему и в голову не приходило в чем—нибудь ее упрекнуть. Теперь, когда она оправилась от своей вечной усталости, голос у нее стал уже не такой грубый, бранные слова одно за другим исчезали из ее речи. Но она не умела сдерживать свои чувства, и если что—нибудь ее раздражало, она приходила в ярость и снова начинала ругаться хриплым голосом, употребляя такие выражения, каких Винсент не слышал со школьных дней. В эти минуты он видел в Христине карикатуру на самого себя; он тихо сидел на своем стуле, дожидаясь, пока буря утихнет. Христина была столь же терпелива по отношению к нему. Если у него не получался рисунок или она вдруг забывала все, чему он учил ее, и плохо позировала, он разражался бешеной бранью, сотрясавшей стены. Она спокойно давала ему выговориться, и скоро снова наступала тишина. К счастью, получалось так, что они никогда не выходили из себя одновременно. Изо дня в день рисуя Христину, Винсент хорошо изучил ее фигуру и решил теперь сделать настоящий, серьезный этюд. На эту мысль его натолкнула фраза у Мишле: «Comment se fait—il qu'il y ait sur la terre une femme seule desesperee?» ["Как это могло случиться, что на свете живет такая одинокая, отчаявшаяся женщина?" (фр.)] Он усадил обнаженную Христину на обрубок дерева подле печки. Разрабатывая этюд, он превратил этот обрубок в пень, вокруг которого пучками росла трава, и перенес всю сцену на природу. Христину он изобразил так: узловатые кисти рук лежат на коленях, голову она уронила на тощие руки, жидкая коса распущена по спине, острые груди свисают к худым бедрам, длинные плоские ступни неуверенно поставлены на землю. Он назвал свой рисунок «Скорбь». Это была женщина, из которой выжаты все соки жизни. Внизу он написал строчку из Мишле. Работа над рисунком заняла целую неделю и вконец опустошила карман Винсента, а до первого марта оставалось еще десять дней. Два—три дня можно было протянуть на черном хлебе из прежних запасов. Винсент почувствовал, Что надо прекратить работу с натурой, хотя это и отбросит его назад. – Син, – сказал он, – боюсь, что я не смогу рисовать тебя до начала следующего месяца. – А что случилось? – У меня вышли все деньги. – Ты не можешь мне платить? – Да. – Мне сейчас все равно нечего делать. Я буду к тебе ходить просто так. – Но тебе надо зарабатывать деньги, Син. – Немножко заработаю как—нибудь. – Но ведь если ты будешь целыми днями сидеть здесь, когда же тебе стирать? – Брось думать об этом... Я обойдусь. Она приходила к нему еще три дня, пока был хлеб. Потом хлеб съели, до первого числа оставалась целая неделя, и Винсент сказал Христине, что он едет в Амстердам к дяде, а когда вернется, зайдет к ней. Три дня он просидел, не выходя из мастерской, на одной воде и делал кое—какие копии; голод не особенно мучил его. На третий день вечером он пошел к Де Боку, надеясь попить у него чаю с печеньем. – Добро пожаловать, старина, – приветствовал его Де Бок, стоя у мольберта. – Устраивайтесь поудобнее. Скоро мне надо будет идти на званый ужин, а до тех пор я поработаю. На столе есть несколько журналов. Читайте, пожалуйста. И ни слова о чае. Винсент знал, что Мауве не хочет его видеть, а просить о чем—нибудь Йет ему было стыдно. Что же касается Терстеха, то после того, как этот коммерсант очернил его в глазах Мауве, Винсент предпочел бы скорее умереть с голоду, чем идти к нему на поклон. Но как бы ни было отчаянно положение Винсента, ему даже в голову не пришло, что можно заработать несколько франков не рисованием, а чем—то иным. Снова воскрес его старый недуг – лихорадка, заныли в коленях ноги, и он слег в постель. Он понимал, что ждет напрасно, но все же надеялся на чудо – вдруг Тео пришлет сто франков на несколько дней раньше срока. Но Тео сам получал жалованье только первого числа. На пятый день к вечеру в мастерскую без стука вошла Христина. Винсент спал. Она постояла над ним, разглядывая его изборожденное морщинами лицо, рыжую бороду, под которой сквозила бледная кожа, шершавые воспаленные губы. Потом осторожно приложила руку к его лбу – у Винсента был жар. Христина обшарила полку, на которой обычно хранилась еда. Там не было ни крошки черствого хлеба, ни зернышка кофе. Христина вышла, тихонько прикрыв за собой дверь. А через час Винсенту приснилось, будто он сидит на кухне в Эттене и мать варит ему кофе. Он очнулся и увидел Христину, она сидела у печки и мешала ложкой в горшке. – Син, – пробормотал он. Она подошла к кровати и коснулась своей прохладной ладонью его рыжей щетины: щека Винсента была словно в огне. – Брось ты свою гордость, – проговорила она, – и хватит мне врать. Если мы бедны, это не наша вина. Нам надо помогать друг другу. Разве ты не помог мне, когда мы в первый раз встретились в кафе? – Син, – повторил он. – Лежи спокойно. Я принесла из дому картошки и бобов. Все уже готово. Она размяла картошку, положила в нее зеленых бобов и, присев к изголовью, стала кормить Винсента. – Зачем ты каждый день давал мне деньги, если тебе самому не хватало? Жить впроголодь не годится. Теперь он мог, ожидая денег от Тео, бороться с нуждой не одну неделю. Но неожиданная доброта, как всегда, сломила его. Он решил пойти к Терстеху. Христина выстирала Винсенту рубашку, но выгладить ее было нечем. Утром она дала ему хлеба с кофе. Он поплелся прямо на Плаатс. Башмаки у него были в грязи, один каблук отвалился, засаленные брюки были в заплатах. Пальто, подаренное ему Тео, едва налезало на плечи. Старенький галстук съехал на левую сторону. На голове у него была одна из тех нелепых шапок, которые он где—то выкапывал на удивление всем. Он брел вдоль железнодорожных путей у вокзала Рэйн, огибая опушку леса и платформы, откуда поезда отходили на Схевенинген. Под неяркими лучами солнца Винсент особенно остро почувствовал, как он ослабел. На Плейне он случайно взглянул на свое отражение в окне магазина. И вдруг его словно озарило – он увидел себя таким, каким видели его жители Гааги: нескладным, лохматым, грязным бродягой, больным, обессиленным, опустившимся. Плаатс раскинулся широким треугольником, переходя около замка в Хоф– фейфер. Только самые богатые торговцы могли позволить себе держать здесь магазины. Винсент с трепетом вступил в этот священный треугольник. Он только сейчас понял, какое огромное расстояние отделяет его от Плаатса. Приказчики фирмы Гупиль были заняты уборкой. Они уставились на Винсента с нескрываемым любопытством. Ведь его родичи вершат судьбы искусства во всей Европе. Что же этот дурак ходит таким оборванцем? Терстех сидел наверху, в своем кабинете. Ножом с нефритовым черенком он распечатывал утреннюю почту. Подняв глаза, он увидел маленькие, круглые уши Винсента, сидевшие гораздо ниже бровей, его лицо, заострявшееся книзу от скул, а затем переходившее в квадратный подбородок, лоб, над левой бровью прикрытый густыми волосами, зеленовато—голубые глаза, смотревшие на него испытующе, но бесстрастно, полные красные губы, казавшиеся еще краснее от обрамлявшей их бороды и усов. Терстех никогда не мог решить, красив Винсент или безобразен. – Итак, ты сегодня в нашем магазине самый ранний посетитель, Винсент, – сказал он. – Чем могу служить? Винсент рассказал о своих затруднениях. – Куда же ты дел свои сто франков? – Истратил. – Если ты был так расточителен, то не рассчитывай на мою поддержку. В каждом месяце тридцать дней; ты не должен тратить в день больше чем положено. – Я не был расточительным. Почти все деньги ушли на модель. – Выходит, не надо нанимать модель. Дешевле работать одному. – Работать без модели – значит загубить в себе художника, который хочет писать людей. – Что ж, не пиши людей. Рисуй коров и овец. Им платить не нужно. – Как я могу рисовать коров и овец, минхер, если не чувствую их? – Так или иначе, рисовать людей тебе незачем; такие рисунки все равно не продашь. Пиши акварели и ничего больше. – Акварель не в моем—характере. – Мне кажется, рисунок для тебя – вроде наркотика, который ты Принимаешь, чтобы заглушить в себе чувство обиды, оттого что не можешь писать акварели. Наступило молчание. Винсент не знал, что сказать. – Де Бок не пользуется моделью, хоть он и богат. Не станешь же ты отрицать, что его полотна великолепны; они ценятся с каждым днем дороже. Я все ждал, что ты сумеешь перенять у него хоть немного изящества. Но, как видишь, ничего не выходит. Я просто разочарован, Винсент, – твои работы по– любительски неуклюжи. Теперь я совершенно уверен, что ты не художник. У Винсента внезапно подкосились ноги: давал себя знать голод, который терзал его вот уже пять суток. Он сел на резную ручку итальянского кресла. Слова у него будто застряли где—то внизу, в пустой утробе, и он никак не мог совладать со своим голосом. – Почему вы так со мной говорите, минхер? – вымолвил он, помолчав. Терстех вынул белоснежный платок, вытер им нос, углы рта, бороду. – Потому что у меня есть обязательства перед тобой и перед твоей семьей. Ты должен знать правду. У тебя есть еще время, чтобы спасти себя, Винсент, если ты поторопишься. Ты не родился художником, тебе надо искать другое место в жизни. Насчет художников я никогда не ошибался. – Я знаю, – сказал Винсент. – Главная беда в том, что ты начал слишком поздно. Если бы ты взялся рисовать мальчишкой, может быть, теперь ты чего—нибудь и достиг бы. Но тебе тридцать, Винсент, пора бы уже добиться успеха. В твои годы я был уже человеком. А как ты можешь рассчитывать на успех, если у тебя нет таланта? Хуже этого, – как можешь ты оправдать себя в своих глазах за то, что принимаешь милостыню от Тео? – Мауве однажды сказал мне: «Винсент, когда ты рисуешь, ты истинный живописец». – Мауве твой кузен: он просто щадит тебя. Я друг тебе и, поверь, отношусь к тебе лучше, чем Мауве. Брось свое рисование, пока не поздно, пока ты не понял, что жизнь прошла попусту. Когда—нибудь, когда ты поймешь, где твое место в жизни, и добьешься успеха, ты придешь ко мне и скажешь спасибо. – Минхер Терстех, у меня нет ни сантима на хлеб вот уже пять дней. Но я не попросил бы у вас денег, если бы речь шла только обо мне. У меня есть натурщица, бедная, больная женщина. Я задолжал ей. Она страшно нуждается. Прошу вас, одолжите мне десять гульденов, пока я не получу денег от Тео. Я верну их вам. Терстех встал и поглядел в окно: на озере – единственном, которое уцелело от дворцовых водоемов, – плавали лебеди. Он не мог понять, почему Винсенту вздумалось поселиться в Гааге, когда его дядья владеют художественными магазинами в Амстердаме, Роттердаме, Брюсселе и Париже. – Ты полагаешь, что я сделаю доброе дело, если дам тебе десять гульденов, – не поворачивая головы и не разнимая стиснутых за спиной рук, сказал Терстех. – Но мне кажется, что я сделаю еще более доброе дело, отказав тебе. Винсент знал, как достала Син денег на картошку и бобы. Он не мог допустить, чтобы она и дальше кормила его. – Минхер Терстех, вы, конечно, правы. Я не художник, у меня нет таланта. Давать мне деньги было бы с вашей стороны неразумно. Я должен сам начать зарабатывать и найти свое место в жизни. Но во имя нашей старой дружбы я прошу вас одолжить мне десять гульденов. Терстех вынул из кармана сюртука бумажник, отыскал в нем ассигнацию в десять гульденов и протянул ее Винсенту, не проронив ни слова. – Благодарю вас, – сказал Винсент. – Вы очень добры. Проходя по чисто подметенным улицам мимо аккуратных кирпичных домиков, от которых веяло покоем и уютом, он бормотал про себя: «Нельзя постоянно быть со всеми в дружбе, иногда приходится ссориться. Но по крайней мере полгода я ни разу не зайду к Терстеху, ни разу не заговорю с ним, не покажу ему ни одной работы». Он пошел прямиком к Де Боку, чтобы взглянуть на его полотна, которые пользовались таким успехом у публики и в которых было изящество – то, чего не хватало Винсенту. Де Бок сидел, положив ноги на стул, и читал английский роман. – Доброе утро! – сказал он. – У меня сплин. Не могу взять карандаша в руки. Берите стул и попробуйте развлечь меня. Сейчас не слишком рано, чтобы закурить сигару? Расскажите что—нибудь интересное. – Позвольте мне посмотреть еще раз ваши полотна, Де Бок. Мне надо разобраться, почему ваши работы покупают, а мои нет. – Талант, старина, талант! – усмехнулся Де Бон, лениво вставая с места. – Талант – это божий дар. Либо он у вас есть, либо его нет. Мне трудно сказать, что я за человек, но пишу я чертовски здорово! Он вытащил дюжину картин, еще на подрамниках, и беспечно Шутил и острил, а Винсент горящими глазами чуть ли не насквозь пронзал эти холсты с их худосочной живописью. «Мои работы лучше, – говорил он себе. – Мои правдивее, глубже. Плотничьим карандашом я выражаю больше, чем он целой палитрой красок. Он изображает лишь очевидное. И по существу не говорит ничего. Почему же его осыпают похвалами и деньгами, а мне отказывают в черном хлебе и кофе?» Когда Винсент уходил от Де Бока, он бормотал себе под нос: – Что—то гнетет меня у Де Бока. Есть в нем какая—то пресыщенность, что—то мертвящее и неискреннее. Милле был прав: «J'aimerais mieux ne rien dire que m'exprimer faiblement» ["Я скорее предпочел бы вовсе ничего не делать, чем выразить себя слабо" (фр.)]. Пусть Де Бок кичится своим изяществом и своими деньгами. Я рисую реальную жизнь, нужду и лишения. Идя по этой дороге, не пропадешь. Христина встретила его с мокрой тряпкой в руках – она мыла в мастерской пол. Волосы у нее были повязаны черным платком, а в оспинах на лице поблескивали капельки пота. – Достал денег? – спросила она, поднимая голову. – Достал. Десять гульденов. – Хорошо иметь богатых друзей! – Ну, еще бы. Вот шесть франков, которые я тебе должен. Син выпрямилась и вытерла лицо черным фартуком. – Можешь не давать мне ничего, – сказала она. – Пока не получишь денег от брата. Ведь на четыре франка долго не протянешь. – Я обойдусь, Син. А тебе эти деньги необходимы. – Тебе тоже. Мы вот как сделаем. Я останусь здесь, пока не придет письмо от твоего брата. Мы будем жить на эти десять франков, как будто они наши общие. Я их растяну дольше, чем ты. – А позировать как же? Ведь я не смогу тебе платить ни сантима. – Ты даешь мне ночлег и еду. Разве этого мало? Я вполне довольна, мне хорошо тут, в тепле, не надо идти работать и надрываться. Винсент обнял Син и ласково откинул с ее лба жидкие жесткие волосы. – Син, иногда ты делаешь настоящие чудеса! Я даже готов поверить, что на небе действительно есть бог! Неделю спустя он решил навестить Мауве. Кузен впустил его в мастерскую, но торопливо набросил покрывало на свою схевенингенскую картину, прежде чем Винсент успел на нее взглянуть. – Что тебе нужно? – спросил он, как будто не догадываясь, зачем пришел Винсент. – Хочу показать вам несколько акварелей. Я думал, вы выкроите для меня минутку времени. Мауве промывал кисти, движения у него были нервные, лихорадочные. Он не ложился в кровать уже трое суток. Урывками он спал тут же, в мастерской, на кушетке, но этот сон не освежал его. – Я далеко не всегда в состоянии учить тебя, Винсент. Порой я слишком устаю, и тогда, бога ради, выбирай другое время. – Извините меня, кузен Мауве, – сказал Винсент, отступая к двери. – Я не хотел вам мешать. Я лучше зайду завтра вечером. Мауве снял с полотна покрывало и даже не слушал Винсента. На следующий вечер, придя к Мауве, Винсент застал там Вейсенбруха. Мауве был измотан до крайности, почти впал в истерику. Он накинулся на Винсента, выискивая повод, чтобы рассеяться и позабавить приятеля. – Вейсенбрух! – воскликнул он. – Смотрите, какая у него рожа! И он начал показывать свое искусство, – так скривил лицо, что оно покрылось глубокими морщинами, и выпятил подбородок – совсем как Винсент. Это была злая карикатура. Затем Мауве подошел к Вейсенбруху, поглядел на него прищуренными глазами и объявил: «А сейчас он будет говорить». И, брызгая слюной, разразился потоком хриплых бессвязных слов, как это нередко делал Винсент. Вейсенбрух покатывался со смеху. – Ох, это изумительно! – кричал он. – Таким вас и видят люди, Ван Гог. Вам, наверно, и в голову не приходило, что вы такое удивительное чудовище? Мауве, выставьте—ка снова подбородок и поскребите пальцами бороду. Это убийственно! Винсент был ошарашен. Он забился в угол. Когда он заговорил, собственный голос показался ему чужим: – Если бы вам пришлось бродить до рассвета под дождем по лондонским улицам, дрожать в холодные ночи в Боринаже, без еды, без крова, в лихорадке – и у вас тоже появились бы безобразные морщины на лице и у вас тоже был бы хриплый голос. Через несколько минут Вейсенбрух ушел. Как только за ним закрылась дверь, Мауве едва дыша упал в кресло. Бурная выходка истощила его силы. Винсент молча стоял в углу; наконец Мауве заметил его. – А, ты еще здесь? – удивился он. – Кузен Мауве, – с горячностью заговорил Винсент и сморщился точно так, как это только что изобразил Мауве. – Что между нами произошло? Скажите, что я вам сделал? Почему вы так обращаетесь со мной? Мауве устало поднялся и откинул со лба непослушную прядь. – Я недоволен тобой, Винсент. Ты должен сам зарабатывать себе на жизнь. Как можешь ты позорить фамилию Ван Гогов, выклянчивая деньги где попало? Винсент на мгновение задумался. – Вы виделись с Терстехом? – спросил он. – Нет. – Значит, вы не будете больше меня учить? – Нет. – Ну что ж, давайте пожмем друг другу руки и расстанемся без вражды и горечи. Ничто не может заглушить во мне чувство признательности к вам. Мауве долго молчал, не говоря ни слова. Потом он сказал: – Не принимай это близко к сердцу, Винсент. Я усталый и больной человек. Я помогу тебе чем только сумею. Ты захватил свои рисунки? – Захватил. Но сейчас вам, кажется, не до этого... – Покажи их мне. Он посмотрел на этюды покрасневшими от усталости глазами и сурово заметил: – Рисунок у тебя плох. Безнадежно плох. Удивляюсь, как я не видел этого раньше. – Вы сказали мне однажды, что когда я рисую, я истинный живописец. – Я ошибся, я принял грубость за силу. Если ты в самом деле хочешь учиться, надо начинать все сначала. Вон там, в углу, у ведра с углем, несколько гипсов. Можешь рисовать их хоть сейчас. Удивленный Винсент поплелся в угол. Там он сел перед белой гипсовой ногой. Долгое время он не мог ни соображать, ни двигаться. Потом он вынул из кармана несколько листов рисовальной бумаги, но не в силах был провести ни одной линии. Он обернулся и посмотрел на Мауве – тот стоял у мольберта. – Как продвигается ваша работа, кузен Мауве? Мауве бросился на диван, его налитые кровью глаза сразу же закрылись. – Терстех сказал сегодня, что это лучшая вещь из всех, какие я создал. Спустя несколько секунд Винсент раздумчиво произнес: – Так, значит, Терстех все—таки был здесь! Мауве слегка похрапывал и уже ничего не слышал. Время шло, и Винсент понемногу успокоился. Он начал рисовать гипсовую ногу. Когда часа через три Мауве проснулся, у Винсента было готово уже семь рисунков. Мауве, как кошка, спрыгнул с дивана, словно он и не засыпал ни на минуту, и бросился к Винсенту. – Покажи! – сказал он. – Покажи! Он посмотрел все семь рисунков, твердя одно и то же: – Нет! Нет! Нет! Он изорвал их и бросил клочки на пол. – Все та же грубость, тот же дилетантизм! Неужели ты не в силах нарисовать этот гипс таким, каков он на самом деле? Неужели не можешь найти верную линию? Хоть раз в жизни нарисуй в точности то, что видишь! – Вы говорите совсем как учитель в художественной школе, кузен Мауве. – Если бы ты как следует поучился в школе, ты бы теперь знал, как надо рисовать. Переделай все сызнова. И смотри, чтобы нога была ногой! Он вышел в сад, а оттуда пошел на кухню ужинать, потом вернулся и начал работать при лампе. Наступила ночь, проходил час за часом. Винсент рисовал и рисовал ногу, лист за листом. И чем больше он работал, тем большее отвращение внушал ему этот мерзкий кусок гипса, который стоял перед ним. Когда в северном окошке забрезжил хмурый рассвет, у Винсента было готово множество рисунков. Он встал, тело его затекло, сердце ныло. Мауве подошел, взглянул на рисунки и скомкал их. – Плохо, – сказал он. – Совсем плохо. Ты нарушаешь все элементарные правила. Знаешь что, иди—ка домой и прихвати с собой эту ногу. Рисуй ее снова и снова. И не являйся ко мне, пока не нарисуешь ее как следует. – Как же, черта с два! – вскричал Винсент. Он швырнул гипсовую ногу в ведро с углем, и она разлетелась на тысячу осколков. – Не говорите мне больше о гипсах, я не хочу и слышать о них. Я буду рисовать с гипсов, когда на свете не останется ни одной живой ноги или руки, но не раньше! – Ну что ж, если ты так считаешь... – начал ледяным тоном Мауве. – Кузен Мауве, я не позволю навязывать мне мертвую схему, не позволю ни вам, ни кому другому. Я хочу рисовать, повинуясь своему темпераменту, своему характеру. Мне надо рисовать натуру так, как вижу ее я сам, а не так, как ее видите вы! – Мне нечего больше тебе сказать, – бесстрастно произнес Мауве, будто врач у одра умирающего. Проснувшись в полдень, Винсент увидел в своей мастерской Христину и ее старшего сына Германа, Это был бледный мальчик с испуганными зеленоватыми глазами и крошечным подбородком. Чтобы Герман сидел тихо, Христина дала ему лист бумаги и карандаш. Читать и писать он не умел. К Винсенту он подошел очень робко, так как дичился незнакомых людей. Винсент показал ему, как надо держать карандаш, и научил рисовать корову. Мальчик пришел в восторг, и скоро они с Винсентом подружились. Христина положила на стол немного сыра и хлеба, и все трое сели завтракать. Винсент думал о Кэй и о ее прелестном малыше Яне. В горле у него стоял комок. – Я сегодня неважно себя чувствую, так что рисуй вместо меня Германа. – Что с тобой, Син? – Не знаю. Внутри все крутит и переворачивает. – Случалось у тебя так раньше, когда ты была беременна? – Тоже скверно приходилось, но не так. Сейчас куда хуже. – Тебе надо сходить к доктору. – Что толку идти к доктору в бесплатную больницу? Он даст мне лекарство – и только. От лекарства легче не будет. – Поезжай в государственную больницу в Лейден. – Ох, пожалуй, придется. – Поездом это совсем не долго. Мы поедем завтра с утра. Люди приезжают в эту больницу со всей Голландии. – Да, больница, говорят, хорошая. Весь день Христина не вставала с кровати. Винсент рисовал мальчика. Перед обедом он взял Германа за руку и отвел его к матери Христины. А на другой день рано утром они с Христиной сели в лейденский поезд. – Ничего удивительного, что вам было плохо, – сказал доктор, осмотрев Христину и задав множество вопросов. – Ребенок у вас в неправильном положении. – Можно чем—нибудь помочь, доктор? – спросил Винсент. – О да, нужна операция. – Это опасно? – Пока еще нет. Ребенка надо просто повернуть щипцами. Но это будет стоить денег. Не операция, а содержание в больнице. – Он повернулся к Христине. – Есть у вас какие—нибудь сбережения? – Ни франка. Доктор вздохнул, почти не скрывая своего сожаления. – Обычная история, – сказал он. – Во сколько это обойдется, доктор? – спросил Винсент. – Не больше пятидесяти франков. – А что, если операцию не делать? – Тогда нет никакой надежды ее спасти. Винсент на минуту задумался. Двенадцать акварелей для дяди Кора почти готовы: это даст тридцать франков. Остальные двадцать он возьмет из денег, которые пришлет в апреле Тео. – Я достану деньги, доктор, – сказал он. – Вот и хорошо. Привезите ее в субботу утром, и я сам сделаю операцию. И еще одно: я не знаю, какие у вас отношения, и не хочу этого знать. Доктора в такие дела не вмешиваются. Но я считаю своим долгом предупредить вас, что, если эта крошка снова пойдет на улицу, она не протянет и шести месяцев. – Она никогда не вернется к такой жизни, доктор. Даю вам слово. – Прекрасно. Тогда до субботы. Через несколько дней к Винсенту пришел Терстех. – Я вижу, ты все корпишь, – сказал он. – Да, работаю. – Я получил те десять гульденов, которые ты послал по почте. Ты бы мог по крайней мере сам прийти ко мне и поблагодарить. – Идти далеко, минхер, а погода была плохая. – Ну, а когда тебе нужны были деньги, идти было недалеко, так, что ли? Винсент не отвечал. – Это невежливо, Винсент, и отнюдь не располагает меня в твою пользу. Теперь я не верю в тебя и не смогу покупать твои работы. Винсент сел на край стола и приготовился дать отпор Терстеху. – Мне кажется, что, покупаете вы мои работы или нет, – это не имеет никакого отношения к нашим личным спорам, – сказал он. – По—моему, вы должны исходить из достоинств самой работы. Если личные отношения могут влиять на ваше суждение о работе, то с вашей стороны это просто нечестно. – Нет, конечно, нет. Если бы ты смог создать что—то изящное, такое, что можно было бы продать, я бы с радостью выставил это на Плаатсе. – Минхер Терстех, работа, в которую вложен упорный труд, темперамент и чувство, никого не привлекает и не находит сбыта. Может быть, мне даже лучше не стараться на первых порах угодить чьим—то вкусам. Терстех сел на стул, даже не расстегнув пальто и не сняв перчаток. Он сидел, положив обе руки на набалдашник трости. – Знаешь, Винсент, мне иногда кажется, что ты и не хочешь продавать свои вещи, а предпочитаешь жить на чужой счет. – Я был бы счастлив продать хоть один рисунок, но еще более я счастлив, когда такой замечательный художник, как Вейсенбрух, говорит мне о вещи, которую вы считаете непригодной для продажи: «Это очень правдиво. Я мог бы работать по этому эскизу и сам». Хотя деньги мне очень нужны, особенно сейчас, главное для меня – это создать что—то серьезное. – Так мог бы говорить богатый человек вроде Де Бока, но, уж конечно, не ты. – Принципы в искусстве, дорогой минхер Терстех, не имеют никакого отношения к доходам. Терстех положил свою трость на колени и откинулся на спинку стула. – Твои родители просили меня, Винсент, сделать для тебя все возможное. Ну так вот. Если я не могу со спокойной совестью покупать твои рисунки, то по крайней мере дам тебе маленький практический совет. Ты губишь себя, одеваясь в эти невероятные лохмотья. Тебе необходимо купить новое платье и следить за своей внешностью. Не забывай, что ты Ван Гог. Кроме того, лучше бы ты постарался завязать знакомство с достойнейшими людьми Гааги, чем возиться все время с мастеровыми и всяким сбродом. У тебя какое—то пристрастие к грязи и уродству, тебя не раз видали в самых подозрительных местах и в самой подозрительной компании. Как можешь ты надеяться на какой—то успех, если ведешь себя подобным образом? Винсент спрыгнул со стола и подошел к Терстеху. Он знал, что вернуть расположение этого человека можно только сейчас, здесь же, в мастерской. Винсент старался говорить мягко и дружелюбно: – Минхер, вы очень добры, пытаясь помочь мне, и я отвечу вам со всей искренностью и прямотой, на какую я только способен. Как же мне прилично одеваться, если у меня нет на платье ни единого франка и я не имею возможности его заработать? Конечно, бродить по набережным, глухим переулкам, по вокзалам и даже по трактирам – не такое уж удовольствие, но художнику это необходимо! Лучше рисовать в самых страшных трущобах, чем распивать чаи с очаровательными дамами. Поиски сюжета, жизнь среди рабочего люда, зарисовки с натуры прямо на месте – это тяжелая, а иногда даже грязная работа. Манеры коммерсантов, их одежда меня не устраивают, как и всякого, кто не расположен болтать с красивыми дамами и богатыми господами только для того, чтобы сбыть им свои картины и заполучить побольше денег. Мое дело – рисовать землекопов в Геесте, чем я и занимался сегодня весь день. Там мое безобразное лицо я рваное пальто вполне подходят к обстановке, и я работаю с наслаждением. Ну, а нарядись я в шикарное платье, рабочий люд, все те, кого я хочу рисовать, будут бояться меня, перестанут мне доверять. Я хочу своими рисунками указать людям на то, что—достойно внимания и что видит далеко не всякий. И если порой ради работы приходится жертвовать светскими манерами – то разве жертва не оправдана? Унижаю ли я себя, если живу среди тех людей, которых рисую? Унижаю ли я себя, когда иду в жилища бедняков, когда я веду их в свою мастерскую? Мне кажется, этого требует мое ремесло. А по—вашему, именно это меня и губит? – Ты очень упрям, Винсент, и не слушаешь старших, которые желают тебе добра. Ты уже терпел неудачи, и впереди тебя ждет то же самое. Так будет всегда. – У меня рука художника, минхер Терстех, и я не брошу карандаш вопреки всем вашим советам! Как по—вашему, с тех пор, как я начал рисовать, сомневался ли я в себе, колебался ли, отступал? Вы же видите, я борюсь и иду вперед и становлюсь все сильнее. – Возможно. Но ты борешься за безнадежное дело. Терстех встал, застегнул перчатки и надел высокий шелковый цилиндр. – Мы с Мауве постараемся, чтобы Тео не посылал тебе больше денег. Это единственный способ образумить тебя. Винсент почувствовал, как что—то оборвалось у него в груди. Если они настроят против него Тео, он пропал. – Боже мой! – вскричал он. – Зачем вам эти козни? Что я вам сделал, почему вы хотите погубить меня? Разве это честно – убить человека только за то, что он думает не так, как вы? Почему вы не даете мне идти своей дорогой? Обещаю вам – я вас больше не побеспокою. Брат для меня – это единственная родная душа в мире. Разве можно его у меня отнять? – Мы должны сделать это ради твоего же блага, – сказал Терстех и вышел из мастерской. Винсент схватил кошелек и бросился на улицу, чтобы купить гипсовый слепок ноги. На его звонок на улице Эйлебоомен вышла Йет. Увидев Винсента, она была очень удивлена. – Антона нет дома, – сказала она. – Он ужасно на тебя сердит. Он сказал, что больше не хочет тебя видеть. Ох, Винсент, мне очень жаль, что все так вышло! Винсент сунул ей гипсовую ногу. – Отдай это, пожалуйста, Антону, – сказал он, – в скажи ему, что я прошу у него прощения. Он повернулся и пошел было прочь, но вдруг почувствовал на своем плече ласковое прикосновение Йет. – Схевенингенская картина уже закончена. Хочешь посмотреть? Молча стоял он перед громадным полотном Мауве, на котором лошади тянули на берег рыбачий баркас. Винсент видел, что перед ним истинный шедевр. Лошади на картине – вороная, серая и гнедая – были загнанные, заморенные, настоящие клячи; они застыли на миг, терпеливые, покорные и безответные. Тяжелую лодку осталось протащить совсем немного, работа почти кончена. Лошади дышат с натугой, они все в мыле, но не бунтуют. Они привыкли к тяжкой работе, привыкли давно, уже много, много лет. Они готовы так жить и работать и дальше, но если завтра их погонят на живодерню – что ж, пусть будет и это, они готовы ко всему. Винсент усмотрел в картине глубокий житейский смысл. Она как бы говорила ему: «Savoir souffrir sans se plaindre ca c'est la seule chose pratique, c'est la grande science, la lecon a apprendre, la solution du probleme de la vie» ["Уметь сносить страдания без жалоб – это единственное, что нужно, это великая наука, урок, который надо усвоить; это решение проблемы жизни" (фр.)]. Он вышел из мастерской обновленный, улыбаясь при мысли, что человек, который нанес ему самый тяжелый удар за всю его жизнь, был единственным, кто научил его сносить удары с покорностью и смирением. Операция прошла благополучно, но за лечение надо было платить. Винсент отослал двенадцать акварелей дяде Кору и ждал тридцать франков. Ждать пришлось долго: дядя Кор имел обыкновение высылать деньги когда ему вздумается. Поскольку доктор из лейденской больницы, делавший операцию, должен был принимать у Христины ребенка, нужно было сохранить с ним добрые отношения. Винсент послал ему свои последние двенадцать франков задолго до первого числа. Старая история началась сызнова. Сперва кофе и черный хлеб, потом только черный хлеб, потом одна вода, а за ней истощение, лихорадка, и жар, и бред. Христину кормили дома, но принести Винсенту она ничего не могла: не оставалось ни крошки. Наконец Винсент, собрав последние силы, с трудом слез с кровати и в каком—то кровавом тумане, застилавшем ему глаза, поплелся в мастерскую Вейсенбруха. У Вейсенбруха была уйма денег, но он считал, что жить надо по– спартански строго. Мастерская у него была на четвертом этаже, с верхним светом на север. Здесь не было ничего лишнего, что мешало бы работать: ни книг, ни журналов, ни диванов, ни мягких кресел, ни этюдов на стенах, ни окон с видом на улицу – одни только орудия художнического ремесла. Не было даже свободного стула, чтобы усадить гостя; поневоле люди здесь не задерживались. – А, это вы? – проворчал Вейсенбрух, не выпуская из рук кисти. Он не стеснялся мешать другим художникам, но бывал не более гостеприимен, чем лев, попавший в капкан, когда кто—нибудь мешал ему. Винсент изложил свою просьбу. – Ох, нет, мой мальчик, нет! – воскликнул Вейсенбрух. – Вы обратились не по адресу, совсем не по адресу! Я не дам вам и десяти сантимов. – У вас нет свободных денег? – Разумеется, есть! Уж не думаете ли вы, что я такой же проклятый богом дилетант, как вы, и не могу ничего продать? Да у меня в банке денег больше, чем я могу потратить за три жизни. – Тогда почему же вы не хотите одолжить мне двадцать пять франков? Я в ужасном положении! У меня не осталось ни крошки хлеба. Вейсенбрух с торжеством потер руки. – Чудесно! Чудесно! Это именно то, что вам надо! Вам это очень полезно. Из вас еще может выйти художник. Винсент прислонился к стене, он уже не в силах был стоять без опоры. – Что же тут чудесного, если человек голодает? – Это для вас самое лучшее, что только может быть, Ван Гог. Это заставит вас страдать. – Почему вы так хотите, чтобы я страдал? Вейсенбрух уселся на единственный стул, скрестил ноги и кистью, на которой была красная краска, ткнул чуть ли не в лицо Винсента. – Потому что это сделает из вас истинного художника. Чем больше вы страдаете, тем больше вам надо благодарить судьбу. Только в горниле страданий и рождаются подливные живописцы. Запомните, Ван Гог, пустой желудок лучше полного, а страдающая душа лучше счастливой! – Вы несете вздор, Вейсенбрух, и сами это знаете. Вейсенбрух тыкал кистью в сторону Винсента. – Тому, кто не был несчастным, не о чем писать, Ван Гог. Счастье – это удел коров и коммерсантов. Художник рождается в муках: если ты голоден, унижен, несчастен – благодари бога! Значит, он тебя не оставил! – Нищета губит человека. – Да, она губит слабых. А сильных – никогда! Если вас погубит бедность, значит, вы слабый человек, туда вам и дорога. – И вы пальцем не шевельнете, чтобы помочь мне? – Нет, даже если я буду убежден, что вы величайший живописец в мире. Если человека могут убить голод и страдания, значит, он не заслуживает спасения. Только тем художникам место на земле, которых не может погубить ни бог, ни дьявол, пока они не сделали всего того, что должны сделать. – Но я голодаю уже много лет, Вейсенбрух. Я жил без крова над головой, бродил под дождем и снегом почти голый, валялся в лихорадке, одинокий, покинутый. Все это я уже испытал, мне нечему тут учиться. – Вы едва коснулись страдания, Винсент. Это еще только начало. Говорю вам, боль – единственное в мире, что не имеет конца. А теперь идите домой и беритесь за карандаш. Чем сильнее вы страдаете от голода и лишений, тем лучше вы будете работать. – И тем скорее публика отвергнет мои рисунки! Вейсенбрух весело рассмеялся. – Ну конечно, отвергнет! Иначе и быть не может. И это тоже хорошо для вас. Это сделает вас еще несчастнее. А ваше очередное полотно окажется еще прекрасней, чем предыдущее. Если вы будете терпеть голод и лишения, а вашу работу станут поносить и презирать много лет, то в конце концов вы можете создать – заметьте, я говорю: можете создать, а не создадите – такое произведение, что его не стыдно будет повесить рядом с полотнами Яна Стена или... – Или Вейсенбруха! – Вот, вот. Или Вейсенбруха. Если же теперь я ссужу вам денег, я ограблю вас, лишу вас шансов на бессмертие. – Провались оно к дьяволу, это бессмертие! Я хочу рисовать сейчас, здесь. И я не могу работать с пустим желудком. – Чепуха, мой мальчик. Все стоящее было написано на голодный желудок. Когда ваше брюхо набито, вы работаете как бы на холостом ходу. – Что—то не похоже, чтобы вы так уж много страдали. – У меня богатое творческое воображение. Я могу достичь страдание, даже не испытав его. – Вы просто старый лгун! – Ничего подобного. Если бы я убедился, что пишу так же пресно и вяло, как Де Бок, я плюнул бы на свои деньги и жил бы как последний бродяга. Но факт остается фактом: я могу создать совершенную иллюзию страдания, но пройдя через него. Вот почему я великий художник. – Вот почему вы великий хвастун! Слушайте, Вейсенбрух, будьте человеком и дайте мне двадцать пять франков. – И двадцати пяти сантимов не дам! Вы что думаете, я шучу? Я о вас слишком высокого мнения, чтобы портить вас, одалживая вам деньги. Придет день, и вы напишете что—нибудь блестящее, если не спасуете перед судьбой; гипсовая нога в ведре у Мауве убедила меня в этом. Ну, а теперь ступайте да съешьте по дороге миску бесплатного супа в столовой для бедных. Винсент молча посмотрел на Вейсенбруха, повернулся и пошел к двери. – Постойте—ка! – окликнул его Вейсенбрух. – Уж не хотите ли вы сказать, что сдаетесь и переменили решение? – насмешливо осведомился Винсент. – Слушайте, Ван Гог, я не скряга, я поступил так из принципа. Если бы я считал вас дураком, я дал бы вам двадцать пять франков, чтобы отвязаться от вас. Но я уважаю вас, уважаю как собрата—художника. Я дам вам нечто такое, чего не купишь ни за какие деньги. И я не показал бы этого никому во всей Гааге, разве только Мауве. Подойдите—ка сюда. Сдвиньте эту штору, откройте верхний свет. Вот так. Теперь взгляните на этот этюд. Вот как я намерен его разработать и разместить все на полотне. Господи боже, да что вы можете увидеть, если заслоняете окно? Винсент вышел от Вейсенбруха через час, радостный и окрыленный. Он узнал за короткое время гораздо больше чем мог бы усвоить за целый год учебы в художественной школе. Он шел довольно долго, прежде чем вспомнил, что он голоден, болен, измучен, что у него пусто в кармане. Через несколько дней, бродя по дюнам, Винсент внезапно наткнулся на Мауве. Если он еще надеялся помириться со своим учителем, то его ждало разочарование. – Кузен Мауве, я хочу попросить прощения за то, что произошло в мастерской. Я поступил как глупец. Можете ли вы простить меня? Не зайдете ли как—нибудь ко мне посмотреть мои работы и поговорить? Мауве отказался наотрез. – Я к тебе больше никогда не приду. – Неужели вы потеряли всякую веру в меня? – Да, потерял. У тебя порочная натура. – Если бы вы сказали мне, что я сделал порочного, я постарался бы исправиться. – Мне теперь все равно, что ты делаешь. – Я только ел, спал и работал, как всякий художник. Что же тут порочного? – Ты называешь себя художником? – Да. – Какая чушь. Ты не продал ни одной картины за всю жизнь. – Разве быть художником значит продавать картины? Я думал, что художник – это человек, который всегда ищет и никогда не находит. Для него не существует слов: «я знаю, я нашел». Когда я говорю, что я художник, это значит лишь: «я ищу, я стремлюсь, я отдаюсь этому всем сердцем». – И все же у тебя порочная натура. – Вы в чем—то подозреваете меня, это сразу видно, вам кажется, я что– то скрываю: «У Винсента какая—то тайна, которой он стыдится». В чем дело, Мауве? Скажите откровенно. Мауве отвернулся к своему мольберту и стал водить кистью по полотну. Винсент медленно поплелся прочь. Да, он не ошибся. Над его головой действительно собирались тучи. В Гааге узнали о его связи с Христиной. Первым принес эту новость Де Бок. Он пришел в мастерскую с гаденькой улыбкой на своих сложенных бутоном губах. Христина позировала Винсенту, и он заговорил по—английски. – Ну, ну, Ван Гог, – сказал он, сбрасывая свое тяжелое черное пальто и закуривая длинную папиросу. – Весь город говорит, что вы завели любовницу. Я слышал это от Вейсенбруха, Мауве и Терстеха. Вся Гаага ополчилась против вас. – А, так вот оно что, – отозвался Винсент. – Надо быть осторожнее, старина. А это кто, натурщица? Мне казалось, я знаю их всех. Винсент взглянул на Христину, сидевшую у печки со своим рукоделием. На коленях у нее лежала шерсть, глаза были устремлены на какой—то узор, который она вышивала, во всей ее фигуре было что—то необычайно уютное и милое. Вдруг Де Бок бросил папиросу на пол и вскочил с места. – Бог мой, – воскликнул он, – неужели это и есть ваша любовница? – У меня нет любовницы, Де Бок. Но я полагаю, что речь идет именно об этой женщине. Де Бок сделал вид, будто вытирает пот со лба, и пристально взглянул на Христину. – Не понимаю, как вы можете спать с ней? – Почему это вас интересует? – Мой дорогой, но ведь это какая—то старая ведьма! Настоящая ведьма! О чем вы только думаете? Не мудрено, что Терстех так шокирован. Если вам нужно завести любовницу, почему вы не взяли какую—нибудь миленькую натурщицу? Их так много в Гааге. – Я уже сказал вам, Де Бок, что эта женщина мне не любовница. – Так кто же она? – Она моя жена! Де Бок сложил свои губы так, что рот его стал похож на бутоньерку. – Ваша жена! – Да. Я на ней женюсь. – Боже мой! Де Бок еще раз с ужасом и отвращением взглянул на Христину и выбежал из мастерской, даже не надев как следует пальто. – Что вы говорили там обо мне? – спросила Христина. Скрестив руки на груди, Винсент секунду смотрел на нее. – Я сказал Де Боку, что ты будешь моей женой. Христина долго молчала, пальцы ее были заняты работой. Рот у все был приоткрыт, и в нем быстро—быстро, как у змеи, шевелился язык, облизывая пересохшие губы. – Ты и вправду женишься на мне, Винсент? Зачем? – Если я не женюсь на тебе, то честнее сразу же бросить тебя навсегда. Я хочу пройти через все радости и печали семейной жизни, чтобы изображать их по собственному опыту. Когда—то я любил одну женщину, Христина. Когда я пришел к ней, мне сказали, что я ей ненавистен. Моя любовь была настоящей, честной и глубокой любовью, Христина, и, покинув ее дом, я знал, что моя любовь убита. Но после смерти наступает воскресение; мое воскресение – это ты. – Ты не можешь жениться на мне! У меня же дети! Твой брат перестанет посылать тебе деньги. – Я уважаю в тебе женщину и мать, Христина. Твой будущий ребенок и Герман будут жить с нами, а остальные могут остаться у матери. А Тео... да. .. он может прямо—таки снять с меня голову. Но я напишу ему всю правду, и, надеюсь, он не оставит меня. Он сел на пол у ее ног. Теперь она выглядела куда лучше, чем в то время, когда он встретил ее впервые. В ее печальных карих глазах появился едва приметный счастливый блеск. Все ее существо словно бы ожило. Позирование давалось ей нелегко, но она была прилежна и терпелива. Когда он в первый раз увидел ее, она была грубой, больной, несчастной женщиной; теперь она стала гораздо бодрее и спокойнее. Она вновь обрела здоровье и вкус к жизни. Глядя на ее некрасивое, тронутое оспой лицо, в котором теперь появился слабый проблеск нежности, он опять вспомнил слова Мишле: « Comment se fait—il qu'il y ait sur la terre une femme seule desesperee?» – Син, мы будем беречь каждый сантим, не правда ли? Боюсь, что наступит время, когда я окажусь совсем без средств. Я буду помогать тебе, пока ты снова не ляжешь в больницу, но когда ты вернешься, не знаю, будет у меня хлеб или нет. Но все, до последней корки, я разделю с тобой и ребенком. Христина соскользнула на пол, села рядом с Винсентом, обняла его за шею и положила голову ему на плечо. – Позволь только остаться с тобой, Винсент. Больше я ничего не прошу. Если у нас будет хотя бы хлеб и кофе, этого довольно. Я люблю тебя, Винсент. Ты первый мужчина, который был добр ко мне. Можешь не жениться на мае, если не хочешь. Я буду позировать, работать, буду делать все, что ты скажешь. Только бы быть вместе в тобой! В первый раз в жизни я счастлива, Винсент. Мне ничего не нужно. Я разделю с тобой все и буду счастлива. Винсент чувствовал, как шевелится в ее животе ребенок, теплый, живой. Он нежно провел пальцами по ее некрасивому лицу, целуя каждую морщинку, каждую оспину. Он распустил у нее на спине волосы, ласково поглаживая их жидкие пряди. Она прижала раскрасневшуюся от счастья щеку к его бороде и тихонько терлась о жесткую щетину. – Ты меня любишь, Христина? – Да, Винсент. – Как хорошо, когда тебя любят. Пусть люди называют это порочным, если хотят. – Плевать на людей, – сказала Христина просто. – Я буду жить как мастеровой, это мне по душе. Мы с тобой понимаем друг друга, и нам все равно, что о нас скажут. Нам незачем притворяться, беречь свое положение в обществе. Люди моего круга давным—давно изгнали меня. Лучше довольствоваться коркой сухого хлеба в бедной лачуге, чем жить без тебя. Они сидели на полу, греясь у раскаленной печки, крепко обняв друг друга. Идиллию нарушил почтальон. Он вручил Винсенту письмо из Амстердама. В письме было сказано: "Винсент! Я только что узнал о твоем постыдном поведении. Будь любезен, забудь о моем заказе на шесть рисунков. Твоя работа меня более нисколько не интересует. К.—М. Ван Гог". Теперь судьба Винсента была целиком в руках Тео. Если он не сумеет объяснить брату истинный характер своих отношений с Христиной, Тео тоже будет вправе отказать ему в ста франках. Винсент может обойтись без своего учителя Мауве, может обойтись без торгаша Терстеха, он может обойтись без родных, друзей и коллег – пока у него есть работа и Христина. Но ему никак не обойтись без этих ста франков в месяц! Винсент писал длинные, страстные письма брату, старался все ему объяснить, просил Тео войти в положение и не оставлять его. День проходил за днем. Винсента терзало предчувствие беды. Он уже не осмеливался взять в магазине рисовальных принадлежностей больше, чем мог оплатить, боялся начать новую работу акварелью и продолжать начатую. Тео выдвинул свои возражения, их было немало, но он не осудил Винсента бесповоротно. Он дал ему совет, но в его письме не было и намека, что если Винсент не согласится, то не получит больше денег. В заключение Тео, хоть и выражал недовольство поступком Винсента, заверял его, что будет помогать ему, как прежде. Наступил май. Доктор сказал Христине, что возьмет ее в больницу в июне. Винсент решил, что будет лучше, если она переедет к нему после родов: он рассчитывал за это время снять свободный домик на Схенквег рядом с мастерской. Христина целые дни проводила у него, но вещи ее оставались у матери. Было решено, что они официально поженятся после того, как она окончательно оправится. Винсент отвез Христину в больницу. Схватки начались в девять вечера, но ребенок родился лишь в половине второго ночи. Его тянули щипцами, но он остался невредим. Христина сильно страдала, но, увидев Винсента, забыла о боли. – Скоро мы опять начнем рисовать, – сказала она. Винсент смотрел на нее со слезами на глазах. Он и не думал о том, что этот ребенок не его, а другого мужчины. Нет, это его жена, его ребенок, – от счастья у него перехватывало дыхание. Вернувшись на Схенквег, Винсент застал у себя владельца соседнего дома и примыкавшего к нему дровяного склада. – Ну, как насчет того, чтобы снять дом, минхер Ван Гог? Он будет вам стоить всего—навсего восемь франков в неделю. Я велю все там заново выкрасить и оштукатурить. Если вы подберете обои, какие вам нравятся, я оклею ими комнаты. – Дайте срок, – отвечал Винсент. – Мне нужен будет новый дом, когда приедет из больницы жена, но сначала я должен написать об этом брату. – Ну что ж. А оклеивать комнаты все равно надо, так что выбирайте обои, какие вам по вкусу. Даже если вы не сможете снять дом, обои все равно пригодятся. Тео знал об этом свободном доме по соседству уже несколько месяцев. Это был просторный дом с мастерской, гостиной, кухней и спальней в мансарде. Платить нужно было на четыре франка в неделю дороже, чем за старую мастерскую, но теперь, когда на Схенквег перебирались Христина, Герман и новорожденный, места требовалось гораздо больше. Тео написал, что ему повысили жалованье и Винсент может рассчитывать на сто пятьдесят франков в месяц. Винсент без промедления снял дом. Через неделю должна была вернуться Христина, и ему хотелось, чтобы она приехала уже в обжитое гнездо. Хозяин дал ему двух рабочих со склада, которые перетащили из прежней мастерской все вещи. Мать Христины навела в их новом жилище чистоту и порядок. Новая мастерская стала теперь реальностью – гладкие светло– коричневые обои, чисто вымытые деревянные полы, этюды на стенах, в каждом углу мольберт, длинный сосновый стол для работы. Мать Христины повесила на окна белые муслиновые занавески. В мастерской была ниша, Винсент хранил там свои рисовальные доски, папки и гравюры; в углу было отведено особое место для бутылок, банок с красками и книг. В гостиной стоял стол, несколько простых стульев, керосиновая печурка, у окна – большое плетеное кресло для Христины. Рядом с креслом Винсент поставил железную кроватку с зеленым пологом, а над ней повесил на стене офорт Рембрандта: две женщины сидят у колыбели, одна из них при свете свечи читает Библию. Он купил все необходимое для кухни, чтобы Христина; вернувшись из больницы, могла приготовить обед за несколько минут. На случай, если приедет в гости Тео, Винсент купил лишний ножик, вилку, ложку и тарелку. В мансарде он поставил большую кровать для себя и Христины, и здесь же – свою старую койку вместе с постельным бельем для Германа. Мать Христины помогла Винсенту раздобыть соломы, водорослей, тюфяки, и они вместе набили их здесь же, в мансарде. Когда Христина выписывалась из больницы, проститься с ней пришли и доктор, и няня, и старшая сестра. Винсент еще острее почувствовал, что Христина, будь у нее иная судьба, заслуживала бы любви и уважения самых серьезных, умных людей. «Ведь она не видела в жизни ничего хорошего, – говорил он себе, – как же она может быть хорошей?» Мать Христины и Герман встретили Христину в доме на Схенквег. Христина была приятно удивлена: Винсент ничего не говорил ей об их новом жилище. Она ходила по комнате и трогала все – детскую кроватку, плетеное кресло, горшок с цветами, который Винсент поставил на подоконник перед этим креслом. Она была радостно возбуждена. – Этот профессор такой чудак! – громко рассказывала она. – Он мне говорит: «Скажи, ты любишь джин и пиво? А сигары ты куришь?» – «Да», – говорю. «Я это спрашиваю только так, – говорит он, – тебе бросать пить и курить не надо. Но ты, говорит, не употребляй ни уксуса, ни перца, ни горчицы. А мясо тебе, говорит, нужно есть по крайней мере раз в неделю». Спальная сильно напоминала корабельный трюм – она была обшита досками. Железную кроватку младенца Винсенту приходилось каждый вечер переносить наверх, а каждое утро – вниз, в гостиную. Так как Христина была еще слаба, Винсент сам делал всю домашнюю работу, – он стелил постель, топил печку, носил дрова, подметал пол; у него было такое чувство, словно он живет с Христиной и ее детьми уже давным—давно, что это его родная семья. Христина еще не оправилась после операции, но чувствовала себя как бы обновленной и помолодевшей. Винсент вернулся к своей работе, в душе у него снова наступил мир. Хорошо иметь свой очаг, видеть вокруг себя хлопотливое семейство. Жизнь с Христиной давала ему силы и решимость продолжать свой труд. Он не сомневался, что, если только Тео не оставит его, он непременно будет хорошим художником. В Боринаже он был рабом бога; теперь у него появился новый, более реальный и осязаемый бог, новая религия, сущность которой можно было определить несколькими словами: фигура работника, борозды на вспаханном поле, кусок песчаного берега, моря и неба – это серьезнейшие темы, столь трудные и в то же время столь прекрасные, что стоит не задумываясь посвятить всю свою жизнь тому, чтобы выразить скрытую в них поэзию. Однажды под вечер, возвращаясь после работы в дюнах, он увидел у своих дверей Терстеха. – Рад тебя видеть, Винсент, – сказал Терстех. – Решил вот зайти к тебе, узнать, как идут дела. Винсент ужаснулся: какая разразится буря, когда Терстех войдет в дом! Он постоял на улице, разговаривая с Терстехом, чтобы собраться с духом. Терстех был любезен и дружелюбен. Винсента била дрожь. Когда они вошли в комнату, Христина, сидя в своем плетеном кресле, кормила ребенка. Герман играл у печки. Терстех долго с изумлением глядел на них. Потом он заговорил по—английски. – Что это значит – эта женщина и ребенок? – Христина – моя жена. А на руках у нее наш ребенок. – Неужели ты женился на ней? – Нет, официальной свадьбы еще не было, если вы об этом спрашиваете. – Как же ты можешь жить с этой женщиной и ее детьми, когда она... – Рано или поздно мужчины женятся, не правда ли? – Но у тебя нет денег. Тебя содержит брат. – Ничего подобного. Тео платит мне жалованье. Все, что я вишу, принадлежит ему. Когда—нибудь он вернет все свои деньги. – Ты с ума сошел, Винсент! Только настоящий безумец может сказать такое! – Человеческие поступки, минхер, имеют много общего с живописью. Стоит отступить на шаг, как меняется вся перспектива, так что впечатление зависит не только от объекта, но и от зрителя. – Я напишу твоему отцу, Винсент. Он должен знать обо всем. – А не будет ли это смешно, если они получат от вас возмущенное письмо и вслед за ним другое, от меня, с приглашением приехать за мой счет сюда в гости? – Ты им хочешь написать сам? – А вы как думали? Конечно! Но согласитесь, что сейчас для этого неподходящее время. Отец перебирается в новый приход в Нюэнене. Жена моя еще не понравилась, и всякое беспокойство или напряжение сил для нее равносильно убийству. – В таком случае я, разумеется, не стану писать. Мой мальчик, ты безрассуден, как человек, который Готов сам себя утопить. Я хочу лишь спасти тебя от этого. – Я не сомневаюсь в ваших добрых намерениях, минхер Терстех, и только поэтому стараюсь не сердиться на вас за ваши слова. Но весь этот разговор мне крайне неприятен. Когда Терстех уходил, лицо у него было недоуменное и расстроенное. А вскоре Винсент получил от Вейсенбруха первый настоящий удар. Вейсенбрух заглянул мимоходом однажды вечером, чтобы удостовериться, жив ли еще Винсент. – Добрый день, – сказал он. – Я вижу, вы сумели выкарабкаться и без моих двадцати пяти франков. – Как будто. – Теперь вы, наверное, рады, что я не потакал вам тогда? – Помнится, во время нашей встречи у Мауве первое, что я сказал вам, было: «Катитесь к черту!» Так вот, теперь я повторяю это напутствие. – Если вы будете продолжать в том же духе, из вас выйдет второй Вейсенбрух; у вас есть задатки настоящего человека. Почему вы не представите меня вашей хозяйке? Я не имею чести быть с ней знакомым. – Издевайтесь надо мной сколько вам угодно, Вейсенбрух, но ее не трогайте. Христина качала железную кроватку, завешенную зеленым пологом. Она чувствовала, что над нею смеются, и смотрела на Винсента со страдальческим выражением лица. Винсент подошел к ней и стал рядом с детской кроваткой, как бы защищая мать и ребенка. Вейсенбрух взглянул на них, потом на офорт Рембрандта, висевший над кроваткой. – Ей—богу, прекрасный сюжет для картины! – воскликнул он. – Вот бы написать вас всех. Я назвал бы картину «Святое семейство»! Винсент с проклятиями бросился на Вейсенбруха, но тот благополучно выскользнул за дверь. Винсент вернулся к Христине и ребенку. На стене, рядом с офортом Рембрандта, висело маленькое зеркальце. Винсент увидел в нем Христину, себя, ребенка и с ужасающей ясностью взглянул на все это глазами Вейсенбруха... Ублюдок, шлюха и добросердечный благодетель! – Как он назвал нас? – спросила Христина. – Святое семейство. – А что это такое? – Изображение девы Марии, Иисуса и Иосифа. Из глаз ее покатились слезы, она уткнулась лицом в пеленки. Желая ее утешить, Винсент опустился на колени рядом с кроваткой. Через северное окно вползали сумерки, погружая комнату в спокойный полумрак. Винсент вновь взглянул на свою семью со стороны, словно издалека. Сейчас он смотрел на нее глазами своего сердца. – Не плачь, Син, – сказал он. – Не плачь, дорогая. Подними голову и вытри слезы. Вейсенбрух был прав! Винсент открыл для себя Схевенинген и начал писать маслом почти в одно и то же время. Схевенинген – маленькая рыбачья деревушка, приютившаяся в лощине между песчаными дюнами на берегу Северного моря. Близ деревни вереницей стояли на якоре одномачтовые рыбачьи барки с темными, потрепанными непогодой парусами. На корме у них были прилажены грубые, прочные рули, тут же лежали наготове сети, а на мачте развевались треугольные флажки, ржаво—красные и голубые. Были тут синие повозки с красными колесами, на которых перевозили рыбу с берега в деревню; жены рыбаков в белых клеенчатых чепцах, заколотых спереди двумя позолоченными булавками; семьи, толпами выходившие к морю встречать барки; курзал с разноцветными стягами – увеселительное заведение для иностранцев, которым нравилось чувствовать вкус моря на губах, но не хотелось задыхаться от соленого ветра. Море у берега было седым от пены, потом постепенно становилось зеленым, потом тускло—синим; по сероватому небу плыли причудливые облака, лишь кое—где проглядывала голубизна, как бы напоминавшая рыбакам, что над Голландией еще светит солнце. В Схевенингене жил трудовой люд, крепкими узами связанный с этими берегами и морем. Винсент написал немало акварельных этюдов на открытом воздухе и понял, что акварель хороша для передачи лишь беглого впечатления. У нее не было глубины, плотности, не было той фактуры, которая нужна была Винсенту. Он мечтал работать маслом, но боялся за него взяться, так как знал, что много художников загубили свой талант, начав работать маслом, прежде чем овладели рисунком. В это время в Гаагу приехал Тео. Тео в свои двадцать шесть лет уже стал вполне солидным торговцем картинами. Он много ездил по делам своей фирмы и всюду был известен как один из самых способных молодых людей. Парижское отделение фирмы Гупиль перекупили Буссо и Валадон (в деловом мире эта фирма была известна под названием «Месье»), и, хотя они оставили Тео в прежней должности, торговля шла теперь далеко не так хорошо, как при Гупиле и дяде Винсенте. Новые владельцы старались продавать картины как можно дороже, независимо от их достоинств, и благоволили только к преуспевающим живописцам. Дядя Винсент, Терстех и Гупиль считали своим первым долгом находить и поддерживать новых, молодых художников; теперь же внимание оказывалось только признанным мастерам. Новое поколение живописцев – Мане, Моне, Писсарро, Сислей, Ренуар, Берта Морнзо, Сезанн, Дега, Гийомен и более молодые – Тулуз—Лотрек, Гоген, Съра и Синьяк – стремились сказать свежее слово, а не повторять Бугро и академиков, но никто не котел их слушать. Ни одно полотно, принадлежавшее кисти этих смельчаков, не было выставлено или продано фирмой «Месье». Тео питал глубокое отвращение к Бугро и академикам, все его симпатии были ни стороне молодых бунтарей. Не было дня, чтобы он не путался склонить своих хозяев выставить новую живопись и убедить публику покупать ее. «Месье» считали молодых безрассудными юнцами, которые совершенно не владеют техникой. Тео же видел в них будущих корифеев. Когда братья встретились в мастерской, Христина была в спальне наверху. После первого обмена приветствиями Тео сказал: – Я приехал сюда по делам, но должен тебе признаться, что моя главная цель – убедить тебя, чтобы ты не связывал свою судьбу с этой женщиной. Какова она собой? – Помнишь нашу старую няню в Зюндерте, Леен Ферман? – Помню. – Син такого же типа. Она обыкновенная женщина из народа, но я нахожу в ней нечто возвышенное. Когда любишь ничем не замечательного, обыкновенного человека и он тоже любит тебя – это счастье, какой бы тяжкой ни была жизнь. Меня воскресило сознание, что я кому—то нужен. Я не искал этого чувства, оно само нашло меня. Син мирится с горестями и неудобствами жизни художника и позирует мне так охотно, что, живя с ней, я, пожалуй, стану лучшим художником, чем если бы я женился на Кэй. Тео прошелся по мастерской и наконец сказал, не отрывая взгляда от одной из акварелей: – Одного я не пойму, – как мог ты влюбиться в эту женщину после такой страстной любви к Кэй. – Я не влюбился в нее, Тео, то есть влюбился далеко не сразу. Если Кэй отвергла меня, значит ли это, что все человеческие чувства во мне должны угаснуть? Вот ты приехал ко мне и видишь, что я не падаю духом, не тоскую, у меня новая мастерская, семья, свой дом; и мастерская моя не какая—то таинственная келья, нет, она открыта для жизни, в ней стоит колыбель и высокий детский стульчик, здесь нет затхлости, все живет, побуждает работать. Для меня ясно как день, что художник должен чувствовать то, что он пишет, что надо иметь семью, если хочешь глубоко показать семейную жизнь в своих произведениях. – Ты знаешь, Винсент, я никогда не придавал значения классовым предрассудкам, но неужели ты считаешь разумным... – Нет, – перебил его Винсент, – я не считаю, что унизил иди опозорил себя, если мое дело влечет меня в самую гущу народа, если я должен держаться ближе и земле, схватывать самую суть жизни и пробиваться вперед вопреки нужде и лишениям. – С этим я не спорю. – Тео быстро подошел к брату и взглянул ему в лицо. – Но почему ты обязательно должен жениться? – Потому что мы дали друг другу слово. Я не хочу, чтобы ты смотрел на нее как на мою любовницу или случайную женщину, перед которой у меня нет никаких обязательств. Мы обещали друг другу две вещи: во—первых, вступить в гражданский брак, как только это станет возможным, и, во—вторых, помогать друг другу, заботиться друг о друге, как муж и жена, делить все пополам. – Но ты, конечно, подождешь немного, прежде чем вступить в гражданский брак? – Подожду, если ты этого хочешь. Мы будем ждать до тех пор, пока я не начну зарабатывать полтораста франков, и твоя помощь станет не нужна. Обещаю тебе не жениться, пока не смогу жить на свои средства. Постепенно я буду зарабатывать, ты сможешь посылать мне все меньше, а потом я и совсем смогу обходиться без твоих денег. Тогда поговорим и о гражданском браке. – Пожалуй, это будет самое разумное. – Тео, вот она идет. Ради меня, постарайся смотреть на нее только как на жену и мать! Ведь так оно и есть на деле. Христина спустилась по лестнице в мастерскую. На ней было аккуратное черное платье, волосы тщательно зачесаны назад, а слабый румянец, выступивший на щеках, делал оспины почти незаметными. Вся она была такая милая, уютная. Любовь Винсента придала ее облику уверенность, в ней теперь проглядывало невозмутимее удовлетворение. Она спокойно пожала руку Тео, предложила ему чашку чая и стала уговаривать его остаться ужинать. Потом она села в свое кресло и, покачивая детскую кроватку, взялась за шитье. Винсент в волнении бегал по мастерской и показывал рисунки углем, акварели, групповые этюды, словно отчеканенные плотничьим карандашом. Ему хотелось, чтобы Тео увидел, каких успехов он достиг. Тео верил, что когда—нибудь Винсент станет великим живописцем, но все же до сих пор работы Винсента не очень ему нравились... по крайней мере пока. Тео был тонким знатоком искусства, он прошел хорошую школу, но свое отношение к работам Винсента он никак не мог определить. Ему казалось, что Винсент постоянно находится в процессе становления и никогда не создает ничего по—настоящему зрелого. – Если ты чувствуешь потребность работать маслом, почему бы тебе не начать? – заметил он, после того как Винсент, показав ему все, что мог, признался в своем желании. – Чего ты ждешь? – Жду, чтобы мой рисунок стал по—настоящему хорош. Мауве и Терстех говорят мне, что я не добился... – А Вейсенбрух говорит, что ты добился... И судить об этом в конце концов должен только ты. Если ты чувствуешь, что должен выразить себя в более звучной цветовой гамме, значит, время настало. Действуй! – Ах, Тео, а сколько надо денег! Эти тюбики продаются чуть ли не на вес золота. – Приходи завтра в десять утра ко мне в гостиницу. Чем скорее ты начнешь присылать мне полотна, написанные маслом, тем скорее я выручу свои деньги. За ужином Тео и Христина оживленно разговаривали. Когда Тео уходил, он обернулся на лестнице к Винсенту и сказал по—французски: – Она милая, право же, милая. Я и не ожидал! На следующее утро они шли рядом по Вагенстраат, такие не похожие друг на друга: младший брат был одет с иголочки, ботинки у него сверкали, рубашка была накрахмалена, галстук повязан безукоризненно, костюм отутюжен, черный котелок небрежно сдвинут набок, мягкая каштановая бородка аккуратно подстрижена, и шел он размеренным, ровным шагом; старший – в стоптанных башмаках, в залатанных брюках, по цвету совсем не подходивших к его узкому пальто, без галстука, на макушке – нелепая крестьянская шапка, борода завивается буйными рыжими кольцами, – шел сбивчивым шагом и без умолку говорил, размахивая руками. Они и не подозревали, как странно они выглядели со стороны. Тео привел Винсента в магазин Гупиля купить тюбики с красками, кисти и холст. Терстех очень уважал и любил Тео; он хотел бы полюбить и понять также и Винсента. Услышав, зачем они пришли, он, несмотря на их возражения, самолично подобрал все требуемое и разъяснил Винсенту достоинства различных красок. Пройдя шесть километров вдоль дюн, Тео и Винсент добрались до Схевенингена. К берегу причаливал рыбачий баркас. У моря, близ каменного столба, стоял деревянный навес, под которым сидел дозорный. Завидев подходившее судно, дозорный махнул большим флагом. Вокруг дозорного толпились ребятишки. Через несколько минут после того, как он махнул флагом, к нему подъехал человек на старой кляче, чтобы подтянуть якорь к берегу. По песчаному склону из деревни встречать рыбаков бежали мужчины и женщины. Когда судно приблизилось, человек, сидевший на лошади, въехал в воду и подтащил к берегу якорь. Затем молодые парни в высоких резиновых сапогах стали переносить рыбаков на берег, и каждого из них толпа приветствовала веселыми криками. Когда все рыбаки очутились на суше и лошади вытащили баркас на берег, толпа, растянувшись, подобно каравану, над которым, словно призрак, маячил верховой, поднялась на песчаный склон. – Вот что мне хотелось бы написать масляными красками, – сказал Винсент. – Присылай мне свои полотна, как только почувствуешь, что чего—то достиг. Может быть, я найду в Париже покупателей. – О Тео, прошу тебя! Ты должен найти покупателей на мои картины! Когда Тео уехал, Винсент попробовал писать масляными красками. Он сделал три этюда: написал подстриженные ивы за мостом в Геесте, беговую дорожку и огород в Мердерфорте, где мужчина в синей блузе копал картофель. Земля на огороде была белая, песчаная, местами взрытая и усыпанная сухой ботвой с зеленеющими кое—где стеблями. Поодаль виднелись крыши домов и темная зелень деревьев. Глядя на свою работу в мастерской, Винсент ликовал; как ему казалось, никто и не догадается, что это его первые опыты маслом. Рисунок – основа живописи, скелет, на котором держится все, – был точен в верен. Винсент даже удивился, так как ожидал, что его первые попытки кончатся неудачей. Он с увлечением писал склон лесного оврага, засыпанный сухими буковыми листьями. Земля тут была коричневая, светлых и темных оттенков, вся испещренная тенями деревьев: эти тени подчас совсем изменяли ее цвет. Надо было уловить и передать всю глубину цвета, всю огромную силу земли, ее весомость, ее плоть. Только теперь он впервые понял, какое изобилие света заключено в этих темных тонах. Он стремился перенести на полотно этот свет и в то же время передать все богатство и насыщенность колорита. В лучах предзакатного осеннего солнца, слегка приглушенных листвой деревьев, земля казалась темным красновато—коричневым ковром. Молодые березки тянулись вверх и, освещенные сбоку солнцем, сверкали яркой веленью, а затененные стволы отливали густой зеленоватой чернью. Вдалеке за деревьями и кустами над красно—коричневой землей виднелось нежное—нежное небо, голубовато—серое, теплое, насквозь пронизанное светом. На его фоне рисовалась зыбкая полоса зелени, сплетение тонких стволов и желтеющих листьев. По лесу бродили сборщики хвороста, их одинокие фигуры казались сгустками каких—то таинственных теней. Рядом с жирной коричневой землей резко выделялся белый чепец женщины, нагнувшейся за сухой веткой. В густом кустарнике темнел силуэт мужчины, на фоне неба он казался огромным, исполненным поэзии. Накладывая на холст краски, Винсент говорил себе: «Я не уйду отсюда, пока не исчезнет это очарование осеннего вечера, эта таинственность, это величие». Но свет быстро мерк. Винсент торопился закончить этюд. Фигуры людей он писал моментально, несколькими сильными и решительными ударами кисти. Его поразило, как крепко сидят корнями в земле молодые деревца. Он пытался передать это, но краски на холсте так загустели, что кисть попросту увязала в них. Винсент с ожесточением снова и снова пытался прописать землю, торопясь, так как надвигались сумерки. Наконец он убедился в своем бессилии: эти тона жирного суглинка немыслимо было написать кистью. В безотчетном порыве он отбросил кисть и, выдавливая краску на холст прямо из тюбиков, вылепил корни и стволы, потом снова схватил кисть и стал моделировать жирные сгустки рукояткой. – Да, – воскликнул он, когда в лесу совсем стемнело. – Теперь они у меня прочно сидят корнями в земле. Я добился того, чего хотел! Вечером к нему зашел Вейсенбрух. – Идемте со мной в «Пульхри». Там будут живые картины и шарады. Винсент не забыл последнего визита Вейсенбруха. – Спасибо, мне не хочется оставлять жену. Вейсенбрух подошел к Христине, поцеловал ей руку, справился о ее здоровье и весело поиграл с младенцем. Он, видно, уже не помнил того, что сказал здесь в прошлый раз. – Покажите мне ваши новые работы, Винсент. Винсент охотно согласился. Вейсенбрух отобрал несколько этюдов: рынок после воскресной торговли, когда торговцы убирают товар; очередь у столовой для бедных; три старика в приюте для умалишенных; рыбачий баркас в Схевенингене с поднятым якорем и, наконец, набросок, сделанный Винсентом в грязи, на коленях, среди дюн, во время бури. – Они продаются? Я хотел бы купить их. – Снова ваши дьявольские шуточки, Вейсенбрух? – Когда речь идет о живописи, я не шучу. Эти этюды великолепны. Сколько вы хотите за них? – Назначьте цену сами, – смущенно пробормотал Винсент, боясь, что Вейсенбрух сейчас же его высмеет. – Прекрасно. Что вы скажете, если я предложу по пять франков за штуку? Итого двадцать пять франков. Винсент широко раскрыл глаза. – Это чересчур много! Дядя Кор платил мне по два с половиной франка. – Он надул вас, мой мальчик! Торгаши всегда нас надувают. Когда– нибудь они будут продавать ваши вещи по пять тысяч франков. Ну, так как, по рукам? – Вейсенбрух, иногда вы прямо ангел, а иногда – сущий дьявол! – О, это для разнообразия, чтобы не наскучить друзьям. Он вынул бумажник и положил перед Винсентом двадцать пять франков. – А теперь идемте в «Пульхри». Вам надо немножко развлечься. Посмотрим фарс Тони Офферманса. Посмеетесь, это вам будет на пользу. Так Винсент оказался в «Пульхри». В клубе было полно народа, все курили дешевый, крепкий табак. Первая картина была поставлена по гравюре Николаса Мааса «Хлев в Вифлееме»; характер и колорит артисты выдержали прекрасно, но экспрессия пропала решительно вся. Вторая картина была по Рембрандту: «Исаак благословляет Иакова», с великолепной Ревеккой, которая с волнением ждала, удастся ли ее проделка. От спертого воздуха у Винсента разболелась голова. Он ушел из клуба, не дождавшись фарса, и по дороге домой сочинял письмо отцу. Он сдержанно сообщил ему о своих отношениях с Христиной и пригласил его приехать в гости в Гаагу, приложив к письму двадцать пять франков Вейсенбруха. Через неделю отец приехал. Его голубые глаза потускнели, походка стала медлительной. С тех пор как Теодор выгнал сына из дома, они больше не виделись. Время от времени они лишь обменивались довольно дружелюбными письмами. Теодор и Анна—Корнелия иногда посылали сыну белье и платье, сигары, домашнее печенье или десяток франков. Винсент не знал, как его отец отнесется к Христине. Порой люди бывают чуткими и благородными, а порой, наоборот, – слепыми и злобными. Но он был все—таки уверен, что вид детской колыбели тронет сердце отца и он смягчится. Колыбель – вещь совсем особенная, это не шутка. Отец вынужден будет простить его, несмотря на прошлое Христины. Теодор приехал с большим свертком под мышкой. Винсент развернул его и увидел теплое пальто для Христины – теперь было ясно, что все уладилось. Когда Христина ушла наверх в спальню, Теодор и Винсент остались одни в мастерской. – Винсент, – сказал отец, – ты ничего не написал нам о ребенке. Он твой? – Нет. Она была беременна, когда я с ней познакомился. – А где же его отец? – Он бросил ее. – Винсент решил не говорить Теодору, что отец ребенка вообще неизвестен. – Но ты ведь женишься на ней, Винсент, правда? Так жить не годится. – Согласен. Я хотел вступить в законный брак как можно скорее, но мы с Тео договорились, что лучше подождать до тех пор, пока я стану получать за свои рисунки сто пятьдесят франков в месяц. Теодор вздохнул. – Да, пожалуй, так будет лучше. Винсент, твоя мать просит тебя приехать как—нибудь погостить домой. Я тоже прошу. Нюэнен тебе понравится, сынок, это одно из самых красивых мест во всем Брабанте. Церковь там крошечная, похожа на эскимосское иглу. Представь себе, там не усядется и сотни прихожан! Вокруг дома у нас изгородь из боярышника, а на кладбище за церковью много цветов, песчаные могилки и старые деревянные кресты. – Деревянные кресты! Белые? – Белые. Имена написаны черной краской, но почти смыты дождем. – А есть на церкви высокий, красивый шпиль? – Есть, Винсент. Тоненький, хрупкий, но тянется в самое небо. Бывают минуты, когда я думаю, что он доходит почти до бога. – И бросает узкую тень на кладбище. – Глаза у Винсента заблестели. – Хорошо бы написать это! – Там и заросли вереска, и сосновые леса рядом, а на полях работают крестьяне. Приезжай поскорее, сынок. – Да, я должен непременно увидеть Нюэнен. Маленькие кресты, церковный шпиль и крестьяне на полях. Это Брабант, настоящий Брабант! Теодор вернулся домой и успокоил Анну—Корнелию, рассказав ей, что дела у их мальчика обстоят не так уж плохо, как можно было ожидать. Винсент с еще большим рвением погрузился в работу. Все чаще ему вспоминались слова Милле: «L'art c'est un combat; dans l'art il faut y mettre sa peau» ["Искусство – это сражение; в искусстве надо жертвовать своей шкурой" (фр.)]. Тео верил в него, мать и отец не отвергли Христину, никто больше не беспокоил его в Гааге. Он был совершенно свободен, он мог целиком отдаться своей работе. Хозяин дровяного склада посылал позировать ему всех людей, которые просили работы. И если кошелек Винсента тощал, то папки его пухли от рисунков. Много раз рисовал он малыша в колыбели, стоящей у печки. Когда начались осенние дожди, он работал под открытым небом на промасленной бумаге торшон, ловя интересовавшие его эффекты. Он скоро понял, что истинный колорист, видя цвет в природе, должен тут же разложить его на составные элементы: «Этот серо—зеленый тон надо передавать желтым с черным, добавив чуть—чуть голубого». Рисовал ли он человека или пейзаж, он стремился выразить не сентиментальную меланхолию, а подлинную печаль. Он хотел, чтобы зритель понял его настроение и сказал: «Он чувствует глубоко и тонко». Он знал, что люди смотрят на него как на странного, малоприятного бездельника, не нашедшего себе места в жизни. Ему хотелось показать в своих работах, чем переполнено сердце этого бездельника и чудака. В самых жалких лачугах, в самых грязных углах ему виделись картины и рисунки. Чем больше он писал, тем больше терял интерес ко всякой другой работе. И по мере того как он отдалялся от посторонних дел, глаза его все острее схватывали в жизни яркое, живописное. Искусство требовало упорной работы, несмотря ни на канве трудности, оно требовало неусыпной наблюдательности. Только одно мешало теперь Винсенту – масляные краски стоили ужасно дорого, а он накладывал их на холст очень толстым слоем. Когда он выдавливал из тюбика на полотно обильную струю краски, ему казалось, что он швыряет франки в Зейдер—Зее. Он работал быстро и должен был оплачивать огромные счета за холсты; за один день он расходовал столько красок, сколько Мауве хватило бы на два месяца. Что ж, он не мог писать тонким слоем, не мог работать медленно; деньги его таяли, а мастерская наполнялась грудами картин. Как только приходили деньги от Тео – брат посылал ему по пятьдесят франков первого, десятого и двадцатого числа каждого месяца, – он опрометью бежал к торговцу и закупал большие тубы охры, кобальта, берлинской лазури, маленькие тюбики неаполитанской желтой, сиены, ультрамарина и гуммигута. Счастливый, он вдохновенно работал, – пока, обычно за пять—шесть дней до очередного перевода из Парижа, не кончались краски и франки и снова не начинались заботы. Он удивлялся, видя, как много вещей приходится покупать для ребенка; удивлялся, что Христине постоянно нужны лекарства, новые платья, особая еда; что Герману надо покупать книги и письменные принадлежности, так как мальчика отдали в школу; что домашнее хозяйство – это какая—то прорва, беспрерывно поглощающая лампы, горшки, одеяла, уголь, дрова, занавески, ковры, свечи, простыни, ножи и ложки, тарелки, столы, стулья и невероятное количество продуктов. Было мучительно трудно распределить очередные пятьдесят франков между живописью и тремя душами, которых он содержал. – Ты как мастеровой, который бежит в кабак, как только получит деньги, – съязвила однажды Христина, когда Винсент вынул пятьдесят франков из конверта и сразу же принялся собирать пустые тубы. Он сам сделал себе инструмент для определения перспективы – это приспособление на двух длинных ножках хорошо стояло на песке в дюнах, – и заказал кузнецу железные угольники для рамы. Схевенинген с его морем, песчаными дюнами, рыбаками, барками, лошадьми и сетями поистине пленил его. Нагруженный тяжелым мольбертом и своим неуклюжим инструментом, он каждый день бродил по дюнам, стараясь уловить изменчивый блик моря и неба. Осень вступала в свои права, художники укрылись под теплым кровом своих мастерских, а он все ходил и писал и при ветре, и под дождем, и в туман, и в настоящую бурю. В ненастную погоду его сырые полотна нередко покрывались песком и соленой морской водой. Дождь мочил его без пощады, туман и ветер пробирали до костей, песок забивался в глаза и ноздри... но он упивался каждой минутой работы. Остановить его теперь могла только смерть. Как—то вечером он показал свою новую картину Христине. – Винсент! – удивленно воскликнула она. – И как это у тебя все получается так похоже? Винсент забыл, что он разговаривает с простой, неграмотной женщиной. Ему казалось, будто он говорит с Вейсенбрухом или Мауве. – Сам не знаю, – отвечал он. – Я сажусь с чистым холстом возле того места, которое меня поразило, и говорю себе: «Из этого чистого холста надо сделать некую вещь». Я долго работаю, возвращаюсь домой недовольный и бросаю свое полотно куда—нибудь в чулан. Немного отдохнув, я со страхом иду снова взглянуть на него. Я недоволен им и теперь, потому что перед моим внутренним взором еще не поблек тот чудесный оригинал, с которого я работал, – мне пока трудно примириться со своей картиной. Но в конце концов я нахожу, что моя работа – это как бы отголосок того, что меня поразило. Природа что—то сказала, поведала мне, и я это застенографировал. В моей стенограмме могут оказаться слова, которые не расшифруешь, могут быть ошибки и пропуски, но все равно – в ней есть нечто от того, что сказали мне и леса, из пески, и люди. Ты меня понимаешь? – Нет. Христина вообще мало что понимала в его работе. Ей казалось, что его страсть рисовать разные предметы – просто разорительная причуда. Она видела, что это краеугольный камень, на котором держится вся его жизнь, и никогда не пыталась мешать Винсенту, но цель его работы, его медленные успехи и болезненная выразительность его картин – все это ее совершенно не трогало. Она была хорошей спутницей в повседневной жизни, но Винсент отдавал этой жизни лишь малую частицу своей души. Когда ему хотелось поделиться с кем—нибудь мыслями, он вынужден был писать Тео: в длинных страстных письмах он почти каждый вечер рассказывал ему обо всем, что он видел, рисовал и думал. Когда ему хотелось насладиться чужим творчеством, он читал французские, английские, немецкие и голландские романы. Христина разделяла с ним лишь часть его существования. Но он был доволен; он не жалел, что Христина стала его женой, не пытался навязать ей интеллектуальные занятия, к которым она была явно не подготовлена. Все шло как нельзя лучше летом и осенью, когда он уходил из дома в пять или шесть утра и возвращался лишь с наступлением вечера, ковыляя в холодных сумерках по дюнам. Но когда первая свирепая метель ознаменовала годовщину их встречи в кафе напротив вокзала Рэйн и Винсенту пришлось работать дома целыми днями с утра до вечера, поддерживать добрые отношения стало труднее. Он вновь взялся за рисунки, экономя таким образом на красках, но натурщики грозили пустить его по миру. Люди, охотно соглашавшиеся на самую тяжелую и унизительную работу за ничтожную плату, требовали больших денег только за то, чтобы посидеть перед ним. Он просил разрешения рисовать в приюте для умалишенных, но ему ответили, что такого у них никогда не бывало и к тому же в приюте перестилают полы, так что работать можно только в приемные дни. Единственная надежда оставалась на Христину. Теперь она чувствовала себя хорошо, и он думал, что она будет позировать ему так же старательно, как и раньше, до появления ребенка. Но Христина смотрела на это иначе. Сначала она говорила: – Я еще не совсем поправилась. Подожди немного. К чему тебе спешить? А потом, выздоровев окончательно, она заявила, что слишком занята. – Теперь ведь совсем не то, что раньше, Винсент, – говорила она. – Я кормлю ребенка. И в доме мне надо убирать, и готовить на четыре рта. Винсент вставал в пять часов утра и делал всю работу по дому, чтобы днем Христина могла ему позировать. – Какая я тебе натурщица? – возмущалась Христина. – Я твоя жена. – Син, ты должна мне позировать! Я не могу нанимать модель каждый день. Это одна из причин, благодаря которым ты здесь. Христина разразилась той бешеной, неудержимой бранью, которой Винсент немало наслушался в первые дни знакомства с ней. – Вот зачем ты меня держишь! Ты экономишь на мне деньги! Я для тебя паршивая служанка! Если я не буду позировать, ты меня выставишь за дверь! Винсент подумал немного и сказал: – Это твоя мать тебя так настроила. Сама ты так не думала. – А что, если думала и сама? Ведь это истинная правда, разве нет? – Син, ты туда больше не пойдешь. – Это почему же? Выходит, по—твоему, я не должна любить маму? – Эти люди испортят всю нашу жизнь. Ты снова станешь такой же, как они. Как же тогда наша свадьба? – А разве ты сам не посылаешь меня к ним, когда в доме нечего жрать? Зарабатывай больше денег, и я не буду туда ходить. Когда в конце концов он упросил ее позировать, из этого ничего не вышло. Она делала все те ошибки искоренить которые ему стоило такого труда год назад. Иногда он подозревал, что она притворяется, делает неловкие движения нарочно, чтобы отвязаться от него, чтобы он оставил ее в покое. И он, действительно, вынужден, был прекратить работать с нею. Нанимать натурщиков теперь приходилось все чаще. Все чаще семья сидела теперь без сантима на хлеб, и все больше времени Христина должна была проводить у матери. Всякий раз, когда она приходила оттуда, Винсент видел едва заметную перемену в ее манерах и ее отношении к нему. Это был какой—то порочный крут: если тратить все средства на жизнь, то Христина выйдет из– под влияния матери, и он сумеет с ней поладить. Но тогда ему придется бросить свою работу. Для того ли он спас ей жизнь, чтобы убить себя? Если же Христина не будет ходить по нескольку раз в месяц к матери, ей и ее детям придется голодать; а если она будет ходить туда, это в конечном счете разрушит их семью. Что тут было делать? Христина больная и беременная, Христина в больнице, Христина, выздоравливавшая после родов, – это была одна женщина: покинутая, отчаявшаяся, стоявшая на пороге жалкой смерти, до глубины души благодарная за одно сочувственное слово, за малейшую помощь, женщина, изведавшая все горести в мире и готовая на все, только бы хоть на минуту вздохнуть свободно, способная давать самые пылкие и смелые клятвы себе и другим. Христина выздоровевшая, пополневшая от хорошей еды, лечения, заботливого ухода, – это была уже совсем иная Христина. Она забыла пережитые страдания, ее решимость быть хорошей женой и матерью слабела, прежние взгляды и привычки исподволь снова завладевали ею. Четырнадцать лет она жила, как хотела, среди пьянства, сигар, ругани и грубых, жестоких мужчин. Теперь, когда она окрепла, эти четырнадцать разгульных лет с лихвой перевесили единственный год, согретый любовью и вниманием. В ней совершалась тайная перемена. На первых порах Винсент не понял этого; затем мало—помалу он осознал, что происходит. В это самое время, вскоре после Нового года, Винсент получил любопытное письмо от брата. Тео встретил на улице в Париже какую—то женщину, совершенно одинокую, больную, опустившуюся. У нее болели ноги, работать она не могла. Она была близка к самоубийству. Пример Винсента подействовал на Тео, и он пошел по его стопам. Он устроил эту женщину в доме своих старых знакомых. Он пригласил к ней врача, оплатил все расходы по ее содержанию. В письмах он называл ее своей пациенткой. «Должен ли я жениться на своей пациентке, Винсент? Будет ли это для нее самое лучшее? Должен ли я оформить этот брак официально? Она очень страдает; она несчастна; ее покинул единственный человек, которого она любила. Как мне спасти ее?» Винсент был глубоко тронут и отвечал Тео в самом теплом тоне. Но с Христиной ему становилось все труднее. Когда семья сидела на одном хлебе и кофе, Христина ворчала. Она требовала, чтобы Винсент не тратил деньги на натуру, а все до последнего сантима отдавал на хозяйство. Не имея возможности купить новое платье, она не берегла и старое: оно было все в жирных пятнах и грязи. Чинить одежду и белье Винсента она перестала. Она снова подпала под влияние матери, которая уверяла дочь, что Винсент или сбежит сам, или выгонит ее. Поскольку постоянная совместная жизнь с Христиной стала невозможной, какой смысл было жить с ней временно? Мог ли он советовать Тео жениться на его пациентке? Был ли официальный брак лучшим путем для спасения таких женщин? Разве кров над головой, восстанавливающая здоровье сытная еда и доброе отношение – это самое важное для того, чтобы снова вдохнуть в них любовь к жизни? «Подожди! – предостерегал он брата. – Делай для нее все, что можешь, – это благородно! Но женитьба ничем тут не поможет. Будет между вами любовь, будет и брак. Но подумай сначала, способен ли ты ее спасти». Тео присылал по пятьдесят франков трижды в месяц. Теперь, когда Христина не занималась хозяйством, деньги уходили гораздо быстрее, чем раньше. Винсент всюду жадно искал натуру, ему хотелось накопить побольше этюдов, чтобы писать настоящие картины. Он жалел каждый франк, который приходилось тратить не на рисование, а на домашние нужды. Христина оплакивала каждый франк, который приходилось отрывать от хозяйства и выбрасывать на рисование. Это была борьба не на жизнь, а на смерть. Ста пятидесяти франков в месяц едва хватило бы на еду, жилье и материалы для работы одному Винсенту, – старания обеспечить на эти деньги четырех человек были мужественны, но тщетны. Мало—помалу Винсент задолжал квартирохозяину, сапожнику, бакалейщику, булочнику, торговцу красками. В довершение всего пошатнулись денежные дела Тео. Винсент писал ему слезные письма. «Если можешь, пришли, пожалуйста, деньги чуть раньше двадцатого, но никак не позже. У меня осталось всего– навсего два листа бумаги и последний огрызок цветного карандаша. На модель и еду нет ни франка». Такие письма он посылал Тео три раза в месяц; когда приходили очередные пятьдесят франков, он тотчас же раздавал их своим поставщикам, и на предстоящие десять дней у него ничего не оставалось. «Пациентке» Тео необходимо было сделать операцию – удалить опухоль на ноге. Тео поместил ее в хорошую больницу. Кроме того, ему надо было посылать деньги в Нюэнен, так как приход там был маленький, и Теодору не всегда удавалось свести концы с концами. Тео содержал себя, свою « пациентку», Винсента, Христину, Германа, Антона и помогал родителям в Нюэнене. От жалованья у него не оставалось ни одного лишнего сантима, и прислать Винсенту что—либо сверх ста пятидесяти франков он никак не мог. И вот в начале марта наступил день, когда у Винсента остался один– единственный франк – рваная, замусоленная бумажка, которую торговцы отказывались брать. Еды в доме не было ни крошки. Денег от Тео можно было ожидать не раньше чем через девять дней. Отпускать Христину к матери на долгое время Винсент боялся. – Син, – сказал он, – нельзя, чтобы дети умерли с голоду. Лучше тебе отвести их к матери, пока я не получу от Тео денег. Они посмотрели друг на друга, думая об одном и том же, но не решаясь высказать это вслух. – Да, – сказала она. – Пожалуй, придется. Бакалейщик согласился взять рваный франк и отпустил Винсенту горбушку черного хлеба и немного кофе. Натурщиков Винсент нанимал в долг. Нервы у него были напряжены до предела. Работа шла тяжело, с большой натугой. От голода он исхудал и ослабел. Бесконечные заботы о куске хлеба замучили его вконец. Не работать он не мог, но всякий раз, берясь за карандаш, убеждался, что рисует все хуже и хуже. Ровно через девять дней от Тео пришло письмо с пятьюдесятью франками. Его «пациентка» оправилась после операции, и он устроил ее в частный дом. Денежные затруднения подкосили и его, он совсем пал духом. Он писал: « Боюсь, что не могу тебе что—либо обещать на будущее». Эта фраза чуть не свела Винсента с ума. Хотел ли Тео сказать этим, что он больше не сможет посылать Винсенту деньги? Само по себе это было бы еще не так ужасно. А вдруг брат намекает на то, что наброски, которые Винсент почти каждый день посылал ему, чтобы Тео видел его успехи, убедили его, что Винсент лишен таланта и не может надеяться на что—либо в будущем? По ночам он лежал, не смыкая глаз, и все размышлял об этом. Он писал бесконечные письма Тео, прося объяснений, и мучительно думал, как найти выход и Добыть себе средства на жизнь. Выхода не было. Придя за Христиной, он нашел ее в обществе матери, брата, любовницы брата и какого—то чужого мужчины. Христина курила сигару и пила джин. По– видимому, возвращаться на Схенквег ей вовсе не хотелось. За девять дней, проведенные у матери, она вернулась к старым привычкам, к своей прежней губительной жизни. – Захочу и буду курить сигары! – кричала она. – Ты не имеешь никакого права запретить мне; сигары не на твои деньги куплены. Доктор в больнице сказал, что я могу пить джин и пиво сколько угодно. – Да, как лекарство... для аппетита. Она хрипло захохотала. – Лекарство! Ах, ты... Таких слов он не слышал от нее с самых первых дней их знакомства. У Винсента внутри все перевернулось. Он пришел в неистовую ярость. Христина ни в чем не уступала ему. – Ты обо мне и думать забыл! – кричала она. – Ты даже не даешь мне куска хлеба! Почему ты зарабатываешь так мало денег? Что ты, черт тебя дери, за мужчина? Шли дни, суровая зима медленно уступала место робкой весне, а дела Винсента принимали все худший оборот. Он совсем запутался в долгах. От недоедания Винсент стал страдать животом. Он не мог теперь безнаказанно проглотить ни крошки. Потом у него заболели зубы. Он не спал ночи напролет. А тут еще начало стрелять в правом ухе, и Винсент мучился с утра до вечера. Мать Христины повадилась приходить в дом Винсента и стала пить и курить здесь вместе с дочерью. Эта женщина уже не считала, что брак с Винсентом – счастье для Христины. Однажды Винсент застал у себя и брата Христины, который улизнул, едва завидев его. – Зачем он приходил? – спросил Винсент. – Что он от тебя хочет? – Они говорят, ты собираешься меня выгнать. – Ты прекрасно знаешь, Син, что я этого никогда не сделаю. Разумеется, пока ты сама хочешь жить здесь. – Мать требует, чтобы я ушла. Говорит, нет никакого толку тут жить, если жрать совсем нечего. – Куда же ты пойдешь? – Домой, понятное дело. – И детей заберешь туда? – Все лучше, чем голодать здесь. Я могу работать и содержать себя. – А что ты будешь делать? – Ну, что—нибудь найдется... – Пойдешь в поденщицы? Или снова прачкой? – Не знаю... Пожалуй. Он видел, что Христина лжет. – Так вот на что они тебя подбивали! – Что ж... это не так уж плохо... по крайней мере всегда есть деньги! – Слушай, Син, если ты уйдешь к матери, ты погибнешь. Ведь она снова пошлет тебя на улицу. Вспомни, что сказал доктор в Лейдене. Если ты вернешься к прежней жизни, это тебя убьет! – Не убьет. Я теперь здоровая. – Ты здорова, потому что жила по—человечески... Но если ты начнешь все снова... – Господи Иисусе, кто это начнет снова? Разве что ты сам пошлешь меня. Винсент сел на ручку плетеного кресла и положил ладонь на плечо Христине. Волосы у нее были растрепаны. – Поверь мне, Син, я тебя никогда не брошу. До тех пор, пока ты захочешь делить со мной все, что у меня есть, ты будешь жить у меня. Но ты должна порвать с матерью и братом. Они тебя погубят! Обещай мне, ради твоего же блага, что ты не будешь больше видеться с ними. – Обещаю. Через два дня он рисовал в столовой для бедных, а когда вернулся, увидел, что Христины в мастерской нет. Не было и ужина. Христину он разыскал у матери, она сидела там и пила джин. – Я тебе говорю, что люблю маму, – твердила она, когда они пришли домой. – Ты не запретишь мне ходить к ней когда угодно. Я тебе не рабыня. Я могу делать, что хочу. Она стала теперь такой же грязной и неряшливой, как в прошлом. Если Винсент пытался образумить ее, объяснить, что она сама отталкивает его от себя, Христина твердила: – Да, я прекрасно знаю, ты не хочешь, чтобы я жила с тобой. Винсент говорил ей, что она запустила дом, что всюду грязь, беспорядок, а она заявляла: – Хорошо, пусть я бездельница и лентяйка. Я всегда была такая, тут уж ничего не поделаешь. Когда он старался объяснить ей, куда заведет ее в конце концов лень, она говорила: – Знаю, что я пропащая, это правда. Вот возьму и брошусь в реку. Мать Христины приходила теперь в мастерскую почти каждый день и лишала Винсента того, что он ценил всего больше, – возможности быть наедине с Христиной. В доме воцарился хаос. Обедали и ужинали когда придется. Герман ходил оборванный и немытый, пропускал уроки. Христина все меньше работала, все больше курила и пила джин. Откуда она брала на это деньги, Винсент не знал. Наступило лето. Винсент опять с утра уходил из дома и целыми днями писал на открытом воздухе. Опять понадобилось больше денег на краски, кисти, холсты, рамы, мольберты. Тео сообщал в письмах, что здоровье его « пациентки» улучшилось, но он не представляет себе, как построить свои отношения с ней. Что делать с этой женщиной теперь, когда она выздоровела? Винсент закрывал глаза на то, что творилось у него в доме, и продолжал упорно писать. Он понимал, что семья разваливается, что Христина и его увлекает за собой в пропасть. Он старался забыться в работе. Каждое утро, принимаясь за новый холст, он тешил себя надеждой, что картина будет прекрасна и совершенна, что ее немедленно купят и он станет признанным художником. И каждый вечер он возвращался домой с грустным дознанием того, что от желанного мастерства его отделяют еще долгие годы. Единственным его утешением был Антон, ребенок Христины. Это был удивительно живой, подвижный малыш; смеясь и лепеча, он с аппетитом уплетал все, что ему давали. Он часто сидел с Винсентом в мастерской, устроившись в уголке на полу. Глядя, как Винсент рисует, он радостно улыбался, а потом притихал и таращил свои глазенки на развешанные по стенам картины. Мальчик рос здоровым и крепким. Чем меньше заботилась о нем Христина, тем больше Винсент к нему привязывался. Он видел в Антоне единственный смысл и оправдание того, что он сделал за минувшую зиму. Вейсенбрух навестил его за все это время лишь один раз. Винсент показал ему кое—какие наброски, сделанные еще осенью, и сам был поражен их несовершенством. – Не огорчайтесь, – сказал ему Вейсенбрух. – Через много лет вы посмотрите на эти ранние работы и поймете, что в них немало искреннего чувства и трогательности. Работайте, работайте, мой мальчик, не останавливайтесь ни перед чем. Но скоро Винсенту пришлось остановиться от жестокого удара, нанесенного прямо в лицо. Еще весной Винсент пошел в хозяйственную лавку починить лампу. Лавочник навязал ему две новые тарелки. – Но я не могу их взять, у меня нет денег. – Пустяки. Мне не к спеху. Берите, заплатите как—нибудь потом. Спустя два месяца он громко постучал в дверь мастерской. Это был здоровенный малый с такой толстой шеей, что она сливалась у него с головою. – Что же это вы меня морочите? – закричал он сердито. – Берете товар и не платите, а сами все время при деньгах? – Сейчас у меня ничего нет. Я расплачусь, как только получу деньги. – Враки! Вы только что уплатили моему соседу—сапожнику. – Я работаю и прошу мне не мешать, – сказал Винсент. – Я рассчитаюсь с вами, как только смогу. Уходите, пожалуйста. – Я уйду, когда вы отдадите мне деньги, – не раньше! Винсент опрометчиво толкнул лавочника к двери. – Проваливайте вон отсюда! – крикнул он. Лавочник только этого и ждал. Едва Винсент к нему прикоснулся, он ударил его кулаком в лицо и отбросил к стенке. Потом ударил Винсента еще раз, сбил его с ног и вышел из мастерской, не говоря ни слова. Христина была в тот день у матери. Антон, игравший на полу, подполз к Винсенту и с плачем гладил его по лицу. Через несколько минут Винсент пришел в сознание, дотащился до лестницы, кое—как взобрался наверх и лег в постель. Лицо у Винсента не было поранено. Боли он не ощущал. Он не ушибся, когда упал на пол. Но эти два удара кулаком что—то сломили в нем, опустошили его. Он это чувствовал. Пришла Христина. Она поднялась наверх. В доме не было ни еды, ни денег. Христина не раз удивлялась, как это Винсент при такой жизни еще держится на ногах. Теперь он лежал поперек кровати, свесив голову и руки в одну сторону, а ноги в другую. – Что случилось? – спросила она. Прошло много времени, прежде чем он собрался с силами, приподнялся и положил голову на подушку. – Син, я должен уехать из Гааги. – Что ж... Это понятно. – Мне необходимо уехать отсюда. Куда—нибудь в деревню. Может быть, в Дренте. Там мы сумеем прожить дешевле. – Ты хочешь, чтобы я поехала с тобой? Это же ужасная дыра, этот Дренте. Что я там буду делать, если у тебя нет ни денег, ни хлеба? – Не знаю, Син. Придется тебе потерпеть. – А ты обещаешь расходовать все свои сто пятьдесят франков только на жизнь? Не будешь тратить их на натурщиков и краски? – Не могу, Син. Ведь это для меня главное. – Да, для тебя! – Ясное дело, не для тебя. Разве тебе это понять! – Мне нужно как—то жить, Винсент. Я не могу жить без еды. – А я не могу жить без живописи. – Ну, что ж, ведь деньги твои... тебе и решать... я понимаю. У тебя есть хоть несколько сантимов? Давай сходим в кафе у вокзала Рэйн. В кафе пахло кислым вином. Было уже довольно поздно, но ламп не зажигали. Те два столика, за которыми они когда—то сидели, были свободны. Христина повела Винсента к ним. Они заказали вина. Христина играла своим стаканом. Винсент вспомнил, как восхитили его почти два года назад ее натруженные рабочие руки, когда она вот так же играла стаканом. – Они говорили, что ты бросишь меня, – сказала она тихо. – Да я и сама это знала. – Я не собираюсь бросать тебя, Син. – Да, конечно, это не назовешь – бросить. Я от тебя не видела ничего, кроме хорошего. – Если ты хочешь жить вместе со мной, я заберу тебя в Дренте. Она покачала головой. – Нет, вдвоем нам никак не прокормиться. – Ты это поняла, Син, правда? Если бы я был богаче, я ничего бы для тебя не пожалел. Но когда приходится выбирать между тобой и работой... Она накрыла его руку своей, и Винсент почувствовал, как шершава ее ладонь. – Ладно. Брось огорчаться. Ты сделал для меня все, что мог. Просто пришло время... вот и все. – Хочешь, Син, мы поженимся? Я возьму тебя с собой, только бы ты была счастлива. – Нет, я останусь с мамой. Каждому свое. Все устроится; брат снимает новую квартиру для своей девки и для меня. Винсент допил вино, последние капли со дна горчили. – Син, я старался помочь тебе. Я любил тебя и отдавал тебе всю свою нежность. Прошу тебя за это об одном, только об одном. – О чем же? – равнодушно спросила Христина. – Не иди снова на улицу. Это тебя убьет! Ради Антона, не возвращайся к прежней жизни. – У тебя хватит еще денег на стакан вина? – Да. Она отпила залпом почти полстакана и сказала: – Я ведь знаю, что так мне не прожить, особенно с двумя детьми. И если я пойду на улицу, то не по охоте, а поневоле. – Но если у тебя будет работа, ты обещаешь не делать этого? – Хорошо, обещаю. – Я буду посылать тебе денег, Син, буду посылать каждый месяц, на ребенка. Мне хочется, чтобы ты вывела малыша в люди. – Все будет хорошо... он не пропадет... как и все остальные. Винсент написал Тео о своем намерении переехать в деревню и порвать с Христиной. Тео ответил со следующей почтой, – он одобрил решение Винсента и прислал лишнюю сотню франков, чтобы Винсент расплатился с долгами. «Вчера ночью моя пациентка исчезла, – писал он. – Она совсем выздоровела, но мы никак не могли найти общий язык. Она забрала с собой все вещи и не оставила мне даже адреса. Думаю, что так будет лучше всего. Теперь мы оба освободились». Винсент перетащил всю мебель в мансарду. Он еще надеялся когда– нибудь вернуться в Гаагу. За день до отъезда в Дренте он получил письмо и посылку из Нюэнена. В посылке оказался табак и творожный пудинг от матери, завернутый в промасленную бумагу. «Когда же ты приедешь к нам порисовать деревянные кресты на церковном кладбище?» – спрашивал Винсента отец. И Винсент сразу почувствовал, что его тянет домой. Он был болен. Он изголодался, истрепал нервы, бесконечно устал и пал духом. Он съездит на несколько недель домой, к матери, поправит здоровье и воспрянет духом. При мысли о брабантских пейзажах, об изгородях, дюнах и крестьянах, работающих в полях, к нему пришло ощущение мира и покоя, которого он не знал уже много месяцев. Христина с обоими детьми проводила его на вокзал. Они стояли на платформе и не знали, что сказать. Подошел поезд, Винсент сел в вагон. Христина стояла, прижимая малыша к груди и держа Германа за руку. Винсент смотрел на них, пока поезд не вышел на сияющий, залитый солнцем простор, и тогда женщина, стоявшая на закопченной платформе, скрылась из виду, скрылась навсегда. |
|
|