"Поиск предназначения, или Двадцать седьмая теорема этики" - читать интересную книгу автора (Стругацкий Борис Натанович)

5

Закончив историю блокадного мальчика, он вдруг почувствовал себя в тупике. Невидимые стены окружали его, невидимый, как в фантастическом романе, барьер не пускал его дальше. Какое-то истощение вдруг у него наступило, дистрофия какая-то, авитаминоз. И вовсе не потому, что исчерпались острова воспоминаний. Они исправно продолжали всплывать из небытия. Их было – целый архипелаг. Но они более ни к чему не побуждали. Они существовали отдельно от замысла и готовы были столь же безропотно и покорно уйти в то самое небытие, из которого, незваные и необязательные, только что всплыли.

Некоторые имели даже определенное отношение к Основной Теореме. Например, как после разрыва полутонной бомбы, после плотного оглушающего болезненного удара в уши, в мозг, в душу, в наступившей неестественной тишине одновременно, страшно и прекрасно, выпали стекла из всех окон фасада, обращенного к парку ВМА, – все двести окон разом, сверкающий ливень стекол, лавина стекол, стеклопад – одно мгновение, и дом, семиэтажный красавец-домище, стал дырявоглазым инвалидом, обреченным на прозябание и смерть…

Как ценились осколки бомб и снарядов? Прежде всего – длина. Чем длиннее, тем ценнее. Далее – вес. Тяжелый, округлый, как булыжник, осколок ценился выше длинного, но тощего. Далее – наличие особенностей. Высоко ценились осколки многоцветные, переливающиеся, как кристаллы марганцовки. Осколки с остатками бронзового кольца, с цифрами, буквами, какими-то черточками и значками… Но выше всего ценились целые вещи: уцелевшие стабилизаторы зажигательных бомб, сами зажигалки, почему-то на загоревшиеся… Мальчик нашел одну такую в конце сентября во дворе, она лежала рядом с помойкой – стройная, серебристая, элегантная, прекрасная, неописуемо ценная… Впрочем, это к Основной Теореме отношения не имело совсем уж никакого…

Как ловили кошек, чтобы съесть. Как их ели. Вначале, еще брезгуя, ели исключительно и только белое мясо, а все остальное выбрасывали. Мясо – жарили. Взрослые говорили, что похоже на кроличье, но мягче, нежнее… А в конце осени – съедали уже все, до последнего клочка плоти, исключая разве что одну несъедобную шкуру да когти. И теперь уже – только варили. Только…

Как обшаривали каждый уголок квартиры в надежде, что с мирного времени что-нибудь где-нибудь завалялось. (Сухие пыльные кусочки хлеба под диваном. Мальчик когда-то давно закидывал их туда тайком от мамы, чтобы не доедать, – жили бедно, и в семье был закон: доешь все, что начал есть…)

Как страшно кричал какой-то человек глухой январской ночью во дворе: «Помогите ради Бога… Помогите ради Бога…» Кричал, стонал, сипел – мальчик заснул под эти жалобы. А в большой комнате, где выбитые осенью стекла не были закрыты даже фанерой, лежал в это время на диване зашитый в простыни труп бабушки, которая умерла два дня назад… Ему предстояло лежать там еще двенадцать дней.


Все это можно было бы написать. Но можно было и НЕ писать. А главное: писать об этом больше не хотелось. Что-то кончилось.

И тут вдобавок ему вдруг пришла в голову неожиданно светлая идея по поводу лингвистической программы, с которой он последнее время (вяло, совсем вяло) возился. Основная Теорема и все сопутствующие ей литературные упражнения оказались забыты. Две недели он вкалывал над программой, и в результате она отстучала ему превосходные афоризмы – новые, парадоксальные и удивительно глубокие! Никакой Шопенгауэр, никакие Паскали, Лихтенберги и Ларошфуко до таких не додумались да и не могли додуматься. Только его новая программа была способна на такие чудеса.


«Усердие – мачеха воображения.»«Точность заменяет глупцам мудрость.»«Чувство – злейший враг опыта.»«Великолепно заменяет воспитание только одно – добродушие.»

Он позвонил Виконту – впервые за две недели. Виконт не замедлил явиться. С бутылкой кюрасо. Они выпили кюрасо, и Станислав похвастался новыми афоризмами. Виконт отреагировал ворчливо-восторженно. Он был сегодня особенно похож на Пушкина – маленький, изящный, кучерявый, красивый: серые живые глаза меж черных ресниц. Виконт. Ваше сиятельство. Станислав почувствовал, что соскучился по нему. И тогда по какому-то наитию он извлек из стола последнюю распечатку «Счастливого мальчика» и сунул ее в протянувшуюся (лениво) искалеченную ладонь.

Уже через минуту, наблюдая унылый нос, уныло ползающий по унылому тексту, он пожалел о своем порыве. («Чувство – злейший враг опыта».) Но было уже поздно. И он только налил себе еще кюрасо.

Впрочем, ничего страшного не произошло.

– Недурно, – сказал Виконт, дочитав последнюю страницу. – Но этого никто не напечатает.

– Почему? – спросил Станислав, вдруг задохнувшись. Слова Виконта поразили его. Он и думать себе не мыслил о том, чтобы это напечатать.

– Потому что никто этого не напечатает никогда, – объяснил Виконт вполне безапелляционно и снова полез унылым носом своим в рукопись, явно там что-то выискивая.

Станислав молчал, забыв про сигарету, которую только что собирался закурить. Он пытался представить, как все это должно выглядеть с точки зрения какого-нибудь редактора. Ничего определенного представить ему не удавалось, но сама мысль… одна лишь слабая возможность… даже намек только на некую вероятность… Он вдруг вспомнил, как недавно совсем сказал Лариске: хоть один какой-нибудь рассказик, пусть маленький, пусть даже пустяковый, но – напечатать. И больше ничего мне не надо… Он сам удивился тогда силе своего желания.

– Однако же, по сути, ты ничего мне не доказал, – объявил между тем Виконт. – Ты обещал мне доказать теорему о своей богоизбранности. А привел от силы полдюжины случаев счастливого избавления. Этого мало, душа моя. Полдюжины случаев каждый насчитает.

Они немного поспорили.

Станислав напирал на то, что и полдюжины – немало, слабО тому же Виконту вот так, сходу, насчитать полдюжины, а во-вторых, у него в запасе еще три раза по полдюжины, и беда не в полудюжинах. А в том, что вот писать как-то поднадоело…

Виконт отвечал, что на богоизбранность, в отличие от некоторых, отнюдь не претендует, однако же и у него в активе кое-что найдется: скажем, случай с детонатором или те же псевдоинфарктные приступы, которых зафиксировано уже три и которых, как известно, ждать можно в любую минуту… Сколько, собственно, ВСЕГО случаев может Станислав предложить на рассмотрение? Ах, двадцать три? А уверен Станислав, что все эти случаи могут рассматриваться без всяких натяжек? Уверен… Отлично. Персильфанс. А пробовал ли Станислав (будучи математиком) подсчитать, насколько, собственно, это маловероятно – уцелеть в двадцати трех случаях из бесчисленного, по сути, множества прочих других?.. Вот он, например, Виконт, переходил улицу гораздо больше раз, чем двадцать три, и, наверное, больше раз летал на самолетах, ездил в поездах, катывался на лошадях, и – ничего!..

Они довольно долго обсуждали эту проблему. Разумеется, никакого однозначного ответа на вопрос Виконта дать было невозможно. Невозможно было применить к рассматриваемому явлению понятие вероятности в строгом математическом смысле этого термина. Однако, ясно же, что если пятак двадцать три раза подряд падает решкой… или кто-то двадцать три раза подряд, без единого промаха, выигрывает в лотерею (пусть даже всего по рублю за раз)… или хотя бы двадцать три раза подряд делает шестерную на бубях – каждому же ясно, что тут не все ладно и требуется самое тщ-щательное расследование.

– Тебе придется найти место в своем романе для такого именно тщ-щательного расследования, – сказал Виконт. – Иначе никто ничего не поймет.

– А я и сам ничего не понимаю, – признался Станислав.

– Должон понять! – объявил Виконт, перефразируя известный анекдот. И они выпили еще кюрасо.


Станислав, однако же, не последовал этому совету. Ему показалось скучным заниматься стохастическим анализом того, что и без всякого анализа (а может быть, именно благодаря отсутствию такового) выглядело и странно, и загадочно, и многозначительно. В конце концов, он же писал не научный трактат какой-нибудь, а роман о человеке, который вдруг обнаруживает влияние на свою жизнь некоей загадочной Руки и постепенно приходит к мысли о некоем Скрытом Предназначении своем… В самом конце романа он догадывается, в чем именно состоит это Предназначение, и становится… Кем? И в чем состоит Предназначение?..

– Как ты считаешь, имею я право привирать? – спрашивал он Виконта озабоченно.

– Зачем?

– Во-первых, для интересу. А во-вторых, если я придумаю Предназначение, мне все равно придется все мои истории под него подгонять, а значит – выдумывать то, чего не было.

– А пока ты еще его не придумал? Предназначения своего?

– Пока – нет.

– Тогда пока и не привирай, – решил мудрый Виконт. – Чего ради? Двадцать три ситуации. На кой тебе ляд придумывать двадцать четвертую без самой настоятельной необходимости?