"Уроки" - читать интересную книгу автора (Сумишин Николай Флорович)

Сумишин Николай ФлоровичУроки

Николай Флорович Сумишин

Уроки

Повесть

"Уроки" - первая книга молодого украинского писателя Николая Сумишина, издаваемая в переводе на русский язык.

В повести, давшей название книге, автор рассказывает о буднях педагогов и учащихся средней школы, показывает сложный духовный мир подростков, роль преподавателей в нравственном воспитании подрастающего поколения.

Рассказы Н.Сумишина - о жизни колхозников в послевоенные годы, о зарождении первого чувства любви, об ответственности взрослых за судьбы своих детей.

РОМАН

Школа - на пригорке, ее видно отовсюду, хотя вокруг дружно встали ясени и яблони, переплелись ветвями, словно вот-вот пойдут в танец. Школа стоит над всем зеленым миром.

Лето потихоньку уступает краски - осень торопит. Она где-то еще за лесами, за долами, но лето уже отступает: покорно отдает листик за листиком. За окнами школы все желтеет, да и сама она желтая - отражает стенами окружающее. Грустью благостной наполняется школа, грустью доброй и нежной, как настроением человек, который вспоминает что-то приятное из прошлого.

Непросто в такое время сидеть в классе и слушать учителя, особенно если ждет тебя свидание, которое пугает тебя, тревожит и волнует.

Роман только что ответил на вопросы Никиты Яковлевича, ответил хорошо. Его ответ, пересыпанный собственными наблюдениями, примерами из жизни, понравился учителю. В дневнике появилась еще одна пятерка. Но и отвечая он думал о Нелле, о предстоящей встрече.

Придет ли?..

Ему послышалось, как кто-то кому-то шепнул, что он, Любарец, сегодня, мол, очень лиричный. Но Роману все это безразлично. Он смотрел за окно, где было так желто, так грустно, и думал о Нелле Воронюк из десятого "А". Уже наверняка прочитала письмо... Как долго колебался он, прежде чем написать его! Бредил ночами ее именем, писал тайком ее имя на парте - и смех и горе...

После звонка Никита Яковлевич остановил Романа возле дверей:

- Любарец, пожалуйста, на минутку.

Роман подошел, остановился, настороженный, перед учителем:

- Я слушаю вас, Никита Яковлевич!

Учитель закрыл классный журнал, опустил на него руки, забарабанил пальцами.

- Вот что... К твоим знаниям литературы у меня претензий нет, но... сегодня, кажется, ты меня совершенно не слушал!

- Да вы что, Никита Яковлевич! Я слушал, могу рассказать... - Роман даже оглянулся, как бы ища у кого-нибудь поддержки. - Я внимательно слушал... - и, не выдержав укоризненного учительского взгляда, опустил глаза.

- Хорошо, иди, - пробормотал учитель и отвернулся к окну.

- О чем он? - спросил Митька Важко, когда Роман закрыл за собой двери. Митька одиноко торчал на школьном дворе.

- Ничего особенного. Спрашивал, кого я из современных поэтов знаю.

- И что?

- Ответил - и все, - Роман прошел мимо товарища, оглянулся. - Ты не домой?

- Не-ет, - удивленно протянул Митька. - Мы ведь на стадион...

- Я сегодня не могу.

- Так ведь...

- Сказано же!

- Как хочешь. Только... ребята и так...

- Ну и что?

- Ребята же...

- Все! Иначе это словно разговор между девчонками.

Митька переступил с ноги на ногу.

- Какая тебя муха укусила?

Роман вспомнил Неллю, усмехнулся:

- Большая муха... Бывай!

И зашагал по асфальтовой дорожке.

- А что сказать ребятам? - крикнул Митька вслед.

Роман засмеялся:

- Ох и беспомощный ты, друже! Что сказать? Что думаешь, то и скажи.

- А я ничего не думаю. Разве тебя поймешь?

- Если ничего не думаешь, тогда ничего не говори, - опять засмеялся Роман и совершенно сбил с толку этим своим смехом Митьку.

День стоял безмолвный, листья на деревьях не шелохнутся. Иногда одинокий лист оторвется, и Роман долго наблюдает, как он медленно, нехотя кружит меж ветвями и - куда денешься? - покорно ложится в траву.

Роман идет по тихим пустым улицам поселка и думает о том, что нужно было бы все-таки сказать Никите Яковлевичу правду. А если уж быть до конца честным, то нечего и перед Митькой крутить!

Но, допустим, сказал бы он учителю все как есть на самом деле. Нетрудно представить, как бы в таком случае все выглядело.

...Никита Яковлевич остановил Романа уже около дверей:

- Любарец, пожалуйста, на минутку.

- Я слушаю вас, Никита Яковлевич...

- Вот что... К твоим знаниям литературы у меня претензий нет, но... сегодня, кажется, ты меня совершенно не слушал!

Он смотрит учителю прямо в глаза:

- Не слушал, потому что... не люблю ваших уроков.

Никита Яковлевич бледнеет, руки его замирают над журналом:

- Не... любишь?

- Не люблю. Потому что... вы их тоже не любите. Извините.

Учитель опускает голову, машет рукой: иди, мол, отсюда.

- О чем он? - спрашивает Митька, когда Роман закрывает за собой двери школы.

- Интересовался, почему я такой на уроках невнимательный.

- И что?

- Я ответил, что не люблю его уроков.

- Да ну?!

- Вот тебе и ну. - Роман проходит мимо товарища, оглядывается. - Ты не домой?

- Не-ет, - удивленно тянет Митька. - Мы ведь на стадион...

- Сегодня я не могу.

- Понимаю...

- Ничего ты не понимаешь! - Роман отворачивается. - Я Нелле написал письмо, сейчас у меня свидание...

И тому подобное...

Роман опечаленно вздыхает и плетется по улицам равнодушного поселка. Крайняя улица выбежала в поле и сразу там оборвалась. Роман лег на траву, подложил под голову портфель с книгами.

"Придет - не придет, придет - не придет..."

Небо синее. Осенью оно всегда синее, а летом голубое... Поле осеннее пахота тянется до самого леса, а в лесу шум, шорох. Это шуршат сухие листья...

Между хатами мелькнуло коричневое платьице - Нелля!

Роман вскочил:

- Здравствуй, Нелля! Я...

- Здравствуй! Может, ты будешь... смеяться, но... я вот...

- Что ты, Нелля... Я же сам пригласил тебя и...

- Куда пойдем? Я так устала на тех уроках.

- Пойдем в березнячок. Покажу тебе криницу. Там хорошо.

- Пойдем через сад, яблок насобираем. Ты любишь осенние яблоки? Они холодные, твердые и пахнут листьями.

- Листьями?

- Да. Вылежанными яблоневыми листьями.

- Листьями... А мне они пахнут цветами. Правда, я не знаю какими, но цветами. Принесет мама в комнату, выложит в вазу - и по всей хате запах цветов...

Они шли полевой дорогой; впереди, на выбоинах, покачивался воз соломы, а дальше виднелся лес.

- Осенний лес на радугу похож, - сказал Роман.

- На радугу? И правда! Летом все деревья зеленые, а осенью одни желтые, другие красные...

- Белые тоже есть, смотри, и зеленые... Действительно, как радуга через поле!

Они остановились, очарованные красотой леса.

- Скажи, Роман, ты любишь стихи?

- Стихи? Не знаю... Они меня как-то не волнуют.

- Сегодня Ульяна Григорьевна о Симоненко нам рассказывала. И стихи его читала. Хорошие стихи.

Роман вздохнул:

- Ты ведь знаешь, у нас преподает литературу Никита Яковлевич.

- Никита Яковлевич тоже хороший учитель.

- Ну нет!.. Вот скажи, я могу быть учителем?

- Ты? - Нелля с удивлением посмотрела на Романа. - Можешь!

- Нет, Нелля, - с грустью ответил Роман. - Я не могу быть учителем. Учителю необходим особенный характер. Простота, щедрость, душевная доброта, человечность... Много надо! Учитель - человек необыкновенный.

- А может... может, мы чрезмерно требовательны к этой профессии? голос Нелли звучал неуверенно. Роман заметил, что она вдруг почему-то заволновалась. - Посмотри, сколько парней и девушек ежегодно становятся учителями... Если бы все так смотрели, как мы, то... то некому было и детей учить...

- Постой, постой, а не хочешь ли и ты в пединститут? - весело спросил Роман и увидел, как порозовели щеки Нелли, как стыдливо блеснул в ее глазах добрый огонек.

- Хочу... - тихо ответила девушка, и столько было отчаяния, растерянности в ее голосе, что Роман воскликнул:

- Не переживай! Ты обязательно поступишь и будешь учительницей! Обязательно...

Нелля прижала ладонь ко лбу, оглянулась на поселок, потом сказала - уже спокойно:

- Роман, ты Сухомлинского читал?

- О нем читал.

- Я призналась Ульяне Григорьевне, что мечтаю пойти в пединститут, так она мне подарила книжку "Сердце отдаю детям". Удивительная книжка. Удивительный мир педагогики нарисовал Сухомлинский! Прочитала я и подумала: неужели есть такие школы? Где каждый - понимаешь? - каждый учитель взволнован своим делом!.. И вот... теперь я заколебалась, меня охватили сомнения, - Нелля грустно засмеялась, - я совсем упала духом. Раньше все было просто... Ну, как Никита Яковлевич, Ирина Николаевна... читают спокойно уроки, проводят массовые мероприятия. Но нет, не так все нужно!

- Правильно, не так. Сердце нужно отдавать.

- Вот-вот! Книжка прибавила мне хлопот: теперь я делаю выводы, которые меня просто пугают. Ирина Николаевна - мой классный руководитель, а встречаемся мы только на уроках, между нами стол - "каменная стена", как называет его Сухомлинский... Быть с воспитанниками и мыслями, и душой - это не так просто!.. А может, это и тяжело? Может, в этом вся сложность? Может, нужно иметь врожденные способности, чтобы находить общий язык с детьми?.. И теперь я думаю: а есть ли у меня такие способности? После Сухомлинского я уже ясно представляю разницу между Ульяной Григорьевной и Ириной Николаевной. Ульяна Григорьевна любит свое дело, а для Ирины Николаевны учительство - будничная ноша, тяжелая необходимость, работа ради зарплаты... А я... я буду любить свою работу, я знаю...

- Счастливая ты, Нелля, - только и сказал Роман.

- Я наивная, правда?

- Нет. Просто мы уже, кажется, взрослые. Ты, Нелля, чувствуешь, что мы уже взрослые?

- Чувствую... Радостно и... как-то боязно.

- Ты обязательно станешь учительницей. "Доброе утро, дети. Откройте свои тетради и напишите: "Классная работа".

Нелля засмеялась и сказала простодушно:

- Да, буду как Ульяна Григорьевна.

- Ты любишь Ульяну Григорьевну?

- Люблю и уважаю. И сочувствую... Понимаешь, она всегда чем-то встревожена, такое впечатление, что она не может развернуться на полную силу, словно что-то сдерживает ее добрые порывы.

- Не что-то, а кто-то. Тюха, кто же еще.

- Директор?

- А кто же? Спроси меня посреди ночи: "Любарец, кого ты не любишь?" И я скажу: "Тулько Василия Михайловича". Хотя лично мне он ничего плохого не сделал.

Нелля усмехнулась: видно, восприняла сказанное Романом как шутку.

- У Ульяны Григорьевны дома беда. Она очень одинока. Знаешь, Роман, однажды я даже плакала: ну насколько может быть несправедлива судьба к хорошим людям! Муж Ульяну Григорьевну бросил. Давно. А сын ее Василий, которого она боготворит, - закоснелый негодяй. Двадцатилетний увалень сидит на шее матери, спекулирует ее любовью. Пьянствует, дебоширит - ты же знаешь Василия. Ульяна Григорьевна, бедная, терпит. "Он, Нелля, сирота..." Как бывает в жизни: педагог, опытный воспитатель, а собственного единственного сына до ума не может довести.

...Домой шли молча. На пруды, окружавшие поселок, опускалось солнце. На мелких волнах испуганно дрожали, переливались красками толстые красные столбы.

- Нелля...

- Что?

- Ты на меня не сердишься?

- За что?

- Что я письмо тебе написал?..

Нелля быстро взглянула на Романа, и взгляд этот был взволнованный, тревожный.

Роману хотелось так много сказать девушке, но слова нужные почему-то не находились. Как он завидовал сейчас тем, кто умеет много говорить!..

И вот уже ее хата.

Остановились возле калитки. Глаза Нелли встретились с его глазами.

- Ты, Ромка, не такой, как все, ты...

Отвела взгляд.

И пошла.

- Нелля!

- Что?

- До свидания!

Белая лента, которой Нелля перевязывала тяжелую косу, мелькнула возле хаты, и все. Тихо-тихо. Тихая осенняя пора... "Ты, Ромка, не такой, как все..." Что она хотела этим сказать?..

Роман брел асфальтированной дорожкой между осокорями, ронявшими желтые листья, и думал о криничке в березняке, о Нелле... Он был уверен, что этот теплый осенний день запомнит на всю жизнь.

МИТЬКА

"Эх, стать бы выдающимся футболистом! - мечтал Митька, возвращаясь из школы. - Нет, не просто выдающимся, а непревзойденным мастером. Чтоб, к примеру, взять мяч возле одних ворот, провести его через все заслоны до других и красиво закрутить в сетку. Надо еще один? Пожалуйста, хоть десять! Удар с большого расстояния - гол!"

Где-то недалеко цокали каблучки по асфальту, к Митька подумал, что это, наверное, идет из школы какая-нибудь его одноклассница. Может, Иванцова Женька, комсомольский секретарь с синими глазами? Он хотел оглянуться, но нет...

"Женька... она относится ко мне, как..."

Митька стал подбирать слова. Все они почему-то были неприятными.

"Презрительно?.. Глупости! Откровенного презрения я ни разу не замечал... Свысока? С чего бы это? По какой причине?.. Интересно, а как она относится к Роману?.. Тоже мне задавака! Как он со мной разговаривал! Словно не человек перед ним, а пустое место... Эх, стать бы сразу красивым, хорошим! Вот он, Митька Важко, стройный, высокий, широкоплечий парень, легко идет впереди Женьки Иванцовой. Каблучки стучат все громче, но Митька равнодушен. Он себе цену знает..."

- Митька!

Оглянулся. Медленно катится рядом отцовский мотоцикл с коляской, лицо отца широко усмехается из-под шлема:

- Садись, подвезу.

Митька украдкой зыркнул на противоположный тротуар и хмыкнул: там стучала каблучками учительница Ульяна Григорьевна.

Уселся за широкой отцовской спиной, бросил портфель в коляску - и они уже мчатся по туннелю из нацеленных в небо тополей.

Голубой шлем посверкивал перед Митькой. Вот он повернулся, и Митька увидел нос отца, загоревший, немного облезший, на нем подрагивали защитные очки.

- Почему так рано?

- Стадион пропустил.

- И правильно. Что толку с беготни?

- Ирина Николаевна пообещала спросить завтра по геометрии. Придется посидеть.

Отец оторвал от руля левую руку и дотронулся до коленки сына. Ему, видимо, понравилось, что сын вместо футбола торопится к книгам.

"Как мало родителям нужно для утешения", - подумал Митька.

Отцова рука снова легла на руль. Митька теперь смотрел на тяжелую, натруженную, загоревшую руку. И вдруг подумал: "Этой рукой он поддерживал ружье, из которого когда-то пальнул по ногам Деркача!"

Едва промелькнула эта мысль, как тут же отцова наклонившаяся над рулем фигура наполнилась загадочностью. В ней появилось что-то таинственное, и Митьке хотелось положить руку ему на плечо, сказать тихо и просто: "Не терзай себя, батя. Расскажи мне все".

Нет, не расскажет. Он не любит этот эпизод в своей биографии. Да разве только этот? Во время войны он в концлагере сидел, но никогда не рассказывает о своих страданиях. Словно стыдится... Впрочем, это его дело. У Митьки, если уж откровенно, тоже есть что-то, о чем он должен молчать. У каждого человека - Митька был полностью уверен - есть такое.

Митька смотрел на отцову руку, сильную, шершавую, и в нем шевельнулось что-то похожее на зависть... Нет! Отец не имел права тогда стрелять, он должен был собрать свои нервы в тугой узел! Своим выстрелом он причинил зло многим: пострадал Деркач, пострадал сам отец. Пострадала мать, оставшись на четыре года одна, пострадал и он, Митька, потому что рос полусиротой... Безрассудность никогда не бывает для человека надежным спутником.

А впрочем, отцу просто не везет в жизни. Не везет. Взять хотя бы этот товарищеский суд... Да что говорить!..

Рассуждая так, Митька, к своему удивлению, все равно чувствовал слабую зависть к отцовской безрассудности...

Перекресток. Поворот направо. Приехали.

Мотоцикл остановился во дворе, отец, уже без шлема, стряхивал пыль с одежды и поглядывал на задумавшегося Митьку.

- Неприятности в школе?

- Откуда ты взял? - Митька стал на землю, достал расческу, причесался. - В школе - порядок.

- Что же тогда тебя тревожит?

- Меня? - Митька спрятал расческу, взял в коляске портфель. - Разве что товарищеский суд. Хотя, по всем правилам и законам психологии, суд должен тревожить тебя.

Сказав это, Митька подумал, наблюдая за посеревшим сразу лицом отца: "Как мало ему нужно для волнения". О товарищеском суде Митька напомнил после назойливых расспросов отца, но это ничего не меняло: суд в самом деле задал им хлопот, особенно ему, Митьке: в каждом взгляде он перехватывал или немой вопрос, или же молчаливое осуждение.

- Извини, я что-то не так сказал? - спросил Митька, потому что отец продолжал стоять перед ним в растерянности.

- Нет, нет, правильно сказал. Пойдем обедать. - Но возле веранды отец остановился, посмотрел Митьке проникновенно в самые глаза. - Вот о чем я хотел спросить тебя... как взрослого человека, образованного... - Он вздохнул, отвернулся. - А впрочем, пусть уж... Хотя тебе надо знать, сын: злословье - тоже преступление, иногда более тяжкое, чем убийство...

- Странно, ты обиделся...

- Обида у меня одна: холоден ты, сердце холодное. И легкомысленный, а скоро уже в армию должен идти. В самом деле, вырос уже.

Митька рассердился:

- Ну, вырос! Ну, в армию! И что я такое сказал?

- Сказал... - Лицо отца, сморщенное, худое, пошло розовыми пятнами точно так же, как тогда, когда на товарищеском суде его позвали к столу. В щель приоткрытой двери, словно на зауженном экране, Митька видел розовые пятна на лице отца, руки, нервно теребившие бахрому красного бархата, и обвисшие брюки на коленях. Этот кадр почему-то запомнился. Хотя Митька хорошо помнил и многое другое. Например, тот первый день...

...Задача по геометрии не решается, хоть плачь. Митька сделал уже три варианта, но каждый раз ответ был далек от написанного на последних страницах учебника. Роман, ясное дело, решит! В Романовой тетради будет единственно правильный вариант. И когда Ирина Николаевна назовет его фамилию, он с радостью объяснит решение.

Заурчал мотоцикл возле окон, - приехал отец.

- Сынок, - услышал Митька с кухни голос матери. - Отец буряки привез.

- Некогда мне.

- Ну ладно, пусть сам. У меня тоже - пирожки вот-вот дойдут. Еще подгорят...

Взвизгнули дверцы электродуховки. Запахло печеным. Белые пирожки с творогом... пышные... свежие... молоко в кувшине. Наливаешь - и пахнет оно разнотравьем.

За окном раздались чьи-то шаги.

- Мам, кто там?

Молчание.

Но вот появилась в дверях встревоженная мать.

- Почему-то их принесло... И Деркач... Присмотри за пирожками.

Митька отодвинул на окне занавеску. Так и есть: Деркач, начальник охраны завода. А вон сельсоветский секретарь Захарченко и еще какие-то люди. Деркач высокий, плечистый, поэтому секретарь, слушая его, то и дело поглядывает вверх. Смешно: слов не слышно, подбородок Деркача с двумя складками жира без остановки двигается, а Захарченко головой кивает, словно конь в жару.

Наверное, что-то неприятное говорит Деркач, неприятное для отца: он стоит перед ним, растерянно опустив руки, лицо вот-вот вспыхнет пламенем. Взгляд удивленно-испуганный.

Хотя Митька не слышал ни одного слова со двора, но уже догадался, что там случилось. Деркач обвиняет отца, что тот якобы взял буряки из кагатов, а отец, ясное дело, насобирал их на дороге: машины везут их на завод и теряют. Вот на чем скрестили мечи давние враги.

Странные эти взрослые, честное слово! Тащат какую-то ненависть друг к другу из седой старины. На кой черт? Портят себе нервы... Деркач мстит, как же. Его можно понять: за какого-то никчемного зайца выпущено по нему два заряда отборной дроби! Да, паскудного зайца отец едва не застрелил его.

Митька открыл дверцы электродуховки. На него пахнуло духом румяных, хорошо испеченных пирожков. Сложил их на заранее приготовленные белые рушники, выключил духовку. Над пирожками, покорно лежавшими по четыре в ряду, поднимался пар. Всем своим румяным видом они как бы приглашали к вкусному лакомству. Но непрошеные гости испортили аппетит.

Митька опять взглянул в окно.

Секретарь что-то писал, пристроившись возле собачьей будки. Над ним торчал Деркач и, как и раньше, шевелил подбородком. Отец сидел на мотоцикле, Митька понял по его виду, что дела у него - хуже некуда. Иногда отец протестующе мотал головой.

А где же мама?

А-а, вон где она, буряки выбрасывает из хлева. Тяжелые, с отбитыми хвостиками коренья, описывая высокие полукруги, падали один за другим посреди двора, некоторые закатывались в подорожник...

...Мать тихонько плакала, возясь с пирожками: она отрывала их друг от друга и складывала в большую эмалированную кастрюлю - дольше будут свежими. Отец нахмуренно сидел за столом. При сыне - это понятно - они и словом не обмолвятся. Полагают, что он, Митька, наивный подросток, не догадывается, что к чему. А задачка со всеми известными!

- Мить, ты ничего такого не думай, - промолвил вдруг отец. Недоразумение... Утрясется.

- А я ничего такого и не думаю. Мама, время, наверно, обедать!

Отец ударил кулаком по столу:

- Сопляк! Как ты с матерью разговариваешь?!

- А как я разговариваю? Мам, скажи, как я разговариваю?

Мать махнула рукой.

- Обыкновенно разговариваю.

- Вот-вот! Для тебя в привычку вошло кричать на мать!

"Ну вот, начинается старая песня..."

- Я не виноват, папа, что у тебя так сложилось с Деркачом... И вообще я не виноват, что у тебя так сложилась жизнь!

- Митя! - испуганно вскрикнула мать, а отец, держась за край стола, даже поднялся. Теперь уж не гневом горели его глаза - в них были и упрек, и глубоко спрятанная просьба.

- Договаривай.

Митька взял два пирожка, чашку (кувшин с молоком стоял на столе) и сел перед отцом.

- Наивные вы люди... Деркач нарочно затеял эту игру, дураку понятно. Между прочим, я все знаю. Все, понимаешь? Все!

Отец как-то странно, пожалуй, с сожалением взглянул на мать и сел. Его потрескавшиеся руки с выпирающими сухожилиями лежали на столе безвольно, расслабленно. Словно отец забыл о них.

Митька налил в чашку молока и начал есть пирожок, запивая молоком и поглядывая на отцовы руки.

- Ну и?.. Что же ты знаешь? - наконец спросил отец.

- Все, что знают люди. Я уже взрослый! Нужно это понять. И тебе, мама. А то "Митя, Митя...". Я уже Дмитрий!

- Дмитрий... - повторила сквозь слезы мать и замолчала. Она стала за спиной отца. Так молча они и смотрели на Митьку, пока тот не опорожнил чашку.

Отец вздохнул, встал и пошел в прихожую. Одеваясь, сказал:

- Дмитрий, вот что я думаю, может, тебе со мной пойти? Научу тебя сахар отбеливать.

Как ни раздувал Важково дело с буряками Деркач, продвинуть его дальше товарищеского суда ему не удалось. Не нашлось свидетелей. Да, Степан Важко проезжал в тот день возле кагатов, но что он брал буряки, никто не видел. На дороге - иное дело. На дороге Важко частенько собирает буряки, падающие с машин. Но этим занимается не только Важко. Другие колхозники тоже не прочь подобрать валяющееся добро.

Об этом обстоятельно и солидно говорилось на заседании товарищеского суда, которое Митька минут десять наблюдал в щель приоткрытой двери.

Дома отец рассказал все подробно (мать в суд не ходила), особенно о каком-то письме в органы народного контроля. Будто бы решили его написать члены товарищеского суда, но сначала им нужно "подсчитать, сколько же сырья теряется на наших отвратительных дорогах".

- Папа, а как же с тобой? - улыбнувшись, спросил Митька.

- Что? - не понял отец.

- Ну, как с тобой обошелся суд?

- А-а... Да разное говорили.

- Ясно. Критиковали твой способ жизни и твой способ мышления. А я полагал, врежут рублей пять штрафу за чрезмерное влечение к мелкособственнической деятельности. - Митька засмеялся.

- Не зубоскаль о вещах, в которых ты ничего не понимаешь, - сурово сказал отец, а мать добавила:

- Ты ему слово, а он тебе десять... Иди, иди на огород.

- Вот уже и работа. А рабочий класс, я так понимаю, - никакой собственности. Отработал восемь часов - отдыхай.

- Перейдешь на свой хлеб, будешь отдыхать. А сейчас - трудись!

- Иду, иду. Эксплуататоры!

На огороде Митька уселся на мешке с картошкой, подставил лицо солнцу, закрыл глаза и замечтался. О чем? Да так, о всякой нереальной всячине. Однако мысли упорно возвращались к Иванцовой Женьке. "Вот если бы она полюбила меня... и поцеловала".

Открыл глаза, оглянулся вокруг испуганно. Ему показалось, что о любви и поцелуе он сказал вслух и притом громко. На соседнем огороде находилась тетка Фросина, а еще дальше - целый выводок Воронюков: мать с дочерьми. Нелля среди них самая высокая. Нелля из десятого "А", Романова симпатия. Тоже хорошая девушка, правда молчаливая немного. Живет почти рядом, а по-настоящему не знакомы. Так, "здравствуй" - "привет"...

"Я тоже молчаливый... стыдливый трус! Пойти бы сегодня к Женьке! Проявить характер... бесхарактерный характер, ха-ха... Женька усмехнулась бы... она же меня как пустое место воспринимает..."

Тетка Фросина высыпала картошку в мешок, обернулась:

- Митя, иди-ка поддай.

Митька перешел на огород соседки - узенькую вскопанную полоску земли, сбегавшую от хаты к пруду.

- Венец уже, тетя?

- Собрать да в погреб снести. А твои где?

- Обедают, - Митька взялся за рожки мешка, р-раз! - ноша на теткиной спине. - Полные набираете.

- Мешки маленькие.

И пошла межой, осторожно переставляя загорелые с толстыми, словно опухшими, икрами ноги. Остановилась, обернулась:

- Отец уже пришел?

- Пришел.

- И что? Как там обошлось?

- Поговорили на моральные темы.

- Ага, - раздумчиво промолвила тетка, кивнула головой. - А я думаю: ни с чего позорят человека. Ни с чего... - И мешок с картошкой поплыл дальше.

Митька снова устроился на мешке. Потом встал, разделся. Слабое сентябрьское солнце коснулось лучами смуглого тела...

"Осень. Дожди скоро пойдут... затем зима, весна, а там - выпускные экзамены. Вручат аттестат..."

Возле Митькиной тени легла еще одна тень - отцова. Митька не оглянулся. Он как раз думал о будущем лете, о документе, который засвидетельствует его зрелость, и конечно же - об Иванцовой Женьке, у которой вишневые, словно карандашом обведенные, губы. Он переносился в то зрелое лето, ставил себя рядом с девушкой, пытался представить себя и Женьку, например, в лесу или на лодке (он на веслах сидит, а Женька - напротив; мах весел широк, упорен, мышцы налиты силой - чудесно!). Пытался, но напрасно: Митька ненавидел себя, худенького, невысокого ростом трусишку.

- Дмитрий, - сказал отец. Голос у него тихий - голос человека, который несет на плечах неизвестно какую вину. Взвалил себе на плечи вину, как тетка Фросина мешок с картошкой, и несет... Идет межой между стыдом и позором, несет тихонько вовсе непонятную для Митьки ношу. - Ты переживаешь за меня?

"Я переживаю? Дивные дела".

- Тетка Фросина спрашивала...

- Совесть у меня чистая, сынок... В жизнь чужого не возьму, тут полный порядок. Ты можешь быть уверен.

- А мне что... Не батюшка я, папа, исповедовать не умею.

- Ну вот. Дождешься от сына доброго слова... Боюсь я за тебя. Понимаешь, какой-то ты, ну, не готовый к жизни... растеряна в тебе мысль... вот что меня тревожит. Жизнь - она коварна. Иногда козырь даст в руки, а иногда такую свинью подсунет... Иногда одно мгновение, и в нем - твоя судьба. Одно мгновение. К нему надо готовить себя. Ты меня понимаешь, Дмитрий?

Митька поднял на отца улыбающиеся глаза.

- Я думаю сейчас: зачем ты стрелял в Деркача? Это мгновение для тебя было решающим?

Отец ничего не ответил. Однако что-то изменилось во всей его фигуре. Он медленно отвел взгляд от Митькиного розового лица, потер зачем-то ладони о штаны, взял пустые ведра, присел на корточки - и затарахтела белая картошка о серебристую, словно седую жесть.

МАЙСТРЕНКО

Учитель истории вошел в класс так, словно не портфель держал в руке, а ведро с водой, которую боялся расплескать: вначале в прямоугольнике дверей появился сам Иван Иванович, а уж потом портфель, на который хозяин смотрел, не сводя глаз.

Выставив портфель на стол, словно на смотрины, поздоровался (класс сегодня притих подозрительно быстро), предложил раскрыть учебники на тридцать третьей странице и еще раз внимательно перечитать заданное на дом. Но дружного шелеста страниц, к великому своему удивлению, он не услышал.

Иван Иванович насторожился. Ему никак не хотелось осложнений после вчерашнего педсовета. А осложнение назревало, учитель видел это по лицу Дмитрия Важко, который сидел какой-то взъерошенный весь, взволнованный. Да, что-то случилось. Наверняка что-то случилось. Сейчас он выяснит. Сейчас...

Иван Иванович грустно покачал головой: опять придется сегодня торчать здесь до сумерек, а жена еще от матери не приехала, картошка не выкопана, свинья с голоду подохнет... Пропади все пропадом!..

- Так что случилось? - спросил он.

Ученики опустили глаза, молчат. Наверное, произошло что-то необычное: до сих пор еще не бывало, чтобы так дружно молчали.

Но вот Женя Иванцова подняла на Ивана Ивановича глаза, и он прочитал в них: "Как же вы не видите?" Роман Любарец тоже взглянул на него, затем перевел взгляд на доску. Иван Иванович оглянулся и увидел на классной доске объявление. Смятое, пожелтевшее, - не один день оно висело на витрине напротив Дома культуры.

21.IX.19... года

заседание ТОВАРИЩЕСКОГО СУДА

по делу

Важко Степана Степановича

Нач. в 19 час.

- Важко, немедленно снимите!

Митька и не пошевелился. Только лицо его дернулось и побледнело. Вдруг он встал из-за парты, прошел молча мимо объявления и вышел из класса, тихонько прикрыв за собой дверь.

И тут неожиданно Иван Иванович почувствовал, что поступает не так, говорит не так, дышит не так, смотрит не так, даже молчит не так. Подобное чувство он ощущал уже не раз и раньше, особенно по вечерам, когда гасил свет и ложился в теплую мягкую постель. Тогда изредка к нему и приходило прозрение и он вдруг осознавал, понимал, образно видел свое педагогическое "я". Но к утру все проходило, и он, как обычно, поднимался, завтракал, кормил скот и осторожно нес в школу свой большой портфель.

Прозрение в школе - такого еще не случалось. Иван Иванович стоял перед десятиклассниками растерянный и смущенный. Ясно, читать мораль сейчас лишнее. Стыдить комсомольскую организацию класса и ее секретаря Женю Иванцову - тоже лишнее. Даже старосте он ничего не скажет, хотя раньше не преминул бы воспользоваться таким случаем... Что же делать? Да, надо немедленно снять со стола этот большой портфель. Вот так... Теперь легче, совсем легко стало, словно этот портфель не на столе стоял, а у него на груди... Дальше - объявление...

Иван Иванович нашел среди онемевших ученических лиц самое решительное и едва заметно кивнул. Никогда раньше не позволил бы себе учитель истории обратиться таким образом к Роману Любарцу, потому что Роман был парнем дерзким, взгляд у него всегда какой-то насмешливый. Словом, взаимопонимание между ними вряд ли можно было обнаружить. Но после скоропостижного прозрения...

Роман подхватился, словно ему не кивнули, а огрели кнутом, подбежал к доске и сорвал объявление. Не спеша свернул его и направился к Хоме Деркачу. Молча положил его перед ним и вернулся на свое место.

Иван Иванович вошел в учительскую. Сестры Липинские о чем-то шептались; возле книжного шкафа сидел Никита Яковлевич, и, как всегда, по его лицу блуждала пренебрежительная улыбка; еще несколько учителей проверяли тетради. Иван Иванович сел возле окна и засмотрелся на сад. Он любил смотреть на школьный сад. Отсюда, со второго этажа, яблони были как зеленые облака.

"Полезно было бы и вам, Никита Яковлевич, посидеть возле окна, вы же, кажется, что-то там рисуете... Посмотрите же, какая красота".

О том, что Боровой "что-то там рисует", Майстренко сказала жена. Где-то она прослышала, что у Никиты Яковлевича есть специальная комната, там он и держит картины. В комнату еще никому не удалось проникнуть - так он ее оберегал. Когда-то Никита Яковлевич будто бы посылал свои работы в Киев, но их отклонили как идейно незрелые произведения...

А впрочем, что только не придумают в маленьком поселке. Тут любой слух имеет длинные крылья...

Кто-то сел рядом. Дмитрий Павлович. Майстренко с интересом смотрел на еще неопытного, а поэтому нерасчетливого учителя и припоминал подробности вчерашнего педсовета.

...Выступал директор школы Василий Михайлович Тулько. Говорил об особой ответственности учителей за учебный процесс, говорил долго и сердито, а затем повел разговор более конкретный: подчеркнул, что его критика касается прежде всего молодого коллеги - Дмитрия Павловича.

Преподаватель английского языка Дмитрий Павлович Скопик покраснел, опустил глаза. Педагоги, воспользовавшись паузой, начали поудобней устраиваться на своих местах. "Если бы не это проклятое солнце!" - подумала математик Ирина Николаевна, пытаясь как можно внимательнее разглядеть "молодого коллегу", который так необдуманно начинает свое учительство. Когда идет разговор об успеваемости, директор школы всегда ставит Ирину Николаевну в пример. Он и сейчас, наверное, назовет ее фамилию.

Василий Михайлович, выждав паузу (это его манера - выждать какую-нибудь минуту после замечания), едва заметным движением правой руки поправил седую реденькую полоску волос, прикрывавшую лысину, и продолжал:

- Кому-кому, а вам известно, что процент успеваемости в Малопобеянской школе по сравнению с таким же периодом прошлого года снизился, я бы даже сказал, резко снизился. Дошло до того, что под угрозой оказались итоговые оценки! - Он снова переждал минуту. - Это безобразие! Только за последние дни один английский язык дал школе, - заглянул в бумаги, - шесть двоек. Шесть двоек! За три дня... Если пойдет так дальше, то до конца четверти молодой наш коллега исчерпает лимит всех учителей... Должно быть, Дмитрий Павлович не знаком с современными требованиями... Наверно, Дмитрий Павлович забыл, что педагогические способности учителя, его возможности характеризует прежде всего успеваемость...

- А не оценка в журнале, - несколько стыдливо и одновременно с вызовом прервал директора Скопик.

Директор пожал плечами. Выдержав едва ли не самую продолжительную из всех своих пауз, он громко высморкался в беленький, старательно обметанный голубой ниточкой платочек и пронзительно взглянул на Скопика. Директору больше всего не хотелось сейчас дискуссии, потому что знал, сколько времени, нервов и сердца надо истратить - как они этого не понимают! - на пустопорожнюю говорильню. А время у него на вес золота.

Дмитрий Павлович даже посерел под директорским взглядом. Только уши горели, словно предзакатное солнце. Вздохнул тяжко и еще ниже опустил голову. Увял, сник. А за его широкими плечами сидела беленькая, нежная Нина Кетлинова, и он до мороза под кожей почувствовал на затылке ее подбадривающий и восторженный взгляд. Только вчера Дмитрий Павлович признался ей в любви, Нина ответила ему взаимностью, они до рассвета бродили темными малопобеянскими улицами, взявшись за руки. Говорили обо всем на свете и очень придирчиво - о Василии Михайловиче и его "методах".

- Скажите, Дмитрий Павлович, - услышал Скопик директорский голос, - до института вы учительствовали?

- Нет.

- Нет. Значит, второй год...

- Еще имел практику.

- Еще имел практику! - повторил Василий Михайлович. - Он еще имел практику! А я практики не имею... Никита Яковлевич практики не имеет... Ирина Николаевна практики не имеет... - Он помолчал, подчеркивая тем самым значимость своих слов. - Вы, молодые, очень самовлюбленные!

- Но я ничего подобного не говорил...

- Я еще раз повторяю, что педагогические возможности учителя характеризует прежде всего успеваемость его учеников, которая выражается в оценках, Дмитрий Павлович! Простое дело - оценить школьника. Но здесь надо уметь найти правильный подход к ребенку, уметь, - директор взглянул на потолок, - уметь лелеять в его душе огонек жажды познания! В своей педагогической практике я имею бесчисленное количество красноречивых примеров... Скажем, когда-то в течение четырех лет в начальных классах я не ставил неудовлетворительных отметок. Я оценивал умственную работу ребенка только тогда, когда она давала ему позитивные результаты...

Дмитрий Павлович оживился, заерзал на стуле и снова, на удивление коллегам, вмешался:

- Об этом самом рассказывает Сухомлинский...

- Очень верно! Читал, знаю. Кстати, с Василием Александровичем я встречался не один раз... А вам, Дмитрий Павлович, посоветовал бы не перебивать старших, такое поведение ничего хорошего не прибавит вам, а только убедит присутствующих в вашей невоспитанности...

- Я тоже удивляюсь, Дмитрий Павлович, - заметила Ирина Николаевна. - Вы сегодня чрезмерно активны. Не пойму, что вас вдохновляет...

Скопик покраснел, и Нина Кетлинова тоже покраснела.

Директор говорил почти час. После него выступили классные руководители, выступили очень кратко. Потом слова попросила Ирина Николаевна.

- Я кратко, потому что наше время поистине золотое и расточать его на пустословье мы просто не имеем права. А вообще, Василий Михайлович, в том, что в журналах появляется больше двоек, нежели вами запланировано, виноваты не только учителя, но и ученики...

- Святая правда! - засмеялся Иван Иванович.

Ирина Николаевна не обратила никакого внимания на его реплику.

- Не хотят они учиться, не желают получать "хорошо" и "отлично". Их полностью устраивает "удовлетворительно". Но если взять наше нынешнее "удовлетворительно", то не тайна, что это "удовлетворительно" особенное, обусловленное целым рядом требований к школе, к нам, учителям...

- Компромиссное "удовлетворительно", короче говоря, - снова с улыбкой заметил Иван Иванович и заслужил недовольный взгляд директора.

- А я вообще не признаю такой тройки! Не хочу ее признавать! выкрикнул Дмитрий Павлович.

- Наивная молодость. - Ирина Николаевна обвела глазами учителей, словно искала подтверждение своему выводу. - Вам, Дмитрий Павлович, крайне необходимо поговорить с учениками. Не на уроке, а после. Поговорите, например, с Хомой Деркачом из десятого "Б".

- Почему с Деркачом? - возмутился Иван Иванович (он был классным руководителем в десятом "Б"). - Можно подумать, что у вас...

- И у меня хватает, - усмехнулась Ирина Николаевна, довольная, что зацепила Майстренко за живое. - Но пусть уж будет Деркач, он мой сосед... Так вот, Дмитрий Павлович, поговорите с этим учеником, и вы услышите, что он после школы хочет идти на завод, станет токарем, а токари на солидном предприятии меньше двухсот не получают. Школа, скажет он вам, пустая для него формальность, на заводе никого не будет интересовать его аттестат, в частности как документ об успеваемости... Поговорив на досуге с учениками, вы поймете, Дмитрий Павлович, простую истину: всех устраивает эта компромиссная тройка, всех, кроме вас. Следовательно, я думаю, надо сбавить немного темперамента, вашего агрессивного темперамента, ибо вы портите репутацию нашей школы, и немало... Об этом надо всегда помнить!

И наконец выступила Анна Васильевна Ступик, секретарь партийной организации школы.

- Начало учебного года все равно что понедельник, - сказала она. - А понедельник - день всегда тяжелый. Василий Михайлович, хотя и прав, хотя и справедливо сделал замечание, все же не совсем уверенно сказал здесь о Дмитрии Павловиче, потому что с таким же успехом можно было сказать о каждом из нас. Пропуская мимо внимания не очень тактичные выпады молодого коллеги, все же нужно признать справедливость его мысли: мы должны все наши усилия направить на повышение общей успеваемости, знаний учеников, а хорошая оценка в журнале появится как следствие не зря затраченных усилий...

Присутствующие кивали головами и посматривали на часы...

- Иван Иванович, - едва слышно шепнул Скопик и оглянулся, словно хотел поделиться важными государственными секретами. - Я проанализировал ваши реплики на педсовете и пришел к выводу, что мы с вами единомышленники.

"Молодой, наивный - одним словом, теленок..."

Ответить Майстренко не успел: в учительскую вбежала Ирина Николаевна.

- Они дерутся! Во дворе! Деркач и Любарец!

Все подхватились, побежали во двор, лишь Майстренко остался стоять возле окна.

Ребят разняли. Василий Михайлович начал выговаривать Роману, грозил пальцем под его носом. Хома же стоял под раскидистым деревом, размазывал на лице слезы и кровь и что-то кричал Любарцу. Во дворе столпились ученики младших классов, их галстуки краснели на фоне загоревших лиц и белых сорочек, как маки в созревшей пшенице.

Зазвенел звонок. Маки зашевелились, будто всколыхнул их ветер, поплыли к дверям школы, и вскоре во дворе остались только учителя и, словно два петуха, Хома с Романом.

"Сейчас приведут сюда, и начнется..." - подумал Иван Иванович.

Действительно, ребят привели в учительскую.

- Поражаюсь! - обратился к Майстренко директор школы. - Вы, классный руководитель, не соизволили даже выйти. Ведь это ваши ученики!

Иван Иванович ничего не ответил, только взглянул с укоризной на Романа Любарца и отвернулся к окну.

Директор не жалел слов и своего времени. Долго "исповедовал" ребят, его вопросы дополняла краткими въедливыми репликами Ирина Николаевна. Затем директор отпустил Хому Деркача на урок и начал отчитывать Романа отдельно. Любарец же - ох, и упрямец! - держался дерзко: даже без намека на раскаяние.

Ирина Николаевна махнула рукой и отправилась на урок.

Остались трое: учитель, директор и ученик. Иван Иванович поймал себя на мысли, что он сейчас ближе к ученику, нежели к директору.

- Ты считаешь, что, устроив драку под окнами школы, поступил правильно? - спросил он тихо Любарца.

Роман потупился, исподлобья взглянул на Майстренко.

- Хома - негодяй!

- А ты? - крикнул директор. - Как тебе не стыдно! Перед детьми... смотрите, мол, какой я герой! Стыд! Жаль, что отца твоего нет, он бы тебе... Хотя, впрочем, и отец твой был...

- Минутку, Василий Михайлович, - увидев, как побледнел вдруг Любарец, вмешался Иван Иванович: боялся, как бы парень в горячке не наговорил лишнего. - Отложим, может, этот разговор? Продолжим его, скажем, после уроков. А пока пусть Любарец перед всем классом попросит извинения у Деркача.

- Никогда! - выкрикнул Роман и бросился к дверям.

И они остались вдвоем - директор и учитель. Директор недовольно скривил губы, наклонился над столом.

- Кто вас просил?.. Душу ученика понимать надо...

Иван Иванович не ответил. Взял журнал.

- Мне на урок...

Василий Михайлович сказал еще несколько общих фраз о воспитании трудных учеников, о психологическом сопротивлении, индивидуальном влиянии, затем встал, что значило "идите".

На урок взаимопроверки в девятый класс, к Никите Яковлевичу, Майстренко шел с неохотой. Еще неделю назад на такие уроки он брал какую-нибудь работу и занимался полезным для себя делом. Сейчас же - то ли под влиянием предыдущего прозрения, то ли после неприятного разговора с директором пришел только с журналом, в который учителя записывают впечатления от уроков коллег.

Этот журнал с многочисленными, не совсем справедливыми, точнее, компромиссными записями он положил перед собой и стал внимательно слушать Никиту Яковлевича. Внутренний голос шептал и шептал ему: "Напиши со всей ответственностью... Разве можно так опрашивать учеников? Нет! Нет! Нет!.."

Щеки у Ивана Ивановича покраснели, - должно быть, давление поднялось. Ночью будет болеть затылок... Да и завтра целый день...

...Это была самая краткая запись из всех записей Майстренко. Но именно после нее, этой лаконичной записи, на Ивана Ивановича стали с уважением смотреть молодые педагоги, особенно Дмитрий Павлович.

"Урок украинского языка в девятом классе. Учитель - Никита Яковлевич Боровой. Из сорока двух учеников присутствуют двадцать семь. Опрошено восемь учеников. Все получили положительные оценки. Метод опроса неудовлетворительный. Вопросы ставились классу, ученики вызывались после продолжительной паузы. Дополнительные вопросы преимущественно такие, которые подсказывают или направляют мысль учащегося на правильный ответ. Таким образом, считаю, что оценки, поставленные учителем, не соответствуют знаниям опрашиваемых.

Вывод: метод опроса, который избрал Никита Яковлевич Боровой, не стимулирует учащихся к планомерной учебной работе, а воспитывает лодырей.

Майстренко И.И.".

Уязвленное самолюбие Никиты Яковлевича жаждало расплаты. Свободные сорок пять минут Боровой просидел возле окна бледный. Неприятные раздумья, видимо, не прошли бесследно. Никита Яковлевич на что-то решился, потому что когда пришло время идти на урок в десятый "Б", многозначительно посмотрел на Ивана Ивановича и уверенно вышел из учительской.

А еще через сорок пять минут педколлектив школы узнал о неслыханном для Никиты Яковлевича поступке: в журнале десятого "Б" (этот класс вел Иван Иванович) он поставил одиннадцать двоек по украинскому языку.

Войдя в учительскую, Боровой положил на стол журнал десятого "Б" с торжественным выражением на лице. Настолько торжественным, что завуч школы Максим Петрович Суховинский сразу же почувствовал недоброе: схватил журнал, развернул и... побежал к директору.

Вначале Тулько вызвал Никиту Яковлевича. О чем они там говорили, Майстренко, конечно, не знал, но что они пришли к определенному соглашению, он догадался без особых усилий. Когда прозвучало суровое: "Иван Иванович, зайдите!" и Майстренко переступил порог директорского кабинета, Тулько и Боровой сидели возле стола как единомышленники.

- За каждую из этих двоек, известно, отвечает классный руководитель. Ибо они свидетельствуют... ну, и тому подобное. Я не хочу говорить сегодня слова, которые, несомненно, сказал бы молодым педагогам. Вы меня понимаете, Иван Иванович? - директор школы наконец посмотрел на Майстренко.

- Полностью, - ответил Иван Иванович.

- Вы нам преподнесли сюрприз. Я, например, удивлен, и завуч Максим Петрович тоже, да все... что и говорить! Мы удивлены, Иван Иванович... Вы садитесь.

Майстренко сел.

- Не дай бог инспекция! Какую бы ниточку вы дали им в руки!..

Никита Яковлевич согласно кивал головой.

- Однако дело еще можно исправить... Разве не так, Иван Иванович? директор пристально посмотрел на Майстренко. - Я с вами буду откровенным. Ну, как с человеком, который до сих пор меня понимал и вместе с нами болел за доброе имя школы... - Директор раскрыл журнал для специальных записей. На счастье, вы начали новую страницу. Ее извлечь совсем легко, правда, страницы пронумерованы, но страницы Максим Петрович берет на себя.

Иван Иванович молчал. Он понимал лишь одно: сейчас на его глазах происходит не только великий обман, а... Он это очень ясно осознавал. И думал: "Тебя должно оскорбить их предложение! Ты обязан ответить резко и хлопнуть дверью!.."

- Вы что, не понимаете? - спросил директор.

- Прекрасно понимаю. - Майстренко усмехнулся. - Но что написано пером...

- Иван Иванович, вы меня просто поражаете! Работаем мы давно, знаем, какие хлопоты - эти двойки. Достаточно вполне, что нас молодые учителя подводят. Молодежь - она не осознает, потому что не видит картину широко, объемно... А вы... да и вы, Никита Яковлевич...

Никита Яковлевич кивнул в знак согласия.

- Погорячился, признаю. Обидно все-таки, пятнадцать лет учу, а тут, пожалуйста, обвинили чуть ли не в антипедагогической деятельности. Кстати, Иван Иванович, на ваших уроках я тоже бывал. Прежде чем спросить, вы, вспоминаю, просили учеников прочитать домашнее задание... Но я что, я всегда ясно сознаю, что каждая двойка - это лишние хлопоты для школы.

- Мы частенько шли на компромисс со своей совестью, - невесело сказал Майстренко. - Я тоже не исключение... Теперь в моем классе сидит Хома Деркач. Он не знает элементарных вещей. А уже выпускник. С чем же мы его выпускаем в жизнь?

- Вон как вы запели! - Тулько поднялся, прошелся по кабинету. - Что же, я подумаю... Я подумаю, почему в вашем классе сидят учащиеся со знаниями третьеклассников.

- Подумайте, Василий Михайлович. Может, и вас тогда обожжет стыд.

- Нет! А после моих раздумий вы будете иметь не тридцать два урока в неделю, а вдвое меньше! Я вас разгружу немного, потому что вы не справляетесь с возложенными на вас обязанностями!..

- Что же, и этот вопрос заслуживает внимания. У Ульяны Григорьевны вдвое меньше уроков, чем у Никиты Яковлевича.

- У Ульяны Григорьевны низкая успеваемость...

- Потому что она требовательно относится к своим ученикам.

Тулько сел, забарабанил пальцами по столу.

- Просто смешно, Иван Иванович. Просто смешно... Вы педагог со стажем, учитель, который, казалось мне, давно понял все тонкости нашей нелегкой профессии.

- Не знаю, что вы имеете в виду. А в нашей школе - позвольте вам это заявить со всей серьезностью - никакой требовательности и никаких твердо определенных положений.

Тулько испуганно посмотрел на Майстренко, словно ученик, которого поймали на горячем.

- Да вы что! Да вы понимаете!..

- Извините, - тихо сказал Иван Иванович и вышел.

РОМАН

Из окна ему видно огороды, работающих на них людей, кусок колхозного поля, где летом желтела пшеница, а теперь грустно поблескивает пахота. Еще ему видно пруд - до самого Манятина: на тихом серебристом плесе застыли лодки рыбаков. За прудом село и дорога к нему - белая в желто-голубом сиянии...

Этой дорогой он когда-то ездил с отцом по грибы в Лисичанские кустарники. Грибов они тогда собрали много, и мама их очень вкусно приготовила. А еще закрыла в банки, и... и потом, когда отец умер, эти маринованные грибы подавали к столу на поминках...

Роман закрыл глаза, чтобы придержать слезу, которая вот-вот должна была упасть на белый лист бумаги. Одновременно и мучительное воспоминание придержал в мыслях: пусть пожжет, пусть побередит сердце, потому что стал забывать отца своего. Сколько лет минуло? Семь? Да. Семь лет, три месяца и двадцать три дня... Время неумолимо стирает в памяти детали, подробности, развеивает их. Вместо них остается что-то очень высокое и невыразительное, этакий тебе монумент. И страшно становится, до ужаса, до боли страшно, потому что не различишь в нем родных черточек отцовского лица. Только взгляд, добрый, требовательный взгляд старшего друга, который ушел из их дома навеки. Только фигура и взгляд...

Теперь они замахнулись на него этим мелким, немощным, бессердечным: "Твой отец от водки умер..." Это бросил ему в глаза Хома Деркач перед дракой, да и директор едва не сказал в учительской.

- Роман!

Вздрогнул, выглянул из окна. В саду переминался с ноги на ногу Митька Важко. "Ну вот, благодарить пришел", - недовольно подумал Роман, возвращаясь от своих воспоминаний, от отца к Митьке, который маячил перед глазами.

- Роман, - сказал Митька. - Я иду с отцом на смену. Почему-то подумал, что и ты хотел бы... Посоветовался с отцом, и он согласился.

Роман сразу вспомнил, что старший Важко обслуживает те самые центрифуги, возле которых когда-то стоял его отец. Подхватился:

- Я сейчас!

Вскоре они шли прямой, как натянутый шнур, улицей, по сторонам которой маячили, словно стрелы, нацеленные в небо, островерхие тополя.

- Слушай... - произнес неуверенно Митька, и Роман подумал, что разговор будет о сегодняшнем: в самом деле пришел благодарить.

- А твой отец на каких вестонках стоит? - спросил Роман первое, что пришло в голову.

Митька посмотрел на него, как показалось, немного с негодованием, потом во взгляде что-то изменилось, и он ответил:

- На первом продукте... Теперь там полная автоматика, вот увидишь. Он будет ждать возле проходной.

Роман опустил голову, задумчиво произнес:

- Мой отец тоже на первом стоял. Тогда вестонки вручную разгружали...

У проходной завода клубился пар, окутывал высокую фигуру Степана Степановича.

- Быстрей, быстрей!

Он поздоровался с Романом, на проходной показал охраннику какую-то бумажку, и, когда тот, заспанный, равнодушно кивнул, пропустил ребят вперед.

Светлый, просторный заводской корпус дохнул им в лицо теплом и тихим равномерным гудением механизмов. Над всем этим иногда взлетали голоса людей. Ступеньки побежали вверх, на второй этаж; на стенах пламенели лозунги, плакаты, какие-то графики. Степан Степанович громко здоровался со встречными, и ребята здоровались с ними. И постепенно удивительное настроение охватило Романа. Словно спешил он на свидание с отцом.

...Кто-то кричал сверху, кому-то кричали снизу. Кто-то подходил к Степану Степановичу, и они долго убеждали в чем-то друг друга, без конца размахивая руками. Роман не только слышал отдельные слова: "вентиль", "трясушка", "выпарка" - они его и волновали.

В паузах, когда Степан Степанович отходил на минутку, возле вестонок становился Митька. Роман никогда не видел его таким. Лицо товарища наполнялось сосредоточенностью, хвастливой самоуверенностью. Он задавался перед Романом: вот, мол, я какой, могу самостоятельно стоять у агрегата. Но Роман на него не сердился и не обижался, разве что немного завидовал.

- Тут главное - поймать миг, когда сахар дозреет, - говорил Митька, наверно повторяя слова своего отца.

В аппаратах что-то щелкало, и белая масса тихо, как марля, падала вниз. А в центрифугу лилась желтая маслянистая жидкость.

- Знаешь, какая здесь сила! Тридцать тысяч оборотов в минуту!..

Липкая жидкость белела и дозревала и снова осыпалась теплым снегом неведомо куда.

- А можно мне? - несмело спросил Роман.

Митька оглянулся на отца и, увидев, что тот увлекся разговором, кивнул: становись.

Роман подошел к пульту, поднял руку, и... она повисла в нерешительности.

- Давай!

Митька дернул на себя рычаг - заслонка неуверенно поплыла вверх.

- Обороты!

Роман дотронулся до синей кнопки. Коричневая масса вдруг прижалась к стенам, словно испугалась Романова жеста, из глубины машины вырвалось скулящее жужжание - действительно испугалась, даже плачет!

Роман засмеялся, и Митька засмеялся, увидев такое удовлетворение на лице товарища.

Жидкость потихоньку белела.

- Воду!

Роман дал воду, и мелькающий крут засеребрился, словно умытый росой.

- Выпускай!

Роман нажал еще одну кнопку, и белая спрессованная масса упала в неизвестность. Вместо нее, лениво вращаясь, поблескивал синевой металл.

Роман даже вспотел и, когда к ним подошел Степан Степанович, неторопливо вытирал капли пота со лба, как хорошо потрудившийся человек.

- Интересно? - добродушно спросил старший Важко, оглядывая раскрасневшегося Романа.

- Угу...

- Сейчас интересно, а бывает и тяжело, - сказал Степан Степанович, и, хотел он этого или нет, в его словах Роману послышалось столько душевной боли, что он взволнованно ответил:

- Я понимаю.

- Вот и хорошо... Я всегда говорю Дмитрию: чтобы понять что-либо, нужно в корень смотреть и умом крутить... Ты, вижу, такого склада парень...

- Наверно, такого... - совсем растерялся Роман, удивляясь, как хорошо видит его этот человек.

Через час Митька повел Романа "пить сладкую воду".

Сладкая вода (ведро с сахаром, разведенным водой) была возле дверей с надписью "Химлаборатория". Рядом автомат с газированной водой - насыпай сахар и пей на здоровье, сколько тебе хочется...

- Посмотрим, какой ты сахарник, - засмеялся Митька. - Набирай.

Роман бросил в стакан ложку сахара и хотел добавить воды.

- Э-э нет, так не пойдет, - остановил его Митька. - Смотри, как надо.

Он набрал полстакана сахара, поставил под автомат и нажал кнопку. Красный ящик вздрогнул всем телом и выдал порцию "газбульки", как называл газированную воду Митька.

- Она же густая, как патока! - удивился Роман. - Разве можно такую пить?

Митька не ответил, взял ложку, размешал и выпил до дна.

- Вот это да! - засмеялся Роман. - Это тебе так просто не пройдет...

- А ты не смейся, размешивай и пей. Гарантирую: ничего с тобой не случится. Так все на заводе пьют. Особенно те, кто во дворе работают: греет... И вообще, для здоровья - сила!

- Ладно, наливай.

Пока Митька готовил напиток, Роман думал, что, наверно, и пять, и десять лет назад приходили рабочие к этому оцинкованному ведру с потемневшими уже боками пить сладкую воду. Наверно, и его отец не раз приходил сюда...

- И давно это придумали? - спросил Роман.

- Что? - не понял Митька.

- Ну... воду сладкую пить.

- Наверно, давно! Как только первый сахар появился, а когда же еще... На, пей.

Роман выпил полстакана тягучей сладющей жидкости - больше не смог.

- Эх! - вроде бы обиделся Митька.

- Для первого раза хватит, - оправдывался Роман, запивая сироп чистой газировкой.

К ним подошел Костя Дяченко, далекий сосед Романа. Иногда они встречались случайно, разговаривали - так, ни о чем. Точнее, говорил один Костя, а Роман только кивал головой.

Теперь он искренне удивился:

- Смотри-ка, Роман! Откуда ты здесь взялся?

- Из вестонок... Хочу вестонщиком стать, - полушутливо, полусерьезно сказал Роман.

- Вестонщиком? - переспросил Костя, и его пухлые губы сложились в презрительную усмешку. - Даешь, старик!

- А что, интересно... - неуверенно протянул Роман, немного сбитый с толку таким отношением Дяченко к этой профессии.

- Даешь, старик, - повторил Костя, но уже не усмехаясь, а серьезно. Вестонщиком, гм-м... Идем со мной, если ты на самом деле решил стать сахароваром. Сахароваром! - Костя даже палец поднял, придавая особое значение сказанному.

- А ты как? - повернулся Роман к Митьке.

Тот пожал плечами:

- Пойди глянь...

- Может, вместе?

- Нет, я к отцу.

- Да сколько здесь идти! - вмешался Костя. - Оттуда нам будет видно твоего друга. Позовет - тогда и побежишь.

И он повел Романа между чанами, в которых булькала, переливалась, кипела густая коричневая жидкость, между механизмами и вентилями, к ступенькам, что вели на третий, "особенный" этаж, потому что "там и только там делается сахар". Костя ступал широко длинными ногами, говорил торопливо, - раз шагнет, а пять слов скажет.

- Подумай, старик: почему сахарников когда-то, да и теперь величают сахароварами? То-то же. А кто варит сахар? Аппаратчики. То есть Миронович и я, Костя Дяченко. Мы делаем сахар, а все остальные - так, вспомогательная сила. - Он остановился где-то на десятой ступеньке, оглянулся. - Не веришь ни одному моему слову! Чего доброго, еще и не слушаешь, да?

- Что ты! Я же здесь впервые...

- Заруби, старик: Костя Дяченко хотя и говорит много, но никогда не порет чушь... Если уж ты пришел на завод, не обходи стороной главный цех. Вот так. А теперь идем дальше. Миронович уже, наверно, ворчит за то, что я болтаюсь полчаса. А я не могу, не могу усидеть на одном месте, такой у меня характер. Дай мне за смену хоть дважды побродить по цехам, поговорить с людьми... Я, старик, люблю людей, люблю поговорить о всякой всячине... Но вот беда: не везет мне на друзей. Точнее, везет, но больше на молчунов. И хотя молчуны в целом - народ мудрый, ведь недаром говорят: слово - серебро, молчание - золото, я бы хотел где-нибудь посидеть с балагуром... А тут не только друзья, тут и Миронович молчун, каких мир еще не видел! - Костя снова оглянулся. - А ты?

- Что?

- Ты молчун?

- М-м... - развел руками Роман и улыбнулся виновато. - Наверно, молчун все-таки...

Костя притворно возмутился: глаза округлились, брови неестественно встопорщились. Потом он засмеялся, и Роман засмеялся.

- Пойдем!

Миронович, тучный седой человек, сидел возле большущего желтого чана, словно на завалинке под хатой. Над ним висела табличка с надписью "Продукт № 1". Старик так сердито, так недовольно взглянул на Костю, что тот словно споткнулся об этот его взгляд. Затем развел руками: мол, все понимаю, все будет нормально, слов не надо - и направился к столу, который стоял под другим, точно таким же чаном, но с табличкой "Продукт № 2".

Роман застыл на последней ступеньке, раздумывая, идти ему дальше или повернуть назад, к вестонщикам.

- А ты кто, чего здесь? - перевел на Романа свои тяжелые глаза Миронович, и Роман сразу же подумал: "Вот уж точно - продукт номер один".

- Я... Да я просто...

- Экскурсия, что ли?

- М-м... экскурсия...

- Оставьте его, Миронович, - вмешался Костя. - Он со мной, то есть не со мной, но сейчас интересуется тем, что мы делаем... Он профессию себе облюбовывает, на будущее, ясное дело, вот я и пригласил его посмотреть на нашу фирму с высоты аппаратчиков.

Миронович кивнул, что следовало понимать: хорошо - и закрыл глаза. Костя подмигнул: иди, мол, сюда - и стал списывать в тетрадь показания разных термометров.

- Ну как? - спросил тихо.

- Зверь лютый!.. Не знаю, как ты с ним здесь...

Костя засмеялся:

- Миронович - очень сердечный человек. У него душа, как мамина, - такая добрая... Не обращай внимания: напускает на себя человек. Я давно уже заметил, что добрые люди стараются в обычных ситуациях быть суровыми. - Он пожал плечами: - Черт его знает, что за желание такое! Будь самим собой, и все! Э-э, что тут говорить... Миронович, как тебе сказать... Человек он добрый, его сердце добром по венчик налито. Но заметь: добро его не то, с которым человек на печи сухой, а в воде мокрый. Добро его жизнью выверено. Костя приглушил голос: - В войну Миронович разведчиком был, выполнял задание Ставки.

- Да ну! - искренне удивился Роман: ему никак не верилось, что вот такой "продукт номер один" мог быть разведчиком.

- Голубчик! Не знать таких вещей... Неужели никто в школе не рассказывал?

- Может, и рассказывали, но мне как-то не пришлось слышать, - ответил Роман и посмотрел на Костю: как он воспримет его слова.

- Понимаю: ты много пропускаешь, кое-как в школу ходишь, да? Признавайся, старик. Если откровенно, то и я когда-то не отличался особенным прилежанием. Теперь должен расплачиваться своим горбом. Мои ровесники инженеры, педагоги...

Роману почему-то не понравилось сказанное Костей.

- Ты же только что гордился своей профессией!

- Профессия у меня... чудесная, но... я лично еще ничего такого не сделал, еще ничего не сделал в своей профессии, старик.

Такое признание, видно, дорого стоило Косте, это сразу почувствовал Роман и подумал: молодец! И еще он подумал, взглянув мельком на сразу нахмурившегося собеседника, что он тоже должен быть откровенным. И он сказал:

- Учиться мне неинтересно.

- Глупости говоришь, - промямлил Костя, и Роман понял его так: далеко, мол, мы с тобой, старик, зашли, еще, чего доброго, скоро заплачем, как девчонки.

И они замолчали, встревоженные и настороженные. А Роману так хотелось рассказать этому простому говорливому парню о своих теперешних печалях, о своих тревогах, которые теперь приходят к нему часто, почти ежедневно.

В это время поднялся Миронович:

- Сбегай-ка, Костя, в лабораторию, пора уже.

Костя тут же исчез.

Роман остался один на один с Мироновичем.

На высокие, почти десятиметровые окна надвигались сумерки; окна темными, суровыми квадратами врезались в белые стены. Роман отметил это подсознательно. А сам думал: спросить бы старика об отце. Кто-кто, а Миронович наверняка на заводе всех знал и знает, работает ведь не один десяток лет...

"Нет-нет! Еще повторит то, что сказал Хома... Нет!"

Миронович поковылял от своей скамьи к столику, за которым только что сидел Костя, просмотрел записи, потом обратился к Роману:

- Ты чей будешь, хлопче?

Роман почувствовал, что бледнеет: вопрос - как выстрел в его мысли...

- Любарца... - ответил неуверенно, потом посмотрел старику в глаза, словно в них можно было прочитать все об отце, и повторил: - Ивана Любарца, который на вестонках стоял.

Ничего не изменилось на суровом, расчерченном морщинками, бледном лице Мироновича, и в глазах не изменилось, хотя... тень едва заметно промелькнула в них. А может, показалось?

- Ивана Любарца?

- Угу.

- Так тебя Романом зовут?

- Да, - удивленно подтвердил Роман.

Миронович молча кивнул и спросил:

- В класс какой ходишь?

- В десятый.

Заводские окна тем временем совсем почернели, на темных прямоугольниках рельефно выделялись рамы...

- Что-то сердито отвечаешь, - продолжал Миронович. - Наверно, школу надумал оставить.

- Нет, что вы! - засмеялся Роман. - Кто же позволит, сейчас среднее образование... знаете...

- А я подумал, может, хочешь на завод перебежать. Да и Костя что-то плел. Неправда, значит?

- Не-е-ет...

- Вот и хорошо. Учиться, дружок, надо. Учиться... - Миронович как-то жалобно вздохнул, подсел к столу. - По-настоящему учиться... У нас теперь инженеров много развелось. Придет такой, скажем, ко мне, взгляну я на него и сразу же решу, по-настоящему он ученный или не по-настоящему. Пусть он завод знает от резки до трясушки как свои пять пальцев, а я ему все равно скажу: не по-настоящему ты ученный. Веришь, нет?

Роман передернул плечами, потому что не знал, куда клонит старик.

- Не знаю, что вам сказать...

- Так не может быть. Подумай и скажи.

Роман засмеялся и сказал:

- Верю. Но... не знаю, правильное ли ваше мерило.

- Не знаешь или сомневаешься?

- Гм... наверно, сомневаюсь.

- Почему?

- Все же их учат профессии и ученость присуждают в... м-м... в заранее определенном кругу, давно определенном. Вы же как смотрите? На поведение. Как человек шагнет перед вами, как слово скажет. Я так думаю?

- Правильно думаешь! Только вот не пойму, почему сомневаешься... Интеллигент - какое слово! Вдумайся: ин-тел-ли-гент... Какая душа должна у него быть, какое сердце! Интеллигентность, дружок, не присуждают за знание профессии. Интеллигентность - это не профессия. А если только профессия грош цена нашим институтам. Верно, Константин?

Костя вышел из-за спины Романа, положил руку ему на плечо:

- И не спорь, старик. Наш Миронович в этих вопросах - сила! Там, внизу, тебя товарищ ждет. Домой уже собрался... А это возьми. Чайку выпьешь и нас с Мироновичем вспомнишь. - Костя засмеялся и ткнул Роману в руки небольшой газетный сверток.

Роман отклонил рожок газеты и заглянул внутрь: там сверкали кусочки белого-белого сахара. И он вспомнил: когда-то такими кусочками угощал его отец. Когда-то... семь лет назад...

- Спасибо, - тихо сказал Роман и взглянул на Мироновича. И догадался вдруг, что тот с умыслом затеял разговор об интеллигентности. Нарочно! Боялся вопросов об отце! Значит, все правда... отец умер позорной смертью, умер как последний пьяница!..

- Что тебе? - услышал Роман голос Кости.

- Ничего... До свидания!

- Будь здоров! - приветливо ответил Миронович, а Костя пожал руку.

- Заходи ко мне. Заходи, старик, расскажу тебе подробнее о нашей профессии...

Когда возвращались домой, Роман думал о своем отце, и Митька, наверно, тоже о своем... Но Митьке, конечно, легче: его отец жив. Можно прийти, посмотреть в глаза и спросить: "Что у тебя, батя?"

Да, Митьке, конечно, легче...

- Я ничего тебе так и не сказал после всего, что произошло сегодня в школе, - произнес Митька. - Я...

- Я все понимаю, Митя! - прервал его Роман. - И не будем об этом.

- Но я хочу, чтобы ты знал...

- Я знаю.

- Нет, ты не знаешь...

- Знаю, что твой отец - честный человек.

"Его тоже мучают мысли об отце! - думал Роман. - А впрочем, что тут удивительного? Каждый хочет иметь отца, достойного подражания..."

- Скажи, почему ты не заступился за своего отца?

- Я?.. не смог. Не знаю...

Уже совсем стемнело, во тьме ярко светил окнами Дом культуры. По асфальтовой дорожке прогуливались стайки девчат, кое-где стояли парни; их лица нет-нет да и высветит огонек сигареты.

Роман подумал о Нелле: где она сейчас, что делает? "Странно, я не вспомнил ее сегодня ни разу. Во всяком случае, после школы..." Отыскивая причины такого неслыханного факта (последние недели он и во сне видел Неллю), Роман вернулся к событию в школе, к разговору в учительской, и тихие вечерние сумерки сразу же стали неприятными, огни вокруг померкли. И опять всплыло: "Жаль, что отца твоего нет... Хотя, впрочем, и отец твой был..." Что он хотел этим сказать, что?.. Вспомнил лицо директора - не сердитое, не ехидное, а презрительное.

- Эй, малышня, а ну-ка, подойдите!

Роман и Митька остановились. Кажется, это к ним.

Справа под красными гроздьями рябины стояли полукругом ребята. Ага, вон и Хома Деркач. Ясно! Остальных, кроме Василия, Ульяны Григорьевны сына, Роман не знал. Василий сидел на скамейке, развалившись, как царь среди придворных. Он, видимо, здесь верховодит. Небрежно, одним пальцем Василий поманил Романа и Митьку к себе.

Роману даже смешно стало:

- Посмотри-ка, Мить, какой царь!

- Ты что лыбишься? - угрожающе крикнул Василий. - А ну-ка, подойди!

- Твоя мать - учительница, - напомнил Василию Роман. - Должен бы знать хотя бы элементарные правила...

- Ты смотри, какой умница! Хома, он?

- Он.

Митька дернул Романа за рукав:

- Идем отсюда! Идем...

- Подожди, - раздраженно бросил Роман. - Пусть этот хам утолит свою жажду...

Василий поднялся. Высокий, широкоплечий.

Роман почувствовал, как задрожали у него колени. Нет, он не боялся, ему даже хотелось драки. Пусть его изобьют здесь, пусть ему поломают ребра, разобьют голову... Пусть!..

И он, усмехаясь презрительно, лил масло в огонь:

- Представляешь, как начиналось, Митька? Хома принес пол-литра и стал умолять... ха-ха-ха! Умолять отомстить, потому что сам он трус... Может, "царь" и не трус, однако угадай, Митька, что их связывает?.. Царя-бога и Хому-труса...

Василий надвигался, словно туча, глаза сверкали, будто стекла очков. Вот он уже совсем близко. Лицо у него белое, как стена.

- Ну?

Митька не выдержал, отступил. Роман услышал его шаги позади себя - они вскоре растаяли, исчезли в черной тишине. Хотелось оглянуться, но он словно прикипел взглядом к глазам Василия, метавшим в него молнии.

- А ты сам покрути шариками, что вас связывает, - сказал спокойно Роман. - Может, тогда и прибавится ума в твоей большой голове... Мать у тебя вон какая! Все ее уважают...

Роман запнулся, потому что глаза, метавшие только что в него молнии, вдруг помутились, в них появились тоска и боль. Даже фигура Василия как-то померкла, уменьшилась.

"У него ведь тоже отца нет!" - мелькнула у Романа мысль.

Пока он раздумывал над этим фактом, Василий пришел в себя. Злость перекосила его лицо, опять наэлектризовала тело...

Только на два удара кое-как ответил Роман. Потом упал, как подкошенный, на асфальте рассыпались кусочки сахара. Разъяренный Василий стоял над ним. Едва Роман пытался подняться - кулак Василия безжалостно валил его снова на асфальт.

Вокруг них кружил, как шакал, Хома Деркач и громко смеялся. Смех его испуганно дрожал, часто срывался, и казалось, что он плачет, обезумев... Под его ногами похрустывал сахар, как снег после первого мороза.

- Дружинники! - крикнул вдруг кто-то. Может, пожалел Романа, а может, испугался, зная характер Василия: он и до смерти способен забить...

Все разбежались кто куда.

Роман с трудом поднялся.

- Сволочь! Гадина! - шептал он, собирая кусочки сахара. - Ненавижу, ох ненавижу!..

Кто-то подошел, спросил, что случилось, покачал головой, видимо, подумал, что перед ним пьяный. Роман ссыпал в карман сахар и, пошатываясь, побрел домой. Сразу же за заводским парком ему встретились Митька и мать. "Только этого мне не хватало".

- Господи! - всплеснула руками мать, оглядывая окровавленное лицо Романа.

Роман отступил в тень, потому что смотреть на мучения матери было нестерпимо. Митька, кажется, всхлипнул. Во всяком случае, что-то подобное послышалось оттуда, где он остановился.

- Ты, мама, не волнуйся. Видишь, живой-здоровый. Немного лицо поцарапали... Идем домой.

Мать хотела взять Романа под руку, но он увернулся. Мать вздохнула сквозь слезы:

- Митя умолял же тебя идти от них прочь, почему ты не послушал?

- Идти прочь? - спросил Роман и подумал почему-то о Нелле: как же он покажется ей на глаза такой? - Не мог я, мама... Очень хотел сказать, что они трусы. А как скажешь, убегая?.. - И засмеялся: - Почему-то не любят люди, когда им правду говоришь...

- Ничего, я научу его любить правду! - тихо произнесла мать. В ее словах было столько решимости, что Роман вздрогнул.

- Что ты надумала, мама?

- Я научу!

- Мама, ты его не будешь преследовать!

- Преследовать? Его, проклятого, уже давно тюрьма дожидается. А ну, стой!

Остановились под фонарем. Мать принялась вытирать косынкой лицо Роману, приговаривая:

- Чтоб он на осине повесился! Чтоб его, окаянного, земля не приняла! Чтоб он лопнул, проклятый!

- Я, наверно, побегу? - тихо произнес Митька.

- Беги, - ответил Роман, ощупывая пальцами глаз, который весь заплыл. Только запомни: в школе о сегодняшнем ни слова!

- Как хочешь, - покорно ответил Митька и исчез в темноте.

- Ни слова? - вмешалась мать. - А черта лысого! Я его выведу на чистую воду, я до Москвы дойду!..

Роман только рукой махнул.

С матерью он в целом ладил неплохо. Иные придут из школы, книги на стол - и поминай как звали. Роман не такой. Он и дрова рубит, и двор подметает, и на огороде трудится. Пока мать с работы прибежит, он уже, смотри, и пол вымоет. Мать тоже работящая, поэтому в хате у них всегда прибрано, во дворе чистенько. "Хотя и без мужа живу, но у нас беда беду не потянула, - хвалилась не раз перед соседками Любарчиха, - без хозяина двор не плачет".

Слыша эти горделивые заявления родительницы, Роман только улыбался, гордясь и собой, и своей матерью.

Другая беда у Оксаны Любарец: уж слишком скуп сын на слово. Чтобы она услышала из его уст о каких-нибудь школьных новостях - такого еще не бывало!

Вот и сейчас. Пришли домой - молчит. Рассказал бы, ведь на сердце у него многое...

- Рома...

- Что, мама?

- Ты мне никогда ничего не рассказываешь...

Роман стоял посреди комнаты с рушником в руках. Отвернулся к окну:

- Ты мне тоже...

- Не понимаю...

И вдруг Роман спросил тихо, как о чем-то обычном:

- Скажи, мама, это правда, что мой отец от водки умер?

Мать стояла немного сзади, Роману не хотелось оборачиваться подчеркивать сказанное. Подошел к зеркалу и в нем перехватил ее испуганный взгляд.

- Кто это нагородил тебе? - спросила мать, стараясь быть спокойной.

Роман грустно улыбнулся. Хорошо, что мать не видела его улыбки.

- Мне каждый глаза этим колет...

- Каждый?.. - голос матери вздрогнул. Она еще стояла какой-то миг, затем села, закрыла лицо руками и заплакала.

Мать никогда так не плакала... Роман присел рядом с ней.

- Мама...

Она обняла его, стала целовать:

- Не верь, Рома! Не верь никому!..

Слезы катились по ее лицу, и от этих соленых слез заныли ссадины Романа, а еще больше - душа.

- Успокойся, мама!.. Прошу тебя...

- Твой отец... Он был честным и добрым человеком. Не верь никому!.. Какие же злые люди...

- Успокойся, прошу тебя... - повторял Роман, хотя ему хотелось и самому заплакать. Упасть матери на грудь и заплакать, как в детстве... Но детство ведь давно прошло... еще тогда, когда отца отвезли на кладбище.

Сидели рядом и молчали минуту, а может, и час, кто знает.

- Ты, наверно, есть хочешь, сынок, - нарушила, наконец, молчание мать. - Обед ведь и не тронул.

- Тогда не хотелось.

- А сейчас?

- Сейчас? Сейчас можно, если вместе.

Мать готовила ужин, а Роман сидел тихонько возле стола, делая вид, что читает. Книжки он совсем не видел, а видел свой класс, видел ребят и девчонок, которые удивленно разглядывают его поцарапанное лицо.

"Нет, нет, завтра в школу ни в коем случае идти нельзя!.."

ТУЛЬКО

Ну вот, приедут из облоно! Спецбригада... Старшим, ясное дело, Фок. Фок и с ним еще пять фокиков, которые и будут делать погоду. Залезут в каждую щель, каждую дверцу откроют, каждую буковку расшифруют...

Василий Михайлович сидел под вишней в большой тоске. Вокруг было тихо, по-осеннему ласково. Солнце садилось, его уже и не видно было за густыми желтыми листьями оно лишь угадывалось - лучики еще кое-где пробивались сквозь густое лиственное решето, удлинялись, утончались... Но разве Василию Михайловичу до всего этого, если перед глазами - маленькие люди, какие-то гномики, которые все выискивают и выискивают что-то в его хозяйстве?

Иванна Аркадьевна сидела напротив и любовалась окружающим миром. Глубоко в душе она считала себя поэтессой, недаром же когда-то ее стихи печатали в периодических изданиях. Потом она вышла замуж, а замужним женщинам не до стихов. Когда Виталька вырос и уехал от них в институт, можно было бы снова начать писать, но нет, не писалось уже. Разве что информацию какую-нибудь изредка напечатает в районной газете.

Вот она теперь и сидела в своем густо засаженном деревьями дворе и любовалась окружающим миром. О спецбригаде Иванна Аркадьевна еще не знала, поэтому была спокойна и безмятежна. Если кто из прохожих здоровался, она низко наклоняла голову и отвечала:

- Добрый вечер!

Василий Михайлович только в эти моменты поглядывал на нее, словно ото сна пробуждался. Наконец сообщил:

- Омский звонил.

Иванна Аркадьевна улыбнулась:

- Порыбачить собрался?

Инспектор районо Омский летом частенько наведывался к ним на рыбалку.

- Нет, - еще больше нахмурился Тулько. - Хорошо, что ездил с ним на рыбалку, теперь польза есть. Хоть слово замолвит при случае...

- Омский замолвит!..

- Как бы там ни было, а звонил. К нам комиссия едет. Спецбригада...

Иванна Аркадьевна побледнела, морщины разгладились на лице:

- Иван Иванович?

- Наверно... А впрочем, не знаю. И Дмитрий Павлович способен...

- Вот! По-моему вышло! Надо было тебе их не трогать.

- За двойки меня тоже по головке не погладят.

- У тебя Суховинский. Он завуч... У него бы, кстати, поучился, как в тени держаться.

- Хватит. Не об этом сейчас...

- Именно об этом! Он завуч, пусть и ссорится с учителями за успеваемость, пусть и отвечает.

- А! - махнул рукой Василий Михайлович.

Иванна Аркадьевна видела теперь только своего мужа, помрачневшего, обеспокоенного неизвестностью, которая ждала его впереди. Напрягла мысли раз, второй: неужели нет выхода? Неужели им только и осталось сидеть и ждать конца?

Она подошла к мужу, положила ему руку на плечо, как старший друг и советчик.

- А помнишь, Вася, тот проклятый шестьдесят второй? Припомни, припомни! Что тогда вышло, помнишь? Приехал Фок, потом уехал, потом тебя выперли в этот грязный поселок... Что ж, нам и тут неплохо жилось и живется, разве нет? Все у нас есть, сынок наш в институте учится... Словом, дальше отступать некуда... Скажем, выйдет по-ихнему - не противоречь... Соглашайся со всеми, дели хитренько свою вину: ты, Суховинский, Ступик. Каждую вину... если они найдутся... - Она помолчала. - Вот тебе и Иван Иванович! Не зря говорят, что в тихом омуте черти водятся...

- Нет, погодите, я еще повоюю! - выпрямился Василий Михайлович.

Воевать Тулько начал на следующий же день. Прежде всего он вызвал секретаря парторганизации Анну Васильевну Ступик.

- Скажу вам под большим секретом, Анна Васильевна: к нам едет комиссия из облоно.

- Вот это да! Заварили кашу... - Учительница поморщилась, поставила на стул портфель, села к столу. - Что же теперь будем делать?

Тулько загадочно усмехнулся, затем подал Ступик лист бумаги с напечатанным текстом.

- Здесь я наметил кое-какие мероприятия. Выпишите для себя... К слову, кое о чем вы мне уже не однажды напоминали, - закончил он несколько угодливо.

Анна Васильевна просмотрела текст, на некоторых пунктах задержала внимание. Глаза у нее при этом немного прищуривались, лицо же оставалось неподвижным. Напрасно Тулько, откинувшись на спинку стула, ждал одобрительного возгласа, - Анна Васильевна ничего не сказала. Напротив, в глазах у нее промелькнуло что-то тревожное для него. Неужели не понравился ей план, над которым он сидел всю ночь и который так горячо одобрила жена?!

- Конечно, стенгазеты - это не самое главное, - заговорил Тулько. Хотя, скажу вам, ряд щедро раскрашенных стенгазет в коридоре тоже обратит на себя внимание. Представьте себе: входит чужой человек. Желает он или не желает, но на него уже действует наш арсенал наглядных пособий.

Сказав это, Василий Михайлович даже улыбнулся от удовлетворения: арсенал наглядных пособий!.. Улыбнулась и Ступик, но директор не заметил ее улыбки, вместо Анны Васильевны он видел Фока среди своих стендов и транспарантов.

- Все это, в общем-то, неплохо, - сказала Ступик. - Если вы помните, я давно вам говорила о стенде в честь юбилея... Только вот... как-то все это... ну, на показуху похоже...

- Я могу и обидеться! - подхватился с места директор. - Не забывайте, что я беспокоюсь о всем коллективе, о каждом учителе...

- Хорошо, хорошо, я согласна, - быстро сказала Анна Васильевна. - Но чтобы все это осуществить, сколько денег нужно!

- Сколько потребуется, столько и дадим! - твердо произнес Василий Михайлович.

- И художнику?

- И ему. - Директор вздохнул и повторил: - И ему. Я уже договорился.

- А с фотографиями как?

Василий Михайлович взглянул на часы:

- Скоро подойдет один парень, он сделает хорошо... Вы же немедленно составьте список, кого фотографировать.

- Мне надо на семинар... А впрочем, ничего. Пропущу.

Когда за Анной Васильевной закрылась дверь, Тулько с удовлетворением потер руки: так, пока все идет, как задумано! Ступик сделает все на совесть. Таков уж характер у этой женщины: если что-то решила, то не отступит, пока не добьется своего.

"Плакаты, транспаранты, стенгазеты, стенды, выставки - ты не выдержишь в таком окружении, Фок!"

Но тут же настроение у Василия Михайловича упало, он вспомнил, какой еще разговор ему предстоит. Иван Иванович... Молчаливый, тихий человек. На педсоветах выступает кратко и сердито. Неужели и теперь откажется?..

- Но я же не о себе беспокоюсь, не о себе!

Выкрикнув эти слова, Василий Михайлович решительно направился к двери.

- Иван Иванович есть? Ага, прекрасно! Зайдите ко мне, Иван Иванович.

Все в учительской притихли, а Майстренко, который как раз раздумывал, почему не явился в школу Любарец, даже побледнел: тон и решительность директора не предвещали ничего хорошего.

И вот они с глазу на глаз, тет-а-тет, как любит говорить одна из сестер Липинских.

- Положение, которое сложилось в десятом "Б", вынуждает меня хорошенько задуматься. А вас?

Тулько откинулся на спинку стула, руки положил на стол и замер в ожидании. Он рассчитывал на особенный эффект, но никакого эффекта не вышло. Иван Иванович взглянул на горделивую позу директора, почему-то вдруг успокоился, в сердце у него знакомо тенькнула какая-то струна, он вдруг осознал, понял всю школьную круговерть.

Тулько не мог догадаться, почему лицо учителя истории так посветлело, а в глазах у него появился неожиданный, совсем чуждый для этого угрюмого человека блеск.

Вопрос по-прежнему лежал между ними на широком полированном столе и рядом с ним надо было класть ответ.

- Мне кажется, что ваша тревога безосновательна, - спокойно сказал Иван Иванович. - Класс как класс.

- Вы считаете, что драка, которую устроили перед окнами школы Любарец и Деркач в присутствии малышей, - закономерное явление?

- Я считаю, что лучше драться под окнами школы, на виду, нежели в другом каком-нибудь месте.

Василий Михайлович с удивлением взглянул на учителя:

- Я вас не понимаю, Иван Иванович!

- А здесь и понимать нечего! - отрезал Майстренко, удивив этим не только директора, но и самого себя.

- Погодите, погодите. Не так давно, буквально вчера, вы соглашались, что в вашем классе нездоровая атмосфера. Только вчера вы об этом говорили!

Майстренко опустил голову.

- Вчера, возможно, и говорил, но это было вчера.

- Гм-м... Вижу, вам необходимо напомнить кое-какие прописные истины...

Иван Иванович закрыл глаза, спрятав под веками торжествующий блеск, который так настораживал, сбивал с толку директора, и слушал нотации.

Наконец Тулько выдохся и сказал:

- А знаете ли вы, дорогой, что к нам едет комиссия из облоно? Пристрастная комиссия!

- Вон оно что!

- Я не понимаю вашего "вон оно что". Не понимаю! С нас шкуру спустят, а с вас - в первую очередь!

Иван Иванович - и что с ним случилось! - оглянулся на дверь, не подслушивает ли кто, потом перегнулся через стол и тихо сказал:

- Я бы вам посоветовал, Василий Михайлович, подать заявление.

- Какое заявление?

- "Прошу уволить меня с должности директора, потому что не умею вести педагогическое дело, потому что я не могу выделить из мелочей главное, потому что я безнадежно отстал от современных требований".

Тулько вначале пришел в ярость от этих слов, но тут же взял себя в руки, лицо его стало равнодушным.

- И больше того, - тихо продолжал Майстренко. - Вы, Василий Михайлович, дважды опасный человек. Во-первых, потому что принадлежите к категории людей, которые создают только видимость деятельности, а для дела ничего не делают. Ничегошеньки! И при сознательно...

- А во-вторых?.. - Тулько изобразил на лице подобие улыбки.

- В силу каких-то парадоксальных обстоятельств вас приземлило в школе, как раз там, где даже людям более организованным, я уж не говорю о любви к профессии, даже им тяжело. Ныне школа переживает определенные трудности, вот они вас и маскируют. А вы их, из благодарности, защищаете.

- Я защищаю трудности!

- Поверьте, Василий Михайлович, где-нибудь в ином месте вы уже не были бы директором.

- Гм-м... Ну, что ж, все, что вы здесь наговорили, Иван Иванович, вам так просто не сойдет с рук, - зловеще произнес Тулько и наклонился над столом, забарабанил по полированной поверхности пальцами.

МАЙСТРЕНКО

Выйдя из директорского кабинета, Иван Иванович щурился, словно вышел из темноты, словно просидел полдня в фотолаборатории и теперь ему больно смотреть на свет.

Педагоги восприняли прищуривание Майстренко по-своему: все слышали возбужденный голос Тулько и посматривали на Ивана Ивановича кто сочувствующе, а кто просто так, из любопытства. А Дмитрий Павлович даже поднялся, показывая таким образом полную солидарность с потерпевшим. Но Иван Иванович ноль внимания на присутствующих. Даже когда Ирина Николаевна язвительно спросила, не о десятом ли "Б" шел разговор (она вела десятый "А"), и тогда Майстренко никак не среагировал, хотя вчера мог бы ответить ей должным образом. После разговора с директором он знал, что должен делать. Прежде всего - навестить Любарца...

Обязательно надо пойти к Любарцу... Он вспомнил, как ученик стоял перед ним, облизывая пересохшие губы, униженный, оскорбленный... И надо же было ему сказать - после всех унижений! - что он должен просить прощения у Деркача! Нет, Иван Иванович, вчера ты говорил и жестикулировал фальшиво. Так будь же любезен, не устраняйся от содеянного, не обвиняй во всем ситуацию, в которую ты попал: мол, при директоре и ученике ты не мог говорить то, что думал, а вынужден был хвостом вилять, бубличком, как говорит жена, вышивать...

Да, Иван Иванович решил идти к Любарцу. Пропустив реплику Ирины Николаевны мимо ушей, он взял плащ, оделся, удивляя и без того удивленных коллег: от директора вышел сам не свой и сразу же в бега!

Зазвенел звонок - звал учеников с большой перемены. Настойчиво звенел, требовательно. Иван Иванович представил, как нажимает на кнопку уборщица, тетка Одарка. Выражение лица у нее нетерпеливое, сердитое, словно она силой тянет школьников в классы.

Это его десятиклассники сделали ей электрозвонок в прошлом году, значит, девятиклассники. Он вспомнил, как смонтировали ребята электропроводку, повесили один звонок при входе в школу, второй - между этажами... "Теперь испытаем, зазвенит или нет", - сказал Роман Любарец. Мог бы и так нажать кнопку, без предупреждения, но почему-то сказал эти слова, может, чтобы подчеркнуть торжественность момента. А тетка Одарка преградила ему дорогу: "Не смей! Не время..." - "А если он не зазвенит завтра?" засмеялся Митька Важко. "Протарабаню ручным..." - уперлась тетка. "Да никто же не учится сейчас, звони сколько влезет!" - горячился Любарец. "Нет!" - не отступала тетка Одарка. "Тетя..." - "Завтра утром позвонишь..." - и захлопнула перед носом ребят каморку, где установили кнопку. Так и пошли ни с чем. А на следующий день уборщица сама позвонила. Лицо ее было торжественным, а когда дотронулась до кнопки, даже порозовело от напряжения и волнения...

"Все здесь родное и дорогое тебе, Иван Иванович, все! Нет, так просто ты не сможешь положить перед глазами Тулько заявление и пойти прочь", думал Майстренко, идя асфальтовой дорожкой, которая вела от школы к шоссе. Из-за малопобеянских садов выкатилось солнце и ударило копьями-лучами по шоссе. Ударило мощно, уверенно, хотя вокруг властвовала осень. Штакетник упал на дорогу вдвое увеличенными тенями, спроецировался резко, рельефно.

А это что?

Возле штакетника возились с ведрами и банками завхоз Пахарчук и Дмитрий Важко. Пахарчук сливал в ведро краску, Дмитрий помешивал ее палочкой. Половину штакетника от дороги они уже покрасили, теперь, видимо, готовились приступить к другой половине.

Иван Иванович не поверил глазам. Чудеса в решете - красить забор на зиму!

И тут он вспомнил фразу, которую произнес приглушенным голосом директор: "К нам комиссия едет!" - все стало на свое место. Майстренко даже засмеялся.

До прибытия в Малопобеянскую школу Тулько забор не красили, а белили известью. Штакетины стояли в густой зелени белыми стройными копьями, обрамляя школьное хозяйство. Но на второй год своего директорствования Василий Михайлович дал соответствующее указание, и за день белые стройные копья покраснели, словно побывали в бою. Одни усмехались незаметно по этому поводу, другие тихонько ворчали: выбросили на ветер государственные деньги, - но как бы там ни было штакетник стал первым украшением Малопобеянской школы, и Василий Михайлович им очень гордился. Ограду красили каждой весной, и вскоре никто уже не удивлялся этому, напротив, все удивились бы, окажись она неокрашенной.

Теперь забор, багряно полыхавший в желто-зеленом буйстве листьев, видимо, не понравился Тулько. Не понравился с точки зрения будущей комиссии. Утратил, по его мнению, былой блеск, потемнел.

Иван Иванович заметил двух женщин, которые, торопясь на работу, перемолвились негромко:

- Разбогатела школа, ты смотри!

- При чем здесь богатство! Не ведает голова, что руки делают...

- Наверно, какая-нибудь проверка будет. У нас когда-то...

Ивану Ивановичу стало стыдно.

- Важко! - крикнул он.

Увидев учителя, Митька оставил мешалку, взял на траве забрызганную краской тряпку, вытер руки и подошел к Майстренко.

- Ты почему не на уроке?

- Мне сказали идти красить...

- Он с разрешения директора, - добавил завхоз, предчувствуя, должно быть, скандал.

- Хорошо, потом поговорим... Ты вчера видел Любарца?

- Вчера? - переспросил Важко, и Иван Иванович сразу догадался: видел, больше того, вчера, наверное, что-то произошло. Важко наверняка знает, почему не появился в школе Любарец, знает и сейчас думает, как бы ответить.

- Да, вчера. И прошу тебя, говори правду.

Митька внимательно посмотрел на учителя и почувствовал, что сейчас соврать нельзя.

- Я... не могу вам сказать...

- Почему?

- Я...

"Что-то действительно случилось..." - вконец встревожился Майстренко.

- Марш на урок! И чтоб этого, - показал на ведра и банки, - я больше не видел.

- У нас еще половина работы, - вмешался Пахарчук. - Я директору пожалуюсь.

- Ваше право, - проворчал Иван Иванович, продолжая раздумывать над тем, что опять что-то случилось, следовательно, к вчерашним заботам добавятся новые...

А у Романа Любарца уже около часа, если не больше, сидела Ульяна Григорьевна, и он в который раз повторял ей:

- Василий ваш не виноват. Я первый сказал, что он среди ребят как царь и что он трус. Поэтому я начал, я и расплачиваюсь.

Ульяна Григорьевна склоняла при этих словах голову, прятала заплаканные глаза: не верила. Должно быть, знала своего сына...

Выглянуло солнце из-за поселковых садов, посветлела ее седина. Шаловливые солнечные зайчики - что им твоя беда! - запутались в седине, бросили на изможденное лицо густую тень. И уже не тень это, а шрам, зарубцевавшийся след ужасной когда-то травмы...

Роман опустил глаза: не хотел, чтобы она увидела в них жалость.

- Я пришла не прощения просить, - тихо произнесла Ульяна Григорьевна, я хотела только узнать, как все было на самом деле...

- Так и было. Я его трусом назвал, вот он и доказал, что не трус.

"Интересно, как воспримут новое событие в школе? Скажем, Иван Иванович и директор. Иван Иванович сразу же скажет: идите и извиняйтесь. А директор процедит что-то вроде: "Яблоко от яблони..."

- Так и было, - повторил Роман. - Если бы я не оскорбил Василия, уверен, до драки не дошло бы...

- Ты великодушный парень... Чудесный парень... Я завидую твоей матери...

"Вы, Ульяна Григорьевна, и моя мать растили и воспитывали своих детей в одинаковых условиях. Даже не в одинаковых. У вас было больше шансов, потому что вы педагог", - подумал Роман, и гордость за свою мать переполнила его душу. Конечно, было бы лучше, если бы мать не начинала всего этого...

- Я и участковому так сказал, значит, дела никакого не будет, - разве можно его заводить, если пострадавший все опровергает?..

Ульяна Григорьевна поднялась, поправила юбку, надела плащ табачного цвета. Бледное лицо ее слегка пожелтело. "Ей лучше было бы носить красную одежду, она бросала бы на лицо красные тени..."

Роман тоже встал.

- В школе знают? - спросил он.

- Еще нет. Но будут знать.

Роман проводил Ульяну Григорьевну к выходу. И вдруг у крыльца увидел Ивана Ивановича Майстренко.

- Здравствуйте, Иван Иванович...

Майстренко внимательно осмотрел поцарапанное лицо Романа и только тогда сказал:

- Здравствуй, Роман.

Нежданные гости перемолвились двумя-тремя ничего не значащими фразами, и Ульяна Григорьевна ушла, понурив голову. Маленькая, тоненькая - ну совсем девчонка. Роман наблюдал, как она неторопливо открывает калитку, как так же неторопливо закрывает ее за собой.

- Я, может, не вовремя? - услышал Роман и смутился: уже давно должен был бы пригласить Ивана Ивановича в дом; учитель стоял перед крыльцом - одна нога на ступеньке - и ждал.

- Заходите, Иван Иванович!..

Майстренко разделся, бросил плащ на стул.

- Мать на работе?

- На работе.

- Вчера я не так повел себя, Роман, - неожиданно сказал Майстренко, и губы его крепко сомкнулись.

- Я тоже. - Роман отвернулся к окну.

- Завтра заседание комитета комсомола. Придешь?

- Нет.

- Надо, чтобы ты был.

- Я... Я не могу...

- Почему...

- Они... затронут моего отца, этого вынести я не смогу, - Роман не заметил, как выдал себя.

"Душу ребенка надо понимать, - вспомнил Майстренко неопровержимые слова директора, и горячая волна захлестнула его грудь. - Вот он, миг! Парень разговаривает со мной, раскрывает передо мной самые затаенные уголки своей души!.. Осмелюсь вас кое в чем поправить, Василий Михайлович: не только понимать надо, а и чувствовать. Именно чувствовать... с одного касания. Но для этого - ой как много надо..."

- Я знал твоего отца. Он был скромным, добрым и честным человеком. Ты не имеешь никаких оснований стыдиться своего отца.

Роман благодарно взглянул на учителя и тут же отвел глаза:

- Вы же слышали, как говорил Василий Михайлович...

Иван Иванович задумался: он должен что-то сказать. Должен немедленно что-то сказать. Что-то особенное, весомое. Сказанное должно тут же развеять сомнения, которые терзают этого юношу.

Как было легко еще совсем недавно, когда он держал ученика на должном расстоянии!

И он сказал:

- У Василия Михайловича это получилось сгоряча. У него нет никаких, абсолютно никаких оснований говорить это.

"Директор осужден, осужден сурово, он уничтожен в глазах этого ученика. Правильно ли ты поступил как педагог?.."

Снова молчание повисло над ними, как черная туча над головами не защищенных от дождя людей. Роман почувствовал, что Иван Иванович преступил какую-то невидимую и непонятную для него, Романа, линию и теперь, должно быть, раскаивается. Ему хотелось сказать учителю что-нибудь утешительное, подбадривающее, но в голову ничего такого не приходило.

"Может, рассказать о вчерашнем? Моя откровенность, кажется, ему приятна..."

- Вы не спрашиваете, почему я сегодня дома, почему ко мне приходила Ульяна Григорьевна...

- Догадываюсь, имея в виду твое разукрашенное лицо, - сказал Майстренко с каким-то безразличием, думая, видимо, о чем-то своем.

Ответ его не понравился Роману, настолько не понравился, что он вдруг не захотел откровенничать, рассказывать все честно, как было.

- Вчера я снова в драку ввязался, точнее, спровоцировал ее... и получил по заслугам.

- Здесь, наверно, не только ты виноват...

Роман взглянул на учителя: что он хочет этим сказать? Ага, ясно. Пытается исправить положение. Пытается спасти атмосферу откровенного разговора. Нет, поздно. Говорить правду уже не хочется и вообще не хочется продолжать этот разговор.

- Я и только я виноват. Ульяна Григорьевна тоже почему-то подумала, что виноват ее Василий. - Роман засмеялся, и этот, казалось бы, спокойный его смех окончательно сбил с толку Майстренко. А Роман продолжал свое: - Я оскорбил Василия, я сказал, что он трус... Кто бы это стерпел? Теперь я должен, наверно, пойти к нему и извиниться, как вы думаете, Иван Иванович?

- Если уверен, что виноват, иди, как же иначе, - спокойно ответил Майстренко. Он подошел и стал у Романа за спиной.

Теперь они оба смотрели за окно, где было много деревьев, а вдали кусок колхозного поля, стальной плес пруда и застывшие лодки рыбаков.

Роман, как и Майстренко, тоже был высокого роста, но еще узок в плечах, они стояли возле окна, словно отец и сын... Роман, как только остановился у него за спиной Иван Иванович, сразу же об этом подумал. Ему было нестерпимо больно ощущать за спиной отца и знать, что это не он...

- Не знаю... - наконец отозвался Роман. - Кажется, уверен...

- Бывают в жизни ситуации, из которых нелегко выпутаться самому, иногда даже невозможно.

- Зато когда выпутаешься, получаешь удовлетворение вдвойне, - заметил Роман, давая понять, что на эту тему разговаривать ему не хотелось бы.

ТУЛЬКО

"Так вот ты каков, Иван Иванович. Никчемный, абсолютный нуль в педагогике, а смотри как повел себя..."

Василий Михайлович сидел за широким полированным столом такой рассерженный и злой, что даже в висках звенело. Он анализировал разговор с Майстренко. Он любил во всем ясность, а тут... Высказанное учителем истории не вкладывалось ни в какие привычные рамки.

"А как смотрел! Как гордо, независимо сидел напротив, словно не я директор, а он... Нет, голубчик, так просто тебе не сойдет с рук все, что ты здесь выкамаривал! Что же предпринять? Собрать педсовет и дать этому нахалу хорошенькую взбучку, постыдить перед коллективом?.. Нет, нельзя. Все узнают, что здесь этот гордец говорил, каждый начнет думать, взвешивать. Нет, надо что-то иное..."

Вошла Надя Липинская, двадцатитрехлетняя учительница. Одета по последней моде. Не то что ее сестра Лина.

Василий Михайлович засмотрелся на девушку. И тут же мысленно перенесся в свою молодость. А что было в его молодости? Девушки тогда стояли в гимнастерках на перекрестках военных дорог - суровые, как сама война. Мимо них мчались грузовики, лязгали гусеницами танки, мимо них шли на фронт, на смерть их суженые...

- Василий Михайлович...

Услышав свое имя, Тулько тряхнул головой, как бы отгоняя воспоминания.

- Слушаю.

- Завтра мы хотим провести расширенное заседание комитета комсомола. И я пришла с вами посоветоваться, - Липинская искренне улыбнулась, переступила с ноги на ногу, ее модная юбочка слегка качнулась.

- Рассказывай. - Василий Михайлович взглянул на часы. - Садись, пожалуйста.

Липинская охотно села, поправила юбочку - этот жест она, наверно, заучила перед зеркалом - и начала:

- Вчера, как вы знаете, перед окнами школы произошел позорный случай: Любарец и Деркач устроили драку. Дети видели, как они дрались, слышали, что они кричали друг другу. Меня даже в жар бросает, как вспомню... Ясное дело, комсомольская организация не может...

Липинская говорила быстро и много, слова сыпались как горох, и удивительно - Василий Михайлович начал успокаиваться. Словно ребенок, которому пели колыбельную. Тревожное настроение постепенно покидало его. Иван Иванович? Пустяки! Повыпендривается, да и снова шелковым станет. Наверно, у него дома что-то не так, вот и закуражился.

Тулько был вообще-то незлопамятным, и если бы не жена... Он так и решил: видимо, у Ивана Ивановича что-то случилось дома, вот он и наговорил... Иначе никогда бы не отважился идти против него, директора. Понятно, погорячился, с кем не бывает.

- Комитет собрать обязательно! Я сам приду на заседание...

Липинскую сменил Пахарчук. В кабинете запахло краской.

О, опять Иван Иванович?! Да-а, теперь сунул свой нос в штакетник. Забрал ученика? Что ж, ничего удивительного...

Но удивился Пахарчук. Когда это было: директор не рассердил услышав такую новость, напротив, - тихо засмеялся, словно не какой-то там учитель отменил его распоряжение, а все произошло по заранее намеченному плану, как и хотел того Василий Михайлович. Поистине настроение начальства непостижимо.

Но Тулько успокоился преждевременно. Узел оказался не таким уж и простым.

Вошел, озираясь, завуч Максим Петрович Суховинский.

- Можно к вам, Василий Михайлович?

Тулько кивнул и опустил голову. "Тихоня! Именно у него, если верить жене, надо учиться жить на свете. Интересно, какое дело на этот раз он пожелал переложить на мои плечи?"

Максим Петрович, застыв на месте, продолжал озираться.

- Заходи, заходи, - сказал он кому-то, - чего топчешься...

- Да я что. Мне как скажете, - с этими словами в кабинет вошел Хома Деркач. Невысокий ростом, вертлявый, волосы на голове редкие и длинные спадают на воротник цветастой сорочки. На отца Хома не похож. Старого Деркача Тулько хорошо знает, когда-то не раз ходили вместе на охоту, перемерили ногами все колхозные поля вокруг Малой Побеянки. К сожалению, потом произошел случай, после которого половина охотников остыла к охоте: Степан Важко - это поныне перед глазами - выстрелил из двух стволов Деркачу по ногам. И за что? Только за то, что, разъяренный неудачной охотой, Деркач выпустил пять зарядов в зайца. Ясно, Деркач был не на высоте, но Важко... Заяц зайцем, а стрелять в человека - это преступление...

У Хомы разве что взгляд отцовский: немного нагловатый, немного насмешливый и нисколько не любознательный.

Суховинский подошел к столу, развернул журнал перед директором, вздохнул и сказал:

- Вот. Работа Дмитрия Павловича... А этому юноше - две подряд... Под угрозой итоговая оценка.

- Могли бы поговорить с ним сами, Максим Петрович, - недовольно проворчал Тулько, просматривая журнал.

- Говорил. Безнадежно, - тихо произнес Суховинский.

Директор поднял тяжелый взгляд на ученика, выдержал длинную паузу.

- Ну, что скажешь? Как будем сосуществовать дальше?

Деркач пожал плечами, равнодушно глядя на директора.

- Что же молчишь? Опять двойка?

- Двойка...

- Как-то надо объяснять.

- Почему-то рассердился на меня Дмитрий Павлович. Я ему говорю, ну, про вчерашнее. Вчера мы встретились, так, случайно, и он меня попросил Нину Петровну вызвать. А я и говорю: "А не будете завтра по английскому языку спрашивать?" А он смеется. Ну, я и побежал. А сегодня я ему и говорю, ну, о вчерашнем, говорю: "Я вам помог, и вы вроде бы согласились меня не спрашивать", а он почему-то рассердился... Он вначале вчера сказал: "Завтра тебя спрошу", а потом, когда я согласился вызвать Нину Петровну, он тоже вроде бы согласился меня не вызывать, а сегодня взял и вызвал.

Суховинский победно взглянул на Тулько, словно говоря: ну как, убедились?

- Учиться ты будешь или нет? - не сдержавшись, крикнул Василий Михайлович.

Хома опустил голову, виновато заморгал:

- Оно, конечно, уже и надо бы, последний год...

- Надо, говоришь?.. Вы видели такого! Наконец-то, в десятом классе, осознал!

- И то не до конца, - добавил Максим Петрович.

- Я вот что тебе скажу, - директор раздраженно забарабанил пальцами по столу. - Мы тебя отчислим. Немедленно!

Трудно сказать, кто больше удивился: ученик или завуч. Лоб Максима Петровича совсем исчез под прической.

- Пуга-аете, - протянул недоверчиво Хома. - Так не может быть: вчера на веревке тянули, а нынче взяли и выгнали.

- Выгоним, не беспокойся. Отец, как я понимаю, тоже по головке не погладит.

Хома поморщился, мотнул головой:

- Еще бы!.. Но он и вас выругает, Василий Михайлович, вас тоже.

- Меня? - Тулько все больше раздражался. Его утешало только одно обстоятельство: Деркач - воспитанник Майстренко и, значит, за все ответит Иван Иванович.

- Угу, вас. Потому что после восьмого класса отец велел мне идти в училище на токаря, а вы документы не отдали.

- И не стыдно тебе, парень? - подал голос Максим Петрович. Государство дает тебе образование, бесплатно учит тебя... Посмотри в своем классе - разве мало хороших учеников? Дашкевич, Нежный, Иванцова - круглые отличники.

- Интеллигенты, - презрительно сказал Хома. - В институт нацелились. А мне там нечего делать. Сейчас даже те, кто институты кончают, идут в простые рабочие. Зарплата! Скажете, нет? Инженер на сахарном заводе - всего сто двадцать рублей получает... Я как-нибудь полторы-две сотни и без английского языка заработаю.

- Отчислим мы тебя, уважаемый, - повторил директор. - Чтобы у других появилось желание учиться.

Хома затоптался на месте, взглянул на Суховинского, словно хотел убедиться, можно ли директору верить.

- Может, это... не отчисляйте? Пусть бы я уж закончил...

- Иди!

Хома, насупившись, вышел.

Максим Петрович молча переминался с ноги на ногу возле директора. Потом спросил:

- Вы серьезно? Об отчислении? - в его голосе звучал испуг.

Тулько вздохнул:

- Какое там серьезно. Кто позволит... Проверял, как он настроен... Тулько помолчал, о чем-то раздумывая. - Нажимать на ученика, Максим Петрович, - лишняя трата нервов и времени.

- На выпускника еще можно.

Тулько поднял предостерегающе палец:

- До определенной поры.

- Да, времена настали... На девятиклассника и крикнуть не смей. Сразу найдет себе какое-нибудь училище. Он, чудак, не понимает, что в училище также требуют знаний...

- Нажимать надо на Дмитрия Павловича - вот мое слово. Ишь, двойками разбрасывается! Ишь, бескомпромиссное учительство!.. Последствия его мало интересуют, школа его мало беспокоит. Эгоист! Слышали, как он на педсовете? "Не желаю быть очковтирателем..." Хорошо, что вспомнил. Сейчас я вам прочту мысль одного директора. Скажу заранее: я ее полностью разделяю. - Тулько достал газету. - Вот послушайте: "Об очковтирательстве можно говорить только формально. Но по сути мы из принципиальных педагогических соображений не ставим итоговых двоек и не оставляем на второй год". А вот дальше: "Желающим дадим возможность говорить об этом, извините, очковтирательстве еще двадцать лет. Пока не будут разработаны более совершенные формы учета и контроля в школе". Вот так-то!

- Так-то оно так, - тихо промолвил Максим Петрович, пряча глаза. - Но Деркач... у него знания третьеклассника... мы его выпустим в люди...

- У вас есть какие-либо конкретные предложения в отношении Деркача? сухо спросил Тулько.

- Речь идет не только о нем...

- Вот что я вам скажу, Максим Петрович, но, пожалуйста, не обижайтесь. Наверно, настало и ваше время. Пора и вам показать, извините, зубы против подобных горе-педагогов. Момент созрел. С Майстренко вы говорили?

- Нет. То есть... хотел вначале с вами...

- Вызовите и поговорите. Деркач, кстати, из его класса. Пусть и ответит. И не будем, Максим Петрович, выискивать причины за облаками. Последнюю фразу Тулько произнес повышенным тоном.

Во дворе прозвучали настойчивые автомобильные сигналы. Точка, тире, точка, тире... Словно водитель пытался передать с помощью азбуки Морзе какую-то тревожную новость.

Суховинский подбежал к окну, распахнул настежь рамы, осторожно, одними пальцами оперся (чтобы не дотронуться костюмом) о подоконник:

- Ирина Николаевна, что там? - и сразу же оглянулся на Тулько. Автобус... ничего не понимаю. В автобусе, кажется, наши старшеклассники.

- Пусть Ирина Николаевна выяснит и зайдет ко мне.

Максим Петрович передал учительнице распоряжение директора, потом сказал, старательно вытирая носовым платочком белые длинные пальцы:

- Я уже догадываюсь: это прогульщики.

- Прогульщики?

- Они, Василий Михайлович. С посещением у нас крайне неблагополучно.

Тулько раздраженно усмехнулся:

- Вы так сказали, словно посещаемость школьников вас не касается.

- Что вы, что вы! - замахал руками Суховинский.

В кабинет вбежала Ирина Николаевна. Даже не вбежала, а влетела, широко расставив руки, похожая на птицу.

- Водитель автобуса привез нам беглецов, - взволнованно сказала она. Вот список, - подала директору бумажку. - Скажите, Максим Петрович, почему он вмешивается?

- Кто?

- Водитель! Говорит: "Слышу, смеются, а что, мол, нам будет, не впервой!" Ну, его и зацепило, развернулся - и в школу. Заберите, говорит, своих воспитанников, пусть уроки досидят.

- Правильно говорит, - вздохнув, тихо произнес Суховинский.

- Пусть правильно. Но какое его дело?

- Видимо, есть дело!

Тулько тем временем просмотрел список, взглянул недовольно на взволнованную учительницу:

- Вы свободны.

Ирина Николаевна прижала к дородному стану свои неспокойные руки-крылья и выпорхнула из кабинета.

- Ну? - обратился Василий Михайлович к завучу.

- Время, наверное, предпринимать серьезные меры? - отчасти спросил, отчасти предложил Максим Петрович.

- Конкретнее.

- Конкретнее... - Суховинский сел на край стула, словно находился на приеме у высокого начальства. - Если откровенно, Василий Михайлович, то я растерялся. Когда-то на фронте, мы попали в окружение. Нас было пятеро. У нас было три автомата, карабин и пистолет - у командира роты. Мы чувствовали себя уверенно, пока наше оружие стреляло...

- Максим Петрович, у нас в обрез времени, чтобы рассказывать фронтовые приключения.

Суховинский, в общем тихий и вежливый человек, сжал ладони и хрустнул пальцами.

- Извините, Василий Михайлович. Поверьте, я сейчас чувствую себя окруженным врагами воином, у которого патроны оказались холостыми... Все наши меры не попадают в цель, и меня это очень беспокоит. Состояние школы, мне кажется...

- А вам не кажется, Максим Петрович, что мы напрасно переводим время? Я думал, у вас есть конкретные предложения. Нет?

Суховинский молчал.

- Нет, значит. Ну, что же, идите, Максим Петрович. Идите и подумайте.

Завуч неохотно направился к двери, как человек, который так и не высказал самого важного.

Дома Тулько рассказал обо всем жене. Ее особенно поразило поведение Ивана Ивановича.

- Ты запомни, - повторяла она уже который раз, - если такой молчун, как Иван Иванович, начал поднимать голову, значит, твои дела плохи. Дмитрий Павлович - ну, это молодо-зелено. Начитался книг, наслушался разного в университете... Этот не страшен. А учитель истории... Тут надо хорошенько все обмозговать. Ты с Иваном Ивановичем не первый год работаешь, знаешь, как трудно ему произнести хотя бы слово, а тут сто слов, и все против тебя.

Василий Михайлович долго ломал голову, как ему быть. Уже среди ночи, когда Иванна Аркадьевна досматривала второй сон, он легонько толкнул ее:

- Ива, Ива!

- А? Что?

- Надумал я.

- Что ты надумал?

- Надумал я... написать заявление.

- Какое заявление?

- Да что ты завела! - рассердился Тулько. - Какое да что... Отдам я им директорские регалии, пусть тешатся ими, пусть радуются!

- Нет! - поднялась на локте Иванна Аркадьевна. - И думать об этом не смей! Куда же дальше тебя переводить?

- А никуда меня не надо переводить: буду простым учителем.

- Хи-хи, простым учителем? И не стыдно?

- Отчего же мне должно быть стыдно?

- А оттого! Если бы из учителей да в учителя - другое дело. А катиться из облоно до учителя - позор. Представь, как на меня будут все смотреть, представь! - Последние слова она сказала сквозь слезы.

- Успокойся, Ива, успокойся, дорогая, может, все еще и обойдется. А говорю я это на всякий случай: и это может случиться. Ну и что? Не накладывать же на себя руки! Может, скажешь, учителя живут плохо? Нет, не плохо. Я даже завидую им: никакой ответственности. Поверь, иногда мне тоже хочется сидеть за чьей-то спиной и бросать реплики.

- Ладно, спи. Полночь ведь, - устало сказала Иванна Аркадьевна.

Вскоре она уже дышала ровно: видела свои третьи и четвертые сны.

А Василий Михайлович заснуть не мог. Он вспоминал, как пришел с войны весь в орденах и медалях... Эх, разве повторится тот миг! Сразу же взяли его в облоно, как-никак у него за плечами был институт, да и война - вместо сотен институтов. Сколько же он крутился в облоно? Десять лет. Да, десять. Потом сменили более молодые... Да-а, доведут они все до ручки...

Тулько тяжко вздохнул, повернулся на бок и закрыл глаза...

РОМАН

Высокая широкоплечая фигура Ивана Ивановича еще не покинула двор, а Роману уже хотелось куда-нибудь бежать, говорить кому-нибудь теплые слова, успокаивать и успокаиваться самому.

Необычная неуверенность охватила Романа. И не понять ему, что это за состояние, потому что Роману всего-навсего семнадцать лет. Он еще не знал, что неуверенность приходит к человеку часто, что с годами человек учится воспринимать и оценивать ее правильно, учится давать ей нужный отпор.

Прибежала на обед мать. Роман настроился сделать ей упрек за то, что разнесла о вчерашнем по всей Малой Побеянке, а как увидел, намерение его пропало и злость затихла. Мать, видно, тоже глубоко переживает, наверно и не спала ночью, вон как потемнело у нее под глазами.

- Лежишь? - спросила она от порога.

- Лежу, - проворчал Роман.

- И лежи. Куда же пойдешь такой хороший? - Мать разделась, причесалась перед зеркалом. - Я уж сама к курам выйду и кроликам есть брошу... А впрочем, прошелся бы по поселку, пусть взглянули бы люди, как он тебя, проклятый, разрисовал.

- И без смотрин знают...

Мать обернулась, встретилась с упреком в глазах сына.

- Ну и что?

- Ничего. Но спектакля не будет.

- Ты хочешь, чтобы я простила этому бандиту? - губы матери задрожали. Этому проходимцу?

- Ты, мама, здесь ни при чем, - перешел на спокойный тон Роман. Впрочем, пропади оно пропадом, чтобы я о нем еще думал.

- Он что, приходил сюда? - настороженно спросила мать.

- Нет. Приходила Ульяна Григорьевна.

- Вот как!

- Не подумай, что она просила за сына.

Мать усмехнулась, как показалось Роману, злорадно.

- Зачем же она прибегала?

- Хотела знать правду.

- Не ищи правды у других, если у самой ее нет!

- Мама!

- Вот, воспитала бандюгу! - Мать вся дрожала, даже жалко было смотреть на нее. - Имея такого сына, не смей людям в глаза смотреть, не смей чужих воспитывать! Учительница!..

Роман растерялся: такой мать он еще не знал. Стояла посреди комнаты разгневанная, бледная - столько вражды у нее было к Ульяне Григорьевне! Он никак не мог понять причину злобы матери: ведь речь идет об учительнице и Василии, совсем о посторонних людях. Ну, не удался сын у Ульяны Григорьевны, беда у нее с ним. И что? Пусть они там сами выбираются из своих тупиков. А им, Любарцам, по мнению Романа, сейчас надо отойти в сторону, и конец.

За обедом мать снова начала о том, что Роман напрасно прощает "этому головорезу", напрасно. Пусть бы потаскала его немного милиция, пусть. Что же это такое: что хочет, то и вытворяет.

Роман ласково поглядывал на свою добрую, работящую мать.

- Хватит, мама, о нем, ну его к дьяволу! - сказал он наконец. - Тем более что и я повел себя не очень хорошо. Хватит об этом, хватит! Лучше расскажи мне... расскажи... об отце...

Вилка задрожала в руке матери, остановилась над тарелкой, потом звякнула по донышку, и этот дрожащий звук висел между ними долго-долго.

- Почему, как только я начинаю про отца, ты сердишься? - нарушил молчание Роман. - Почему? Почему бледнеешь, глаза отводишь? Разве не проще сказать правду? Разве не легче нам будет тогда? Ведь я могу подумать, что... что ты виновата в его смерти.

В комнате стало тихо-тихо, через открытые форточки доносился шелест пожелтевших листьев.

- Виновата? - мать стояла посреди комнаты суровая и бледная, совершенно не похожая на себя. - Н-не знаю... Не знаю. - Она махнула рукой позади себя, нащупала спинку стула, села. В этих ее скупых жестах было больше обреченности, нежели в словах.

Теперь в Романовой душе зародилось два чувства. Ему хотелось подойти к матери, приголубить ее, успокоить, попросить, в конце концов, прощения за эти бестолковые, ничем не оправданные вопросы... Но еще была и злость. Хотелось криком кричать, чтобы мать рассказала ему все.

Роман поднялся и вышел из хаты. Пошел мимо сарая, тропинкой через огороды к берегу пруда. На старательно убранных, высохших после жаркого лета полосках земли еще кое-где виднелся укроп, островками зеленели буряки, оставленные хозяйками "на вырост", торчали голые стебли подсолнухов.

Возле берега пруда стояли лодки. По пять-шесть приткнулись к каждому столбику: голубые, красные, зеленые, коричневые - прямо радуга на воде. Будний день, вот и отдыхают рыбаки, а в субботу и воскресенье разбегутся лодки во все стороны и застынут в разных местах, на зеркальном плесе. Два рыбака в каждой, четыре-пять удилищ на борт лягут, и будет казаться, что лодки эти сказочные стоят на копьях...

Только за поворотом пруда Роман понял, что идет к Нелле. Огород Воронюков, хотя они и жили на третьей улице, тоже выходил к пруду, потому что вода окружала Малую Побеянку с трех сторон. Он надеялся встретить Неллю на огороде. Почему-то был уверен, что именно там увидит девушку.

Но все огороды стояли тихие и безлюдные. Они как-то грустно сбегали к пруду, необычно пустые. Еще только сентябрь, а картошка уже убрана.

Роман огляделся вокруг. Берег пруда здесь был немного шире, и на нем ровными рядами красовались плакучие ивы. Но что это? У Романа даже похолодело в груди: первый ряд ив, росший ближе других к пруду, лежал в воде. Зеленые крепкие деревья неуклюже покачивались на волнах. Они словно упали на колени. Их кроны, еще зеленые, еще сильные какой-то удивительной внутренней мощью, находились в воде, длинные ветви напоминали косы утопленницы.

- ...Три, четыре, пять, шесть, семь, - шептал Роман, считая подмытые водой полегшие ивы.

Он подошел к одной из них, присел на корточки возле вывернутого корня, под которым мирно плескалась вода. Какая же злая сила таится в ней!

- Эй, парень!

Роман порывисто оглянулся и увидел в двух шагах от себя Мироновича.

- Вы?!

- Я, - улыбнулся старик. - А ты почему здесь плачешь?

Только теперь Роман ощутил на своих щеках слезы. Отвернулся, поспешно вытер их.

Миронович подошел к иве, наклонился, погладил блестящий под лучами солнца ствол - на Романа он уже не смотрел.

- По-моему вышло. Просил укрепить берег, - ведь такой плес, одни ивы не справятся. Но куда там! - Миронович словно и забыл о Романе. - Дурьи головы, сплетники несчастные! - ругал он кого-то, щупая темно-рыжие корни ив узловатыми, как и эти корни, пальцами. Потом все-таки повернулся к Роману: Вот скажи, ты парень грамотный, могут они еще раз прорасти?

Роман не расслышал вопроса. Он представлял в это время рядом со старым рабочим людей, которых хорошо знал: директора школы Василия Михайловича и классного руководителя Ивана Ивановича. Как бы поступил в такой ситуации Василий Михайлович? Придирался бы, наверное, к слезам Романа: а что? а почему? Неужели снова с кем-то дрался?.. Разговор сразу же зашел бы в глухой тупик. А Иван Иванович? Кто знает. Странный он, иногда и на себя непохож...

- Почему ты молчишь? - дотронулся до плеча Романа Миронович.

- А что тут сказать? Вон сколько ив погибло...

- Полагаешь, погибло? - Миронович прошелся между вывернутыми корневищами, обернулся к Роману. - Смотри, они еще питаются соками земли. Если бы выкопать и перенести... скажем, вон туда. Грунт одинаков, а? Заметь: они уже неделю так лежат, а по-прежнему зеленые и крепкие.

"И в самом деле! Поставить их снова в строй - вот было бы здорово!"

Миронович еще раз обошел все ивы, наклоняясь над каждой, как врач.

- Я впервые здесь... - Голос Романа прозвучал глухо и неуверенно. Наверно, пропадут они все же: к зиме идет... - Он умолк, почувствовав, что говорит не то, совершенно не то. Через минуту добавил: - Сюда бы людей, человек десять, потому что мы вдвоем не сдвинем с места ни одной ивы.

- Не сдвинем. - почему-то весело сказал Миронович. - Да и на смену мне. - Он взглянул на часы. - Вот если бы пришли твои друзья, скажем одноклассники, а?

"Одноклассники... Митька Важко, Ваня Микитюк, Левко Нежный, Хома Деркач... Сейчас они, наверно, на стадионе..."

- Они сейчас на стадионе...

- И здесь можно один раз собраться, разве нет, Роман? Я так думаю, Миронович почему-то лукаво усмехнулся.

Роман ничего не ответил. Он пошел вдоль берега, мимо разноцветных лодок, мимо огородов, на которых одиноко торчали стебли подсолнухов, загнутые в грустные знаки вопроса...

Стадион - на околице поселка. Его зеленовато-седое поле вынырнуло из-за хат, открылось перед Романом на всю свою ширину - притихшее под лучами нежного осеннего солнца. Роману захотелось лечь навзничь, раскинуть широко руки и смотреть в небо. И думать о чем-нибудь приятном. Допустим, о Нелле Воронюк. Вспоминать ее лицо, губы, слегка испуганные глаза...

Ребята не играли. Сидели в углу стадиона - белые футболки на зеленом фоне. Несколько пар глаз настороженно уставились на Романа. Ребята были сердиты. Игра не состоялась... Левко Нежный стоял на одиннадцатиметровой отметке и бил по пустым воротам. Когда все пять мячей оказались в сетке, он лениво выкатил их в штрафную площадку и начал снова бить по воротам.

"Из поселка маловато", - отметил Роман, раздумывая, как бы сказать о работе на берегу этим невеселым ребятам.

- Кто это тебя так? - спросил Вадим Коренев, и Роман вспомнил свое разукрашенное лицо.

Он пропустил вопрос мимо ушей.

- Игра, как я понимаю, не состоялась?

- Увальни! - махнул рукой Адамко. - Думают, что у меня работы дома нет.

- А у меня? Да что там говорить! - сказал Левко, и белый мяч закрутился в сетке ворот.

"Настроение у ребят явно не того... Некстати прозвучит предложение", думал тем временем Роман. И тут он понял, что не пойдут они с ним, ни один не стронется с места. Еще и высмеют.

Роман невесело и немного растерянно смотрел в лица ребят. Зеленое поле лежало перед глазами, а на нем белыми пятнами - пронумерованные футболки. Перед ним были одни футболки, а ребят вроде бы и нет. Глупость какая-то, что за наваждение! Ребят нет, только номера на спинах. У Левка - седьмой, у Корнеева - одиннадцатый. Левко - неплохой полузащитник, Вадим первоклассный нападающий... У Адамко первый номер. Вратарь... Начхать им на упавшие ивы!

- Ты что уставился? - спросил Вадим и легко поднялся. Его тренированные смуглые ноги замаячили между белыми футболками. - Так что? По домам? оглядел он ребят.

- Куда же еще? - поднялся и Адамко. - Домой... - Он остановился перед Романом и сказал немного сердито: - А тебя хорошо все-таки разрисовали!

"Чего это он такой злой, словно я виноват, что игра не состоялась..."

- На берегу ивы подмыло. Их еще можно поставить, работы на пару часов, - сказал тихо Роман.

Адамко какой-то миг смотрел на Романа, должно быть взвешивал сказанное, потом едва заметно усмехнулся, пожал плечами и повернулся к ребятам:

- Домой, куда же еще...

"Подумал, что я шучу. А другие?"

Другие вообще, кажется, не слышали Романа. Переодевались, переговаривались, смеялись.

Кто-то тронул его за плечо. Роман даже вздрогнул, - такой напряженный был весь. Оглянулся: Левко Нежный.

- Ромка, ты серьезно про ивы?

- Конечно.

- Вчера я там был. Страшно! Считаешь, их можно еще спасти?

- Спасешь... - процедил Роман и кивнул на ребят, которые уже переоделись и окружили Вадима Коренева. Известно, сейчас все зависит от Вадима. Как он скажет, так и будет. Это понимал, наверное, и Левко. Поэтому и шагнул к нему:

- Вадим, может, попытаемся, а? Пойдем и поставим их! Пусть растут... Помнишь, летом, когда солнце надоедало, мы лежали под ивами, в тени?.. Их еще можно спасти, а спасти что-нибудь - это же прекрасно! - Добродушный Левко смотрел на Вадима Коренева, не замечая его улыбки, затем перевел глаза на Романа, который хорошо понял улыбку Вадима: вон сколько удивления и растерянности во взгляде.

Предложения Левко никогда не принимались ребятами всерьез, хотя, в общем-то, он всегда предлагал дельные вещи. Говорил Левко, как правило, немного "пышновато", - поэтому и появлялись преждевременные улыбки на лицах слушателей.

Роман уже и не рад был, что нашел себе единомышленника в лице Левко. Его начало злить поведение Вадима: сказал бы уж что-нибудь, сколько же можно улыбаться!

- Что же ты зубы скалишь? - не вытерпел Роман. - Говори!

Вадим взглянул на него внимательно, улыбка с лица исчезла:

- Твоя идея, тебе и дерзать. На мне весь свет клином не сошелся. Тем более, времени - ни минуты. Так что без меня.

- И без меня, - двинулся за ним Адамко.

- А мне пять километров топать...

- Мне тоже. Сам знаешь, сколько сейчас работы...

Один за другим ребята разбежались. На стадионе остались только Роман и Левко. На солнце надвинулась туча. Темное пятно, словно тень неведомого существа, поползло по зеленому полю стадиона, по деревьям, хатам, выглядывавшим из зелени седым шифером, оцинкованным железом, и двинулось к пруду. "Наверно, и по Неллиной хате проползет, и ивы полегшие не минует", подумал Роман.

- Это просто ужас какой-то! - Левко даже сплюнул с досады. - Их кроме футбола ничего больше не интересует...

"Может, и в самом деле плюнуть на все, повернуться и уйти прочь?"

- Даю задний ход. - невесело усмехнулся Роман. - Не видел Важко? Не знаешь, где он?

- С Хомой куда-то подался.

- С Хомой? Деркачом?!

- Да. Шептались на переменках, а после уроков исчезли. Не знаю. После вчерашнего... Чудак Митька.

"Да-а, чудак. А впрочем, разве только Митька? Все такие... Вот и он, Роман, бежал сюда, чтобы поднять ребят на хорошее дело, искренне хотел их организовать, а увидел кислые физиономии - и отступил без боя. Левко вот согласен помочь, а он..."

И снова перед Романом возникла мать. Сердитая, разгневанная хулиганским поступком Василия: "Имея такого сына, не смей людям в глаза смотреть, не смей чужих воспитывать! Учительница!"

Из этих слов напрашивался какой-то вывод, но какой именно, Роман не мог понять. Этот вывод, казалось, вертелся на поверхности, казалось, вот он, бери его и будь мудр в жизни...

Роман не заметил, как повернулся и зашагал со стадиона.

- Ромка! Ромка! - крикнул вслед Левко. - Завтра устроим. Завтра поднимем ребят, вот увидишь.

Роман не обернулся.

МАЙСТРЕНКО

Последний урок в десятом "А" закончился неожиданно. Иван Иванович Майстренко на полуслове прервал объяснение, густо покраснел, взглянул угрюмо на десятиклассников и сказал:

- На сегодня все. В следующий раз буду спрашивать вторую и третью темы. Прошу подготовиться. До свидания. - И вышел.

Чтобы Иван Иванович прерывал объяснение на полуслове и уходил раньше, чем закончится урок, такого еще не бывало! Десятиклассники удивленно переглянулись, посидели немного молча и разошлись по домам.

Домой побрел и Майстренко. Именно побрел, потому что иначе и не назвать эту неспешную ходьбу высокого статного человека с низко опущенной головой. Невозможно было найти в этой понурой фигуре хотя бы каплю беспокойства. Брел по малопобеянским улицам человек, у которого случилась непоправимая беда и который на все махнул рукой.

Проурчал по мостовой мотоцикл и остановился в нескольких шагах. Мотоциклист снял с головы шлем, бросил его в коляску и пошел навстречу.

- Добрый день, Иван Иванович. Давно хотел поговорить с вами.

"Важко Степан... как же его по отчеству?"

Перед глазами Майстренко сразу же возникло помятое объявление о товарищеском суде. Он силился вспомнить, ведь обвиняемого там называли по отчеству, но напрасно: все заслонил растерянный вид ученика Дмитрия Важко.

- Здравствуйте, - сухо произнес Иван Иванович, с откровенным любопытством рассматривая невысокую худощавую фигуру Важко. - Извините, не помню вашего отчества.

- Степанович...

- О чем же вы хотели со мной поговорить, Степан Степанович?

- О сыне моем, Дмитрии.

- О сыне, - повторил Майстренко. Его почему-то раздражал этот загадочный человек. Это он, кажется, выстрелил когда-то в Деркача из ружья. Зайца не поделили!.. - Я вас слушаю.

- Спросить хотел, как он там, в школе...

- На Дмитрия было бы грешно возводить напраслину. Юноша имеет твердые положительные оценки.

- Ну, а поведение? Понимаете, беспокоит он нас. Какой-то он, ну, равнодушный ко всему, несобранный...

- У меня их много, Степан Степанович. Во всяком случае, Дмитрий ничем особенно не отличается ни в лучшую, ни в худшую сторону. Такие не попадают в поле зрения.

- Не попадают в поле зрения... - немного удивленно повторил Важко.

"Что я, глупости говорю, - сердился Майстренко. - Некстати он подошел, очень некстати!.."

- Единственное, что я могу вам посоветовать, Степан Степанович, - это быть примером для сыча, образцом в жизни, - не удержался Майстренко и заметил: как-то сразу поблекли, побледнели синие кольца возле глаз собеседника, а узловатые, в ссадинах и порезах руки начали зачем-то расстегивать и застегивать пуговицы на ватнике. Добавил помягче: - Поверьте, дети очень болезненно воспринимают житейские неудачи близких им людей. Особенно когда неудачи случаются вследствие аморальных поступков... Извините, я не хотел вас обидеть. До свидания.

Оставив ошеломленного Важко посреди дороги, Иван Иванович фактически ушел от разговора, сбежал. Да, сбежал, потому что не мог ничего сказать встревоженному отцу: он просто не знал его сына Дмитрия. Да и отца не знал.

Жены дома не было - и хорошо. Ничего худшего сейчас и не придумаешь, чем отвечать на ее вопросы: что случилось, почему сердит и все такое прочее...

Сразу же поднял сиденье дивана и окинул взглядом связанные канцелярские папки, общие тетради в коленкоровых обложках. Все они покрылись седоватой пылью, и Иван Иванович, о чем-то раздумывая, вывел пальцем на одной из тетрадей слово, которое преследовало его сегодня с самого утра: "Стыдно!" Сел на пол перед своими университетскими бумагами. Они пролежали в диване много лет, жена не один раз предлагала выбросить "макулатуру", но Иван Иванович восставал против, показывая вдруг необыкновенное упорство. Анна только плечами пожимала, удивленная неожиданным отпором, и все оставалось по-старому: студенческие конспекты валялись в диване, а Майстренко, вспоминая иногда о них, опускал низко голову, и кто знает, какие мысли овладевали им. День, два или даже три он ходил черный как туча, вздыхал за завтраком, поглядывал на Анну колючими глазами, словно после ссоры.

И вот наконец решился: взял первый попавшийся конспект, вытер пыль на обложке, подышал на коленкор, чтобы его выровнять (края даже позакручивались), и только тогда осторожно раскрыл. Бумага немного пожелтела, на ней четко выделялись блоки абзацев, выписанных каллиграфическим почерком, обсыпанных суровыми кавычками. "Мысли великих о педагогике", - прочел Иван Иванович и вспомнил: научная библиотека, за столами студенты, пред ним - раскрытая тетрадь и книги, книги... Майстренко торопится. Он прекрасно знает, что в селе, куда занесет его учительская судьба, вряд ли найдет хотя бы одну из этих дорогих книг. Значит, надо писать. И он писал, поражая своим трудолюбием друзей.

А еще вспомнил тот день, когда оказался в Малой Побеянке. Да-да, он тогда начал активно учительствовать, как сейчас Дмитрий Павлович. Первые уроки... Давно это было! Волновался, когда брал классный журнал и шел притихшим коридором... "Привыкнешь. Успокоишься..." - посмеивался над ним Никита Яковлевич. Э, нет, думалось, не привыкну. Как можно привыкнуть! Урок - это всегда экзамен, всегда испытание, каждый урок содержит неисчислимое количество неожиданностей, ловушки, и ты осторожно обходишь их, а после урока чувствуешь себя солдатом, который перешел минное поле. После урока, на котором ученики разделили с тобой твою радость и твою печаль, были заражены твоим вдохновением. После такого урока ты победно вытираешь пот со лба и, не в силах скрыть радость, наблюдаешь тихую задумчивость в глазах юных слушателей.

"Шаблон - наиболее опасный враг учителя! Коллеги, бойтесь шаблона!" провозглашал ты на каждом педсовете и поражался, потому что коллеги никак не реагировали на твои лозунги, словно и не слышали их.

Вошла жена.

- Нам лишь такого беспорядка недоставало! Иван!.. Я же только что пол вытерла.

Иван Иванович не ответил. Он пытался сосредоточиться на цитате из работы прогрессивного немецкого педагога Дистервега: "Во всяком истинном ученье объединены три фактора: знание дела (объекта), любовь к делу и ученику (субъекту), педагогические способности (субъективно-объективный метод). Эти три аспекта ученья объединяются в одно гармонически целое, в личности учителя, который имеет на учащихся утроенное влияние, отчего они приобретают знание предмета, любовь к нему, волю и силу для достижения истины и служения ей".

- Молчишь... А я, дура, верчусь с утра до ночи.

Иван Иванович читал дальше:

"Хочешь наукой воспитать ученика, люби свою науку и знай ее, и ученики полюбят и тебя, и науку, и ты воспитаешь их; но ежели ты сам не любишь ее, то, сколько бы ты ни заставлял учить, наука не произведет воспитательного влияния. Л.Толстой".

Майстренко думал о том, что, горячо выступая против шаблона, он сам превратился вскоре в штамповщика, стал своеобразной магнитофонной лентой. Как это произошло? Когда? После женитьбы? Наверно, раньше... Он уже не волнуется перед уроками. Прав был Никита Яковлевич. Настолько привык и успокоился, что во время объяснения нового материала думает о домашних делах. Учитель Майстренко стал фермером!..

А жена бубнила и бубнила в затылок:

- У Никиты Яковлевича поучился бы...

Иван Иванович не выдержал:

- Цыц! Сейчас же замолчи! Ни слова больше...

Только теперь он обернулся и взглянул на жену. Она смотрела на него широко раскрытыми глазами.

- Сегодня ты меня, Анна, не трожь. А завтра мы обо всем поговорим, тихо добавил Иван Иванович. - Обо всем - завтра. А сегодня обойди меня стороной. Я поработаю...

- Думала, мы нынче картошку...

- Анна!

Жена, видимо, прочла что-то недоброе в глазах мужа - подняла кверху руки: мол, хорошо, хорошо, - и исчезла.

"Хочешь наукой воспитать ученика, люби свою науку..." - мысленно повторил Иван Иванович. И здесь между каллиграфически выписанных абзацев он обнаружил строчки чужого почерка. Небрежно набросанные буквы, казалось, сейчас распадутся - и слова исчезнут. Да это же рука Валерия Рослюка! Помнишь? Валерий остановился тогда за твоей спиной... ну да, остановился, прочитал написанное, покачал головой: "Точно и мудро... Но мы имеем врага, проклятого врага". - Он достал шариковую ручку, вещь тогда еще редкостную: "Можно?" - И написал:

"Хочешь наукой воспитать ученика, люби свою науку, одновременно как ненавистного, злого недруга остерегайся равнодушия. Равнодушие коварно, оно способно раздавить в тебе самую высокую любовь. В.Рослюк".

Майстренко закрыл глаза и увидел вокруг себя людей. Никита Яковлевич... Ирина Николаевна... Василий Михайлович... Несомненно, все они помечены печатью тяжкой болезни. Всех их скрутила коварная и страшная болезнь. Страшная потому, что передается другим, как тиф. Страшная потому, что и среди учеников уже прогрессирует...

Иван Иванович начал торопливо перебирать бумаги с надеждой найти хотя бы одно письмо от Валерия. Они же переписывались. Писали друг другу о своих заботах и первых недоразумениях. Иван Иванович даже ездил однажды к Рослюку. Погоди, когда же это было? Лет шесть назад. Да, лет шесть назад. Тогда он впервые и почувствовал холодное прикосновение коварной болезни.

Писем не было. Наверно, жена отдала их детям "на макулатуру".

Майстренко еще раз перечитал строки, под которыми расписался Валерий. "Ты прав, друг. Все-таки страшная болезнь. Она раздавливает не только самую высокую любовь, но и дружбу..." И Майстренко стал вспоминать, когда между ними прекратилась переписка. "Во всяком случае, не тогда, когда я волновался перед уроком. Значительно позже..."

Писем не было, зато было чувство, что прошлого уже не вернуть. Из писем, которые писал Рослюк, уже давно, наверно, изготовили бумагу для ширпотреба. Писем уже не вернешь, и к прошлому возврата нет...

"Ты когда-то ездил к Рослюку с тревожной надеждой - так ездят, должно быть, давно больные к знахарям. Но вместо всесильного зелья Валерий выложил перед тобой свои сомнения. Валерий жил тогда какой-то горячечной жизнью, его только что бросила жена... Что он мог тебе сказать, чем помочь?.. Его мучили проблемы школы - тебя волновали проблемы твоей испуганной души..."

РОМАН

Поздно вечером Роман тихонько, чтобы не разбудить мать, выбрался из хаты и пошел к проходной завода. Он решил встретить после смены Мироновича и исповедаться перед этим мудрым человеком... "И не стыдно! - упрекал себя Роман. - И вообще, что случилось?" А ноги все равно несли к проходной, навстречу разговору, от которого ожидал облегчения или даже полного исцеления. В этот вечер Роман не однажды вспоминал и своего отца. Удивительная вещь: родной образ представал перед ним несколько похожим на Мироновича. Взгляд старика и улыбка...

Ах, если бы жив был отец!..

Завод светился в темноте множеством мерцающих фонарей, и это играющее мерцание сливалось в одно дрожащее сияние. Оно было похоже на освещенный изнутри огромный пузырь, который, казалось, вот-вот лопнет, только притронься к нему пальцем.

А вблизи - ничего особенного. Сказочное виденье исчезло. Завод как завод. Буднично смотрит яркими окнами, словно подчеркивая, что предыдущий вечер ничем не отличается от этого, дни одинаковые и человек в них одинаков. И не следует паниковать, принимать близко к сердцу всевозможные пустяки.

Погоди, а что же было вчера?

Как что? Вчера были вестонки, белый, словно утренний снег, сахар, был Митька, была и сладкая вода, были Костя Дяченко и Миронович, и была драка в заводском парке... Сегодня же - новые заботы, новые мысли. Интересно, приходит ли к человеку абсолютный покой и когда он приходит? Во всяком случае, не в молодые годы.

"Спросить бы Мироновича..." - подумал Роман и усмехнулся: глупости словно нарочно лезут в голову...

Мимо Романа проходили рабочие, торопились на ночную смену. Миронович и Костя Дяченко уже, должно быть, оделись и с минуты на минуту появятся в проходной. "Ну как?" - спросит Миронович и хитро прищурит глаза.

"Может, уйти отсюда? Не было полегших ив и насмешливого взгляда Мироновича. Не было, и точка! А что? Другой на твоем месте никогда не стал бы влезать в сомнительное дело. Но если уж произошло, если не хватало ума в ответственный момент, махни хотя бы теперь рукой... Коренев и такие, как он, - они же махнули и ушли. Чихать хотели они на твои ивы, под которыми летом искали тень".

В проходной замаячила высокая фигура Кости Дяченко. Среди рабочих, которые шли, весело переговариваясь, он был похож на студента из фильмов о дореволюционной жизни. Такой вид придавала ему черная фуражка, как у таксиста.

Увидев Романа, Костя остановился.

- Роман?.. Ты что в полночь бродишь?

- Добрый вечер!.. Мне... Миронович нужен...

- Миронович? - Костя почему-то оглянулся. - А что случилось?

- Да ничего. Мы встречались днем, и теперь... - неуверенно растягивал слова Роман. - Он заболел? - удивился Роман. - Но перед сменой я встречался с ним!

- Сердце... Я с язвой, к примеру, ойкая, смену отстою, а сердце... С ним не шути. А будешь шутить, уложит навеки... По дороге на работу его и схватило... Вот такая наша жизнь, старик: здоров - болезни жди, а болен смерти.

Романа напугали эти слова. Он смотрел на Костю встревоженно. А Дяченко продолжал:

- Ты, вижу, удивлен. Наверно, еще ни разу не думал о таких вещах. Да? О жизни и смерти человек начинает думать после тридцати. Голова же восемнадцатилетнего забита иными проблемами: честь, совесть, отношения, достоинство... Разве не так, старик?.. И правильно. Я, естественно, дурак, затеял с тобой этот разговор, ты извини. Забываю, что тебе семнадцать, что мир перед тобой розовый и привлекательный.

- Ничего подобного! Не розовый он вовсе...

- Вот как? Почему? Поделись...

"Почему? - подумал Роман. - А потому что есть мать с какой-то тайной, есть Степан Степанович Важко, которого судила общественность, есть его сын, который вчера едва не дрался с негодяем Хомой, а сегодня шептался с ним в коридоре, есть, наконец, больной Миронович..."

Но Роман не сказал всего этого, повел разговор о постороннем:

- Взгляни: все хаты одинаковыми стоят, деревьями окруженные, на одну колодку сделанные, но разве измеришь одной меркой все заботы, которых столько в каждой... В той - радость, а в этой - беда, там - смех, а тут плач. И разве не бывает часто так, что тут радуются, потому что там плачут?

- Гм-м... Я в твои годы, старик, об этом не думал... Как это теперь акселерация?

- Ты шутишь. - Роман махнул рукой.

- Перерос ты свои годы, старик. Такое впечатление, словно мы с тобой ровесники. А я уж и забыл, когда в армии отслужил. Уже и собственную язву имею.

- Разве это не правда? - добивался ответа Роман.

- Настойчивый! - засмеялся Костя. - Ну-ну, не сердись... Так здесь, говоришь, радость, потому что там плачут? Бывает... Человеческая жизнь так сложно и так мудро переплетается. Пусть ты и непричастен к кому-либо, а влияешь на его судьбу - уже тем, что ты есть, что ты живешь на белом свете. Каков ты - вот главное, ибо отсюда начинается твое влияние на окружающих. Так я полагаю... А сейчас, старик, мы навестим Мироновича. Идет?

- Может, неудобно. Поздно, уже ночь...

- А мы в хату заходить не будем. Посмотрим на окна: если светятся - с Мироновичем плохо, если темно - порядок, спит старина, отдыхает. Как?

- Пойдем!

Роману нравилось общество Кости, и он искренне утешался, что их неожиданная встреча будет продолжаться еще во всяком случае полчаса, столько потребуется времени, чтобы дойти на другой конец поселка, где жил Миронович, и возвратиться назад.

- Каков ты - вот главное мерило нашего общежития, - вернулся Костя к предыдущему разговору. - Миронович учит, что равнодушно проходить мимо подлости разных сортов - тяжкий грех перед потомками. Он просто смотрит на такие вещи. Он обладает своим мерилом. Миронович посмотрит на человека, спросит у него, ну, что-нибудь, и сразу же скажет, кто перед ним. Думаешь, чудак Миронович?

Роман промолчал. Возражать не хотелось, а говорить вопреки тому, что не так давно провозглашал перед матерью, - тем более.

- А впрочем, можешь не отвечать. Судя по разукрашенному лицу, ты единомышленник Мироновича. Вмешался, наверно, куда-нибудь, за кого-то заступился, а на соотношение сил не обратил внимания. Бывает... - Костя остановился возле штакетника, прямо напротив окон высокой каменной хаты. Окна сине поблескивали в темноте, словно налитые водой. - Все хорошо, старик, - прошептал Костя. - Спит наш Миронович... Идем отсюда, не то подумают, сомнительные люди бродят возле двора...

Какое-то время шли молча. То, что с Мироновичем все в порядке, Романа и Костю обрадовало, они стали как-то ближе друг другу. Во всяком случае, Роман почувствовал к Косте неограниченное расположение, так хотелось сказать ему что-нибудь приятное, благодарное. А что скажешь?..

Костя не умел долго молчать.

- Завтра утром забегу к Мироновичу и доложу: на службе полный порядок! Костя Дяченко сдал экзамен... Я, старик, был сегодня аппаратчиком. В полном смысле. Впервые доверили. Раньше, бывало, с другой смены вызывали, а сегодня меня поставили. И я, кажется, справился. Во всяком случае, нареканий не слышал, рекламаций не было. - Костя засмеялся удовлетворенно, и Роман подумал, что Костя счастлив своей работой, вообще счастливый парень. Все у него щедро смазано и притерто в жизни. Об этом Роман и сказал Косте, но тот, к большому удивлению Романа, иронично отнесся к его словам и надолго замолчал, словно прикидывая, в самом ли деле он счастливый.

- А что такое счастье? - спросил наконец Костя, повернувшись к Роману.

- Счастье? Ну... Это радость, когда что-нибудь сделал, чего-то достиг. Когда уже стоишь твердо на ногах и наслаждаешься жизнью...

- ...когда тебя уже не терзают сомнения и колебания, особенно сомнения о твоем будущем. Да?

- И это.

- Не дождешься, старик! Сомнения - это вечные твои спутники... Счастье... это возвышенное людьми понятие, это вечное желание и вечное неудовлетворение... Сколько людей - столько и определений. Я, к примеру, сказал бы так: счастье - то, чего человек не имеет, но что он очень хотел бы иметь.

- Неясно.

- Человек никогда не чувствует себя абсолютно счастливым, потому что всегда хочет больше, чем имеет. Потому что всегда, достигая заветного, чувствует: нет, не то. И начинает снова... Человек не чувствует себя абсолютно счастливым, но он счастлив тем, что ищет и находит.

- Спорная философия.

- Возможно. А вообще, кто знает, что это такое - счастье. Сидим как-то с Мироновичем, я что-то там говорю, как всегда. Потом, когда я уже высказал много кое-чего, он сказал: "Счастливый ты, Костя!" Сказал это, зная мою жизнь, мою историю! "Я счастливый?" - переспрашиваю и смеюсь. А он смотрит на меня своими добрыми глазами: "У тебя, дружок, в будущем больше, чем в прошлом". Вот так! Такое вот оно, наше счастье... Сегодня я выстоял смену и уже чувствую себя именинником. А мне - запомни! - не нравится это дело. Не нравится, и все тут!

Роман был сбит с толку. Он вспомнил вчерашний разговор, даже отдельные слова вспомнил, когда Костя расхваливал свою профессию сахаровара.

- А вчера...

- Вчера я неискренне говорил о своей работе, - мрачно произнес Костя. Ты меня извини, старик... Не нравится мне это дело! Не нравится... Сердишься?..

- Я? Нет, что ты! С чего бы это... Видать, здесь все сложнее.

Костя дотронулся до Романова плеча, и они надолго замолчали.

Поселок спрятал свои дневные чары, выглядел таинственным, незнакомым. Улица, освещенная мигающими фонарями, бежала в темную неизвестность, сужаясь, как железная дорога. Деревья по сторонам стояли в синеватой мгле какие-то напряженные, тревожные, словно задумали что-то недоброе друг против друга и думают-размышляют, как бы им перебежать освещенную границу и выяснить отношения. Они, возможно, и отважились бы на подобное, наверняка отважились бы - вон как даже наклонились для решающего прыжка, - но на их пути находились двое парней, которые неторопливо шагали посреди дороги.

- Как все привлекательно, таинственно в ночи, - сказал Роман.

- Женщины тоже привлекательны в сумерках, если даже они обладают физическими изъянами, - произнес, усмехаясь Костя и, вспомнив, видимо, что разговаривает с младшим по сравнению с собой на десять лет парнем, добавил: - Все привлекательно, когда его хорошо не видно.

- Удивительный ты парень.

- Скорее чудак. Чудак, потому что разумный человек, который хоть немножко уважает себя, не станет кривить душой... Я - шофер. Понимаешь, старик? Шофер... - В голосе Кости задрожали грустные нотки. - Мне нравилось это дело, как может нравиться что-то единственное в жизни. Мой отец тоже был шофером, и брат мой - шофер, и даже сестра младшая в городе работает таксистом...

Роман вдруг почувствовал, какую глубокую незаживающую рану носит в душе этот весельчак Костя.

- Так ведь можно сменить...

- Сменить... - Костя вздохнул, и Роману показалось, что он вот-вот заплачет. - Нет, старик. Я меченый.

- Меченый? Как э-это?

- А вот так. - Костя злорадно засмеялся, словно речь шла не о нем, а о каком-то другом человеке, чужом и ненавистном. - С больным желудком... далеко не уедешь... Баранка тяжелого грузовика, дальние рейсы, новые места и новые люди... все это голубой сон, утопия, сказочная мечта... Вот такое у меня счастье, старик... Еще тогда, когда от моего желудка осталась треть, когда врачи прописали абсолютный покой и тишину, я сказал себе: "Нечего хныкать, винить судьбу. Сам виноват..." Да, сам виноват, потому что по-всякому было в дороге. Нередко двое суток голодаешь, а потом - ресторан, друзья... Нечего хныкать, говорю себе, надо как-то устраиваться... Но тяжко выполнять свой приказ, очень тяжко, потому что душа, друг мой, выбрасывает такие номера, такие номера!.. Я очень хорошо понимаю Мироновича.

- Утерянное навсегда, - тихо сказал Роман. Его собственные тревоги вдруг уменьшились, показались мелкими, а некоторые вообще развеялись, исчезли. Душу заполнила только одна тревога - тревога за отца, которого он потерял навсегда, но память о котором хотелось сберечь чистой, незапятнанной.

Роман легко соглашался с Костей и искренне сочувствовал ему. Для себя же делал кое-какие выводы, и они его утешали. К примеру, полегшие ивы на берегу еще можно поставить, здесь еще не все потеряно. Тогда и к Мироновичу можно будет подойти и посмотреть честно в глаза. Просто надо приложить усилия, по-настоящему захотеть. И на заседании комитета комсомола он появится, потому что есть что сказать...

Костя притих, а Роман - слово за слово - разговорился. И рассказал все о своих последних приключениях. Костя только покачивал головой, о Василии сказал: "Все-таки найдет он себе горе..." Когда же разговор зашел об Иване Ивановиче, Костя оживился.

- Иван Иванович? Кто бы подумал?

Роман ничего не понял. Ему показалось, что Костя знает совсем не того Ивана Ивановича...

Костя, по мнению Романа, должен был бы сказать что-то на прощанье, как-то подытожить их запутанный и далеко не абстрактный разговор. Неужели не понимает, что он, Роман, сейчас барахтается в своих нерешенных вопросах, словно рыба в неводе: назад возврата нет и вперед не двинешься, потому что прямо перед глазами колышется невидимая сеть.

Но Костя ничего не сказал. Однако от пожатия его сухой и сильной руки к Роману пришло вдруг неизъяснимое желание скорее дождаться завтрашнего дня и одним махом разрешить все свои проблемы.

Домой Роман возвращался уверенный. Ему даже показалось, что когда он входил в хату, стал на голову выше, - пригнулся, чтобы не зацепить притолоку. Пригнулся к засмеялся. Посреди комнаты стояла встревоженная мать. В темноте она была похожа на привидение, которое распростерло перед ним объятья.

- Ромочка!

- Все хорошо, мама, успокойся.

- А я уже думала!.. Господи, что я только не думала!

Роман подошел и поцеловал мать.

- На заводе был... задержался... все прекрасно, все хорошо.

Мать, всхлипывая, пошла к кровати.

- Все хорошо, - повторил еще раз Роман.

МИТЬКА

Когда Надежда Станиславовна объявила о заседании комитета комсомола, Митька подошел к Хоме Деркачу и сказал:

- Есть одна просьба.

- Просьба? Ко мне? - Хома громко захохотал.

- Не будем родителей наших вспоминать, - спокойно произнес Митька, не глядя в нахальное лицо Хоме. - Не будем выносить их вражду на всеобщее обозрение.

- Твой предок моего подстрелил...

- Пусть они себе воюют, а нам что.

- И правда. Давай на комитет не пойдем.

"Не пойти на комитет? - взволнованно размышлял Митька. - А что? Пусть болтают о чем угодно, но без меня. Пусть Роман, если он такой храбрец, выслушивает их болтовню".

Митька даже улыбнулся с облегчением, - настолько простой выход из сложного положения подсказал Хома. "Не пойду, и все! Во всяком случае, не я виноват, не я заваривал кашу. Я больше свидетель и в какой-то мере потерпевший... короче, отбрешусь..."

- А знаешь, Тюха меня из школы выгоняет, - сказал Хома, когда шумный школьный двор остался позади. - Вчера пообещал.

- Пугает, - рассеянно ответил Митька: его сейчас больше волновали последние два урока, которые они решили пропустить. Таких поступков не так уж много в ученической биографии Митьки Важко, поэтому у него нет-нет да и появлялась мысль: "Что же мне будет за это?" Но понемногу его помыслами овладел Хома, тот самый Хома Деркач, с которым Митька еще недавно и разговаривать не хотел.

Хома плел что-то веселое о директоре школы, которого ученики прозвали Тюхой, а Митька в это время с удивлением отмечал, что с Хомой ему как-то легче, спокойнее, нежели с Романом.

- Куда мы топаем? - спросил внезапно Хома.

- Не знаю...

- Ну вот... А без мечты нельзя. Заглянем в скверик, покажу тебя Ваське. Ты в целом парень ничего. Мы сойдемся. А наши предки пусть воюют, ха-ха...

Голос Хомы зазвучал властно, с чувством неоспоримого преимущества.

- Пойдем, - тихо произнес Митька, хотя идти ему на свидание с этим бездельником и хулиганом Василием никак не хотелось. "А может, все получается к лучшему?.."

До заводского сквера оставалась какая-то сотня метров, когда Хома вдруг остановился, по лицу его пробежала тень недовольства:

- Не то! Для знакомства бутылку бы прихватить. Как думаешь?

- Н-не знаю. У меня вот два рубля.

- Слушай, а дома как? Самогонки не найдется?

- Не знаю. Когда-то отец привозил, может, где-нибудь и стоит. Надо посмотреть.

- Идем к тебе!

Они повернули в тихий безлюдный переулок.

"Отца дома нет, вот если бы еще матери не было. А то обязательно прицепится: почему не в школе?.."

На счастье, хата была на замке, и Митька, доставая ключ, облегченно усмехнулся. Он даже был намерен как-то пошутить, но почему-то не нашлось подходящего слова. Бутылку с самогоном он нашел в шкафу, быстро сунул ее в карман, запер хату, выбежал в переулок, где его поджидал Хома.

- А если Василия в сквере нет?

Хома взглянул на часы:

- Уже там. Дома нудно, понимаешь?.. И слушай, не будь вороной и не болтай лишнего, он этого не любит. Ясно?

- Яс-но, - ответил Митька, хотя и не совсем представлял, как это - не быть вороной.

Вскоре Василий, Хома и Митька сидели в заводском сквере. Скамейку надежно прятали от посторонних глаз густые кусты живой изгороди. Перед ними на газете лежали пирожки, хлеб, несколько помидоров и вяленая рыба. Василий загадочно улыбался, а Хома (он только что достал из кустов два стакана: "Мы их там прячем... на всякий случай") приговаривал:

- Ты, Мить, не думай, мы не такие, - и смеялся нагловато. - Водка для нас не самоцель. Водка стимулирует наш разум. Ну, вира! - Хома, вероятно, копировал своего наставника - Василия.

Митька взял дрожащими пальцами стакан с прозрачной жидкостью.

- А твой дружок? - Василий уставился в Митьку какими-то бесцветными круглыми глазами. - Тот ненормальный типик?

- Роман или кто? - Митька не мог понять, что от него хотят услышать.

- Пусть будет Роман. Он что?

- А что? - растерянно переспросил Митька и повернулся к Хоме.

Хома засмеялся:

- Раны зализывает.

- Угу, - подхватил Митька. - Он тогда лицо стер об асфальт.

- Ну-ну, - только и сказал Василий и налил себе еще.

Мимо них проходили за кустами рабочие, торопились на обед. Доносился смех, кто-то взволнованно говорил, что нет порядка в инструменталке.

Митька прислушивался к гомону на аллее, все еще держа стакан с самогоном - переставлял его из руки в руку, словно стакан обжигал пальцы.

- Ты чего? - толкнул его Хома.

- Греет, - вяло сказал Василий. - Ангина у твоего приятеля, - и добавил раздраженно: - Не хочешь, не пей. Дело хозяйское.

- Нет, почему же. Я выпью.

- И выпей, - прошептал на ухо Хома. - Не позорь... - А вслух сказал: Он со стаканом как с девчонкой. Целомудренный. - И нагло засмеялся.

Митька выпил. Наклонил голову, сцепил зубы, - нечем было дышать.

Хома ткнул в руки ломоть хлеба:

- Понюхай.

Митька стал жадно вдыхать кисловатый аромат хлеба. В груди жгло. Через грудь словно бы проходил ток - Митька чувствовал его необычное дрожащее тепло. Поднял глаза на Василия, встретил его насмешливый и хмельной взгляд, тихо засмеялся:

- Крепкий!

- Так себе, середнячок, - авторитетно бросил Хома и тоже взглянул на Василия, который держался солидно, с сознанием своего превосходства и молчал.

"Молчаливый тип, - думал о Василии Митька. - Нелюдимый, наверно. Сплошная загадка. А улыбка у него... словно что-то знает такое, чего еще никто во всем мире не знает. Наверно, тоже был когда-то трусом, не иначе. А потом победил себя - и появилась загадочная улыбочка на лице... Неплохо бы скопировать ее и для себя".

Митька стал улыбаться, и каждая последующая улыбка была непохожа на предыдущую. "Надо, наверно, перед зеркалом потренироваться..."

Вдруг Митька сказал, что хотел бы произнести слово. Хома был искренне удивлен. Он даже губы скривил, словно надумал свистнуть. Но Митьке было все равно. Он должен рассказать все-все о себе, о своих противоречивых мыслях.

- Вот скажи, Хома, кто такой Гальс?

"Действительно, кто такой Гальс? И к чему он здесь?" - удивленно подумал Митька и засмеялся:

- Я уже опьянел, ребята. Ей-богу!

- Оно и видно, - сказал Хома почему-то сердито. - Съешь пирожок и помолчи.

Пирожок так пирожок. Митька нехотя жевал твердый пирожок с повидлом и думал о том, что в его голове сейчас, как никогда, ясно, а сказать он ничего приличного не может. А ему очень хотелось задать кое-какие вопросы. Скажем, такой: "Хома, эй, Хома, почему ты из дому не убегаешь? С таким отцом я бы и часу не жил". Или такой: "Василий, а где ты работаешь? И когда, если не секрет?"

Василий, "загадочный тип", сидел напротив. Пирожок он уже съел и теперь ковырял спичкой в зубах.

"Немая компания! Гальса они, ясное дело, не знают. Хотя и я тоже забыл, кто он, этот Гальс. Почему-то лишь фамилия застряла в мыслях. Гальс, Гальс..."

Василий достал пачку сигарет "Пегас", протянул Хоме. Тот закурил, затянулся и даже глаза закрыл от удовольствия. Дым так и не вышел из него проглотил, наверно, его Хома.

- Смотри, и сигарету проглотишь, - хихикнул Митька.

- Ну? Какие будут предложения? - словно разбуженный Митькиной репликой, мрачно спросил Василий.

Хома вывернул карманы:

- Копейки... - толкнул Митьку. - Давай свои.

Митька достал два рубля. Хома схватил их и исчез в чаще заводского сквера. А они остались вдвоем - Митька и Василий. Митьке хотелось спросить, что они будут делать дальше, но не решился. Василий почему-то изменился, загадочная улыбка сошла с его лица, а взгляд, до сих пор насмешливый и равнодушный, стал отчужденным и горестным. Будто вспомнил он вдруг что-то особенное для себя, что-то такое, что приходит к человеку редко и не вовремя. Приходит нарочно, чтобы испортить хорошее настроение.

- А ты почему здесь? - спросил Василий, словно только сейчас увидел возле себя Митьку. Словно не было бутылки самогона, разговора о Митькиной ангине и о Романе.

Митька хотел засмеяться, перевести все в шутку, но взгляд Василия не позволял это сделать. Пирожок в руке задрожал, и Митька выбросил его в кусты.

- Я? Мы... мы... с Хомой...

- Держись-ка лучше, голубок, своего приятеля.

- Романа?

Василий смотрел на него презрительно.

- Ты о Гальсе спросил, а я подумал... ты же тогда побежал, товарища в беде оставил.

Митька почувствовал, что краснеет. Куда и девалась его смелость.

- Я? Мы... ну, безрассудство - лезть с кулаками на старших и намного сильнее. Я так думаю...

Василий еще какой-то миг смотрел на Митьку презрительно, потом в его круглых, как голубые детские мячики, глазах появились веселые искорки, и он захохотал. Громко и как-то ненормально. От этого спеха Митька не почувствовал облегчения, напротив, в груди его появился какой-то холодок. Он не знал, что произойдет через минуту, горло перехватило предчувствие беды.

Но ничего страшного не случилось. Пришел Хома с двумя бутылками "чернил". Одну опорожнил Василий (он пил прямо из бутылки, и Митька не мог понять, где булькает: в бутылке или у него в горле), вторую Хома разлил по стаканам и тут же выпил свою порцию. На Митьку они и не смотрели, словно его и не было, а он сидел тихонько сбоку со стаканом в руке и раздумывал: выпить или вылить под ноги? Незаметно следил за Василием, этим непостижимым типом, который, наверно, знает, кто такой Гальс.

- Хома, - сказал Василий. - Ты на бензовозе когда-нибудь катался?

- Нет, - выдохнул Хома.

- Вон, возле проходной... Не помешало бы прокатиться...

Митька взглянул в сторону проходной и увидел бензовоз. Точнее, увидел не сам бензовоз, а желтое пятно среди листьев с суровой надписью "Огнеопасно". В его душе опять появилось предчувствие беды.

- Может... - начал было Митька, но Хома прервал:

- Ты пей! Ну! Не позорь, я тебя прошу!

"Ты же тогда побежал, товарища в беде оставил..."

"А может, Роман не такой уж и простачок? Он точно знает, что люди оценивают положительно, и всегда пытается получить положительную оценку. Каждый его поступок продиктован холодным разумом, чистым расчетом. Значит, не из-за товарищества он затеял на школьном дворе драку с Хомой?"

"Интересно, как бы повел себя Роман в этой ситуации?.."

"Романа Василий уважает, это точно, хотя Роман его и оскорбил... Меня нет... О, задачка со всеми неизвестными!.."

Митька выпил красную терпкую жидкость, бросил стакан в траву и сказал:

- Нам в самом деле не помешало бы проветриться.

Василий что-то пробормотал, потом захохотал, у Митьки даже мурашки по спине побежали:

- Ты что, серьезно?

- А ты, выходит, пошутил?

- Нет, ты послушай, а? - сказал Василий удивленно. - А ну, пойдем! - Он подхватился, зафутболил стакан в кусты.

Митька засмеялся. Ему было легко и совсем не страшно. В голове приятно туманилось.

Они перепрыгнули через невысокую ограду и оказались на площадке перед проходной. Старенький бензовоз стоял неподалеку от заводской столовой водитель, наверно, обедал.

Их догнал Хома.

- Ты что отстаешь? - вызверился Василий. Его лоб покрылся капельками пота.

- Стаканы прятал. Пригодятся.

- Проверь, на месте ли ключи.

Хома пошел к машине.

Василия пошатывало, и он облокотился на ограду.

Из проходной вышли какие-то мужчины. Один из них был с красной повязкой на рукаве. Они о чем-то оживленно поговорили и снова скрылись в темном коридорчике. Подошел Хома, кивнул: все в порядке.

Василий схватил Митьку за рукав:

- Бегом!

До бензовоза добежали незамеченными. Василий открыл дверку, толкнул Митьку в кабину, сам сел за руль. Заревел мотор.

- А я? - в ветровом стекле показалось озабоченное лицо Хомы.

- Прочь! Прочь с дороги! - закричал Василий. С его лица за воротник сорочки сбегали ручейки пота.

"Он боится! Боится! - пела Митькина душа. - А мне совсем не страшно..."

Бензовоз рванулся прямо на Хому. Испуганный, распатланный Деркач едва успел отскочить в сторону. Потом он догнал машину, прыгнул на подножку и со смехом показал в ветровое стекло кулак.

Бензовоз минул заводские постройки, и Митька опустил боковое стекло.

- Бросили меня? Эх вы! - кричал Хома, вставив голову в кабину.

Поселок остался позади. Бензовоз мчался мимо колхозного сада. Между яблонями виднелись белые косынки. "Наверно, женщины яблоки обрывают", подумал Митька. Он стал почему-то снова вспоминать, кто же такой Гальс, но так и не вспомнил...

ТУЛЬКО

Василий Михайлович только что прочитал в районной газете передовую "Учащимся - надежные знания" и теперь, улыбаясь, смотрел через широкие окна кабинета на просторный школьный двор. Его пухленькие пальцы быстро бегали по столу, а это свидетельствовало о том, что мысль его напряженно работала.

Директор откровенно издевался над ночными своими настроениями, его округлое лицо заливал румянец, как только он вспоминал разговор с женой о заявлении, о своем намерении перебежать в простые учителя.

Нет, Омский все-таки молодец! А она говорила... Да его нужно на руках носить, как родного ребенка!

Естественно, размышлял Василий Михайлович, статья не вызовет необходимого резонанса у педагогов, не зацепит по-настоящему, как хотелось бы, наверно, и жену. И только потому, что в статье и словом не упомянута Малопобеянская средняя школа. Но именно это обстоятельство чрезвычайно утешало Василия Михайловича, потому что его школу могли назвать в числе критикуемых, в числе тех коллективов, где "еще не искоренены серьезные недостатки...". Только дурак, наивный дурак, зная состояние дел в Малопобеянской школе, будет искать ее среди лучших...

- Василий Михайлович...

Тулько, словно из-под воды, вынырнул из своих противоречивых дум (чего греха таить, и ему хотелось увидеть название руководимой им школы в числе первых, да разве с такими педагогами, как Иван Иванович, Дмитрий Павлович, чего-нибудь достигнешь?). В прямоугольнике двери стояла Надя Липинская, самый молодой педагог.

- Василий Михайлович, все уже собрались...

Директор никак не мог понять, чего хочет от него эта модница Надя.

- Все уже собрались... на заседание комитета, как мы и договаривались.

- А, хорошо, - понял наконец Тулько, о чем идет речь. - Начинайте. Я сейчас приду.

И в самом деле не побежишь же следом за этой девчонкой. Несолидно.

А вообще-то, зачем нужно это заседание? Напрасно обещал. Разве мало у него первоочередных дел? Но куда денешься, если заранее дал согласие?

"А все-таки молодец Омский! - думал Тулько, закрывая дверь своего кабинета. - Не допустил, уберег мою седую голову от позора, а мое имя - от злых языков..." Василий Михайлович был уверен, что данные для редакции представлял Омский и именно он "помиловал" Малопобеянскую среднюю школу.

В учительской стояла необычная после уроков тишина. Но, остановившись у двери и прислушавшись, Василий Михайлович различил приглушенное, как шум включенного холодильника, бормотанье. Кто-то монотонно читал вслух.

"Статью читают!" - догадался Тулько и приник ухом к двери. Он не ошибся: за дверью действительно кто-то вслух читал передовую, напечатанную в районной газете.

- "...Для примера можно взять Манятинскую среднюю школу, где директором член бюро райкома партии Олег Федорович Мартиненко..."

Василий Михайлович сразу же представил всегда улыбающееся, задорное лицо директора манятинской школы. Посмотрит на тебя - и хочется отвести глаза. Что-то пронзительное, тяжелое пробивается сквозь его улыбку...

- "...Партийная организация и правление колхоза вместе с дирекцией школы сделали все необходимое, чтобы школа была на уровне современных требований. Учащиеся там хорошо воспитаны, растут патриотами своей Родины... - тянул чей-то голос, раздражая Василия Михайловича все больше и больше. - ...Вместе с тем в ряде учительских коллективов еще не искоренены серьезные недостатки. Кое-где учащиеся плохо ознакомлены с событиями в стране и за рубежом, имеют узкий кругозор, учатся преимущественно на "три", а иногда допускают и правонарушения..."

"Слава богу, у нас пока еще тихо. Графа правонарушений в этом году чистенькая - иди, уважаемый Фок, проверяй!" - подумал директор и нашел хоть в этом какое-то утешение.

Решил все-таки заглянуть в учительскую.

Да, сидят рядочками, как ученики на уроке. А читает Иван Иванович. И так старается, делает такие логические ударения, что дух захватывает.

"Смотрите, какая наглость! Какое неуважение! Хотя бы прервал, ведь директор зашел..."

Но Иван Иванович только глянул исподлобья на Тулько и продолжал произносить холодные, будто речь шла о Малопобеянской школе и ее директоре, слова.

- "...В частности, неутешительные дела в Волицкой средней школе. Учителя работают там по-старому, не внедряют в практику новые методы и формы учебы. А все потому, что директор С.И.Кропивец..."

"Какое ударение! Какое ударение!"

- "...формально относится к своим обязанностям..."

"Нет, не надо было сюда заходить. Теперь каждый из присутствующих учителей думает обо мне. Думает и взвешивает..."

- "...Особенный интерес вызвало выступление заместителя директора Малиницкой средней школы на тему. "Опыт организации работы в девятых классах по выявлению и искоренению пробелов в знаниях учащихся за курс восьмилетней школы и по предупреждению отсева их..."

- Ну и стиль! - заметил Никита Яковлевич, и Тулько был искренне ему благодарен: своим замечанием учитель как бы поставил под сомнение всю статью.

Разумеется, это не понравилось Ивану Ивановичу.

- Я бы, Никита, Яковлевич, думал на вашем месте совсем о другом. Совсем о другом...

- А я бы на вашем месте, уважаемый, - подал наконец голос Тулько, сидел бы сейчас на заседании комитета: комсомольцы обсуждают поведение ученика, который учится в вашем классе, а не в классе Никиты Яковлевича.

- Благодарю за напоминание, - с деланной улыбкой бросил Майстренко, отдал газету Ульяне Григорьевне и вышел.

"Ишь, какой!.. А еще говорят - молчун; за три дня поперек горла костью стал... Ничего, пообиваешь у меня пороги..."

Мимо Тулько с едва слышным "до свидания" прошла Ульяна Григорьевна, на подходе был и Дмитрий Павлович, вот уже у него на губах готовится "до свидания!", точнее, оно уже готово, осталось только лишь поравняться и обронить.

- До свидания! - сказал, наверняка в расчете на присутствующих, Дмитрий Павлович, и Тулько еще раз утвердился в своем предположении: он и только он настрочил анонимку в облоно.

Пятнадцать "до свидания" выслушал Василий Михайлович, выслушал и запомнил, чтобы потом проанализировать каждое и взвесить. Учителям - он их прекрасно понимал - неловко было: неофициальное обсуждение статьи походило на сговор против него. Ирина Николаевна, например, даже нагнулась, когда выговаривала свое "до свидания!", а Никита Яковлевич впервые спрятал на миг свою ироническую улыбку и имел серьезный вид.

В директорском кабинете зазвенел телефон. Зазвенел настойчиво, требовательно. Наверно, звонок из района, потому так и всполошилась дежурная на коммутаторе.

Василий Михайлович выхватил из кармана связку ключей и стремительно бросился к своему кабинету, на ходу выбирая нужный ключ. Вбежав в кабинет, перевел дух (сердце все-таки напоминало о себе) и схватил трубку:

- Алло! Тулько слушает... Тулько... Здравствуйте, Олеферович! Здравствуйте, сколько лет! Как ваше здоровье? Да... Да... Приезжайте, отдохнем. В наши годы отдых просто необходим... Читал, как же!.. Деловая, полезная... Очень вам признателен! Очень!.. Я же все понимаю... Обсудим... Обязательно обсудим... - "Уже обсудили", - подумал Василий Михайлович, кивая головой, словно Омский стоял перед ним в кабинете. - Известное дело... Нет, не выяснил. - Он приглушил голос. - Думаю, Дмитрий Павлович. Молодой, а молодые, они... Как с моста... По молодости, конечно... Что вы, Олеферович! У меня полный порядок! Фок, которому только дай... Не Фок?! - Василий Михайлович достал платок, потому что лоб его сразу взмок. - А кто?.. Вон как! Вы только подумайте!.. И мне беда: я же к Фоку готовился... Вот горе!.. Хотя бы не молодой какой-нибудь... с молодым согласия не найдешь... Нет, Олеферович, вам так показалось. У меня ясный ум... Благодарен вам за все... До свидания!

Тулько положил трубку, оглянулся, словно хотел с кем-нибудь поделиться неожиданной новостью. "Вот тебе и на. Фока проводили на пенсию... - Тулько уставился в полированный стол, на свое едва заметное отражение, начал покусывать ногти. - А что? Что здесь удивительного?.. Все мы пенсионного возраста... У всех нас штаны обвисли, потому что надо отходить в сторону". Василий Михайлович тяжело вздохнул, так тяжело, словно вложил в этот вздох всю свою боль, которую невозможно высказать словами.

Ему стало жаль Фока, хотя именно после проверки районо Фоком Тулько пришлось "подвинуться" на Малопобеянскую среднюю школу. Да, жаль, ведь в горе все люди равны, а старость - это горе. Типичное горе. Индивидуально-типичное, можно сказать.

Василий Михайлович, хотя и имел за плечами пятьдесят семь лет, не задумывался еще по-настоящему о старости. Разве что иногда ночью, после дневных хлопот, когда уж слишком допекали разные Иваны Ивановичи, он вдруг со злорадным облегчением думал: да пропади все пропадом, скорее бы уже шестьдесят и - будьте здоровы! Вот удочка, а там - пруд. И больше нет ничего во всем белом свете. Ничего и никого. Только поплавок и нерушимое водное зеркало... Он засыпал с такими настроениями, поэтому и во сне видел себя на пруду: сидит далеко-далеко посреди застывшей водной глади с удочкой в руке словно скульптурное чудо. Одинокий такой и... жалкий. Хотя бы что-нибудь было живое вокруг. Мертвая зона и он - с удочкой. "Эй, Васька, выплывай на берег!" - кричал сам себе Василий Михайлович, и мороз пробегал по коже: Васька не слышал, он ведь тоже ничем не выдавал своей причастности к живым...

Тяжкие были ночи, от одного воспоминания сердце замирает. Хорошо, что хоть умеет забывать. Золотая способность! К примеру, случилось с Василием Михайловичем что-нибудь неприятное, что-то такое, из-за чего совесть должна мучить, а он это "что-то такое" и отбрасывает тут же от себя. Ведь упреки совести - ненадежный спутник...

Такие ночи и все, что им предшествовало, Василий Михайлович выбрасывал из памяти на следующий же день. До завтрака еще помнил, а после завтрака нет.

Эх, старость, старость!.. Даже таких принципиальных и неспокойных людей, как Фок, она не обходит...

Раскрылись двери, и на пороге выросла солидная фигура Деркача-старшего.

- А, вот вы где! Посиживаете, значит, в теплом кабинете и составляете генеральные планы. Кому, значит, золотую медаль, кому двойку, а кого и совсем отчислить. К примеру, если парнишка - сын маленького человека. Да? А кто держал Хому за рукав, кто? Разве не вы? "Товарищ Деркач, у нас некомплект выходит, пусть парень учится, после десятилетки в любое училище примут". Не-ет, этого я не оставлю, я до министерства дойду.

Деркач примолк, чтобы перевести дух.

- Успокойтесь, Григорий Петрович. Никто вашего сына выгонять не собирается. А сказали ему в воспитательных целях, - произнес тихо Тулько.

- В воспитательных целях? - Деркач потер ладонь о ладонь, потом обеими руками пригладил взъерошенные волосы.

- Именно так. Чтобы разбудить сознательность, желание учиться...

- Вот оно как!.. А я... дурак!..

- Вы бы и со своей стороны повлияли на него. - Тулько взглянул на часы, встал. - Двойки ведь у парня.

- Влияю... Но на большее он, значит, не способен... - Деркач снова потер ладонь о ладонь. Руки у него были большие и красные. - А может, пусть все так и идет, а?

- Нельзя, Григорий Петрович. Выпускной класс.

- Никто у вас четверок не выпрашивает! Тройку, несчастную тройку... Пусть уж будет с аттестатом, документ как-никак... Вы знаете, куда он клонит? "Я, - говорит, - батя, уже и учился бы, да не могу..." Ведь геометрия, например, основывается на предыдущих классах, а знаний у него за эти классы нет. Тут уж трудно и понять, кто виноват.

- У меня сейчас совещание. - Тулько еще раз выразительно взглянул на часы. - Извините. Поговорите еще с классным руководителем... А вообще, сына надо держать покрепче...

- Да я уж и так, Василий Михайлович!.. - И Деркач сжал свои огромные ладони в кулаки.

В классе, где заседал комсомольский комитет, бурлили страсти. Говорили все вместе, и Надежда Станиславовна никак не могла успокоить своих помощников. Ее карандаш танцевал на столе, а голос перекрывал все другие голоса:

- Товарищи! Я прошу вас, не сразу все...

"Товарищи" притихли только тогда, когда увидели директора.

Василий Михайлович остановился при входе, окинул взглядом присутствующих. Иван Иванович сидел за третьим столиком. Подпер кулаками голову и смотрит равнодушно в окно.

"И здесь - демонстрация..." - подумал Тулько.

- Продолжайте, пожалуйста.

Он сел в сторону, за три столика от Ивана Ивановича. Роман Любарец тоже сидел немного в стороне от Майстренко. Он был возбужден до предела. Веки его покраснели, словно парень весь день провел на сквозняках.

Василий Михайлович от нечего делать начал рассматривать членов комитета.

Надя Липинская... Какая великолепная прическа! Такую увидишь разве что в "Новостях киноэкрана". Ухажеров у Нади, наверное, хватает, хорошая девушка, что и говорить...

Женя Иванцова... Очень старательная, ей должна улыбнуться жизнь... Отец - инвалид, имеет "Запорожец". Да, "Запорожец" с буквой "Р" на заднем стекле. В автомобиле он всегда сидит как-то слишком низко, и Василий Михайлович, как только увидит этот "Запорожец", обязательно думает: разве нельзя что-нибудь подложить на сиденье?.. Какое-то неприятное впечатление: словно одна голова в машине, потому что только ее и видно во все окна. Даже жутковато становится...

Вадим Коренев... Сынок главинжа. Тулько невесело улыбнулся, вспомнив недавнюю беседу с Кореневым-старшим. Где же они тогда встретились? Не в школе, потому что Коренев часто приглаживал волосы, а ветер их ерошил. Вот они так втроем и беседовали: Тулько, Коренев-старший и ветер. Наверное, на улице... Беседовали, конечно, о детях, о чем же еще отец будет говорить с учителем. Коренев начал, как говорится, откровенно гнуть в свою сторону. Мол, сынок в девятом, за исключением английского языка, учился на одни пятерки, а теперь вот... опять английский. А парень мог бы стать золотым медалистом, да и школа заинтересована. Короче, просил льгот сыну по английскому языку. "Эх, уважаемый, понимаю тебя, понимаю! Но и ты меня пойми, - думал тогда Василий Михайлович. - Английский преподает Дмитрий Павлович, один из тех, кому нередко муха на нос садится. Он ведь и слышать не желает о каких-то компромиссных оценках..." Василий Михайлович, ясное дело, этого не сказал Кореневу. Напротив, успокоил взволнованного родителя, посоветовал, чтобы сын настойчивее изучал язык, пообещал помочь...

"Как все переплелось - люди и события!" - устало подумал Василий Михайлович.

- Товарищи, прошу высказываться, - напомнила присутствующим Липинская. - Нежный? Пожалуйста.

- Я еще раз заявляю, - выкрикнул, краснея, Левко Нежный. - Я категорически против того, чтобы обсуждать поведение Любарца без участия Важко и Деркача. Хома натворил, а сам убежал. Хому тяжело прибрать к рукам, и на него все махнули, взялись за того, кто сам пришел... А ты, Коренев? Позор! Ты член комитета, а вчера равнодушно отмахнулся от доброго дела. Теперь - какое нахальство! - смеешь говорить подобное о человеке, который приходил к тебе с этим делом. А? Как же это у тебя получается?

- Я не обижаюсь на тебя, Левко. Ты часто говоришь невпопад, - спокойно отозвался Вадим Коренев.

- Спокойствие твое искусственное, как и все твое поведение! Я предлагаю: на сегодняшнем заседании комитета обсудить вопрос об упавших ивах.

Коренев засмеялся, откинулся на спинку стула:

- Наивный же ты, Левко! Кто же такой вопрос выносит на заседание комитета, школы? Его можно решить в рабочем порядке, силами одного класса. Идея ваша, вот и договаривайтесь со своими. А у нас сегодня очень серьезный и ответственный вопрос. - Он взглянул на директора, и Василий Михайлович согласно кивнул ему.

- Да, вопрос серьезный, а Деркач и Важко не соизволили явиться, - глухо сказала Женя Иванцова.

- Не на веревке же их сюда тащить! - выкрикнула, не сдержавшись, Липинская.

- Действительно, где эти комсомольцы? - подал голос Тулько. - Иван Иванович!

Майстренко резко повернул голову, посмотрел внимательно на Тулько, - он словно не понимал, о чем идет речь и почему обращаются именно к нему.

- Да, это безобразие...

- Я не прошу вас оценивать событие, а спрашиваю: где Важко и Деркач? Где они болтаются, если здесь обсуждается их поведение?

Майстренко пожал плечами и опустил голову.

Ответила Женя Иванцова:

- Они ушли с четвертого урока.

- Как это ушли? А пятый и шестой?

- Не знаю... Портфели оставили, но не вернулись.

- Ясно, как днем, что убежали, - выкрикнул Нежный. - Испугались! А Важко - это вообще удивительный тип. Деркач оскорбил его тем объявлением, через Деркача вся каша заварилась, и пожалуйста - с Деркачом он... шуры-муры... Вот кого надо за ушко да на солнышко!

- Нежный! - застучала карандашом по столу Липинская. - Попрошу не употреблять уличные слова!

- А это не уличные слова, - огрызнулся Нежный. - Их можно найти в фразеологическом словаре.

- Левко заучивает эти так называемые фразеологизмы, чтобы придать себе вульгарности, чтобы не быть белой вороной среди ребят, - иронически заметил Коренев и засмеялся - громко и неуместно, как человек, который нервничает, но любой ценой старается скрыть это от других.

"О чем только они говорят!.. - думал Василий Михайлович, недовольно поглядывая на членов комитета. - Только пусти на самотек, дай им волю натворят такого..."

Директор встал с решительным намерением прекратить пустопорожние разговоры.

- В самом деле, безобразие, Иван Иванович! Полагаю, завтра, и не позже, мы детально проанализируем... состояние дел в вашем классе...

"Наверное, можно было бы сказать: "...проанализируем поведение ваших учеников", но в этом случае не чувствовалась бы вина учителя".

Майстренко, словно и не услышал угрозы, словно не его ученики болтаются неизвестно где во время уроков, спокойно ответил:

- Завтра - непременно.

Что же, с Майстренко все ясно. Созрел, кажется, "момент пик", то есть пришел период решительного боя, и Василий Михайлович, опытный в таких ситуациях, знал наверняка: победа будет за ним.

А сейчас надо сказать что-то деловое и конкретное, направить заседание этого дезорганизованного комитета в надежное, единственно возможное русло.

- Не знаю, что вы здесь до меня говорили и как оправдывался Любарец...

- А я не оправдывался, - сказал Роман и оглянулся на Ивана Ивановича: мол, подтвердите, вы же все слышали.

- Любарец в самом деле не оправдывался, Василий Михайлович.

Это уже Иванцова... тоже заступница! Наверно, влюбилась в этого забияку. У современных подростков любовь всегда скороспелая и быстропроходящая...

- Напротив, Любарец признал свою вину, - добавила девушка.

- Я не знаю, что вы здесь до меня говорили, - повторил Василий Михайлович тоном, который не допускал никаких вмешательств и возражений. Однако считаю, что этот комсомолец, - он пренебрежительно взглянул на Любарца, - очень недисциплинированный, следовательно, члены комитета должны сурово осудить его поведение. - Он повернулся к окну и увидел среди деревьев и кустов, которые уже заметно пожелтели, ярко-красный ряд штакетника. И вспомнил вдруг Фока - принципиального низенького человечка из облоно. Посмотри-ка, и его не обошла старость! И наверняка смерть не обойдет... Какая ужасная коварная судьба! Бегаешь, копаешься в мелочах, переживаешь неприятности и в этом находишь утешение. А главная опасность тем временем надвигается на тебя, неотвратимо надвигается, будь ты хотя министром просвещения... - Я так считаю, - неожиданно закончил Тулько.

Надежда Липинская поняла директора. Она встала и сказала:

- Предлагаю закончить выступления - это раз. Деркача и Важко заслушать отдельно - это два. Любарцу вынести строгий выговор с занесением - это три.

- Будет достаточно и обычного выговора, принимая во внимание обстоятельства... - возразил Левко.

"Тоже тип растет... Кому-то забота в будущем... И где только такие берутся!.." - отметил Тулько.

- Кто за первое предложение, прошу голосовать... - Липинская прищурила глаза и повела их от лица к лицу. - Один... ну и я, конечно... Кто против? Один, два... Кто воздержался? Один... Гм-м... - Липинская растерялась и теперь смотрела на директора: что он скажет.

- Что же, голосуйте за второе предложение. - Василий Михайлович был очень недоволен. Он даже оглянулся на Ивана Ивановича: нет ли усмешки на его угрюмом лице. - А вообще, Надежда Станиславовна, к таким мероприятиям надо лучше готовиться. И советоваться. Вы меня поняли? - спросил Тулько сухо, и Липинская густо покраснела. - Продолжайте.

- Кто за то, чтобы Любарцу вынести выговор, прошу голосовать. Один, два, три... Против?.. Воздержался?.. Таким образом...

"Вот так-то, уважаемый, дорогой Фок. Был ты грозой, тучей над нашими головами, а теперь обычнейший пенсионер. Теперь тебе все равно, кто там "за", кто "против", кто воздержался... А интересно: людей, которых ежедневно встречаешь, можно разделить всего-навсего на три категории: тех, кто "за", кто "против", и тех, кто "воздержался". О, какая классификация! Масса знакомых и коллег, а всего лишь три категории: "за", "против", "воздержался". "Против" - ясно: Иван Иванович (и сейчас, наверно, вынашивает свои планы), Ульяна Григорьевна, Дмитрий Павлович. А "за"? Погоди, погоди, а кто же "за"? Ну, жена, это само собой. А еще? Жена... И все? Не может этого быть!"

- Переходим ко второму вопросу повестки дня...

Василий Михайлович даже вспотел, такой неожиданной оказалась для него мысль, что среди учителей нет ни одного человека, который безоговорочно проголосовал бы за него. Кто? Ну, кто?.. Никита Яковлевич? Воздержится!..

Он вытер вспотевшее лицо платочком, обметанным голубой ниточкой, поднялся:

- Продолжайте, продолжайте...

Уже направляясь к двери, наткнулся на понурый, озлобленный взгляд Романа Любарца. И почему-то остро почувствовал, что этот юный гордец презирает его, директора, презирает и осуждает. За что?!

Презрительный взгляд Любарца неотступно стоял перед Тулько, когда он шел домой и даже за обеденным столом, когда аппетитно запахло жареным и вареным.

- Ива, - сказал Василий Михайлович, рассматривая еду на тарелках. Я... это... найдется у нас что-нибудь выпить?

Иванна Аркадьевна удивленно и подозрительно посмотрела на мужа, без слов взяла в буфете бутылку с коричневой жидкостью, рюмку. Поставила на стол, села напротив.

- Ну, рассказывай.

Василий Михайлович налил коньяку. Его рука дрожала, и этого было достаточно, чтобы еще тревожнее сжалось сердце жены.

- Ну?

- Подам я все-таки заявление, подам, Ива!

Пока Иванна Аркадьевна взвешивала сказанное, Тулько выпил, старательно процеживая коньяк сквозь зубы, откашлялся и приступил к закускам.

Наконец жена въедливо усмехнулась:

- Ты настойчивый!

- Ива! Я тебя очень прошу...

- Ты настойчив: вон как продвигаешься по служебной лестнице... не снизу вверх, а сверху вниз. - Она засмеялась, но в глазах было столько холода, столько холода...

Василий Михайлович ниже наклонился над столом.

- Оставь эти шутки, тем более что они не твои.

Такое заявление конечно же возмутило Иванну Аркадьевну.

- А чьи же они, если не секрет?

- Героев телепередачи "Тринадцать стульев". Разве нет? - Василий Михайлович миролюбиво взглянул в глаза жене, но они ничего доброго ему не обещали.

- Вот как! Если уж на то пошло, то ты - один из героев этой передачи! Пан Беспальчик!

Вскоре страсти за столом утихли. И потому, что Василий Михайлович немного отступил, и потому, что они оба просто устали.

- То, что медленно скатываюсь, как ты сказала, вниз, - заявил под конец Василий Михайлович, - закономерное явление... Я, Ива, много думал, это не так просто... Жизнь идет вперед, а мы стареем и часто не поспеваем за ней. Возьми Фока... Да что там говорить!

И все-таки последнее слово было за Иванной Аркадьевной:

- Это хорошо бы прозвучало на партсобрании, а не в перепалке с женой!..

После вкусного обеда Василий Михайлович пошел в сад. Он любил посидеть в саду с сигаретой в руке. Дымок от сигареты струился вверх, приятно щекотал ноздри, яблоки вразброс валялись на траве - надо будет взять ведерко и собрать, деревья распростерли ветви над землей. Дух вольности и покоя господствовал здесь круглосуточно, и в нем хорошо отдыхалось после напряженного дня.

Тулько сидел в саду, мирно дымилась сигарета в руке, и тут ему принесли весть - можно сказать, самую страшную в его директорской биографии. Вначале он услышал какие-то крики возле дома. Насторожился, прислушался. Узнал голос Ирины Николаевны, но слов не мог разобрать. Потом увидел жену. Она выбежала из-за угла дома, белая, как папиросная бумага:

- Вася!.. Беда!.. Твои школьники...

Эти слова она, казалось, не выкрикнула, а прошептала.

За ней стояла опухшая от слез Ирина Николаевна:

- Ой, Василий Михайлович, ой, горе! Деркач и Важко... насмерть. Украли машину и перевернулись...

Василий Михайлович, наверное, должен был подняться, пойти навстречу женщинам, как-то высказать свое отношение к трагическому происшествию, успокоить жену и Ирину Николаевну. Но он сидел, словно пронзенный током, и только губы его шевелились:

- Украли, украли...

РОМАН

- Меня просто бесит эта Липинская! - высказывал Роману свое возмущение Левко Нежный после заседания комитета.

Они бежали по ступенькам - Роман впереди, Левко за ним.

- "Это раз, это два, это три..." Не могу! А ты молодец! В самом деле было бы неплохо, если бы мне вместе с аттестатом вручили свидетельство сатураторщика. Почему они сразу об этом не подумали? В колхозе - дело другое, там давай механизаторов, там - поле. А у нас - сахарный завод, и родители наши - сахаровары. - Левко замолчал, взял Романа за локоть. - Не грусти, друг. Выговор, подумаешь... Деловые люди всегда в выговорах, как облепиха в ягодах...

- Да нет, откуда ты взял... Ерунда.

В школе тихо, прохладно. Пол недавно вымыли, он еще не высох как следует. От стен, от дверей веяло грустью. На улице тоже, хотя и светило солнце, звенела затаенная грусть, ведь осень уже наступила, а за ней вот-вот заявится и зима... Роман слушал Левко невнимательно. Он согласно кивал, а сам думал, как бы избавиться от говорливого товарища. Ему хотелось закрыть глаза и посидеть одному где-нибудь в уголке. И чтобы было тихо. Совсем тихо. Надоели разговоры, вздохи, смех... Все надоело. Не нужно Роману даже тайн, которые так старательно прячут взрослые. Не нужно ему знать, отчего умер его отец, почему на второй же день Митька подружился с человеком, который его глубоко оскорбил. Пусть они носят свои тайны при себе, пусть тешатся ими днем, а ночью кладут под подушку: может, приснятся. Роману все равно. Он хочет тишины, покоя. Суета стала его обессиливать, нервировать.

"Перейдем двор и - гуд бай, товарищ дорогой. Тебе направо, мне налево", - подумал Роман.

Выйдя из школы, они увидели во дворе толпу ребят. Над головами торчали лопаты, поблескивали на солнце острые лезвия.

- Это же наши! - выкрикнул Левко. - Ну, Валька, молодец!

От толпившихся ребят отделилась Валя Дашкевич, староста класса. Вначале Роман ее не узнал. Голова Вали была по-старомодному повязана белой косынкой, на плечах - старенькая и большая (наверно, матери) кофта, на ногах - черные резиновые сапоги.

- Левко, вот и мы! Веди, приказывай... - Дашкевич весело засмеялась.

- Я? - удивился Левко. - Почему я? Он будет руководить, - и показал на Романа.

- Как же он будет руководить, если он сердитый такой? - засмеялась Тоська, прозванная в классе Злючкой. Она подошла ближе: - Что, мальчик, попало на орехи?

- Попало! - встал между ними Левко. - А тебе только дай язык поострить. Вот так, с кондачка...

Тоська удивленно подняла брови, серьезно спросила:

- А что такое, Левко?

- А такое. Надо меру знать... Идем, товарищи!

Толпа подростков поплыла через двор школы в долину. Наверно, один только Любарец был хмурым среди веселых одноклассников. Он с радостью бы повернул домой, но обстоятельства оказались сильнее его. Они уверенно руководили им, равнодушно выслушивая жалкое бормотание его души.

- Роман...

Любарец оглянулся: Женя Иванцова. Сейчас и она начнет успокаивать, обязательно скажет что-нибудь против Липинской. Как же, логика. Логика всесильна. Ей мир подвластен. Жизнь развивается по ее законам. А впрочем, кто знает. Вопреки всякой логике Важко подружился с Деркачом.

- Роман, ты... того...

- Я думаю сейчас, Женя, о вещах, далеких от этого заседания, - спокойно сказал Роман. - Я думаю: почему иногда люди поступают против своей воли, делают не то, что должны были бы делать?

- Обиделся... Поверь, я была против с самого начала. Приедет Анна Васильевна, все изменится, вот увидишь.

- Наивная ты, Женя. Может, что-нибудь и изменится. Что-то, но не кто-то... Оставим этот разговор...

- Упрямый. И гордый. Можно было бы рассказать, как все случилось на самом деле, я ведь уверена: ты так просто драку не устроишь...

- Мне все равно... Оставь меня!

Женя махнула рукой, отошла от Романа.

"Грубо поступил с девушкой... А почему она лезет, сочувствие свое сует под нос! Может, действительно, повернуть домой? Пойти вот так прямо через огороды, через сады. Дома тихо, безлюдно, только я и тишина..."

Роман вздохнул: надо идти вместе со всеми, надо идти, потому что вчера воевал за этот поход.

Когда пришли на место, когда улеглось первое удивление (Валя Дашкевич чуть не заплакала; она гладила поседевший корень ивы точно так же, как и Миронович), когда были сказаны все слова, которые можно было сказать, выражая гнев против людей, сажавших эти деревья, а потом забывших о них, когда, наконец, Тоська шагнула в воду и набрала в сапоги воды, Левко распорядился:

- Начинайте, ребята, копать ямы. Диаметр... Валя, дай-ка лопату. - Он быстро измерил корень ивы, дал припуск. - Полторы лопаты, думаю, хватит. Идем! Кто в сапогах, тот будет деревья подкапывать. Кто без лопаты, будет сменным. Ну, бригада, ух!..

- А ты словно родился бригадиром, - иронично заметила Тоська. Она сидела на краю рва и выжимала портянки.

- Работать мы тоже умеем! Валя, ты пока подожди. - Левко ловко отметил ширину будущей ямы и стал копать.

Против каждой ивы стало по двое ребят. И вскоре зачернели на берегу семь кругов.

Роман подошел к Тоське:

- Можно твою лопату?

- А я?

- А ты посиди подсохни...

- Нет-нет, не выйдет.

- Я тебя прошу.

Тоська подняла голову, сочувственный огонек вспыхнул в ее седоватых, как мгла, глазах и погас. Губы снова растянулись в усмешке:

- Все-таки перепало тебе! На, возьми... И забудь в труде свои обиды. Чудак... из прошлого столетия. - Она притопнула, потому что в мокрый сапог не входила никак нога. - Космический век, а он принимает близко к сердцу такие мелочи. Что ж, иди копай землю, тяжелый труд успокаивающе влияет на впечатлительные натуры.

Роман ничего не ответил. Взял лопату и встал рядом с Левко. Разговоры обходили его стороной, не принося никаких хлопот. У него была лопата, был черный круг перед глазами. Копал быстро и думал только об одном: выбросить бы побольше земли, чем Левко. Иногда посматривал на угол Неллиной хаты, и тогда неясная тоска овладевала им. Они так давно не виделись, так давно, что и вспомнить трудно...

Выкопали одну иву, еще одну... Роман подумал: можно теперь будет идти на исповедь к Мироновичу. Подумал и улыбнулся.

Вспомнил еще Костю Дяченко. "Пусть ты и непричастен к кому-либо, а влияешь на его судьбу - уже тем, что ты есть, что ты живешь на белом свете. Каков ты - вот главное, ибо отсюда начинается твое влияние на окружающих..."

- Эге-ге-гей! - пронзил тишину над прудом чей-то тревожный, как крик чайки, голос. Он прилетел от домов на взгорке, коснулся притаившейся воды, словно плоский, брошенный кем-то камень, и запрыгал по серебряной ее поверхности звонким эхом.

Ученики притихли. Роману сжало горло от предчувствия какой-то беды. Он подался вперед, навстречу голосу, который летел и летел между домами.

- Это же Адамко! - крикнула Женя Иванцова. - Вон бежит...

Адамко проворно бежал огородами. Внезапно остановился шагов за двадцать от ребят, расстегнутый, вспотевший:

- Вы тут... а там... Хома и Митя... Нет уже их! - Вся его растерянная фигура излучала ужас, словно сейчас вот здесь, на его глазах, гибли в неслыханной катастрофе Хома и Митька.

Роман бросился к Адамко, схватил его за плечо:

- Где?

- На Волчьем подъеме... Бензовоз вверх колесами... а они в нем, в кабине... А Хома метрах в десяти... И все!.. И Василий, Ульяны Григорьевны сын...

Роман отпустил Адамко и побежал через огороды, между садами, к Волчьему подъему. В ушах звенело: "И Василий... И Василий... И Василий...", а перед глазами стояли, перешептываясь, Митька с Хомой. Вот они усмехнулись заговорщицки и тихонько вышли из класса...

"И Василий... И Василий... И Василий..."

Люди смотрели Роману вслед и пожимали плечами.

"Мы шли здесь с Неллей, на Волчьем подъеме тогда шаталась с боку на бок арба, полная соломы..."

"И Василий... И Василий... И Василий..." - звенело в ушах. Об этот шальной, нестерпимо тягучий звон разбивались все мысли, словно волны о каменный берег. Роман никак не мог установить логическую связь между последними событиями, между множеством фактов и деталей. Они беспорядочно появлялись и исчезали, чтобы опять возникнуть.

"Какой бензовоз? При чем здесь бензовоз?.."

Вон уже и Волчий подъем. Вокруг люди.

Не чувствовал усталости. Полетел бы, имей крылья.

Да, вот он, действительно, бензовоз - лежит вверх колесами. Но колеса почему-то не крутятся. Роман был уверен, что колеса должны были вращаться. Нет, неподвижно, обессиленно, жалко торчат в четыре стороны.

Люди грустно смотрят на милиционера, который старательно что-то измеряет, ползая на коленях.

А где же они?..

"Они... в кабине... А Хома метрах в десяти..."

Роман подбежал к бензовозу. Вместо кабины он увидел сплющенный короб с черными провалами по бокам. Остатки дверок валялись на затоптанной земле.

Милиционер спохватился:

- Граждане! Назад! Подходить запрещается!

От милицейской машины, стоявшей неподалеку, отделились две фигуры в седоватых мундирах:

- Иван, пусть уж. Все ясно...

Роман смотрел невидящими глазами на милиционеров, на печальных людей и не мог сообразить, почему они все здесь. Это же ошибка. Никого нет, вот пустая кабина. Никого нет... Адамко все придумал, он все выдумал - чудак этот Адамко, так шутить!

Милиционер, которого назвали Иваном, подошел к Роману ближе. На лице его исчезло равнодушие, вызванное выполнением обычных обязанностей.

- Увезли их, парнишка... Страшный случай... А все водочка!

- Водочка? - переспросил Роман, и вдруг ему все стало ясно. Детали и факты, события последних дней выстроились в одну логическую цепь, теперь они могли быть понятны даже дошкольнику. - Вы ошибаетесь, товарищ милиционер. Это я виноват. Во всем виноват только я... Понимаете?

Милиционер посмотрел внимательно на Романа.

Подошли те двое, от машины.

- А ты успокойся, дружок, - сказал один из них.

- Я спокойный, товарищ старший лейтенант. Спокойный. Митя Важко понимаете? - это мой товарищ. Но я был ему плохим товарищем, я был просто негодяем. И он, он... пошел с ними...

- Как тебя звать?

- Роман Любарец. Я вас прошу записать. Роман Любарец. Я виноват, я...

- Вот что, Роман, иди домой. Если надо будет, вызовем.

- Я понял, да... - Роман попятился от милиционеров, перевел взгляд на искалеченный бензовоз и только теперь, кажется, почувствовал всю трагедию случившегося. Их нет!.. Их нет!..

МАЙСТРЕНКО

Пока Майстренко добрался до районного городка, в котором жил и работал Валерий Игнатьевич Рослюк, предвечерье постепенно окутало небо. На огородах дымили костры, потрескивала сухая картофельная ботва, дети прыгали через огонь. Все это Ивану Ивановичу напоминало Малую Побеянку. Даже двухэтажное заводское сооружение, окутанное паром и распространяющее вокруг себя тихий, как бы подземный гул, тоже роднило этот далекий чужой городок с Малой Побеянкой. И воздух здесь был такой же, как и в Малой Побеянке, - пропахший жженым сахаром.

За тем углом - домик Валерия. Майстренко уже видел клочок крыши, покрасневший под предзакатным солнцем, видел раскидистую яблоню во дворе давнего друга.

"Здравствуй, коллега! - скажет он сейчас. - Рад тебя видеть! Очень рад... А приехал я к тебе затем..."

А может, напрямик и сказать? Приехал, мол, затем, чтобы получить заряд уверенности, без которой просто нельзя в нашем ответственном деле...

Во второй раз Майстренко ехал к Рослюку за поддержкой и советом. Что даст ему эта встреча?..

Вот и знакомый двор, застланный ясеневыми, яблоневыми, вишневыми листьями. Ничто здесь не изменилось. Штакетник, уже старенький, поседевший от ветров, дождей и снегов, окружил домик и спрятался под хмель, который лениво свисает с ветвей. Стволы яблонь, давно побеленные известью, сейчас выцвели, почернели.

В хате господствовал запах осенних яблок. Мать Валерия, Надежда Максимовна, сухонькая, маленькая женщина лет шестидесяти, сидела, низко склонившись над швейной машинкой. Иван Иванович тихонько поздоровался. Женщина вздрогнула, сверкнули стеклышки очков.

- Не узнаете, Надежда Максимовна?

Она внимательно присмотрелась, затем встала, и Майстренко заметил в ее глазах испуг:

- Иван Иванович?!

Надежда Максимовна повела себя как-то странно. Начала ходить по комнате, перекладывать на столе вещи, руки ее при этом заметно дрожали.

"Опять я, кажется, не вовремя приехал... опять у них что-то случилось", - тревожно подумал Иван Иванович.

- А где же Валерий?

Руки женщины замерли над столом. А может, это ему просто показалось?..

- Ой, да вы раздевайтесь, Иван Иванович, - спохватилась Надежда Максимовна. - Валерий вот-вот будет, в область подался. Садитесь, отдохните с дороги... Я шитьем занялась... Вы поездом, наверное?

- Поездом.

- Ну вот. А Валерий, наверно, автобусом будет ехать. Придет, тогда и поужинаете, я вон вареники налепила, сейчас в кипяток брошу. Свеженьких и поедите...

Иван Иванович подошел к столу, открыл чемодан.

- Это для вас, Надежда Максимовна...

Она взяла черный шерстяной платок, прижала к груди и впервые посмотрела в глаза Ивану Ивановичу. Посмотрела просяще жалобно.

- Скажите, он вас вызвал? Попросил вас приехать?

- Нет, что вы! Я сам... я проездом... Дай, думаю, загляну: как здесь Валерий поживает? Знаете, как бывает: хлопоты, хлопоты, некогда и с другом молодости встретиться...

Майстренко говорил торопливо, Надежда Максимовна, наверное, понимала, что он пытается ее в чем-то убедить.

Она подошла к швейной машинке. Плечи ее как-то неестественно тяжко обвисли, а затем вдруг вздрогнули, и она закрыла лицо подаренным платком.

- Прошу вас, умоляю, не поддакивайте ему!.. Не поддерживайте Валерия!..

- Что случилось, Надежда Максимовна? - переступал с ноги на ногу Майстренко, думая о том, что напрасно он прикатил сюда, совсем напрасно.

- Учительство бросил... Пошел на завод каким-то социологом. Теперь даже дорогу не перейдешь: каждый тебе в глаза заглядывает...

Майстренко был просто ошеломлен, услышав, какие здесь произошли события.

Вот тебе - другая крайность! Полюбуйтесь! Иван Иванович почему-то представил две полярные точки. Одну занимает спокойный, уравновешенный Никита Яковлевич, вон он сидит - глаза закрыты, на губах блуждающая улыбка... А напротив размахивает руками Валерий Рослюк...

- Он мне... не написал, - тихо сказал Майстренко.

- На это время надо, а он сейчас... воюет... Сын, говорю, что ты затеял? Где там! Восстановил против себя всех людей. Господи, что же дальше будет!

Надежда Максимовна немного успокоилась и начала рассказывать, как сын поссорился с завучем, как ставил ученикам двойки и школа из-за него оказалась на последнем месте в районе и как на экзаменах "зарезал тридцать учеников, но приехала комиссия и навела порядок...".

Майстренко медленно входил в этот далекий, немного наивный, немного школярский несерьезный мир Рослюкового бытия. Ему почему-то не хотелось вникать в чужие для него неприятности.

Надежда Максимовна ожидала, что он скажет. А что он мог сказать? Что мог сказать человек, который сам приехал за утешением?

- Тут что-то не так, поверьте. Я знаю Валерия давно, служили вместе, затем учились, пусть не на одном факультете, но в одном вузе, и встречались каждый день... Пошел на завод - значит, так нужно.

Видимо, слова Ивана Ивановича прозвучали неуверенно, потому что Надежда Максимовна снова стала такой, какой он увидел ее, переступив порог дома: неприветливой, с дрожащими руками.

- Я очень испугалась, когда увидела вас... К нему сейчас нельзя допускать единомышленников, понимаете? Надо, чтобы он смирился... Ведь что это за жизнь? Без жены, без детишек? Разве это жизнь?.. И в кого он такой пошел, не представляю!..

- Все пройдет, все будет хорошо. Вот увидите...

Но Надежда Максимовна уже не слушала. Глаза ее наполнились слезами, и смотрели они мимо Ивана Ивановича. Видимо, напоминание о внуках, которые могли бы жить возле нее в утешение и в радость, совсем разжалобило старенькую мать. Майстренко хотел сказать что-нибудь ласковое, но слов нужных не находил. А время шло, Надежда Максимовна мелкими шажками удалилась на кухню, загремела там посудой.

"Вот как обернулась твоя поездка. Поблекли неузнаваемо твои душевные недоразумения, ты и возвратиться теперь к ним не сможешь, потому что в доме, в который ты пришел, горе, и просто так ты не сможешь перешагнуть через него. И вообще вышла какая-то глупость!.. А может, убежать? Сказать, что, наверно, не вовремя приехал, и будьте здоровы?.."

Мысль эта понравилась Майстренко. Он закрыл чемодан. Но не успел и шага сделать, как с кухни донесся голос Рослюка:

- Опять плакала? Ой, мама! Все это не стоит твоих слез. Поверь, выйдет по-моему...

- У тебя гость.

Раскрылись настежь двери, и на пороге остановился низенький худощавый Рослюк. Иван Иванович глядел на него и не мог в сознании соединить воедино рассказ Надежды Максимовны и этого делового, уже немолодого человека.

Обнялись. И только теперь Майстренко поверил, что все это случилось с ним, Рослюком: Валерий прижался к нему, словно обиженный ребенок.

Они молча сидели на диване и курили. День догорал. В единственное окно били красные лучи предзакатного солнца, багряный отблеск дрожал на тощем лице Рослюка. Он все-таки похудел, вокруг глаз сомкнулись синие круги.

- А годы бегут, гляди-ка! Бегут наши годы!.. - сказал Майстренко. - И нам с тобой уже под сорок.

- Да и мы потихоньку движемся, разве не так? - неопределенно произнес Валерий Игнатьевич, и эти слова его прозвучали скорее как упрек: у меня, мол, неприятностей полная сума, без них сейчас немыслимо учительствовать, а ты, вижу, процветаешь...

Майстренко отвел глаза к окну: костры на огородах уже угасали.

- Надежда Максимовна рассказала мне... Я, признаться, не только удивлен... Когда-то мы могли позволить себе подобное... А теперь...

Рослюк как-то странно улыбнулся. Такая улыбка была несвойственна ему. Так он никогда не улыбался.

- Выходит, осталось у меня только и утешение - осознавать: я не изменился, то есть не стал равнодушным к нашему делу, оно меня жжет, как и когда-то. Да?..

Теперь в его голосе прозвучал откровенный упрек, и Майстренко окончательно убедился, что напрасно приехал сюда за две сотни километров: начинать в таких условиях и настроениях разговор о своих тревогах было бы напрасным делом. Только раскрыл бы себя и тем самым придал ему уверенности.

- Оно всех жжет, коллега, - ответил Майстренко и подумал: странный складывается у них разговор.

В комнату начали вползать сумерки. Вскоре они затуманили лицо Рослюка.

- Вспомнил почему-то, как мы однажды в самоволку пошли. Помнишь? Тогда меня на гауптвахту посадили, а тебе влепили три наряда вне очереди.

Майстренко тоже вспомнил тот случай. "Да, - подумал он, - тебя всегда почему-то за проступки наказывали суровей, чем других..."

- Тогда ты с Кулагиным поссорился, вот он и выдал тебе на всю катушку.

Рослюк вдруг вскочил - на противоположной стене подпрыгнула его тень.

- Я вынужден ставить "удовлетворительно" тогда, когда надо ставить двойки! Да? Вынужден, потому что так выгодно школе, директору, завучу, мне, наконец... Но разве это не противоречит всем правилам, по которым живет наша совесть? Это вообще дико! Падает успеваемость, но беда не только в этом... беда не только в том, что Иванов пошел на завод малокультурным, малообразованным человеком, хотя и терся возле наук десять лет. Беда еще в том, что мы портим Ивановых и, главное, самих себя. Над этим стоит задуматься, коллега!

"Такой он и есть, Рослюк, - думал Иван Иванович. - Правда из его уст горше лжи..." И здесь Майстренко поймал себя на мысли, что он осуждает Рослюка. Где-то в глубине души шевельнулась неприязнь к его несуразному характеру.

Вошла Надежда Максимовна, включила свет. Рослюк закрыл глаза ладонью, скривил губы:

- Мама, надо предупреждать!

- Почему же сидите в темноте? - Она тревожно посмотрела на сына. - Да и ужинать пора, вареники готовы. - И ушла. Видимо, нарочно вмешалась, боялась за своего Валерия.

Рослюк сел, раздавил в пепельнице сигарету, прикурил другую.

- Больно сознавать, что ты причастен к этому великому обману, произнес он уже спокойнее.

Майстренко возразил:

- Ты очень преувеличиваешь. Обычные временные проблемы школы...

- Ты так полагаешь? - улыбнулся снова Рослюк чужой улыбкой. - Зло порождает только зло, неправда - только неправду... Из-под наших временных проблем буйно прорастает инертность, равнодушие. Эх, почему я не пошел в политехнический! Помнишь, мы сомневались: политехнический или педагогический?

- Ты что-то путаешь: я никогда не дружил с точными науками.

- А мне было все равно. Зато сейчас мучаюсь... Инженерам легче. То, что они делают, что решают, все их мысли - преимущественно о железе. А мы выдаем живую продукцию. У них требовательность, у нас - тем более. Требовательность, требовательность и еще раз требовательность! Кроме чуткости, внимания, добра, тепла...

Рослюк снова разошелся. Он говорил быстро и часто стряхивал пепел с сигареты.

А Майстренко все больше овладевала неприязнь, хотя он понимал, что Рослюк говорит все правильно. Впервые встал коварный вопрос: может, это потому, что он, Майстренко, сошел когда-то с пути?

- Все со мной соглашаются, кивают головами, а Голомега по-прежнему "отчитывает уроки" и получает каждый месяц положенную зарплату. И выдает продукцию самого низкого сорта! Двадцать лет - брак!.. Зато успеваемость в отчетах самая высокая... Как-то приехал к нам журналист и опросил учеников старших классов. Делал какое-то исследование. Тема - "Книга в твоей жизни". Письменно, разумеется. Среди других вопросов был и такой: "Любишь ли ты стихи?" Очень мне было стыдно за нашу школу, за нас, учителей, когда вышла статья под заголовком "Стихов не люблю". А Голомега взял газету двумя пальцами, словно тряпку, и говорит: "Юноша призывает нас воспитывать Есениных. А руками Есениных коммунизма не построишь". Кто не обратил внимания, кто промолчал, кто согласился, - Голомега ведь завуч... Я не мог молчать! Я встал и сказал: "Не принимайте во внимание, коллеги, Иван Алексеевич шутит. Потому что человек, который так думает, не имеет права воспитывать детей, не имеет морального права..." - и вышел из учительской.

"Я не выдержал когда-то, шагнул в сторону, а он и поныне на студенческих позициях!" - эта мысль теперь уже упорно преследовала Майстренко, хотя он гнал ее от себя, смеялся над нею.

Надежда Максимовна носила на стол ужин: хлеб, порезанную тоненькими и ровными кружочками колбасу, соленые помидоры и огурцы, запахшие на всю хату укропом и тмином. Иван Иванович только сейчас почувствовал, как он устал и проголодался.

- А затем это совещание в облоно, - продолжал свое Рослюк, и его указательный палец задрожал над пепельницей. - Голомега смотрел на меня презрительно, ненавидяще, но я стоял перед молодыми учителями, которые только-только начинали. Они разделяли мои мысли - это я читал у них на лицах. Поэтому ничто не могло сдержать меня. Мое выступление, ко всему прочему, еще и газета напечатала. Что тогда было!

Рослюк снова возвратился к злосчастному совещанию, начал рассказывать о нем еще раз, со всеми подробностями. И в душу Майстренко закралась грусть о чем-то далеком, давно утерянном.

- Думаешь, я бросил школу и сложил оружие? - ни с того ни с сего спросил Рослюк.

- Нет. Я сейчас думаю о твоем здоровье. Тебе, коллега, надо капитально подлечиться.

Рослюк исподлобья взглянул на Майстренко, в его взгляде мелькнуло и разочарование, и удивление.

- Ну, хорошо. Пойдем ужинать.

После стакана крепкого домашнего вина щеки Рослюка слегка порозовели.

Он вдруг поднялся, нашел среди книг какую-то бумажку.

- Только запомни: это письмо писал человек, который, в общем-то, неплохо закончил нашу десятилетку. Имею в виду его оценки в аттестате. Возьми, прочитай.

Майстренко пробежал глазами письмо. Оно пестрело множеством смысловых, грамматических и каких угодно ошибок. Возмущение Валерия можно было понять...

- Забавное письмо, - сказал Иван Иванович.

- И только?

Надежда Максимовна принесла вареники с творогом. Они вкусно дымились парком посреди стола. Рослюк не обратил на них внимания, как и не замечал слов матери о том, что, мол, зря он шел с Голомегой наперегонки, что из-за онучи подняли бучу. Иные до седин учат и слывут уважаемыми в городке, а ты вон похудел, почернел, все тебе - враги. Рослюк видно, уже привык к таким упрекам, как привыкают ко всему на этом свете. Когда мать вышла, он сказал:

- За последние годы в вузы поступало сто сорок два наших ученика, а поступило всего семнадцать. Всем другим поперек дороги стали язык и литература, то есть то, что преподаем мы с Голомегой... Такова арифметика. Я ушел, но это совершенно не значит, что я на все махнул рукой.

- Сам виноват, - сказал Майстренко не очень убежденно. - За один год с твоих уроков дети вынесли двоек больше, чем за десять предыдущих. Кто будет терпеть подобное? К тому же двойки твои попахивают демонстрацией и, кроме того, свидетельствуют о педагогических способностях учителя. - Последние слова Майстренко произнес как-то легко, по инерции, и вскоре понял, что они были чужими: принадлежали, кажется, Василию Михайловичу. Директор их часто повторяет, когда речь заходит об успеваемости.

На Рослюка они не произвели никакого впечатления. Должно быть, он привык к таким замечаниям в своей школе.

"Рослюку, разумеется, нелегко сейчас, но... кажется, он кичится своей бедой: мол, вот каков я, Валерий Игнатьевич Рослюк, встал против всех. Я - и все остальные". Эта мысль придала Майстренко немного уверенности, потому что, в общем-то, он чувствовал себя здесь неуверенно. Его одолевали сомнения, мысли беспорядочно роились в голове. Майстренко словно вел двойную игру: с собой и Рослюком, это и накладывало отпечаток на его слова. Не зря же хозяин все время поглядывал на Ивана Ивановича, и в его взгляде легко было заметить любопытство, смешанное с легким удивлением и иронией.

Они говорили до поздней ночи. Дважды проветривали комнату. Когда выходили покурить во двор, Майстренко прислушивался к тихому гулу завода ну, все здесь точно так, как и в Малой Побеянке. Перед его глазами возникала тоненькая фигура Любарца. Он так выразительно видел Романа! А кто же это за ним? Лицо какое-то расплывчатое, смазанное, хотя равнодушие на нем хорошо просматривается. Но кто же это? А впрочем, какая разница. Василий Михайлович, Никита Яковлевич или он, Майстренко...

Говорил больше Рослюк. Когда же очередь доходила до Ивана Ивановича, он отделывался общими фразами: все, мол, хорошо, работаю. Дома тоже нормально. А здесь проездом. Еду из Киева, жена посылала к родственникам...

- Будем спать, - предложил наконец Валерий Игнатьевич. - Ты же с дороги?

- А когда мой поезд, не знаешь?

Рослюк ответил только тогда, когда улегся уже в постель.

- В двенадцать тридцать семь. Спокойной ночи!

Майстренко долго не мог уснуть, хотя и устал с дороги. "Обиделся Валерий. Кто-кто, а я должен был его поддержать. Тоже вон ворочается, не может уснуть... Нет, завтра я обязательно скажу ему: ты молодец, Игнатьевич! Я не смог бы так..."

Утром Майстренко встал тихо, чтобы не разбудить Рослюка - слышал его прерывистое дыхание, - вышел во двор. Надежда Максимовна хлопотала по хозяйству.

- Что же вы, Иван Иванович? Легли ведь поздно...

- Не могу спать в чужом доме, Надежда Максимовна, давняя моя беда.

- Может, твердо было?

- Что вы? Спасибо!

Пока он умывался, Надежда Максимовна собирала яблоки в ведра, приговаривая, что сорт неважный, не держится на дереве.

- Теперь я пойду поброжу. У вас очень хорошо, чудесное место. А Валерий пусть поспит, ему нужно много спать.

Майстренко вышел за калитку, вдохнул полной грудью утреннего воздуха и пошел по желтым листьям, оставляя позади все тревоги. Прочь сомнения! Прочь беспокойные мысли! Есть только небо, воздух и тихие расслабленные деревья...

Взобрался на плотину, густая его тень легко скользнула по воде, словно по зеркалу, и пропала в легком тумане. Медленно пошел плотиной. Сошел на берег и вернулся в село, поблескивавшее цинковыми крышами. Сбоку осторожно шагала гигантская тень, нащупывая длинными ногами пожелтевший татарник.

Прогулка не принесла удовлетворения Ивану Ивановичу, чувствовал он себя так, словно провинился перед кем-то. Вот если бы кто-нибудь собрал его чемодан и вынес на улицу, чтобы не идти в дом, не встречаться с Надеждой Максимовной. Но только он вошел во двор, как мать Рослюка показалась на крыльце:

- Нагулялись? А Валерий ждал, ждал, да и пошел, ему же на работу...

- И мне пора, Надежда Максимовна. Надо уже на вокзал идти.

"Почему все так несуразно складывается, почему?" - думал Майстренко, запихивая вещи в чемодан. И еще он думал, что вел себя у Рослюка не так, что все было не так. И о школе своей думал, и о своих недоразумениях, о своих сомнениях. Он собирал чемодан, а Надежда Максимовна наблюдала за ним, опершись на дверной косяк. И вдруг перед глазами Майстренко возник Никита Яковлевич, равнодушный ко всему на свете. И на сердце стало тревожно, словно из маленькой неприятности, о которой знаешь, вскоре должна вырасти большая, но когда именно и с какой стороны ее ждать, не догадаешься.

- Иван, - сказала Надежда Максимовна. - Вы... Спасибо вам... Он напрасно все это затеял, правда? Напрасно?

"Она тоже не уверена ни в чем!"

- Не знаю... Я еще подумаю. Но все против него... - Майстренко избегал ее взгляда. - Вот и все, Надежда Максимовна. Будете в наших краях, заходите, пожалуйста. А сейчас - до свидания! Спасибо вам за гостеприимство...

"Она даже не спросила меня, видел ли я сегодня Валерия, не предложила подождать его. Рада, что я не поддержал сына, и трижды рада, что я убираюсь прочь".

Майстренко медленно брел тихой улочкой - под ногами шелестели желтые листья.

Малая Побеянка ошеломила Ивана Ивановича жуткой новостью: только что похоронили двух его воспитанников.

ТУЛЬКО

В понедельник Василий Михайлович Тулько поднялся рано, умылся во дворе, залитом первым осенним туманом, и остановился перед зеркалом. Вытирался он старательно, в его энергичных движениях было столько бодрости, что Иванна Аркадьевна вынуждена была заметить:

- У тебя серьезные неприятности, Василий.

Тулько промолчал. Отозвался лишь тогда, когда сел завтракать:

- Не таков я дурак, Ива, чтобы близко к сердцу принимать чужие грехи. Пусть мои враги накапливают материал для инфарктов. Акции мои поднялись, и теперь я никого не боюсь.

Иванна Аркадьевна только вздохнула в ответ. Высказалась позже, когда завязывала мужу галстук:

- Ты как прошлогодняя погода, помнишь? У тебя семь пятниц на неделе.

На работу Василий Михайлович отправился не по улице Космонавтов, как всегда, - именно эта улица была единственной прямой, соединяющей школу и его дом, - а свернул в переулок и пошел улицей Пушкина, что проходила возле заводской конторы. Директор умышленно выбрал окольную дорогу. Знал, что около конторы и проходной всегда в такую рань есть люди.

После похорон учеников Тулько детально проанализировал события и пришел к справедливому, по его мнению, выводу, что школа не виновата. Несчастный случай произошел в шестнадцать часов, то есть после уроков, бензовоз украл Василий, а Деркач и Важко были, можно сказать, свидетелями, а не соучастниками преступления, а затем стали жертвами своей доверчивости и неопытности. Убежали с уроков? Ну и что? Не впервые. Учиться не хотят, а подкрутишь гайку - бросят школу вовсе. Впрочем, за то, что ученики сбежали с уроков, отвечать будет классный руководитель...

К такому выводу Василий Михайлович пришел еще в пятницу, поэтому в субботу и в воскресенье имел вид делового, решительного человека.

Теперь он избрал такой путь умышленно, чтобы побольше встретить людей. Тулько знал, как отвечать на вопросы любопытных: "Это дети! С ними в школе тяжело, а после школы - и подавно! Тут уж и не знаешь, с какой стороны ожидать неприятных новостей". Все должны понять, что все это произошло во внеурочное время. Общественное мнение должно сложиться в пользу школы.

Коренева-старшего Тулько заметил еще тогда, когда тот закрывал за собой дверь веранды. Возле калитки они встретились. Директор уважительно поклонился, Коренев ответил ему также приветливым поклоном. Они пошли рядом, - им идти в одну сторону. У каждого в мыслях, естественно, вчерашние похороны, вся эта история, поэтому вскоре Коренев сказал:

- Поверьте, не мог спать. Вадим - тот вообще всю ночь всхлипывал, даже кричал. - Он тяжело вздохнул. - А каково сейчас родителям!

Василий Михайлович кивал головой, лоб его бороздили глубокие морщины.

- Это дети! Когда они остаются предоставленными самим себе, так и жди неприятных новостей... Вне школы им нужен суровый родительский надзор. За вашего Вадима, к примеру, я спокоен...

- У нас в доме дисциплина, как же, - не без гордости ответил Коренев. Если уж вышел за ворота, я должен знать, где ты и с кем. А у Деркача... да и сам он... что говорить. А все ведь от родителей идет.

- Иногда так, а иногда и нет. Ульяна Григорьевна и человек хороший, и педагог опытный, а возьмите: ее Василий сколько хлопот задал всем!

- Нет дисциплины в доме. Нет в доме крепкой мужской руки.

- Вот именно, вот именно... - Лоб Тулько еще гуще покрылся морщинами.

Возле конторы они попрощались и понесли одинаковую печаль - Коренев на завод, а Тулько в школу.

Директору еще трижды встречались знакомые, и всем им он с теми же глубокими морщинами на челе говорил о непослушных детях и нетребовательных родителях.

В школе было необычно тихо. Поразительно тихо. Ученики не толпились, как всегда, в коридоре, не смеялись. Они держались поближе к стенам, словно боялись выйти на видное место. Прошмыгивали мимо директора, и он не успевал разглядеть, кто именно пробежал и спрятался за дверьми класса. И вдруг посреди школьного коридора на Тулько словно лопнули невидимые путы: он четко осознал, какая глубокая травма нанесена школе, ее воспитанникам. Перед глазами предстала упрямо и ясно вчерашняя процессия: плывут на кладбище его школьники - и старшие, и совсем еще дети - с одинаковым выражением испуга на лицах. Это выражение они принесли и сюда, в школу, они заполнили им коридоры и классы. Однако пытаются спрятать испуг друг от друга - и больно на них смотреть.

Тулько стоял посреди коридора сам не свой, а школьники поодиночке быстро проходили мимо, неся на плечах, каждый отдельно, груз вчерашнего несчастья. Их фигурки в слабо освещенном длинном коридоре были не по-детски сгорблены, и их шаги гулко разносились по всем углам, словно это была не школа, а пустой монастырь.

Тулько вспомнил вдруг свою беззаботную болтовню за завтраком, и ему стало стыдно перед детворой. С той минуты, когда впервые услышал о несчастье, он думал только о себе. Только о себе!

"Напрасно! Напрасно! Что за настроения!.. Если ты и думал о чем-то, то только о школе, о ее доброй репутации... Возьми себя в руки, товарищ директор! Негоже тебе раскисать... Видать, стареешь, голубчик! Паникуешь, дорогой! Такие настроения к добру не приводят..."

Словно в подтверждение последней мысли, в коридоре появился Иван Иванович Майстренко. Он ступал тяжело, будто пролежал месяца два больным и только что поднялся на ноги. Шел он прямо на Тулько, его глаза смотрели неизвестно куда.

Директор шагнул в сторону и, когда присмотрелся вблизи к учителю, невольно ужаснулся: Майстренко был седой. Его небритые щеки глубоко запали, а глаза словно покрылись ледяной корочкой.

Майстренко без единого слова прошел мимо, словно у стены стоял не директор, а статуя. Он, наверно, вообще ничего не видел и ничего не соображал.

"Этот отпел свое, - подумал Тулько, и неясная, совершенно необъяснимая зависть шевельнулась в его душе. Василий Михайлович даже усмехнулся: чему же завидовать? - Однако время уже. Хватит торчать столбом посреди коридора. Тебя ждут неотложные дела, у тебя много работы..."

Тулько молча побрел за Майстренко на второй этаж.

Возле своего кабинета Василий Михайлович увидел мужчину небольшого роста лет под сорок. "Проверяющий!" - подумал Тулько.

- Доброе утро! Вы, должно быть, меня ждете?

- Если вы директор школы... м-м-м... Василий Михайлович Тулько?

- Да, зто я. - Тулько подал руку.

- Спецкор областной газеты Дворецкий.

Василий Михайлович ощупывал свои карманы, искал ключ и никак не мог его найти.

- Вы, конечно, по поводу последнего события? - Тулько наконец достал ключ и открыл дверь. - Прошу, заходите. Ужасный случай. Какая травма всем школьникам!.. Присаживайтесь. - Сам он уселся на свое привычное место за столом и почувствовал себя значительно уверенней. - Я вас слушаю... простите, ваше имя и отчество?

- Игнат Иванович.

- Хорошее имя. Теперь редко встречается... Я вас слушаю, Игнат Иванович.

- О ваших последних событиях я узнал сегодня рано утром. Действительно, ужасное несчастье...

"Значит, газету заинтересовало что-то другое", - подумал с тревогой Василий Михайлович. Он тяжело вздохнул, взглянул на всякий случай на часы нелишне напомнить пришельцу, что в школе дорожат каждой минутой, - и еще раз вздохнул:

- Это дети! С ними и в школе тяжело, хотя здесь и постоянный неослабевающий контроль, и дисциплина. А вне школы - и подавно. Так и жди неприятных вестей.

- Я только что был в классе. Под столиками лежат до сих пор портфели этих ребят. Ученики утверждают, что ребята убежали с четвертого урока.

- Возможно, возможно. Я об этом слышу впервые. Может, вам лучше обратиться к классному руководителю? Вы с ним могли бы подробнее поговорить.

- Спасибо, - корреспондент достал записную книжку.

- Иван Иванович Майстренко, - продиктовал Тулько и выждал минуту. Десятый "Б"... Много хлопот с этим классом, очень много. Плохо там с дисциплиной. Иван Иванович запустил воспитательную работу. Класс разделился на лагери. Просто беда! В пятницу поведение одного из учеников обсуждали на комсомольском комитете школы. Как он себя вел нагло!

Корреспондент слушал внимательно, и Тулько подумал вдруг: "Может, рано открывать карты?"

- Впрочем, если вас интересует этот трагический случай, то причины его следует искать не в школе. Ученики не были правонарушителями, они стали жертвами своей доверчивости и неопытности.

Корреспондент покачивал, соглашаясь, головой, а когда директор умолк, спросил:

- А можно подробнее о заседании комитета?

- Детали можете узнать у Надежды Станиславовны, секретаря комсомольской организации, - сухо ответил Тулько. Он уже упрекал себя за то, что разболтал о заседании комитета, о дисциплине в десятом "Б".

- Спасибо. - Корреспондент записал что-то в блокнот. - С вашего позволения я сегодня оставлю десятый "Б" после уроков. Можно?

- Почему бы и нет. Вы сразу почувствуете микроклимат. - Василий Михайлович уже твердо решил сваливать все на один класс, на одного учителя. Отмежеваться от этого класса, преподнести классного руководителя этаким хилым борцом за абстрактную справедливость. Пусть! Иван Иванович упорно накликал на свою голову беду. Вот и доигрался!.. Теперь - честь школы. Честь школы прежде всего!

- Я не прощаюсь. До конца дня буду вашим гостем.

- Пожалуйста! - улыбнулся Василий Михайлович, хотя готов был крикнуть: "Изыди, привидение, вместе со своими записями!" - Извините, но вы так и не сказали, что вас привело именно в нашу школу? Таких школ в области - ого!

- У нас есть письмо из вашей школы. Оно меня заинтересовало.

- Письмо?! Письмо... Да, письмо. Ну, что же... Между прочим, замечу: в нашем коллективе, к сожалению, есть люди, способные на анонимку. Думаю, анонимки не могут интересовать такой солидный орган, как редакция областной газеты?

- На этот раз с подписями все благополучно, Василий Михайлович, ответил корреспондент и вышел.

О, как хотелось Тулько хотя бы краешком глаза взглянуть на эти подписи!.. Страшные, злые, бессердечные люди!.. Василий Михайлович невесело подумал, что ему, должно быть, не выбраться из этой мутной воды сухим. Когда первым в понедельник порог твоего кабинета переступает журналист с несчастным доносом на тебя, ничего светлого не жди в будущем...

Позвонили из районо, и Василий Михайлович около часа рассказывал об аварии, о подростках, которых вчера похоронили, об Ульяне Григорьевне, Иване Ивановиче... Ему задавали множество вопросов, иногда совершенно бессмысленных ("Почему двое были в кабине, а третий лежал за десять метров?" "Выживет ли Василий Билкун?"), - там, в районо, удовлетворяли свое любопытство, а Тулько, несмотря на ужасное настроение, вынужден был подробно все рассказывать. Наконец из районо сказали: "До скорой встречи!" и положили трубку.

Василий Михайлович отодвинул подальше аппарат, откинулся на спинку стула, вытер пот со лба. Стенные часы ударили один раз. Тулько вздрогнул, поднял глаза: половина одиннадцатого. Странное дело, полтора часа он на рабочем месте, а до сих пор ни один учитель не зашел к нему в кабинет. Факт в самом деле неслыханный. Каждое утро, особенно после первого урока, они идут и идут: у многих неотложные дела к нему. А сегодня...

Снова зазвонил телефон. Теперь звонили из облоно. Вопросов было в два раза меньше, и формулировали их сжато: Василий Михайлович легко отделывался односложными "да" и "нет". "Видимо, - невесело подумал он, - районо уже поставил в известность облоно, а из облоно просто уточняют детали".

Вошла Ульяна Григорьевна с листком белой бумаги в руке. Трудно было определить, что белее - лицо или бумага. Учительница подошла к столу, положила листок, рука ее дрожала, и вся она дрожала, словно только что вернулась с мороза.

На бумаге виднелась всего одна строка написанного от руки текста, и Тулько, отвечая в трубку, прочел: "Прошу уволить меня с работы".

Директор показал рукой на стул и, пока Ульяна Григорьевна усаживалась на краешек, попрощался с облоно. Теперь он держал обеими руками заявление. Заявление человека, который лет пять тому назад кричал вот здесь, в этом кабинете: "Вы! Вы! Разве вы педагог? Вам телятником заведовать!.." - и тому подобное. Хотя он тогда и победил, но никогда не чувствовал себя победителем. В глазах Ульяны Григорьевны при встрече с ним всегда вспыхивал злой огонь, ее взгляд, быстрый и неожиданный, казалось, проникал в самые сокровенные мысли, поэтому директор был с нею всегда осторожным.

Теперь он держал ее заявление, всего одну строку кое-как написанного текста - а сколько она значила! Гордая женщина признавала свое бессилие!

Тулько все прекрасно понимал: конечно, сын загнал Ульяну Григорьевну в глухой угол, - но, естественно, хотел кое-что спросить: не мог же он просто так ее отпустить. Хоть миг наслаждения, ибо не так часто его враги признают свое бессилие.

- Я, поверьте, ошарашен, я ничего не понимаю!

Учительница посмотрела на директора... Умоляюще? Нет, мольба только промелькнула в ее глазах, в них больше было крика души.

- Я вас прошу...

- Но ведь... мотивы? Мотивы? Меня же спросят?..

- Мотивы... - Ульяна Григорьевна отвернулась, прижалась лицом к плечу и закрыла глаза. - Я не имею права воспитывать чужих детей. Не имею морального права...

Василий Михайлович не смог дальше играть роль инквизитора.

- Вы, Ульяна Григорьевна, прирожденный педагог, - сказал он искренне: чем-то все-таки привлекала его эта высушенная слабостями и недоразумениями в собственном доме женщина. - Вы, мне кажется, не сможете без детей, без школы.

- Подпишите мое заявление сегодня... сейчас... я не смогу пойти на урок, - Ульяна Григорьевна взглянула ему в глаза - нет, не в глаза! - в самую душу. Она взглянула так, что Тулько на миг открылась большая тайна: это не поражение учительницы, а победа. Победа над собой...

Он опустил глаза на бумагу, достал авторучку.

- Что же, дело ваше... дело ваше, - и написал на заявлении: "Освободить от обязанностей..." - Какое сегодня число?

- Первое...

Василий Михайлович поставил число и швырнул ручку, словно это она была виновата, что в жизни бывают такие минуты и такие ситуации.

- Дело ваше... Хотя я не уверен, что история с сыном является серьезной причиной. Это дети... они еще больший сюрприз способны нам преподнести. Я искренне сожалею, что вы уходите от нас. Искренне сожалею.

Ульяна Григорьевна кивнула головой, то ли соглашаясь с директором, то ли прощаясь. Тулько тоже кивнул, и учительница тихо вышла.

"Странные люди, - думал раздраженно Василий Михайлович, машинально перекладывая какие-то бумаги на столе. - Усложняют свое бытие, а оно и так сложно!"

Часы на стене пробили одиннадцать. Значит, закончился большой перерыв. Почему же не слышно ни единого звука? Школа словно вымерла. Словно он один-единственный в ее стенах... Но ведь идут же уроки, идут... Через сорок пять минут и его начнется.

Василий Михайлович представил себе классы, грустных учеников за столиками. Звонок - никто не подхватывается, как всегда, не мчится баловаться в коридорах и во дворе. В школе - траур, стихийный траур.

Наверно, он пропустит сегодня свои уроки. Он просто не сможет стать перед печальными глазами учеников, этих маленьких восприимчивых существ. Да, не сможет. Он вообще боится выйти за порог кабинета. Он еще с утра почувствовал себя здесь чужим, еще тогда ему показалось: школьники, даже из младших классов, без особенных трудностей разглядели в нем человека, далекого от их горя.

"Только начался учебный год, а я уже не могу совладать со своими нервами! Хотя бы пришел кто-нибудь и развеял эти мои мысли..."

Произошло чудо: в тот же миг вошел Максим Петрович Суховинский. Но достаточно было Тулько взглянуть на его кислую физиономию, чтобы сделать вывод: ничего приятного от него не услышишь. Интересно, что могло так взволновать этого тихого и, безусловно, хитрого человека? Лоб у него низок, издали вообще лба не видно, кажется, волосы и брови слились воедино и нависли, будто стреха, над близко поставленными глазами.

- Василий Михайлович, что-то мы с вами погорячились...

"Что-то мы с вами", - любимые слова Суховинского. Он их употребляет даже тогда, когда к делу не имеет ни малейшего отношения. Поставил учитель в журнал двойку, Максим Петрович ему: "Что-то мы с вами..." - и соединит вместе брови и нависшие волосы.

- Я, может, не вовремя? - Суховинский с удивлением взглянул на директора. - Тогда я зайду попозже, - и повернулся, чтобы уйти.

- Погорячились? - переспросил Тулько. - У вас, Максим Петрович, скверная привычка: говорить вокруг да около... Мы работаем давно, знаем друг друга, время уже, наверно, настало говорить конкретно, без вступлений. Говорите...

Завуч прокашлялся, словно собирался петь или читать стихотворение.

- Ульяна Григорьевна... Мы подписали ей заявление... Я считаю, что мы поспешили, то есть погорячились.

Тулько был искренне удивлен, услышав такие слова об Ульяне Григорьевне. И кто их сказал? Суховинский! Максим Петрович!.. Директор пристально смотрел на маленькое лицо без лба, словно на нем можно было прочесть, что именно вынудило Суховинского стать на защиту Ульяны Григорьевны.

Он не успел ничего ответить Максиму Петровичу, потому что в кабинет буквально влетела дородная и всегда спокойная Анна Васильевна Ступик.

- Так нельзя, нет! Я против! Могли бы и с нами посоветоваться... Я против, Василий Михайлович. - Она не кричала, скорее говорила шепотом, словно боялась, что ее появление могут воспринять как желание поссориться. Думаю, что и коммунисты школы будут против этого увольнения.

- Извините, Анна Васильевна! Я никого не увольнял! Я только подписал заявление учительницы Билкун, которая решила оставить работу. Это ее дело...

- Нет, Василий Михайлович! Это не только ее дело. Это наше дело. Ульяна Григорьевна - настоящий педагог и работу свою любит. Мы должны вникнуть, проанализировать, глубоко проанализировать ситуацию. Это, наконец, бессердечно!

- Ну и ну! - Василий Михайлович засмеялся. - А я думал, что бессердечно оставлять ее в школе. Ох, эти тонкости душевные... И напрасно вы так, Анна Васильевна. Я что, я могу и по-другому. Заявление - вот оно. - Тулько выдвинул ящик стола, достал заявление Ульяны Григорьевны. - Хотя не уверен, что она согласится. Ульяна Григорьевна из тех непонятных людей, которые решают только один раз. А впрочем, попробуйте. - Василий Михайлович посмотрел на явно растерянных помощников и усмехнулся про себя: все правильно, разве что последний дурак в такое напряженное время начнет усложнять все из-за какой-то там Ульяны Григорьевны. - Эх-хэ-хэ, если бы только эти заботы. Садитесь, товарищи... К нам корреспондент приехал. Кто-то снова анонимку нацарапал. Газета - это уже не шутки, так ославит, что десять лет на совещаниях вспоминать будут.

- Он сейчас у меня сидит и беседует с Ульяной Григорьевной, - сказал Максим Петрович, и непонятно было, тревожит его этот факт или утешает.

Теперь Тулько стало ясно, откуда у Суховинского эта решимость встать на защиту Ульяны Григорьевны: он был свидетелем беседы корреспондента с учительницей, и, видимо, тот ей посоветовал не спешить, Максим Петрович наслушался и прибежал...

- Садитесь, товарищи, - повторил Тулько и, словно выходя на трибуну, поправил галстук. - Я хочу только напомнить, что сейчас, сегодня, решается очень многое: честь нашей школы, коллектива, честь каждого из нас. Нам нужно серьезно обдумать наше положение и... - Василий Михайлович еще раз обвел взглядом присутствующих, словно хотел убедиться: стоит ли высказывать сокровенное или же запрятать его подальше. Лицо Ступик было настороженное, а Суховинского - без всяких эмоций, как чистый лист бумаги. - ...И выработать план наших действий. Я уже кое-что наметил. Ведь если взглянуть со стороны, то что мы увидим? Увидим десятый "Б". Увидим учеников, которые имеют больше всех двоек и тем самым тянут школу назад, увидим учеников, поведение которых разбирает комсомольский комитет школы... И, наконец, трагический случай. А как ведет себя Иван Иванович? Он стал невыносимым демагогом!.. Теперь даже школьникам ясно, что ему из этой круговерти не выбраться. Такая ситуация... Мы ради благородного дела должны отмежеваться от этого класса.

Еще раньше Анна Васильевна стала несогласно покачивать головой. Это раздражало Василия Михайловича, раздражало и настораживало.

- Иного выхода я не вижу, Анна Васильевна! Майстренко выступил против коллектива, он не прислушался к советам старших коллег, вел себя задиристо, несолидно, довел класс до трагедии...

- Нет, Василий Михайлович, - подняла голову Ступик. - Завтра мы собираем заседание партбюро. В пятницу - открытое партийное собрание. Послушаем людей.

Тулько вскочил:

- Это все равно, что заливать бензином пламя!

Анна Васильевна встала:

- Из ситуации, которая сложилась в нашей школе, есть только один выход. Все обходные пути нечестны по отношению к другим людям, чужды нашему делу. Извините, - и Ступик тихо вышла из кабинета.

У Суховинского брови соединились с нависшими волосами.

- Какая путаница! Какая путаница! - выкрикнул он и тоже исчез следом за Анной Васильевной.

Тулько понуро остановил взгляд на дверях собственного кабинета, в голове его крутилась одна мысль: "Лучше было бы предложить на секретаря парторганизации Никиту Яковлевича. С ним можно было бы найти общий язык. А так... что и говорить. Ошибся..."

РОМАН

Над Малопобеянской школой взошло не по-осеннему яркое солнце, небо было чистое до самого горизонта. Косые лучи пронзили окна и упали на ученические столики, заиграли весело в девичьих прическах.

Монотонно, как и в пятницу, лился рассказ Никиты Яковлевича о достижениях современной литературы. Лился рассказ, лился через стекла широких окон солнечный свет в класс, а за третьим и пятым столиками были свободные места, и своей пустотой они сжимали душу каждого ученика. Еще в пятницу там сидели Митька и Хома. Сейчас на их столиках хозяйничали солнечные зайчики.

Роман смотрел в окно. Школьный двор был усеян листьями. Кладбище, куда он ходил уже ночью, тоже было усеяно листьями. Ярко светила луна, деревья бросали на землю черные тени. Страшная была ночь!.. Возле свежих могил он увидел... Ивана Ивановича. Учитель тихо плакал, Роман отчетливо слышал его всхлипы. Майстренко плакал, а Роман стоял неподалеку. Он не верил самому себе. Роман ушел прочь от страшного места, от места, на котором сошлось столько тропок...

В классе равнодушно звучал голос Никиты Яковлевича. "Неужели он может быть таким же, каким был и в пятницу? Разве можно сегодня говорить такие привычные слова: "Они были полпредами нашей литературы..." Нет, я все-таки брошу школу!"

Бросить школу Роман надумал еще в субботу. Он сидел тогда на скамейке под хатой и красными от бессонницы глазами смотрел вдаль. На душе было тяжело. Прибежала на обед мать. Хлопоча по хозяйству, она с болью поглядывала на него. Наконец села рядом и вдруг сказала:

- Сынок, я... готова рассказать тебе...

- Что, мама?

- Рассказать... про отца.

Роман испугался:

- Сейчас?

- Я же вижу: с тех пор, как тебе кто-то сказал...

- Ты виновата, мама? Скажи только одно слово!

- Ох! - выдохнула мать. - Ты стал таким нервным, я боюсь за тебя, Рома.

- Ты виновата, мама? Скажи!

- Не знаю... Жизнь, сынок, сложная...

- Ты только одно слово скажи!

Мать взглянула на него сквозь слезы:

- Жизнь, сынок, сложная и иногда скучная. И тогда встречается человек, который... ну... Ты не смотри на меня так!

Роман опустил глаза.

- Хватит, мама. Я все понял. - Он говорил спокойно, словно речь шла о чем-то обычном. - Ты предала моего отца, и он с горя запил... А на моей совести Митька. Теперь мы с тобой преступники, мама. Преступники, которых не судят.

Мать замахала руками, прижала их к груди.

- Побойся бога, сынок! Что ты говоришь! - и заплакала.

- Мама, - сказал он через некоторое время, - я, наверно, брошу школу.

Мать что-то говорила, умоляла оставить такую мысль, но Роман уже ее не слушал. Опять уставился вдаль. Мать ушла в хату.

Откуда-то появился Костя Дяченко. Сел на ее место, дотронулся до Романова плеча, что могло означать: "Привет, старик!" - и они долго сидели молча. Наконец Костя сказал:

- Ты, Роман, парень уже взрослый, и пора тебе понять одну банальную истину: все в нашей жизни обусловлено поступками людей... Но твоя вина в этой, только на первый взгляд простой, истории настолько незначительна, настолько мизерна, что и разговора не заслуживает. Думаешь, все началось с этого помятого объявления? Ошибаешься. Все началось давно, еще когда я был таким же, как ты, пареньком. А впрочем, слушай. Все равно глазами небо пасешь...

...Я немного проспал, поэтому был сердитый на весь белый свет и не пошел на стадион, где собирались охотники, а сразу же побежал на берег пруда, где и увидел их.

Им, естественно, хотелось скорее добраться до поля, а там, за плотиной, разыграют номера, каждый получит место в подкове - и айда. Я торопился. Хотел поспеть на жеребьевку. Уже и так срамота: проспал.

Поддал ходу, придерживая рукой приклад вчера приобретенной "тулки". На спине подпрыгивал зеленый рюкзак с разными охотничьими штучками.

От толпы отделился один из охотников, махнул рукой: мол, давай побыстрей, и я узнал Степана Степановича Важко. В межсезонный период он был бригадиром бетонщиков, а я перед шоферскими курсами работал в его бригаде.

Важко на мое "здрасьте!" только головой мотнул, шел сбоку, взгляд - в землю. Впрочем, и вчера, и позавчера от Степана Степановича если слово услышишь - не поверишь, а в тот день у него совсем речь отняло.

"А кто вожаком будет?" - спросил я, хотя и знал, что вожака определит жеребьевка.

"Не знаю", - буркнул Важко.

"Хотел бы, чтобы вам выпало. Тогда я бы пошел пятым или шестым".

"И так пойдешь серединой, потому что на обхвате не выдержишь. И запомни: идешь на охоту, болтовню дома оставляй. Тебе словно под языком свербит..."

"Да я... это до охоты..."

Вскоре мы вышли за плотину. Толпа сбилась поплотнее: кто-то уже начал жеребьевку, кажется, Деркач. В прошлое воскресенье все так же начиналось: солнце так же над полем поднималось, тени охотников так же точно отделялись от толпы и терялись в черной пахоте, и точно так же Деркач, высокий и сильный, возвышался над всеми, размахивая длинными руками. Его старенький американский браунинг, предмет общих воздыханий и общей зависти, точно так же висел за плечами, словно прирос к мощной квадратной спине.

Я узнал давнего своего учителя Никиту Яковлевича. Он был похож больше на партизана. Странно было смотреть на Никиту Яковлевича, одетого в фуфаечку, подпоясанного желтым патронташем, из которого торчали головки патронов, словно волчьи зубы, в старенькой облезлой шапчонке с обвисшими, как у гончей Важка, ушами.

Если уж я вспомнил эту гончую, то остановлюсь и на ее истории, потому что это имеет прямое отношение ко всему остальному.

Итак, гончая, по-нашему вернее - гончак. Стригун. Я помнил Стригуна еще совсем маленьким песиком, которого привез Степану Степановичу старший сын из Киева. "На, - сказал отцу Виталька. - У него славная родословная". Кто бы тогда мог подумать, что из этого неуклюжего, невидного песика получится такой гончак. Виталька и книжку специальную привез, по книге и дрессировали Стригуна. А что кровь у Стригуна не простая, что способности у него не посредственные, охотники убедились через полтора года. Стригун, которого повез Виталька на какие-то соревнования в Киев, взял там первые медали, дипломы и был признан одним из лучших на Украине гончих псов. Как только ни уговаривали в Киеве Витальку отдать пса, что только ему ни сулили взамен, парень не соблазнился и привез Стригуна опять в Малую Побеянку.

Вскоре, помню, прикатил к Важко на "Волге" один тип, выложил на стол пять сотен и сказал:

"Мало - дам еще, но не говори "нет".

Потом жена не раз упрекала мужа:

"Корову купила бы, а он, дурак, - нет!"

А зачем Важко корова, когда он стал самым лучшим охотником в области. И действительно, с охоты Степан Степанович никогда не возвращался без лисицы или зайца. Но вот случилось то, о чем Важко без слез не может рассказывать. Стригун на гоне был очень азартный: целые сутки мог гонять без еды. Важко, бывало, уже и устанет, еле плетется домой, а тот все бегает и лает. А ночью прибежит во двор и рычит на хозяина, зачем, мол, оставил в лесу...

Но вот в какое-то воскресенье он не явился домой. Не прибежал Стригун и утром в понедельник. Только к вечеру приполз, оставляя за собой кровавый след, - кто-то совершил преступление, подстрелил пса на гону.

До конца недели Важко не ходил на работу. Лечил Стригуна. Или бродил по лесу - искал следы преступления. Расспрашивал прохожих, может, кто видел. Наконец на людях сказал: "Я знаю, кто это сделал. И отплачу ему сполна..."

Стригуна Важко все-таки поставил на ноги. Возил его к каким-то собачьим хирургам, они вынули из него дробь. После этого сидел Стригун на Степановом подворье и грустно скулил: не мог без леса. Но на охоту хозяин его не брал. Вот и все о Стригуне...

Подходим мы, значит, с Важко к охотникам.

"Ты что оторвался? И так солнце на плечи село!" - встретил упреком Степана Степановича Деркач.

"Я не буду участвовать в жеребьевке", - сказал Важко.

"Веди, Иван, будь вожаком, зачем тянуть жребий, - подал голос Никита Яковлевич, - время действительно уходит".

"Ну, что же... - сказал Деркач. - Тогда так. Возле меня пойдет Никита Яковлевич. Третьим..."

"Я пойду третьим", - сказал Степан Степанович.

"Нет, - усмехнулся Деркач. - Ты два года отдыхал за собачьими ногами, значит, пойдешь в конец. Третьим пойдет..."

Пока Деркач раздавал номера, я поздоровался с ребятами из нашей бригады. Тихонько спросил:

"Что это с нашим бригадиром?"

"Кто его знает, - ответил кто-то из ребят. - Может, концлагерь вспомнил?"

И такое возможно. Дело в том, что Важко пережил когда-то Маутхаузен. Но рассказывать об этом он не любит, никому и не рассказывает. Как-то приехали к нему с телевидения, про лагерь он им кое-что рассказал, а о себе - ни слова. Так и поехали ни с чем.

"Ну, с богом, мужики! - сказал Деркач. - Я иду правым".

"Правым? - удивился Никита Яковлевич. - Но там же свежая пахота, заяц там не лежит".

"Сколько той пахоты! Пойду мимо Кустарника до Картошек, а Степан обогнет Вила и выйдет на Травки".

"Долгий путь!" - бросил кто-то из толпы, кажется, Савка, Кылыны Онуфриенко муж. Тоже, как и Деркач, опытный охотник.

"Нас много, охватим. День погожий, через сто метров можно держаться. Идем!"

Деркач шел осторожно. Мне казалось, что он сначала ощупывает длинными ногами перед собой дорогу, а затем уже ступает. Зато Важко, который замыкал шеренгу, почти бежал: Деркачу всего километров семь идти, а Степану Степановичу - все двадцать.

Отдыхали за Голубой долиной. Каждый охотник выложил все, что имел. Но обедали невесело, без обычных шуток.

Важко часто поглядывал на Деркача, наверно, хотел чем-то уколоть, ведь ему перепадало больше всех. Но сдерживал себя, ничего не говорил.

И опять живая цепь, опять бескрайнее поле, балки и рощицы. И ни единого выстрела. А день осенний, сколько его, - раз! - и нет. И поворачивай, охотник, дуло своего ружья домой, пока тебя ночь не застигла в поле.

И вдруг из-под ног Деркача выскочил серый. Грохнул выстрел, еще один, еще: ясно, вожак, у него пятизарядный браунинг. А зайцу - ничего! Прижал уши к спине - и как стрела... Деркач еще дважды выстрелил, но уж просто так, в белый свет...

Выскочил заяц на бугор, поднялся на задние лапки, насторожил уши - и не заяц, а столбик на вершинке перепаханного взгорка. Затем снова ожил, упал, вытянулся и шуганул в сторону Травок.

"Заходи!" - пронеслось по цепи, и все мы поняли, что вожак задумал его взять, окружив в Травках.

Левые обогнули Карпову гору, подались в обход. Средние топтались на месте. Но вот Никита Яковлевич махнул рукой: мол, пойдем, наверно, круг уже сомкнулся и Деркач наконец сблизился с Важко.

Так и есть. Вон они, вырастают из-за пригорка. Теперь зайцу некуда деться: он в центре и на него смотрят двадцать ружей своими черными неумолимыми зрачками, - тогда еще ходили на охоту большими группами.

Круг сужался, уплотнялся.

"Стой!" - крикнул Деркач.

Остановились.

Стало тихо-тихо. Охотники повытягивали шеи, чтобы увидеть этого зайца-хитрюгу. И я тоже приподнялся на носках, но ничего не увидел, кроме густой желтой травы.

Минут пять стояла напряженная тишина. И вдруг заяц не выдержал: запищал в пожелтевшей траве, да так жалобно, что у охотников опустились руки. Я даже хотел предложить: мол, пойдемте отсюда, а то сердце у бедняги разорвется. А заяц тем временем еще и на задние лапы встал, передние выставил вперед - ну точно как для рукопожатия!

Потом все произошло молниеносно.

"Стерва, сто чертей твоей матери!" - выкрикнул Деркач, и пять зарядов отборной, четыре нуля, дроби вылетело из его американского браунинга в тот крик и плач.

Заяц упал в траву, и не видно его, только куча белого пуха.

"Ты что?" - разбудил всех нас после какого-то оцепенения крик Степана Степановича.

"А ничего, - спокойно ответил Деркач, перезаряжая ружье. - Пусть не скулит, и без него невесело".

"Ах ты гад! Гад!.. - процедил, бледнея, Важко. И пальнул из двух стволов по ногам Деркача, даже не подняв к плечу ружья. - Это тебе, гад, и за зайца и за Стригуна вместе!.."

Деркач вскрикнул, упал на колени перед Важко, словно поклонился ему. Потом громко застонал.

А Важко взял свое старое ружье за стволы и поволок через поле.

Савка разул Деркача. Когда стаскивал сапоги, всегда красное лицо вожака побледнело, глаза налились кровью.

Охотники угрюмо смотрели на густо посеченные синие лодыжки Деркача. Мне даже плохо стало от тех ног, и я оперся на чью-то руку.

"Сбегай-ка к скирде, там вон кто-то солому берет, пусть отвезет человека домой", - сказал мне Савка, и я во весь дух бросился к скирде, что едва виднелась вдали.

Высокий рыжий дядька, услышав, что и к чему, ткнул вилы в скирду, поправил недоуздки и погнал лошадей через поле.

Я не захотел возвращаться к охотникам. И пошел черной пахотой прямо на предзакатное солнце. Возле Картошек под четырехногой высоковольтной опорой увидел Степана Степановича. Он сидел на траве, голова опущена - казалось, задремал. А возле ног... валялись погнутые стволы его старого ружья да щепки от орехового приклада.

Мы сидели очень долго. Важко молчал, и я молчал. Наконец он достал папиросы, закурил и ни с того ни с сего начал рассказывать о Маутхаузене. Это был страшный рассказ!

Он говорил и говорил, пока солнце не спряталось за горизонт.

"Что теперь вам будет?" - спросил я Степана Степановича.

Он поднялся, взял в руки стволы ружья:

"Положу в сарае, пусть лежит..."

И мы пошли в Малую Побеянку, которая вскоре вынырнула как-то неожиданно из долин и рощ, засверкав множеством огней в темноте.

У каждого из нас было тревожно на сердце...

- А дальше? - спросил нетерпеливо Роман.

- Дальше? Дальше - по закону. Отсидел Степан Степанович и возвратился. Но история этим не закончилась, потому что Деркач и поныне держит зло на Важко. Свою ненависть, как наследство, передал сыну... А Митька простодушный парень, совершенно другое воспитание... Из чистого любопытства пошел он за Хомой. Я так полагаю.

- Как же у тебя все просто!..

- Жизнь, старик, непостижима только на первый взгляд. Все события в ней переплетаются, хотя иногда и хитро-мудро, но всегда по суровым законам добра и зла.

"Он хочет меня успокоить любой ценой!" - подумал вдруг Роман и снова нахмурился, отвернулся.

- Я благодарен тебе, Костя, но... не стоит меня успокаивать...

Костя взял его за локоть, крепко сжал.

- А знаешь что, старик? Пойдем завтра со мной на завод, будешь мне помощником. Может, понравится. Как?

В воскресенье на рассвете Костя зашел за Романом, и они вместе пошли на завод. Утро выдалось туманным, люди выныривали из белой мглы, как привидения, - даже страшно было, так и хотелось броситься в сторону.

На заводском дворе к Косте подошел мужчина (Роман знал его только в лицо, он жил недалеко от Нелли), у него был утомленный вид, наверно, работал в ночную смену.

- Плохо, друг, - сказал он, здороваясь за руку. - Едва девяносто девять вышло.

Мужчина, оправдываясь, говорил что-то о газовой печи, о моторе, а Костя стоял напротив и покусывал тонкие губы. Его, видимо, серьезно взволновала цифра девяносто девять.

- Вот так! - сказал Костя, когда они поднимались по железной лестнице в аппаратный цех. - А сегодня - тридцатое, последний день месяца.

Роман никак не мог понять причину Костиного волнения. Есть директор, есть сменные инженеры, есть секретарь парторганизации, есть профсоюзная организация - вон сколько ответственных лиц! Пусть у них болят головы. А Дяченко - без году неделя аппаратчик...

- Извини, Костя, но я не понимаю, почему ты волнуешься? - спросил Роман.

- Как это? - остановился Костя. Мысли его, наверно, по-прежнему вертелись вокруг цифры девяносто девять. Но вот он внимательно посмотрел на Романа, и будто легкое сочувствие промелькнуло в его глазах. - Ничего, старик. Все будет хорошо... Идем.

Что он имел в виду, Роман не понял. А думать не было времени: он и так едва поспевал за Костей.

Дяченко куда-то надолго исчез.

Роман похаживал вдоль поручней, наблюдая, как меняются возле центрифуг рабочие: одни раздевались и приступали к работе, другие одевались и уходили домой. Все было бы как и прежде, если бы среди них находился Степан Степанович Важко... Но его нет. Горькими слезами, наверное, плачет сейчас о своем сыне.

И снова скорбь подступила к горлу Романа, жгучая скорбь, неугасимая. Людей внизу окутал туман. Нет, это не туман, догадался Роман, и вытер незаметно слезы.

Прибежал Костя. Осмотрел с ног до головы Романа:

- Одет ты... в общем, можно смириться. Выручишь?

Роман пожал плечами.

- Мотор на газовой полетел. А завод стоять не может, понимаешь? Нужно вручную грузить щебень, а людей нелегко в воскресенье найти...

- Надо так надо. Зачем агитировать? - сказал Роман.

- Тогда - за мной!

До конца смены Роман грузил щебень в вагонетки на газовой печи и не раз в тот день вспомнил Тоську-Злюку, ее слова: "Иди копай землю, тяжелый труд успокаивающе влияет на впечатлительные натуры..."

"Когда грузишь щебень - тоже", - думал Роман.

- ...Любарец! - послышался голос Никиты Яковлевича. - Ты что, дремлешь?

Роман непонимающе посмотрел на учителя, который только что рассказывал о достижениях современной литературы.

- Наверное, надо подняться, когда с тобой говорит учитель.

Роман встал.

- Ты меня совершенно не слушаешь, - сказал Никита Яковлевич. Он играл карандашом и смотрел только на него.

- Почему?.. Я...

- Ну, что ж, тогда повтори мои последние слова.

Казалось, что Никита Яковлевич начал этот неприятный разговор просто так, для развлечения: вопрос он ставил лениво, легкая улыбка блуждала на его равнодушном лице.

В ушах Романа звучали единственные слова учителя, и после некоторого колебания он произнес их:

- Они были полпредами нашей литературы...

Карандаш замер в руках Никиты Яковлевича. Он медленно поднял глаза на Романа.

- Кто "они"?

В классе стало тихо-тихо, словно все вышли, оставив их один на один Романа и учителя.

- Извините, - сказал Роман. - Я действительно не слушал, поэтому не могу повторить ни одного вашего слова.

- Интересно! Очень интересно! - произнес Никита Яковлевич. - И как ты объяснишь это... элементарное неуважение? - На его лице, как и раньше, блуждала неприятная усмешка, но взгляд был встревожен.

Еще не поздно было отступить, направить разговор в привычное русло, но какая-то неведомая сила, властная сила, которая оказалась выше Романа, заставила его сказать то, о чем он не раз думал:

- Я не люблю... ваших уроков. Они меня просто нервируют...

Никита Яковлевич побледнел, лоб его прочертили морщины. Он раскрыл зачем-то классный журнал, затем машинально закрыл его и дрожащим голосом сказал:

- Я тебя не задерживаю...

Роман собрал книги, затолкал их в портфель и вышел из класса.

Потом был разговор с директором школы. Василий Михайлович, как всегда, произносил избитые фразы. Недаром среди учеников ходит шутка, что директор набит пустыми словами, как диск учебного автомата холостыми патронами. Роман усмехнулся. Заметив это, Тулько повысил голос, поднялся, оперся обеими руками о стол.

- Уважение, элементарное уважение к человеку, который пятнадцать лет воспитывал таких, как ты, - уважение!

- Уважения не требуют, его заслуживают, - спокойно сказал Роман.

- Ты смотри, каков! А? Какой умник! Что же, иди! Скажу только, что Никита Яковлевич из-за тебя оставляет учительство. Все. Иди.

Роман давно чувствовал, что за спинами учеников, идет какая-то сложная и не каждому понятная игра, всех она мучает, угнетает, но никто почему-то не смеет сказать правду.

Он посмотрел в глаза директору, которые, казалось, ничего, кроме злорадства - все-таки допек! - не выражали, - посмотрел и увидел в них так много для себя. Конечно, виноват во всем этот человек.

- Это вы! Вы виноваты!.. Во всем виноваты!

Глаза директора широко раскрылись, в них заплясали огоньки гнева.

- Вон! Вон отсюда! - закричал Тулько.

Комната просторная, светлая - три окна в мир, вылепленный из желтой ваты. Хаты еще глубже погрузли в землю, утонули в желтых деревьях. А вон петух сошел с дорожки, и только красный гребешок на желтом фоне.

Роман взял какую-то книгу, раскрыл наобум и зашагал с ней по комнате.

Не заметил, как остановилась на пороге мать, как прислонилась к дверному косяку и скрестила на груди руки. Когда наконец увидел, от неожиданности вздрогнул.

"Директор, наверно, рассказал ей уже обо всем. Мать работает в конторе, а он там бывает ежедневно. Конечно, рассказал, вон как рано она прибежала".

Роман сел к столу, бросил книжку.

- Теперь все правильно, мама!

Мать вытерла слезы концом темной косынки.

- Если бы жив был твой отец...

- Не плачь, я тебя прошу...

- Твой отец был добрым. Откуда, не пойму, у тебя столько жестокости!

- Отец мне не выговаривал бы за то, что правду сказал...

- А взял бы ремень... Пора уже думать, с кем и как ты разговариваешь. Семнадцать лет - не семь...

Мать села рядом, взглянула умоляюще.

- Рома, сходи к ним, прошу тебя. Сходи к ним, извинись.

- Нет.

- Пожалей мать...

- К директору не пойду!

Мать склонилась на руки, помолчала, затем сказала с болью:

- Ты подумай, как ты живешь, сынок.

- Думаю, мама. Уже решено: иду на завод.

Мать вначале посмотрела испуганно, затем промолвила тихо:

- А ты и в самом деле уже взрослый!

Улица, на которой живут учителя, - за плотиной. Дома там все одинаковые, поэтому не так-то легко отыскать дом Никиты Яковлевича. Тем более за прудом Роман бывал редко, да и вечер уже опустился на городок. Окна в домах светились ярко, свет падал белыми столбами на улицу. Роман шел серединой улицы, и тень его перебегала то на одну сторону, то на другую.

"Вот, кажется, его калитка..."

Открыл и нерешительно остановился перед массивными, покрашенными в красный цвет дверьми.

На стук вышла жена Никиты Яковлевича Лина Васильевна.

- Добрый вечер! - поздоровался Роман.

Женщина кивнула и сказала негромко, даже, как показалось Роману, неприветливо:

- Заходите...

"Тоже уже знает..."

На столе светился ночничок, комната была наполнена легкой музыкой играл магнитофон. Никита Яковлевич сидел за столом в мягком кресле с высокой спинкой - глаза у него закрыты. Не заметил? Нет, кивнул на второе такое же кресло: садись.

Роман сел, огляделся вокруг. Затем уставил взгляд на Никиту Яковлевича. Роман смотрел на него и думал, что не может найти ни одного слова, которое было бы сейчас к месту.

- Никита Яковлевич, - прошептал он.

Учитель вздрогнул, ожидающе взглянул на Романа.

- Никита Яковлевич, вы действительно... оставляете школу?.. Из-за меня?

Учитель будто и не слышал вопроса, только, наверное, через минуту на его лице появилось что-то похожее на улыбку.

- Нет. Была стычка, так, поверхностная. - Он выключил магнитофон. - Ты вот скажи, кем ты хочешь стать?

- Я? - Роман растерялся: вопрос был неожиданным. - Не знаю.

- Не знаешь... - раздумчиво произнес Никита Яковлевич. - Представь себе, я тоже когда-то не знал. Не знал... Друзья, помню, документы в Каменец повезли, а я чего-то жду... Не было у меня мечты, вот я и склонился к простейшему. А простейшее - пединститут в Каменце. Близко, удобно. Мать была довольна... - Он говорил серьезно, не чувствовалось иронии в его голосе, хотя ясно было, что он глумился над началом своей взрослой биографии.

- Вы хорошо знаете предмет, - сказал Роман, чтобы хоть что-нибудь сказать.

Никита Яковлевич только мельком взглянул на Романа, но ответ его прозвучал ясно - однозначный, нехитрый ответ: для педагога знать свой предмет мало...

"Правильно. Учитель - это прежде всего воспитатель".

- Вы обиделись на меня? - тихо спросил Роман.

Никита Яковлевич вздрогнул, нервно повел головой, зачем-то достал очки, повертел их в руке.

- Тогда обиделся... На уроке... Потом прошло... Ты молодец, что выложил правду. - Последние слова были сказаны тяжело, и Роман почему-то подумал, что им предшествовали не менее тяжкие раздумья. Он хотел уже извиниться, даже рот уже раскрыл, но Никита Яковлевич вскинул руку с очками и почти испуганно прошептал: - Нет! Нет! Нет...

Лина Васильевна принесла чай и печенье. Над стаканами поднимался пар.

- Угощайтесь, Роман.

- Спасибо.

Никита Яковлевич прищурился, затем надел очки, спрятал глаза за стеклами и сказал как-то весело:

- Знаешь, Лина, юноша еще не решил, кем быть.

- Успеет, - сразу ответила жена, словно держала это слово наготове.

- Я в вечернюю перейду, - нерешительно произнес Роман. - И на завод...

Никита Яковлевич снял очки, внимательно и серьезно посмотрел на Романа:

- Ты надумал оставить школу?

- Вечерняя есть... В принципе какая разница?.. - Роман был уже не рад, что высказал сокровенное, то, в чем еще и сам не разобрался.

Лина Васильевна неслышно вышла на кухню, но тут же снова вернулась:

- Может, пусть он на картины посмотрит?

Никита Яковлевич молчал, и Лина Васильевна, скрестив руки на груди, направилась в соседнюю комнату. Громко щелкнул выключатель, на пол упал яркий сноп света.

Картин было пять. Большие, громоздкие, они стояли вдоль стен, словно только что привезенные из магазина. Роман никогда не видел настоящих картин. Он никогда не бывал в Третьяковской галерее, в Эрмитаже. Когда же случайно читал в книгах о художественных полотнах, то часто задумывался: "Интересно, смог бы я разглядеть, почувствовать их очарование, тронули бы они меня так, как взволновали, вдохновили на образное слово писателя?"

Однажды, это было давно, блуждая по областному городу, он набрел на объявление о выставке местных художников. Решил зайти. Картины, помнит, не взволновали его. Рассматривал их, искал в них что-то особенное, что-то такое, что бы взволновало воображение, но так и не нашел.

Теперь опять перед ним картины. "Мальчишка на дороге" - только так можно назвать одну из них, хотя никакой дороги не видно. Необозримый простор перед подростком. Чисто, бело. Далеко позади какие-то руины, и, кажется, подбитый танк. Очень далеко позади. Силуэт танка едва угадывается в седине пространства. Одежонка на парнишке скромная, даже бедная, светлых тонов. Рукава сорочки широкие, словно наполненные ветром. Руки несколько отвел назад, поэтому казалось, что он вот-вот прыгнет в эту белую, необъятную неизвестность. Но больше всего поражали глаза. В них была нерешительность, но уже побежденная - борьба состоялась, борьба отчаянная и бескомпромиссная...

Роману вдруг захотелось положить руку мальчишке на плечо и сказать что-то ободряющее: мол, ничего, друг, ничего... все сложится у тебя чудесно...

Оглянулся. Лина Васильевна стояла настороженно возле дверей, а за столиком в уголке сидел Никита Яковлевич. "Когда он вошел сюда?.."

Долго стоял Роман и около другой картины. Однообразные солдатские могилы с низенькими обелисками. Много могил. Старенькая женщина на коленях. Ее руки, неестественно длинные и морщинистые, беспомощно свисают до земли. Она, наверно, уже выплакала свои слезы и теперь просто смотрит на Романа. За ней, возле ограды, молодая женщина. Хочет позвать, но, видимо, не осмеливается нарушить тишину над могилами. А еще дальше, совсем далеко, за оградой стоит автомобиль "Жигули". Из кабины выглядывает недовольное лицо. Еще миг, и хозяин автомобиля посигналит. И побледнеет тогда лицо старой женщины, и задрожат ее потрескавшиеся руки...

Роман украдкой взглянул на Никиту Яковлевича. Человек, который способен такое создать, - это человек высоких чувств и большого сердца. Роман не мог поверить, что исстрадавшуюся старую женщину и равнодушного хозяина автомобиля (возможно, ее младшего сына) рисовал Никита Яковлевич, учитель, который надоел ученикам своим однообразием и равнодушием.

- Извините... это вы нарисовали?

Никита Яковлевич надел очки и стал что-то искать на столе. "Нарочно: чтобы я не заметил его волнения. Он себя в чем-то обвиняет. Он за что-то казнит себя! И он..."

Измученные глаза старой женщины смотрели прямо в душу Роману, от них нельзя было спрятаться, и... перед ними нельзя было вести себя легкомысленно. Они пронизывали насквозь, освещали самые сокровенные уголки души...

- Вы нам никогда не рассказывали о живописи, - сказал тихо Роман.

Никита Яковлевич снова не отозвался. "Ясно, не желает разговаривать в этой комнате. Здесь кривить душой нельзя, а говорить откровенно ему не хочется... - Роман поверил в чудодейственную силу картины. - А написал эти картины, конечно же, Никита Яковлевич. Но где его кисти? Где краски? Где незаконченные полотна? Эскизы? Как в мастерских художников, которые иногда показывают в кино. Где это все? Где?.."

В комнате была образцовая чистота.

- Два года он уже не рисует, - прозвучал с упреком голос Лины Васильевны. - Его, видите ли, обидели...

"Неужели все это было здесь, в этом доме, - подумал Роман, - и большая творческая работа, и высокие мысли, неудачи, разочарования?" Роман словно заглянул через щель в неведомый, чужой мир и почувствовал, насколько он сложен, противоречив. И еще он подумал о том, что тогда, в школе, был просто грубияном. Теперь Роман понял главное: его учитель - сложнейшая натура, талант. Педагогическая работа Борового - вероятнее всего, его жизненная неудача. Никита Яковлевич не педагог. У него другое призвание.

"Даже этих пяти картин достаточно, чтобы они украсили его жизнь. А что создал я? Что я сделал путного в своей жизни?.. Нуль. Пока еще - ничего..."

Роман ухватился за слова "пока еще" - спасительные сейчас для него слова.

- Я вас провожу, - негромко сказала Лина Васильевна и взяла Романа за руку. Как мать сына.

"А у них детей нет... Это тоже, наверное, немалое горе..."

Лина Васильевна проводила Романа до калитки. Над дверью веранды ярко светила лампочка. Неподвижные листья на яблоне были бесцветны и мертвы. Глаз Лины Васильевны Роман не видел - женщина стояла спиной к свету, - но его не покидало ощущение, что она плачет. Из хаоса мыслей он хотел извлечь что-то приятное для этой женщины, что-то доброе, но на языке вертелись слова невыразительные, безликие, мертвые, как листья на яблоне:

- Я жалею, что оскорбил Никиту Яковлевича... Извините меня...

- Ничего, ничего, Роман. Идите, пожалуйста... Будьте здоровы...

МАЙСТРЕНКО

Иван Иванович заметно постарел. Напомнило о себе и сердце. Приступ был ночью, а перед ним, вечером, Иван Иванович ходил к Константину Дяченко. Майстренко не покидало чувство вины перед Романом Любарцом. Оно неотступно преследовало его днем и ночью.

Костя стоял во дворе с топором в руках. Перед ним лежал ворох поленьев. Даже тени удивления не увидел Майстренко на лице своего бывшего ученика. Словно он, учитель, ежедневно приходит в этот широкий прибранный двор. Дяченко лишь кивнул в ответ на приветствие и сказал сухо:

Прошу, заходите в хату.

- Нет, нет, - Майстренко почему-то заволновался. - Я буквально на несколько слов. О Любарце хотел с вами поговорить.

Костя положил топор, словно он мешал ему разговаривать приветливее. Но все равно слова его прозвучали угрюмо:

- Я вас слушаю.

- Мне говорили, что Роман часто ходит с вами на завод. Это хорошо. Рабочая среда пойдет ему только на пользу, однако... видите ли, Роман парень пытливый, умный... Но не в этом дело, пусть он сначала закончит школу, как все, а тогда уже решает, что делать дальше.

Еще при первых словах Майстренко Костя уставился в землю. И так стоял, немного отвернувшись, пока учитель не умолк. Лотом он зачем-то поднял топор, повертел его в руках и сказал, нахмурясь:

- У ваших учеников, Иван Иванович, нет самого главного - мечты. Ваши ученики пусты, им некуда идти, некуда спешить. А мечта дисциплинирует человека, делает его активным - это же ваши слова, вспомните. Вы. Иван Иванович, учили нас, что без настоящей мечты человек обязательно становится мещанином. Потребителем, а не творцом... Извините, мне неловко говорить вам эти истины. Я вообще удивляюсь, Иван Иванович. То, что иногда рассказывает Роман, не укладывается в мои представления о вашей одержимости...

- Ну, хватит! - прервал Костю Майстренко, и в его резком голосе прозвучала растерянность. - Сейчас у нас одна забота - Роман. Парень должен вернуться в школу. Полагаю, судьба этого юноши вам небезразлична...

- Эх, Иван Иванович...

- До свиданья. - И Майстренко пошел понуро со двора, понес на ссутулившихся плечах тяжелую ношу своих неудач, своих тревог и своей личной ответственности.

А ночью был приступ. Иван Иванович проснулся весь потный. Левый бок словно кто-то сдавил щипцами. Хотел пошевельнуться, но только подумал об этом, как в груди тут же появилась нестерпимая боль.

"Сердце..." - спокойно, даже с какой-то злорадностью прошептал Иван Иванович.

За окном было темно. Только вверху стекло едва искрилось. Майстренко немного отвел голову влево и увидел серпик месяца. Крохотный, узенький. Прилип к стеклу рожками вверх. Майстренко вспомнил почему-то Валерия Рослюка, вспомнил болезненный блеск в его глазах и подумал, что Рослюк так просто не сдастся. Он не из тех, кто из жизни уходит тихо. Рослюк - борец! И только сейчас, посреди ночи, прикованный к подушке сердечным приступом, Майстренко ясно осознал, что жизнь Рослюка - это проявление истины, хотя и слишком болезненное, нервное. Человек не может жить только для себя, только собой. Иначе погибло бы тогда самое большое завоевание цивилизации взаимопонимание.

"Спокойно, Иван Иванович. Ты не можешь так просто уйти из жизни..."

Он расслабил утомленное тело и так, забывшись, долго лежал неподвижно. Ему стало легче. Сердце постепенно отпустило. Майстренко усмехнулся: "Кажется, я достиг первой победы над собой..."

На следующий день состоялось партийное собрание. Подобных собраний Малопобеянская школа еще не знала. Сенсационно прозвучало заявление Василия Михайловича Тулько:

- Последние события в школе, низкая успеваемость учащихся, их неудовлетворительное поведение свидетельствуют прежде всего о плохой организаторской работе администрации, которую я возглавляю. Признаю, что отстал от возросших требований, прибегал к устаревшим формам работы с педколлективом. Заявляю партийному собранию о своей организаторской несостоятельности...

Начался длинный, изнуряющий разговор о педагогической принципиальности, равнодушии некоторых учителей к своей работе, о "компромиссной тройке", отношении к ней педагогов и учеников, о других, иногда совсем пустяковых, а иногда важных вещах учительского бытия. Собрание согласилось с заявлением Василия Михайловича, основные выводы его вошли в резолюцию. Ивану Ивановичу Майстренко был объявлен строгий выговор - "за грубые просчеты в работе по воспитанию подрастающего поколения".

Иван Иванович спокойно воспринял решение собрания. Он все время наблюдал за Ульяной Григорьевной. Учительница сидела в первом ряду. Ему так хотелось ее спросить, как там Василий. Вчера, говорят, сорвал повязки с глаз, гипс на руке и ноге, упал, ударился головой о пол и потерял сознание.

Возле Ульяны Григорьевны сидел Боровой. С лица Никиты Яковлевича наконец исчезла снисходительная улыбка, которой он всегда прикрывался от коллег. Только что Никита Яковлевич выступал. Говорил путано, плохо, волновался. Что-то затронуло человека...

Жизнь продолжается, Иван Иванович! Жизнь продолжается...

РОМАН

Они пришли к Роману утром.

- Есть кто-нибудь в хате? - громко спросил Костя.

- Есть, есть... - От неожиданности Роман не знал, что и делать. Стоял в растерянности посреди комнаты.

- Может, пойдешь с нами на рыбалку? Ко мне вот приехал товарищ, Семен, решили посидеть на берегу. Как?

- Н-не знаю...

- У нас три спиннинга, каждому - по одному. Но сапог лишних нет.

- Резиновые нужны? Кажется, отцовские где-то были...

- И поддень спортивный костюм, прохладно...

- Я сейчас, мигом!

Роман подошел к окну: Костя и незнакомый парень, круглолицый, широкоплечий, стояли возле калитки и разговаривали. Оба в резиновых сапогах с длинными голенищами; к штакетнику прислонены три спиннинга и одна подхватка.

Сапоги отца Роман быстро нашел на чердаке. Там был и спиннинг, старательно привязанный к перекладине, но Роман решил не брать его. Только дотронулся пальцами до запыленной катушки и подумал: не помешало бы вытереть и смазать автолом.

Тропинкой через огород они шли друг за другом: Костя со спиннингами и подхваткой впереди, за ним Семен с рюкзаком, а за Семеном Роман с веслами. Оказалось, что Семен - учитель. Работает в Манятинской школе, преподает географию. Женат, имеет шестилетнего сына, имеет "приятную на вид тещу и сердитого, тоже на вид, тестя". Обо всем этом весело рассказывал Костя "для ясности"...

- А приехал он, представь себе, Роман, с официальным визитом: приглашают меня преподавать у них шоферское дело...

Вчера прошел дождь. Небольшой. Пробежал и скрылся за туманным горизонтом. Словно разведчик, за которым должны появиться затяжные осенние дожди. Прохладный северный ветер гнал по пруду вспенившиеся волны.

- А я ему отвечаю, - продолжал Костя: - "Нет, старик. Лучше ты иди в нашу, Малопобеянскую. Тревожит меня этот коллектив..."

- В Малопобеянскую? К Тулько? Не смеши! - у Семена голос был тихим и приятным, как у певцов, которые, выступая на эстраде, микрофон держат у самого рта.

- А что? Ты коммунист. Впрочем, не будем возвращаться к этому...

- Не будем.

- Хотя нет, стоит. Ты пойми: педколлектив нашей школы - это больной человек, которому надо влить свежей крови...

- Да оставим этот разговор, Костя! - Семену, видимо, не хотелось вести подобные беседы в присутствии Романа.

Остановились возле лодки.

- На, держи, - Костя передал Семену спиннинги.

Роман положил весла в мокрую траву и, пока Костя вычерпывал из лодки воду, смотрел на зеленые волны, которые бежали и бежали, увеличиваясь, к противоположному берегу...

В понедельник Роман проснулся рано. Мать еще спала. Вещи едва различались в темноте и казались почему-то гораздо большими, чем днем. Роман пытался снова уснуть, закрывал глаза, но сон не приходил. Перед глазами возникал весь вчерашний день, беспорядочно нанизывались отрывки разговоров, отдельные фразы, за которыми стояли его улыбающиеся добрые старшие товарищи - Костя и Семен. Вспомнились Семеновы слова: "Мы учим наших учеников, а не воспитываем. И частенько вырастают они грамотными, но малокультурными. Я имею в виду элементарную культуру: честность, любовь к людям, любовь к труду, к природе, стремление к моральному совершенству. О, сколько раз мы спорили в школе!.."

Роман сел на кровать, засмотрелся в окно. Пруд, укрытый туманом, казался большим, как море. Хаты за прудом вместе с деревьями выглядели миражем, небесным отражением какого-то далекого неизвестного поселения.

"Интересно: перейдет ли Семен в нашу школу?.. Наверное, перейдет... Семен более активен, жизнерадостен, чем Костя, в нем больше какой-то внутренней силы... Костю пригнула болезнь, и не повезло ему в жизни: бросил любимое дело..."

"Я почему-то думал, что ты мечтаешь учителем стать", - сказал вчера Костя. - "Я?" - "А что? У тебя любознательный ум и чуткое сердце. Все остальное - наживное. Как сказал один поэт: "И расти, и действовать нам нужно". И действовать, старик... Ты на Семена очень похож. Он мне рассказывал о себе, подростке, а я тебя видел... Думаешь, я что? Я понимаю. Учительство - тяжкое поле. Безграничное. И интересное... Ему можно посвятить жизнь. Но ответственность очень большая. Растить будущих людей, чтобы они потом ясно, свежо, уверенно смотрели на жизнь... Старик, я бы задумался... Ну, все, мне направо".

И Костя пошел. Как-то очень быстро, словно нарочно, чтобы за ним осталось последнее слово.

"Нет, все равно последнее слово за мной, - думал Роман, благодарным взглядом провожая высокую Костину фигуру. - Возле Кости не может быть несчастных людей. К несчастью люди приходят только из-за равнодушия других, только из-за равнодушия..."

За завтраком Роман сказал матери:

- Мама, я иду в школу.

Мать промолчала в ответ, отвернулась ровно настолько, чтобы Роман не видел ее глаз.

Но потом она заговорила, делая длинные паузы между словами - наверно, чтобы не расплакаться:

- Ты уже взрослый, сынок, совсем взрослый... Поверь, я теперь не знаю, как с тобой разговаривать... Я растерялась... Я совсем не умею с тобой говорить...

Роман рассмеялся - хотел все обратить в шутку:

- А ты не церемонься со мной. Возьми ремень отца - и весь разговор.

Но мать даже не улыбнулась, напротив, крепко стиснутые ее губы задрожали, а на глазах сверкнули слезы.

Роман вспомнил Никиту Яковлевича и снова подумал, что каждый человек это сложный мир, слишком сложный. Нужно осторожно прикасаться к человеческим душам, осторожно и уважительно. Он положил руку на плечо матери и сказал:

- Я тебя люблю, мама. Я тебя очень люблю и уважаю.

Мать не выдержала: закрыла лицо руками, зарыдала.

Позавтракав, Роман пошел в школу.

Сквозь пелену тумана и туч пробилось солнце, заиграло радостно в верхушках древних ясеней, его дрожащее сияние как-то очень торопливо перебежало двор и исчезло в садах.

Роман любил наблюдать природу. Сколько красок, сколько неожиданных изменений! Только сумей увидеть... прочувствовать. И найдешь для своего настроения соответствующее настроение у молоденького деревца, прислонившегося к старой яблоне, словно к матери, у травы, которую пригнул ветер и она катится и катится куда-то небольшими волнами.

Роман снова шел в школу...