"Задняя земля" - читать интересную книгу автора (Свирский Григорий)

Свирский ГригорийЗадняя земля

Григорий Свирский

Задняя земля

Документальная повесть

Главы: "Проспиртованный поезд"

"Все дороги ведут в музей"

"Самый известный неизвестный"

"Лагерник" (отрывок)

"Иван Апоста, буровой мастер, убийца-рецидивист".

В Министерстве Газа и Нефти переполох. Его и не скрывали. Из массивных дверей выскакивали грузные пожилые люди и мчались по коридору, как курьеры, прижимая под мышками бумаги и папки. Посетителей отстраняли жестом, на бегу.

У выхода на меня наткнулся знакомый по Заполярью геолог, великий циник и пьянчуга.

-- Что стряслось? -- шепнул я ему.

Он взял меня под руку и, проведя в глубь коридора, втянул в приоткрытую дверь, за которой сидели за длинным столом и стояли недвижимо человек двадцать.

В нашу сторону никто не оглянулся...

Надрывались телефоны. Председательствующий замминистра Сидоренко будто и не слыхал. Ему протянули решительным жестом одну из трубок, шепнув:

-- Косыгин!

Сидоренко взял влажной, в испарине, рукой.

-- Правильно, Алексей Николаевич! -- вскричал он, подымаясь со стула. -- Геологи нас обманули.. Сообщили о двадцатилетних запасах, а газовый промысел исчерпал себя, едва начавшись... Какое давление в магистральном газопроводе? Да, это вредительство. За это надо стрелять!.. Уже создана правительственная комиссия по расследованию... Да-да, ей придана группа специалистов-экспертов... Поименно? Член коллегии министерства профессор Горегляд, старший инспектор Цин, старший геолог Матюшкин... -- Он назвал еще несколько фамилий.

-- Хочешь поехать? -- спросил меня тот же знакомый по Заполярью геолог, когда мы прощались с ним у выхода. -- Советую! Такое бывает один раз в геологическую эпоху. После Сталина -- не помню... Редкая возможность постичь непостижимое. Заказывать тебе билет?..

ПРОСПИРТОВАННЫЙ ПОЕЗДПоезд Москва-- Воркута заправляется спиртом, как самолет -- бензином. Задымленный, с ледяными натеками состав поглощает целые цистерны спирта, правда, в различной посуде.

Я задержался у ступенек вагона в удивлении: "Столичную" грузили ящиками, прямо с автокара, расплачиваясь с носильщиками поллитровками. Затем протащили огромные, из-под кислоты, бутыли в плетеных корзинках, крича проводнице: "Да не кислота, мать, не сомневайся!..", "Не взорвем, родимая! Сами гнали!.." Когда стали подымать в закоптелом самоваре, осторожненько, чтоб не расплескалось, проводница в деревенском платке поверх форменной шапки не выдержала:

-- На посуде экономите, черти подземные!

Молодцы в парадных шахтерских кителях с золотыми аляповатыми вензелями приткнули самовар в тамбуре, пояснили коснеющими языками:

-- Не забижай нас, мамм-маша. Много ль в двух руках унесешь! А насчет посуды не с-сомневайся!..

Отходил поезд во тьме, без сигналов и толп провожатых, дымя трубами, как теплушечный солдатский состав. Кто-то спрыгнул на черный от угольной крошки перрон, упал на спину, матерясь, голося в пьяном исступлении:

-- Так и передай! Убью Петьку и ее! Убью суку!

В нашем купе битком геологов. Из коридора то и дело просовывается чья-либо голова: "Геологи, штопор есть?", "Геологи, сольцы дадите?"

Кто-то вышиб первую пробку ударом ладони под одобрительное цитирование древних текстов: "Веселие на Руси есть пити..."

Спустя час пустые бутылки у ног позванивали, как колокольцы. Птица-тройка, а не поезд. Где ты, Гоголь?!.

За полночь купе опустело. Те, кто помоложе, перебрались в соседнее, где взрывалась гитара и застуженный бас сипел:

А я выбираю свободу,

И пью с ней сегодня на "ты"!

Подкрепление от геологов подхватило с веселым остервенением:

А я выбираю свободу

Норильска и Воркуты!..

Остервенение росло по мере того, как шахтеры в соседних купе вместо того, чтобы поддержать про свободу, забивали ее традиционным ревом: "А ночка те-о-омная была-а..."

Не пело лишь наше купе. Не пело и, к моему удивлению, не пьянело. Только стало разговорчивее. Спорили о своем, на меня, дремавшего на верхней полке, никто не обращал внимания. Больше всего -- о Халмер-Ю и Никите Хрущеве. И то, и другое обернулось для России напрасной надеждой...

В Халмер-Ю, севернее Воркуты, открыли уголь. Заложили шахты. Выстроили многоэтажный город. А потом его на две трети заколотили: шахты оказались убыточными... Так он и пустует, на семи ветрах, памятником эпохи... Открывателям дали Сталинскую премию.

-- Теперь дадут Ленинскую тому, кто его закроет окончательно, -проворчал толстяк, сидевший внизу. Голос у толстяка высокий, бабий. Лицо желтоватое, как у больного лихорадкой, с широкой развитой челюстью, как у бульдога. Глаза круглые, насмешливо-печальные, с какими-то желтоватыми огнями. Татарские глаза. Называли толстяка, тем не менее, Давидом Израилевичем.

Еврей с бульдожьим татарским лицом, видно, уже все для себя решил и каждый раз отделывался шуточками:

-- Человечество было убеждено, что земля стоит на трех китах, пока не пришли геологи. Они-то и внесли путаницу.

Он чокался безмолвно с маленьким нервно дергавшимся корейцем, настолько сморщенным, что, казалось, перепутал Создатель: кожу на великана отдал низкорослому, иссохшему; она отвисала, колыхалась на тонкой шее, запалых щеках, высоком сократовском лбу: от этого, что ли, казалось, что человек ни секунды не отдыхает. Какой-то вечный двигатель.

Подвыпившие инженеры из соседних купе принесли ему зарубежный журнал мод, призывая убедиться в том, что все красавицы мира удлиняют себе глаза до его эстетического стандарта.

-- Марш отсюда! -- вскричал кореец на радость любителям подтрунивать. -- Все! К чертовой бабке!.. -- он с силой задвинул дверь купе, воскликнув с прежней яростью: -- Для геологии Хрущ страшнее Иосифа свет-Виссарионовича. Страшнее сатаны!.. Хрущ напутал на столетия. Жулико-жулико!..

Я свесил голову с полки, спросил, за что это так Хруща? Он открыл ворота тюрем...

Кореец поднял ко мне свое узкое лицо с перешибленным носом. Неестественно приподнятые ноздри его подергались воинственно. Однако разъяснил терпеливо. С цифрами, которые он помнил, как любимые стихи.

Хрущев нарушил топливный баланс страны. "Взорвал его к чертовой бабке! -- выкрикнул он. -- Доложили ему, что гидростанции дороги, строятся долго, он вскричал: "ТЭЦ! ТЭЦ! ТЭЦ!". Понатыкали тепловые, на угле, электростанции, как редиску. Что ни город, то ТЭЦ. А угля -- нехватка... Схватились за газ, как утопающий за соломинку. Газеты зазвонили: "Газ! Газ! Газ!" Перевели на газ всю прорвищу угольных станций, металлургию, электрохозяйство, машиностроение, военные заводы, химию, быт... Всю Россию!.. А газ -тю-тю!.. Очередное Халмер-Ю... -- Глаза корейца от испуга почти округлились. -- Как накормить крокодила?"

Впервые услышал тогда это выражение. Ненасытным крокодилом мерещилась геологам промышленность России.

Геологи спорили, перебивая друг друга, весь день. Давид Израилевич добродушно отшучивался, пока кто-то, сидевший внизу, под моей полкой, не заглушил всех рокочущим басом:

-- Веселиться нечего! Живем в стране неограниченных возможностей и всевозможных ограничений... -- Взяв карандаш, он начал подсчитывать на обрывке газеты, сколько миллиардов они, геологи, кинули коту под хвост. Я видел лишь его руку, разлапистую, жилистую, крестьянскую. Наконец, прозвучало свирепое:

-- Чего хорониться за Сталина, за Хрущева, Брежнева, Крепса... Сами говно! Научные подстилки! Вернетесь, повесьте у нашего Министерства красный фонарь!..

К вечеру, понаслушавшись стонущих возгласов корейца, басового рокота и благодушия Давида Израилевича, за которым угадывалось застойное отчаяние, я вскричал, сваливаясь на их головы:

-- Граждане геологи!..

-- Мы не граждане! -- вскинулся кореец. -- Уже пятнадцать лет без малого. А -- товарищи. У нас паспорта "СУ". Без ограничений. Я -- Цин! Товарищ Цин!..

С трудом убедив товарища Цина, что не вкладываю в слово "граждане" лагерного смысла, я возопил, посильно исправляясь:

-- Дорогой товарищ Цин! Товарищи и братья!.. Если верить вам, как мы вообще держимся, при таком княжении? Не летим в преисподнюю. Напротив! Запугали весь мир: Европа в рот смотрит. НАТО трясется. На чем держится Русь, если она в Халмер-Ю, как в нарывах? Миллиарды расшвыривают, как когда-то бояре с Кремлевского крыльца разбрасывали медяки. Тогда хоть смердов одаривали, а здесь кого?

Все замолчали, и стали слышны сиплые застуженные голоса за стенкой, поющие с нарочито-блатными интонациями, которые становились в последние годы среди юной полуинтеллигенции модными. Так же, как и лагерная матерщина.

Мы беж-жали по тундре,

По железной дороге...

Давид Израилевич и Цин подтянули как бы опьянело:

...Где мчится поезд Воркута-- Ленинград...

Вдруг заголосили и соседние купе, тянувшие доселе неизменный "Шумел камыш". Захрипели лагерное, как свое:

Дождик капал на лица

И на дуло нагана.

Вохра нас окружила-а-а...

"Руки в гору!" -- крича...

Лишь геолог с крестьянскими руками, сидевший подо мной, не ускользнул от рискованного вопроса. Поинтересовался только, кто я. Выяснив, что я вовсе не начальство, ни прямое, ни косвенное, и вообще -- филолог, ожил и неистовый Цин.

-- К чертовой бабке! -- перебил он пространные объяснения геолога с нижней полки. -- Зачем филологу такие подробности? Будем кратки!.. В войну Русь спасали миллионные армии. Сибирские мужики. Уральская сталь. Ленд-лиз. Партизаны и Бог знает кто еще! А ныне?! До вчерашнего дня ее держал на своих плечах один человек. Илья Гаврилович Полянский. Илюша Полянский! Вместо Атланта... Правильно, Давид Израилевич? -- требовательно спросил отходивший от испуга Цин. Сабельные глаза его сузились и заблестели.

-- Ну, любезнейший, еще два-три-четыре человека, -- выдавил Давид Израилевич, ежась под его бешеным взглядом.

-- Возможно, -- неохотно признал Цин. -- Тюменскую нефть и далее все до Тихого океана открыли еще два энтузиаста. -- Он назвал фамилии. -- А до Урала -- Илюша Полянский. Он отец Комигазразведки... -- Цин долго перечислял нефтяные и газовые месторождения, открытые Полянским. Давид Израилевич кивал безмолвно, мол, все так...

-- А мы едем его хоронить!.. Почему?.. Хрущу доложил о фонтане, он -"давай-давай"! Оглядеться не дал... "Нефть, -- кричал, -- это политика. Газ -- политика. У кого нефть, тот мир за яйца держит!.." Влипла геология в политику. По уши!.. Теперь снова нас стрелять начнут, да?.. -- И он заплакал пьяными слезами. -- Ко-ончился, Илюшенька. Живого в гроб положим...

Перед Ухтой вагон опохмелялся, каждое купе хвалило свой огуречный или капустный рассол, шел обмен рассолами, с разнотравьем, кислинкой, и вдруг шутки и разговоры оборвались на полуслове, все высыпали в коридор, обступили полузамерзшие окна. Потянулась в полярной тьме колючая проволока, подсвеченная прожекторами. Вот уже десять минут стучат колеса, двадцать, а все тянется белая, в морозном инее, колючка, и нет ей конца.

-- Княжпогост! -- шепнул Давид Израилевич. -- Вечная пересылка. По костям едем...

Вагон притих. Сникли "блатные" песни. Снова разбрелись по купе, но коридор уж не пустовал. Все время кто-то стоял, точно примороженный к льдистому стеклу.

Проводили ухтинцев, стала увязывать пожитки шахтерская Инта.

-- М-да, -- сказал вздремнувший было Цин, -- после Иосифа свет-Виссарионовича золотые финтифлюхи на кителях остались только у шахтеров и дипломатов. Под землей роющих. Перст Божий, а?

Ему никто не ответил: вагоны шли по каторжной земле. Вот уже много часов. После Инты, за станцией Сивая Маска, полярные ветры по деревьям как ножом прошлись. Елочки все ниже-ниже. Еще несколько километров, и деревья скрючились, прижались к земле, серые, морщинистые, как в тряпье; казалось, лес положили на мерзлую землю, как колонну зэков.

Станции замелькали с нерусскими названиями. Сейда, Мульда, Халмер-Ю. Нет, Халмер-Ю еще не было. Это мне показалось. Оно за Воркутой. Просто все заколочено, занесено по крыши. Ни дымков, ни тропок в снегу. Безлюдье.

Да и тундра зимой словно и не земля вовсе. Скованный льдом разлив. Изредка торчат из-подо льда кустики. Даже не кустики -- прутики. Редкие, как бородка Цина.

Перед Воркутой затолкалась проводница, заругалась. Я собрал постель, подготовил. Но ее интересовала вовсе не постель, постель подождет, а пустые бутылки. "Положенное", как она сказала. Посудой были забиты служебное купе, полтамбура, котельная и даже уборная, которую по сему случаю заперли. "Потерпишь!" -- сказала она кому-то, дергавшему дверцу.

Чтобы не мешать службе выискивать во всех углах положенное, мы сбились в коридоре, и тучный пыхтящий Давид Израилевич, с которым мы разговорились по душам, сказал вдруг:

-- У нас, любезнейший, нечеловеческая задача. Ужасная! Мы -- эксперты комиссии, которая едет убивать Полянского, вы знаете это... И его ничто не спасет, если он ошибся. Все предрешено наверху... А каждого из нас Илюша спас. -- Помолчал, глядя на меня испытующе-нервно, как смотрят порой бывшие каторжники, решившие рассказать о сокровенном. А вдруг напорешься на неверие, зевок?

-- ...Вот Цин, -- зашептал толстяк с жаром, которого я в нем и не подозревал. -- Хотите послушать?.. В сорок девятом десятку кончал. Стал бесконвойным. Появилась у Цина в Ухте любовь. А у любви сынок. Желтенький Цин, которому отец доставал молоко, меняя на него лагерную пайку. Как-то опоздал Цин на вечернюю поверку: не достал молока, избегался.

А если нет человека на поверке, значит, побег. За побег, любезнейший, расстрел. Без формальностей...

Геологи дали Полянскому телеграмму, он весь день мчался по зимней тундре на тракторных санях и вечером, окоченелый, ввалился к генералу Бурдакову, начальнику ухтинских лагерей. Генерала Бурдакова убедить -талант нужен! А уж собственные приказы он не отменял никогда...

Ввалился Илюша Полянский, руки скрючены холодом, синие, лицо поморожено, брови, ресницы в инее, вскричал прямо с порога:

-- Товарищ генерал! Куда бежать корейцу?!

Генерал на Полянского выпучился, и вдруг багровое генеральское лицо стало принимать почти осмысленное выражение. В самом деле, кругом, на каждой станции, заставы, засады, посты. И на север, и на юг... Все оцеплено. В Княжпогосте -- комендатура, в Котласе -- полк МВД. Полная проверка. Под вагоны заглядывают, в аккумуляторные ящики; по углам шарят. Как на государственной границе. Куда бежать желтолицему, косоглазому? Он же среди вологодских да вятских за версту выделяется...

Дошло, наконец, до генерала Бурдакова, застучал ладонями по своим полным ляжкам.

"И впрямь, -- хохочет. -- И впрямь... ха-ха! Куда бежать корейцу?!"

Отменил расстрел...

Или, вот, Матюшкин Ермолай. Под вами едет. "Русь непаханая..." Так его еще в институте прозвали. Непаханая, непуганая, за Вологдой от татарвы сохранившаяся... Все ухтинские геологи с безумными глазами, с сумасшедшинкой. А этот?.. В аспирантуру звал, на свою кафедру. Не идет. Баловство, говорит.

Лет пять назад зам. Косыгина, здесь в Ухте, требовал разъяснений, а Ермоша, дитя тайги, бряк: "Это и дураку ясно!.." Полянский спас. Взял его, вышибленного отовсюду, к себе... Полянский для него -- свет в окошке... Это бы ладно! Дарья, женушка его, в Полянского влюбилась. Парадокс! Полянский лет на пятнадцать старше, красавец, вроде меня. А Ермоша на это? Если б, говорит, был бабой, сам бы в него влюбился... А потом запил, уехал в Москву...

Нынче его сунули в нашу похоронную команду. Что у него сейчас за душой?

О самом себе Давид Израилевич говорить уклонился. "Повидайте Ольгу Петровну, -- сказал. -- Жену Илюши Полянского. Спросите, дорогой, как она на Колыме профессора Горегляда бутербродами спасала. Заведет Горегляда, куда охране вход запрещен, и -- бутерброд в руку... Поразительное семейство!"

ВСЕ ДОРОГИ ВЕДУТ... В МУЗЕЙК Полянскому в те дни попасть не удалось. Утром в квартиру для командировочных, замызганную, с обрезанными газовыми трубами (кто-то из командировочных по пьянке отравился газом), постучал светлобровый безликий юноша в унтах из собачьего меха и сказал, что работает в музее Ухты и готов помочь мне...

-- Машина ждет нас, -- добавил он с мягкой настойчивостью. Что-то в этой настойчивости было такое, что я похолодел: уж не решила ли Москва переселить меня в Потьму таким путем? При Сталине это было самым отработанным методом: командировать жертву в Архангельск или Кзыл-Орду и там, вдали от друзей, забрать...

За окном стоял обледенелый "Москвич" с ватным чехлом на радиаторе. Дверцы машины вмяты, задний бампер оторван. Нет, он слишком необычен для служебной машины. Слишком выделяется...

Скорее всего, в Ухте существовал "прогулочный маршрут" -- для писателей, заезжих ударников коммунистического труда и школьников. Как в Москве существуют маршруты для иностранцев. Конвейер очковтирательства: "Лебединое озеро" с Майей Плисецкой, Третьяковская галерея или другой музей, по выбору...

И здесь музей?!

Отправился неохотно, однако о неожиданной поездке не пожалел...

На двери поблескивала тронутая ржавчиной табличка: "Профессор Крепс".

Музей-квартира! Уже легче...

Стены квартиры завешаны документами, диаграммами добычи нефти и фотографиями неведомого мне профессора Крепса с кроткими глазами и буйной шевелюрой свободного художника. На ранних фотографиях Крепс, правда, острижен наголо. И держится в стороне от кожаных регланов, позирующих фотографу.

-- Профессор был зэком? -- бестактно воскликнул я.

Юноша молча пожевал губами -- я более не задавал вопросов.

Бывший заключенный Ухтлага Николай Яковлевич Крепс был родоначальником Ухтинских промыслов, их историей и славой, -- это было очевидным. Во всяком случае, так явствовало из экспозиции музея. Вот Крепс, худющий, в ватнике, у первой буровой. Затем возле жиденького нефтяного фонтана. А вот посередине черного озерца, по колено в блестящей на солнце нефти. У него лицо именинника.

В другой комнате, посвященной шестидесятым годам, -- Крепс, на огромной фотографии, объясняет что-то нахохлившемуся Байбакову -- председателю Госплана СССР. На соседней, поменьше, обнимается с ним подле вагона с табличкой "Москва-- Воркута". Далее -- располневший, с обвислыми щеками Крепс. На лацкане пиджака Золотая Звезда Героя Социалистического Труда. Подле Крепса -- студенты. "Первая лекция в Ухтинском индустриальном институте". Сутулящийся Крепс и школьники, повязывающие на шею профессора галстук почетного пионера.

Что ж, завидная старость!

Когда я захлопнул свой блокнот, юноша в унтах достал откуда-то еще несколько пожелтелых фотографий двадцатых годов.

-- Вот этот, высокий, в косоворотке. Тихонович, бывший царский офицер. Руководитель первой геологической экспедиции в Коми... Однако, по разным причинам, его карточку не позволили экспонировать. Я показываю их неофициально. Этого потребовал, в свое время, профессор Крепс...

Доброе чувство к профессору шевельнулось во мне. Теперь я уж твердо знал, что непременно напишу о покойном энтузиасте.

Однако профессор оказался отнюдь не покойным. Я рано его похоронил. Выйдя из музея-квартиры, заметил на той же лестничной клетке еще одну темную дверь с табличкой совсем не ржавой: "Н.Я. Крепс".

-- Он... э-э!.. тут живет?

Юноша подтвердил кивком.

-- И с ним... можно побеседовать?

Юноша пожевал губами, и я повернул к выходу. Однако меня остановили:

-- Сейчас узнаю!

Признаться, я переступил порог квартиры не без робости. Сколько раз бывал в квартирах-музеях. Теоретика воздухоплавания Жуковского, химика Зелинского -- гордости и богатства России. Однако прославленных хозяев к этому времени не было в живых. Тут мне посчастливилось, впервые.

Я чувствовал себя студентом-первокурсником, пожимая твердую, как грабли, руку старика, возродившего целый край. Правда, старик очень походил на типового чудака-профессора из советских кинофильмов. Нечесаные седые кудряшки. Локоть мятого лоснящегося пиджака в мелу, в ноздре табачная крошка. Этакий рассеянный Казимир Помидорыч. Только шея, пожалуй, не профессорская. Как и руки. Тугая, красная, вровень с затылком, шея борца-тяжеловеса. И взгляд прозрачно-светлых глаз пристально-настороженный, тяжеловатый.

-- Чем могу служить? -- Показав огромной дрожавшей от старости рукой на кресло, он протянул в мою сторону микрофончик, приладил шнурок от него у своего мохнатого уха.

Мы уселись друг против друга, возле большого письменного стола, загроможденного минералами, белыми, прозрачными, дымчатыми, поблескивающими обломками руд из месторождений, видимо, отысканных профессором, и я сказал, что хочу понять, что тут произошло. И, возможно, написать.

-- Судя по материалам музея, вас сюда привезли... без контракта, и после этого вы стали тем, кем вы стали... Первооткрывателем... Славой Заполярья.

Профессор распрямил спину, напружинился, точно начиная очередной лекционный час. Но тут же снова вяло обвис в кресле и протянул нескончаемыми периодами, от которых он задыхался, хрипел, пытаясь остановиться, но, чувствовалось, не мог, подгоняемый страданием и, к моему удивлению, испугом.

-- Вначале, если вы не возражаете, о происшедшем... Я много думал об этом, ибо не в моих обычаях давать в обиду детей... ибо... уф!.. наличие нефти в Коми, каковая прокламировалась в последние годы... у-уф!.. -- Он поднялся вдруг молодо, рывком, подошел к огромному сейфу, стоявшему в красном углу, под картиной местного художника "Первая нефть"; долго, несколькими ключами, отпирал дверцу, принес кожаную шапку с порядковым номером на корешке "83", достал оттуда пожелтелую бумагу с официальным штампом и датой: "1964 год". Это была стенограмма выступления руководителя Госплана СССР.

Пока дверца сейфа была открыта, комнату наполнял мелодичный трезвон: "Широка страна моя родная..." Под этот трезвон я прочитал, что "в Коми промышленного газа нет" и, по авторитетному утверждению известного ученого Николая Яковлевича Крепса, в ближайшие годы рассчитывать не приходится.

-- Дети не слушаются отцов, -- вновь захрипел он, положив папку на место и тщательно заперев сейф, -- во всем мире не слушаются, каковой потому жестоко платится... У-уф!.. Я еще в тридцать шестом году отрицал наличие нефти... правда, не здесь, совсем в другом месте, за что действительно был, как вы изволили заметить, перемещен севернее... без контракта... Считался сразу англо, и японо, и германо... у-у-уфф!..

Извините, приму таблетку, ибо... у-уф!.. Хрущев, знаете, возобновил расстрел за "экономическое вредительство"... Иван, не помнящий родства... Старый осел... Теперь расплата... -- Приоткрыл внимательный глаз, покачал крупной головой с жидковато-нечесаной копной одинокого заброшенного старика; продолжал болезненно-тяжко, со всхрипами, точно его под гору несло. -Скажите, почему всегда бьют таланты? Именно на них прицел... Жаль Илюшу Полянского, представить себе не можете, как жаль, ибо болота Коми засасывают и первооткрывателей, каковым, без сомнения, является Илья Гаврилович. Благодаря тяжести содеянного. ...Ах, дети-дети!.. Я же сказал им, здесь лысый свод! Лы-сый... -- Он замолк вдруг, точно на стену налетел. Погас, сгорбился, достал носовой платок, вытер слезящиеся глаза. -- Страшная участь... уф!.. на финише стать прокурором своих учеников, каковой обязан... ведь от меня потребуют заключения! От меня всю жизнь чего-то требуют... А что такое сейчас зло, что такое добро?! Планку то до небес поднимут, Достоевского цитируют, то затопчут в грязь ...Расстрелять, по совести, надо не его, а меня, поскольку я допустил...

...Огромный десантный вертолет с грузом раскачивающихся под брюхом, на тросах, железных труб закинул меня в глубь тундры. На излучине Печоры, между Белым морем и речушкой Чебью, едва различил, по клубам пара над крышами, бараки. Одноэтажные, обледенелые. Управление трестом геологической разведки вообще походило на сугроб с лазом посередине. Когда кто-либо топал сапогами по дощатому коридору "сугроба", он трясся так, словно его срезали бульдозером. Вот загрохотало уж совершенно угрожающе. Оказалось, пробежал в свой кабинетик Илюша Полянский, маленький, скуластый, похожий на японца. Ввалившись в кабинет, постучал одеревенелыми пальцами по краю стола, застеленному газеткой, потом задышал на пальцы, заскорузло-темные, в трещинах. Трех пальцев на правой руке не хватает. Рубцы багровые, с синевой.

-- В Ухте ходят, по тундре бегают, -- сказал он, пытаясь шевелить оставшимися пальцами... -- Тут только он меня узнал, вспомнил, как мчал окоченевшего писателя в "Отель Факел". Мы обнялись порывисто, похлопали друг друга по спинам.

-- Давно прибыл? -- спросил Илья. -- С экспертами?

Вот тебе раз! Значит, в его глазах я один из могильщиков, получивших инструкции заранее...

-- Странная планета Ухта-Воркута, -- начал я, насколько мог, неофициальным шутливым тоном, усаживаясь на некрашеную, в пятнах мазута, табуретку. -- Что ни татарин, то Давид Израилевич. Что ни узбек, то Израиль Давидович. Что ни японец... вы тоже еврей?

Полянский вскинул на меня глаза и захохотал, упираясь кулаками в стол и раскачиваясь. Глаза у него были отчаянно-веселые, будто не работала у него сейчас правительственная "похоронная команда".

-- Мне Давид Израилевич говорил о вас, только я не соотнес вас с прежним, мимолетным, которого возил к "Факелу". Не врут, что вы с партией расстались, когда наши танки вошли в Чехословакию?.. Во дела! Давида Израилевича, правда, вышибли еще в сороковых. То-то вы с ним сразу спелись...

Отсмеявшись, сказал деловито, спокойно:

-- Заполонили евреями Крайний Север. Скоро все белые медведи будут Давиды Израилевичи!.. Я не шучу!.. Биробиджан развалился, куда бедному еврею податься? В столицы не прописывают, без прописки на работу не берут. Одна дорога -- к нам. В Заполярье. Молодые евреи кончают столичные вузы, их из столиц -- метлой. Куда? К нам, куда еще!.. Поэтому евреев тут... ого! "Взрывной процент", как заявил мне начальник ухтинского управления... Больше, чем при царе в черте оседлости!.. Черт подери, похоже, черта оседлости ныне переместилась на север, с той, однако, особенностью, что за линию Петрозаводск -- Ухта -- Тюмень отбрасываются лишь евреи с институтскими дипломами. Бездипломные гнездятся, где хотят. Вернее, где МВД пропишет... Чем не материал для докторской диссертации, а?

Тут уж мы оба грохнули, представив себе на мгновение появление в советском вузе такой диссертации.

-- Ну, а лично я не еврей. Хоть и под японца скроен... -- Полянский усмехнулся краем оттопыренных детских губ. -- Даже по гитлеровским нормам. -- Русак. Отец -- казак с Дона, мать -- Вологда крутобокая, с татарской примесью.

Послышался шорох открываемой толчком двери. Влетел, размахивая длинными руками, сухонький шумный Цин в распахнутой прорабской шубенке. Я вскочил, радуясь знакомому. Цин вскричал удовлетворенно:

-- Нашли дорогу! Сюда!.. Я говорил, суженого и на кобылке не объедешь!.. Где поселились?.. Надолго?..

Он потряс меня за плечи, выражая, видно, этим свою признательность -за то, что я прилетел к Полянскому; его громкоголосое расположение ко мне вызвало результаты неожиданные. Полянский, оторвавшись на мгновение от бумаг, которые он начал проглядывать, поднялся, снял со стены большой ключ и вручил мне, как реликвию.

-- Это от уборной. На весь промысел одна теплая уборная. В нашем бараке. Для командировочных из Москвы и женщин. А у нас зады мороженые, обходимся... Берите-берите! Это важнее, чем вы думаете!.. -- Он снова присел на край стула и принялся подписывать бумаги задубелыми пальцами, а я круто повернулся к Цину, который, видимо, был не так занят.

Цин, подавшись всем телом вперед, глядел на Полянского глазами-щелочками. Глядел с такой болью и нежностью, с которой отец смотрит на опасно больного сына.

Я торопливо отвел взгляд.

На столе Полянского стояла раскаленная электрическая плитка. Рядом с ней два кружка из цветного картона. Вроде настольных часов. Один кружок -циферблат. Над ним надпись: "Когда вернусь?" Над вторым: "Где нахожусь?"

-- Самодоносчик, -- разъяснил Полянский, приподняв на мгновенье рыжие брови. Повернул стрелки на обоих кружках, дав мне тем самым понять, чтобы не засиживался.

-- Так что же вас интересует? То же, думаю, что и комиссию?.. -Желудевые глаза его сузились, стали почти такими, как у Цина. Он сказал, глядя куда-то в потолок:

-- Вольно было ИМ жить без запасов, хватать блины с единственной сковородки. Живут одним днем, как Людовики. После нас хоть потоп... -- Он перебил самого себя резко:

-- У кого вы успели побывать? В Ухте?.. А-а... у Крепса... Ну, и как он вам? -- И, опершись подбородком на руки, уставился на меня.

Я опустил глаза. От меня требовали исчерпывающего ответа. Я не был готов к нему, стал перечислять самое очевидное:

-- Почетный геолог. Почетный председатель научного общества. Заслуженнейший...

Полянский смежил красные от конъюнктивита веки. Бурые, точно дубленые, щеки его начали принимать темный отлив...

Зазвонил телефон, Полянский схватил трубку и тут же вскочил на ноги, на ходу надевая черный поблескивающий мазутом полушубок. -- Извините! Дела!

Мы остались в кабинете вдвоем. Я и Цин; естественно, я спросил у него, почему стоило мне упомянуть имя Крепса, Полянскому кровь бросилась в лицо?

-- Как вы относитесь к Крепсу?

Цин сел на скрипевший стул Полянского, обхватил свои морщины ладонью, задумался. Ответил тоном самым решительным:

-- Страшный человек! Не пьет!

Наверное, я улыбнулся: Цин вскричал уязвленно, что смеяться тут нечему.

-- Крепс -- убийца!

Я молчал ошарашенно; Цин, унимая раздражение, спросил со свойственным ему напором, слышал ли я когда-нибудь такое имя -- Крепс? Или что-нибуль подобное?..

Я отрицательно мотнул головой. Добавил для объективности, что мое неведение -- не показатель. Крепс, судя по всему, известный геолог...

-- Совершенно верно! Он самый известный неизвестный геолог Советского Союза...

САМЫЙ ИЗВЕСТНЫЙ НЕИЗВЕСТНЫЙ...Снуя по скрипящему полу, отвечая вместо Полянского на звонки, Цин экспансивно, то вскрикивая, то шепотом, принялся рассказывать. Если отвлечься от его суматошной предельно-возбужденной манеры изложения и расположить все по порядку, история Николая Яковлевича Крепса, на взгляд геолога Цина, выглядит так...

В кровавом тридцать седьмом году, когда Бакинское управление НКВД, получив нагоняй за "невыполнение плана", забросило в очередной раз свою сеть, попался и Крепс, промысловый геолог. На следствии ему повредили барабанную перепонку, да и руку вроде; потому на "общие работы" он не попал, заведовал в Котласском лагере каптеркой. Если учесть, что генерал Рокоссовский, будущий маршал, и тот был в Воркуте всего-навсего завбаней, Крепс достиг в своем лагерном бытии максимального взлета...

Его спас могучий старик -- академик Ферсман, известный в России даже неучам своей вдохновенной книгой "О камне"... Зареванная жена Крепса упала академику в ноги...

Крепса из карцера привезли прямо в кабинет Берии: так вознес, в своем ходатайстве, бесстрашный академик Ферсман своего бывшего студента, к тому же подававшего надежды... Спасти надо человека -- как же не вознести!

Берия, росчерком пера, снял с Крепса судимость, однако отправил еще севернее Котласа -- в Ухту. Искать нефть, газ, уран. Думать!

Думал Крепс прежде всего о том, как бы не загреметь в лагерь вторично... С энкаведешниками не спорил. Боже упаси!

Как-то высокое лагерное начальство, вернувшись с рыбалки и отоспавшись, вдруг стало нюхать собственные сапоги: пропахли бензином. Всполошилось начальство, приказало бурить. Искать нефть... Заперевшись в своей "вольной" конурке, Крепс исследовал геологическую карту района и понял -- не промысловые тут запасы, а так, нефтяной "карман". До утра не спал. Сказать? Возразить энкаведешникам?.. А что, обвинят во вредительстве? Ведь он... из бывших...

Крепс санкционировал бурение, хотя геологам, кому только мог, шептал, что он против. Всей душой против...

Двадцать миллионов зарыли в землю. Лагерное начальство само стало зэками, а Крепс... Крепс имел свидетелей, что он "всегда был против..."

-- Хитроумный Одиссей! -- вскричал Цин. -- Жулико! Жулико!.. Но это что? Цветочки!..

...На юг от Ухты, лагерной столицы, тянулась забытая дорога. Сто семьдесят километров просевшего, в выбоинах и трещинах асфальта. Тянулась она до вросшего в землю заштатного городка Троицко-Печерска. Раньше по ней, вроде, лес вывозили из тайги... Асфальтовая дорога... в тайге! Для ГУЛага она была находкой. К ней "привязали" лагеря, и потянулись из Котласа красные вагоны с пулеметными будками на крышах.

Раз зэки вдоль дороги, то, естественно, и работа зэкам должна быть тут же. За пять километров от лагеря -- уже транспорт нужен. За семьдесят километров не навозишься. Расходы, да и... разбегутся. Тайга. А, как известно, головы недосчитаешь, свою добавишь.

Работу требовалось достать тут же, хоть из-под земли. Вдоль лагерной дороги.

Из-под земли, так из-под земли! Понял главный консультант НКВД по геологии Крепс, вчерашний бедолага, чего жаждет генерал Бурдаков, и, хотя в душе снова протестовал, более того, презирал себя, его высочайшую волю "научно обосновал".

Проект, представленный в правительство, назывался почти академично: "Южное направление поисков..." Или "Разработка наследия академика Губкина". "Ферсман предвидел...", -- написал Крепс. Ну, раз сам Ферсман предвидел...

Берия добился выделения Ухтлагу ста семидесяти миллионов рублей. На первый случай! Генерал Бурдаков отрапортовал немедля: "Нефть будет!.."

Как же ей, в самом деле, не быть, коль она на территории ГУЛага...

-- ...Жулико на жулике сидит и жуликом погоняет!..

...Заключенных, которых теперь везли и везли и баржами, и эшелонами, и пешком гнали, в окружении овчарок, быстро научили профессиям буровиков; привезли из Баку станки, списанные там по ветхости. И... началось забуривание сотен миллионов в болото...

У главного геолога Ухтлага Крепса отстоялись, со временем, три любимые фразы. Три кита, на которых держалась его шаткая "планида". "Ну, стоит ли спорить с администрацией из-за одной буровой?!" -- с улыбкой выговаривал он желторотым, только из института. Тем же, кто, как и он, отведал лагерной "пайки", произносил вполголоса, подкупающе сокровенно: "Друзья, через год или шах умрет. Или осел подохнет. Или сам Ходжа Насреддин преставится..."

Начальству из ГУЛага он говорил мягко, но многозначительно: "Вопрос должен отлежаться..."

А пока что был образован центр геологоразведки у города Вой-Вожа, "Панама на Вой-Воже", как окрестили его геологи. Полярная Панама отличалась от подлинной лишь тем, что там канал все же был прорыт, вода пошла, а Вой-Вож так и остался навеки сухим...

Однако успели выстроить город. Комсомольск-на-Печоре. С яслями, рестораном и зоной для зэков. Обвесили город будущего, к празднику, красными полотнищами со словами "Даешь..." и "Встретим новыми победами..."

Госбезопасность открыла на нефтяных промыслах Баку и Гурьева целый заговор против советской власти, чтобы обеспечить Комсомольск-на-Печоре кадрами самой высокой квалификации...

Все было учтено. Утроен штат оперативников и следователей. Но российская земля следователям не поддалась. Не "раскололась..."

С годами Комсомольск-на-Печоре порос лопухом. Несколько корпусов передали лесовикам. Остальные забили досками. Молодые непуганые геологи окрестили самую перспективную некогда Троицко-Печерскую экспедицию -Троицко-Печерской лаврой. Тундра взломала, раздробила асфальт.

В самом деле, когда я заехал туда, голубовато-зеленый олений ягель стелился на лагерной дороге во многих местах, словно там ее никогда и не было...

"Ну, что ж, еще один Халмер-Ю, -- сказали мне позднее в Министерстве. -- На ошибках учимся..."

Не год, не два -- двадцать лет продолжался неслыханный грабеж России. Бессмысленный, к тому же, грабеж -- за "пайку", "паечку"; или еще одну звезду на погоне...

-- Думаете, никто не восстал против разбоя? -- спросил Цин, кинув, в очередной раз, телефонную трубку на рычажки. -- Восставали. Еще во время войны. Юнец, только из вуза, сказал на совещании -- подумать только! при лагерной администрации: "Нет тут нефти! Нефть севернее. В Тиманском прогибе..."

-- Севернее? -- переспросил генерал Бурдаков, закуривая и ломая спички. -- На сколько севернее?..

-- Примерно на триста километров! -- ответил юнец с указкой в руках. -В центре тундры...

-- Непроходимой? -- уточнил генерал Бурдаков.

-- О-обыкновенной, -- протянул юнец, не понимая всей глубины генеральского вопроса.

Вечером Крепс вызвал юного геолога, одобрил его порывы, даже обнял энтузиаста, а на другой день... парнишку мобилизовали на фронт, где он и погиб...

-- А вы записывайте, записывайте! -- вскинулся Цин. -- От кого вы еще такое узнаете?..

Имя его Цин забыл. Зато второго еретика знали все... Цин шагнул к рассохшемуся шкафу, достал картонную коробку с фотографиями. Протянул одну из них.

На фотографии был запечатлен рослый, широкой кости, видимо, очень сильный человек. Лицо доброе, застенчивое. Сидит на земле, у сарая, выставив перед собой длинные ноги Паганеля в мешковатых штанинах. На обратной стороне снимка в уголке надпись: "Вольняшке Илье Муромцу -- Полянскому от зэка Добрыни"... И подпись, скромная, в уголке "Добрынин".

...-- Добрыня сидел вместе со мной, -- продолжал Цин, пряча коробку с колымскими и ухтинскими снимками, -- предложил мне, еще в годы войны, учить испанский язык, "чтоб мохом не обрасти..."

-- Почему испанский? -- поинтересовался Цин.

-- Если зубрить немецкий, скажут, готовимся к немецкой оккупации, -объяснил предусмотрительный Добрынин. -- Английский тоже подозрителен: "Не к побегу ли готовятся?" И припаяют второй срок. А -- испанский? Никто не придерется. Даже Паганель учил испанский, хотя, как известно, по ошибке выучил, вместо испанского, португальский...

В памятном всем ухтинцам пятьдесят девятом году Добрынин обвинил Крепса, которого окрестил "бывшим геологом", в "перманентной лжи".

Комсомольск-на-Печоре уже прорастал лопухом, генерала МВД Бурдакова проводили в Москву, на почетную пенсию, и многотиражка "Советская Ухта" объявила, что она за Добрынина... Ухта заколыхалась, как от землетрясения...

Однако едва Добрынин набрал в грудь воздуха, чтобы уличить Крепса вторично, с документами в руках, как... отбыл на Кубу. Фиделю Кастро нужен был специалист-нефтяник. Позарез. Крепс немедля сообщил, куда следует, что лучше Добрынина не найти. "Первоклассный специалист, а главное, знает испанский... Такое счастливое сочетание!"

Аттестация была справедливой, и Добрынина... поздравили с повышением.

А Крепс остался. Он не знал испанского.

Остался, конечно, уж не главным консультантом НКВД, с самим Берия на дружеской ноге... Начали оправдываться мудрые прогнозы: "Через год или шах помрет, или осел подохнет..." Крепс был теперь полноправным хозяином Комиболот. Начальником Ухтинского территориального геологического управления. Денежным мешком, с которым даже сам первый секретарь Коми-Парижа (так величали Сыктывкар) говорил с бархатистыми интонациями...

-- Вы были у Крепса дома? Видели сейф? В нем не серебро и злато -оправдательные бумаги, на случай, если новый шах помрет или осел преставится...

Крепс, вовсе не глупый человек, а профессионал, некогда даже талантливый, давно понял, где может отыскаться главная, промысловая нефть, но ведь это какой риск! Два раза приходили за ним с револьвером. Не хотелось в третий раз садиться, ох, не хотелось!..

...Геологи роптали. Рабочие матерились, хоть и получали за погонные метры бурения, а не за нефть. Даже уголовники становились непочтительными.

Как-то Крепс заночевал в тундре: испортилась машина. За полночь похолодало, и Крепс, разломав ручку своего геологического молотка, разжег костерик. Вскипятил чай. Рабочий из блатных сказал утром во всеуслышание: "В гробу я видел таких ученых. Что за доктор-профессор? Съел собственный молоток!"

Наконец с трибун партактивов заговорили о "многолетней крепсаниаде"...

...Скандал не утихал долго, и немудрено! Только Крепс официально подтвердил, что в Коми нефти и газа не было, нет и не будет, как возле неведомого селения Тэбук забил нефтяной фонтан, да такой силы, что из Москвы тут же вылетели два правительственных самолета: три министра, заместитель Косыгина, два отдела Госплана СССР. Пришлось разбивать шатер-ресторан. Посылать вертолет за армянским коньяком.

Тут уж и Крепс ничего не мог поделать...

Геология двинулась в глубину тундры, на берега Печоры и Баренцева моря, а Крепса отодвинули в "почетные геологи", "почетные ректоры, почетные шеф-руководители музея Ухты (здесь он особенно настаивал: историю Ухты он намеревался писать и экспонировать сам, лично!)

Чем гуще зарастал лопухом и оленьим ягелем Комсомольск-на-Печоре, или, как значилось на геологических картах, Джебол, тем все чаще писала местная газета о "крупном геологе Крепсе..."

Крепс сам вычеркнул слово "выдающийся" в одной из первых статей, подготовленных ЕГО Музеем. Достаточно и "крупный"...

-- Почему я годами настаивал на Джеболе? -- воскликнул он на высоком совещании, отмахиваясь от невыносимого Цина, кричавшего с места: "Жулико-жулико!" -- Я старался привлечь внимание правительства к Коми. Иначе не дали б ни станков, ни ассигнований... Не будь частного поражения Крепса, не было бы побед Полянского!.. Я был старым, скрипящим мостом, по которому прошли к победе...

-- Жулико! -- возопил Цин, вспомнив об этом. Забегал по комнате. -Жулико! Чистопробный! Как видите! И музей жулико! Умертвил науку. Задержал развитие Севера на двадцать лет.

...Увы, Москва по-прежнему верила Крепсу, да и могло ли быть иначе, когда диссертации почти всех руководителей Министерства были написаны... по данным профессора Крепса. Куда ни зайдешь, за столами восседают доктора наук... по Крепсу.

Мир, правда, ничего не знал о крупном геологе Крепсе. Профессор был засекречен строже, чем еще не взлетевший космонавт.

-- Думаете, только недра засекречены? Заявки на столы для джебольских канцелярий писались с грифом "Секретно"... Жулика не засекреть, так это ведь каждый увидит -- продувной! Жулику секретность, как манна небесная... Пока расчухаются, осел подохнет или хан тю-тю.

Геологи Ухты знали, что в сейфе Крепса лежат и несекретные работы. Сугубо технические. Популярная статья о происхождении нефти, лекции для студентов... Сколько раз Крепсу предлагали опубликовать их -- он не торопился...

В конце концов зашепталась Ухта -- на чужой роток не накинешь платок: "Самый известный неизвестный..."

...Я слушал неистового Цина, который, произнося имя Крепса, грохал кулаком по столу, кричал, только что не плевался; слушал молча, внутренне сжавшись. И верил ему, и не верил. Скорее, не верил, хотя многое могло быть правдой...

Понимал, что бедолага Цин, дважды ждавший расстрела, имеет право судить людей круто. Но... не сфокусировал ли он на Крепсе всю свою тюремную ненависть? Потому лишь, что Крепс под рукой... Не стал ли для него старик с трясущимися руками козлом отпущения?..

-- Хватит! -- прервал себя Цин, увидев, что я перестал записывать. -- К чертовой бабке!.. Будете завтра в Ухте?.. Советую! Увидите и императора всея Коми. Во всей красе!

ЛАГЕРНИКВечерний вертолет снова забросил меня в Ухту -- стольный град; утро я провел в огромном жарком кабинете Николая Титовича Забродюхина, хозяина всей ухтинской земли, простершейся от Перми до Нарьян-Мара, этак три Франции, Испания вместе с Португалией да итальянский сапог в одном мешке. Нелегка ноша...

Мы приехали вместе с Гореглядом. Вошли не сразу. Тонкая, как жердь, женщина-секретарь с черными нарукавниками сказала непререкаемо:

-- Погодите минутку! Говорит с Москвой...

Горегляд протянул пальцы к батарее, отдернул, точно от пламени.

-- Жарят, как сковородку в аду! Грешники на месте?

-- О, со всех буровых собрали, Давид Израилевич! Сто тридцать душ! Да наши, управленческие. Такого никогда не бывало. -- Секретарша сказала почти беззвучно, одними губами: -- Ольгу Петровну жалко, сил нет! Всю жизнь за Полянским, как нитка за иголкой. По Таймырам-Магаданам. Вроде жен-декабристок. А под конец жизни... на тебе!

Мы ждали у дверей, к моему удивлению, тонких, необитых, оттого, видно, что никакие двойные двери, обычные у руководителей такого ранга, никакая обивка не заглушили бы сиплого клокочущего баса, привыкшего к грохоту буровой.

-- Я не геолог, Алексей Николаевич. Я... это... буровик!.. Они могли провести меня как угодно... Значит. Правильно, Алексей Николаевич! Воду решетом носим... Почему это? Все документировано! Я... это... люблю сталкивать геологов лбами и смотреть, что из того получится... Профессор Крепс предупреждал, там, значит, лысый свод. Ни грамма нефти. Вот так!

"Вот так!" -- Председателю Совета Министров... Не боится сгореть? Чем ближе к Полярному кругу, тем люди смелее. А уж за Полярным кругом?! Дальше-то гнать некуда...

С грохотом бросили трубку. Мы хотели уж войти, но за дверью саданули матом. Не привычным "рабочим матерком", к которому на промыслах порой спокойно относятся даже женщины. А каким-то грязным садистским матом. Казалось, не будет конца пакостной матерщине. Николай Титович ругательства выворачивал как погрязнее, пообиднее. Даже недвусмысленное "сукин сын" было для него, видно, бранью слишком интеллигентной.

-- Сын суки! -- клеймил он.

Никого, вроде, не обошел. Каждому, находившемуся в кабинете, отыскал прародителя в зоосаде... Вскричал, похоже, набрав в легкие воздуха:

-- Когда весь советский народ под водительством нашей славной... Встав на производственную вахту, в честь предстоящего партийного съезда... Отвечая на заботу родного правительства...

-- Пусть не обманет вас его портяночный язык, -- бросил мне Давид Израилевич, когда мы входили в Управление. -- Он куда хитрее своих словес...

.

-- ...Давид Израилевич! -- воскликнул я, войдя на другой день в кабинет, отведенный ему в ухтинском управлении. -- Еще один вопрос младенца. Кто нужнее властительному Забродюхину, Геолог-первооткрыватель Полянский или Крепс, вчерашний день, с микрофончиком в ухе?

-- Это.. это сложный вопрос...

-- Сложный? России нужен газ, -- недоумевал я. -- Не будет газа, не будет Титовича... Почему же Титович, человек дела, прагматист, циник, хам, обнимается с прошлым, из которого не выжмешь ни капли нефти? А Полянского торопится утопить. При первой возможности... Где логика?..

Горегляд быстро собрал бумаги, сунул их в ящик стола, вывел меня из управления, полуобняв за плечи и ускорив шаг.

-- Смотрите, какой прекрасный город! -- воскликнул он, увидя Забродюхина, вылезающего из "Волги" с цепями на колесах. -- Не замерзли? -вполголоса добавил он, когда Забродюхин, метнув взгляд в нашу сторону, скрылся в мутно-белом стеклянном подъезде. -- Прогуляемся по улице имени вождя и учителя... Я люблю мороз... -- Он провел меня засыпанными снегом дворами, в которых разбойно свистел ветер, к центру города. -- Смотрите, какие проспекты! -- одушевленно продолжил он. -- Какая арка! Портики! Фасады! Греция! А вот почти адмиралтейская игла!.. Я давно собирался показать вам Ухту! Строили зэки-ленинградцы, истосковавшиеся по работе. Малый Ленинград воссоздали. Плод любви несчастной... Вы были в Сибири?.. Ангарск -- тоже малый Ленинград. Куда только не расселяли ленинградцев! Пол-России в малых Ленинградах...

В задымленном кафе, в отдельной комнате, где при появлении Горегляда накрыли стол белой скатертью и завели на полную мощность музыкальный ящик, Давид Израилевич достал из своего огромного, как саквояж, портфеля, еду в пергаментной бумаге. Отрезал ветчины, отменной розовой ветчины, которую и в Москве не сразу отыщещь. Раскрыл баночку кетовой икры, бутылку "Столичной" с этикеткой на английском языке. Улыбнулся мне, как радушный хозяин:

-- Не удивляйтесь! Я -- старый холостяк. Выдержанный в одиночках... Все свое ношу с собой... Так о чем, бишь, мы?.. А, вы ищете логику... В Ухте... М-м-м... -- Горегляд ел, точно дирижировал симфоническим оркестром. Вдохновенно. К рюмочке руку протянет, отхлебнет; вторую руку выбросит за ветчиной, наколет ее вилкой, как трезубцем, пухловатые пальцы в сторону отведет, поглядит на ветчинку издали. Как она отсвечивает на солнце... Икорку на нож, и размазывает по хлебу, ритмично, неторопливо, так и хочется, чтобы в конце музыкальной фразы ножом по рюмке позвенел, что ли, для звуковой полноты. Затем, круто повернувшись, он выбросил перед собой обе руки с ножом и вилкой:

-- Официант!..

-- Значит, любезнейший, ищете логику? -- продолжал он, отправив решительным жестом щи суточные обратно на кухню... -- Алексей! -- радостно воскликнул он, заметив кого-то за приоткрытой дверью. -- Садись! Знакомься!..

Высокий костлявый мужчина лет тридцати двух с интеллигентным нежным лицом, назвав себя, уселся рядом, и Горегляд повторил ему слово в слово мой недоуменный вопрос.

Мужчина пить отказался. пригубил для вежливости. Одернул черный пиджак, как военные одергивают китель. Произнес негромко, с усмешкой:

-- Почему лагерник стал плечо к плечу с Музеем? Так они же "родные братья", как говорят мои пациенты. Близняшки... Тут вряд ли что-либо объяснишь!.. Надо самим поглядеть. Завтра я вылетаю в глубинку. На дальние буровые. Хотите со мной?

-- Смелый парень! -- вырвалось у меня, когда тот ушел. -- Сказать о самом Забродюхине -- лагерник... Кто это, Давид Израилевич?

-- Начальник милиции города Ухты.

-- Кто?!

-- Ах, дорогой, все смешалось в бывшем доме Облонских!..

...Утром в аэропорту Ухты я столкнулся нос к носу с Николаем Титовичем, только что проводившим в Москву заместителя председателя Совета Министров СССР. От Титовича потягивало дорогим конъяком. Он был озабочен, но как-то радостно, расслабленно озабочен. Даже остановился поговорить. Узнав, зачем мы здесь, отобрал у начальника милиции вертолет, необходимый, сказал он, членам Правительственной комиссии. Моложавый начальник милиции побагровел до шеи, однако ни слова не возразил, повернулся кругом. Как по команде. Дверь только швырнул так, что даже Забродюхин подернулся. Сказал вдруг мне резко:

-- Садись, журнальный червь!

От неожиданности я сел на самый край кресла. Николай Титович устроился подле и, вытащив из портфеля карту, ткнул в нее пальцем:

-- Посмотрите сюда! -- сказал почему-то встревоженно. -- Пятнадцатая буровая. Кочегар, значит, бандюга и это... педик. Восемь мокрых дел, десять судимостей. Веревка по нем плачет... Шестнадцатая буровая. Повар -- бывший князь. Морфинист, запойный... Помбур -- того не легче! Офицер из дивизии СС "Галичина". За уничтожение... это... евреев приговорен к расстрелу. Как-то, значит, уцелел... Далее семнадцатая. Буровой мастер Иван Апоста. Убийца-рецидивист. Власовец или бандеровец, дьявол их разберет. Отсидел двадцать пять лет, как один день! Зверь, доена-поена!.. А сколько там, значит, просто шпаны. Заполярье, уважаемый! Мусорный угол! Всадят нож за новый свитер, за мохеровый шарф. А сапоги у вас вон какие, на меху... Горегляд? Золотой мужик, держитесь к нему ближе, не пропадете...

Я поблагодарил Николая Титовича за предупреждение, подумав невольно, что, видно, не зря именно он, бывший слесарь из сучанской шахты, ломовой инженер-буровик, по кличке Лагерник, назначен на свою каторжную должность. Уголовники, говорят, уважают Лагерника... Недавно, рассказывают, он застал в одной из шахт спящего сторожа. Поставил его на ноги, и со всего размаха -- в ухо. Сторож -- из блатных -- протер глаза, увидел, кто перед ним, и, в свою очередь, Николаю Титовичу -- в ухо. Да так, что тот пролетел по сырой штольне метров на десять. Плюхнулся в грязную воду.

И -- ничего. Никаких мер, никаких приказов. Просто... обменялись любезностями. Свой человек! Кто бы, кроме него, справился в этом кромешном царстве?

-- В каком районе упало давление, Николай Титович?

-- Возле семнадцатой буровой.

Туда вылетал, спустя полчаса, армейский "МИ-6". С вертолета даже зеленую краску не смыли. Только что, видать, передали промыслам, которые стали сегодня нужнее армии. На "МИ-6" загружали аварийное оборудование, лысоватый аварийный мастер кричал: "Майна!" "Вира!"... Усадили на ящик и меня.

ИВАН АПОСТА, БУРОВОЙ МАСТЕР,

УБИЙЦА-РЕЦИДИВИСТ......Буровая с воздуха походит на пароход, зажатый льдами. Вблизи ощущение это усиливается: вышка в сталактитах, глыбах льда. Буровики снуют, как палубная команда во время аврала. В черных валенках. Валенки по щиколотку в масле и солярке. Прямо в валенках по раствору, шуршащему в желобах. Буровая сотрясается, как пароходная преисподняя.

Навстречу нам вышел небритый детина в облезлой армейской ушанке с незавязанными болтающимися ушами. Ватник, распахнутый на груди, заколот на животе гвоздем. Высоко подымает ноги в валенках, обтянутых ледяной коркой, как галошами.

Позднее узнал: буровики опускают валенки на мгновение в воду, и те, покрывшись ледяной пленкой, становятся непроницаемыми. Однако сколько же они весят?

На улице было около пятидесяти -- у меня вырвалось:

-- С голой-то грудью? В такой мороз?

-- Ето чтоб постоянное давление, -- объяснил детина, наверное, имея в виду под словом "давление" -- температуру. -- Будешь застегиваться, расстегиваться -- пропадешь!.. Апоста я, Иван, а вы из инженеров будете?.. А, пишете книги для Насти-власти... Ну, здрасте, коль не шутите! Я слыхал, у вас там паника? Профессора за яйца держатся... Ух, скоро этот м..к уйдет в замминистры?

-- Какой, извините, м..к?

-- Да Забродюха!

-- Почему вы так о нем говорите? -- искренне удивился я, не расставшись еще с мыслью о том, что кто-кто, а Забродюхин у блатных "свой в доску".

Ведь зачем-то его держат тут?

Я по-прежнему во всем искал логику. Это измучило меня, как застарелая болезнь.

-- Он что, вас прижал когда-нибудь? За аварию?..

Буровой мастер повел своими былинными плечами:

-- Ме-ня?.. Трепло он собачье. Был тут начальничком. В тундре. Годок. Рядом. Все возмущался: "Как вы работаете? Тракторы, бульдозеры под открытым небом. Вот у нас, на Сахалине..." Ну, вознесла его Москва живым на небо. Надысь спустился сюда. Окинуть взором. Я его спросил: де ж твои гаражи? Ты теперь не инженер с отмерзшим носом. Начальник всей тундры-тайги! Власть! А он в ответ: "Руки не дошли". За три года, вишь, руки не дошли. Падло канцелярское. Скорее бы назначили это падло заместителем министра. Иначе мы от него не отделаемся...

Апоста повел нас в бригадную комнатку -- обогреться. Спросил, а чего это Илья Гаврилыч не чухается? Четвертый день давление на минимуме, а он там с профессорами гавкается... Тут ему надо быть!

-- Пилот вертолета сказал, что Полянский пропал. Вот уж вторые сутки нет вестей...

Апоста посерьезнел, слазил в карман за кисетом, долго вертел цигарку -думал.

-- Пропал? У тундре ничего пропасть не могет! Это не государственный банк. Зараз свистну братву!..

Пришла братва, ободранная до картинности. В драных полураспахнутых, как и у бурмастера, ватниках в заплатах. Один так взлохмачен, словно волосы на себе рвал. Грива по плечи. Битник, что ли? Лицо дегенеративное. В порезах. Рот кривой. Бандюга?

Апоста, заметив мою усмешку, неуважительную мысль о коллеге пресек.

-- Ничего, между прочим, странного, кроме волосьев, у него нет. Было такое у Самсона, что ли, вся сила в волосах. Потом были века, когда другое, значит, у мужика ценилось. А теперь пошло на возврат. К старому. Девчата любят, которые с волосьями.

Подробно расспросив, когда и на чем выехал Полянский, Апоста присел на корточках и стал чертить на снегу дороги от Ухты к ним и к соседям. На старые буровые, в Иджид-кирту, Вуктыл... Всего было три пути. Два он тут же откинул, как дальние. Бензину не хватит. "Бочку в газик-вездеход, конечно, сунуть можно. Однако железная бочка вместе с начальством... в тесном газике? Нет, начальство с бензиновой бочкой в обнимку... Нет, не уживутся... Значит, поехали без бочки..." Он еще некоторое время поразмышлял вслух, потом дал высказаться братве.

Апоста поершил свои небритые, чугунного цвета щеки и заключил, что, судя по всему, Илья Гаврилыч двинулся на участок газопровода, где, из-за рельефа, трубы просели и где давление, и без того слабое, уменьшается еще вдвое. "Оттеда решил начать. А, не дай Господь, радиатор прихватило. Или зимник замело... Здеся он!" -- Апоста указал точку на снегу...- Здеся закупорка была летось. . Гидратная пробка али еще что!..

Тут она и оказалась, закупорка! Выбили, выскребли белую, как снег, гидратную пробку - зажил магистральный газопровод "Сияние Севера..."

Когда в пургу, в туман пробился к Полянскому вертолет, геолог был на грани гибели. Говорить не мог. Закоченел. Руки не сгибаются. Белый, как смерть...

Спас Апоста и Полянского, и его промысел, где газа, и в самом деле , оказалось на полвека. Богатый промысел, конечно, долго бы не простаивал. Отыскали бы "закупорку". Снова заработал бы магистральный трубопровод, кормивший и Восток и Запад. Но уже без Полянского...

...Вспомнилось, об Апосте я слыхал задолго до того, как прилетел на буровую. Его знал весь Север. Почти все бывшие зэки рассказывали мне историю, облетевшую лагеря, от Воркуты до Магадана.

...Как-то лагерь особого режима забастовал, протестуя против убийства невинных. Требовал комиссию из Москвы. Начальник Северных лагерей, обходя выстроенных на морозе заключенных, задержался возле Ивана Апосты, который возвышался надо всеми на голову. "Ты! Тебе говорю!.. Не совестно тебе бездельничать? -- Он ткнул в направлении Апосты пухлым генеральским пальцем. -- Богатырь, можешь гору свернуть, а ты филонишь. Как доходяга какой. Мозглячок..."

-- А я не потому, -- просипел Иван Апоста. -- Я, гражданин генерал, мараться не хочу. Разве це тачки? Дитячьи цацки. Вы мне сколотите тачку так тачку. Раза в три больше. Чтоб отвезти так отвезти!.. А то и на баланду не заробишь.

На другой день Ивану Апосте сколотили огромную тачку. С кузов полуторки.

Снова выстроили зэков. Для назидания-воспитания. Стали тачку нагружать.

Пришли все, несмотря на метель. Даже генерал. Воротник полушубка наставил, но прибыл. Так важно было для него, чтобы хоть один зэк начал работать! Щель найти, нарушить единство... Апоста посмотрел, как наваливают землю, сказал рассерженно: "Боле сыпьте. А то и на баланду не... Тьфу! -Поплевал на руки, поглядел на тачку, наваленную с верхом, крякнул удовлетворенно. -- Це дюже гарно..."

Затем, присев на корточки, заглянул под тачку. С одной стороны. Обошел мделенно. Снова присел, исследуя ее из-под низа с другой стороны. А с Апосты глаз не сводят весь строй зэков, толпа надзирателей, оперов, генерал.

Наконец распрямился Апоста, спросил как бы в недоумении:

-- А де ж мотор?

-- Какой мотор?!.

-- А кто ж повезет? -- Апоста покосился на лагерных мордобийц прищуренным настороженным глазом. -- Я что, мерин, такое везти?!

Ивана Апосту била сразу вся лагерная охрана, сапогами топтала, два ребра сломала; но когда его тащили, окровавленного, в карцер, заплывший глаз Апосты приоткрылся, -- в нем сияло удовлетворение...

...Кто мне только об этом не рассказывал! А имя лишь тут узнал, от длинноволосого, которому помогал нести из кухни куски оленины, для пира, "по случаю больших холодов", как объявил мне Апоста, приглашая "преломить с ними хлебец".

Хлеб был в наледи, одно название, что хлеб. Льдисто-мороженые буханки рубили секачом, топориком, он крошился, безвкусный, жесткий. Черствый хлеб буровой... Только спирт был как спирт. Бутылки в снегу и мерзлой глине оттаивали, выстраивая вдоль бревенчатой стены крестьянского зимовья, приспособленного для буровиков.

Закуской был "ком-ком", как окрестил его Иван Апоста. Комбинированный корм. Апоста хозяйничал сам. Накрошил на огромную сковородку подмерзлой картошки, вывалил туда три банки тушенки ("Лучшую берем, -- заметил он мне, чтоб я не опасался... -- Рупь сорок четыре банка"). Разложил сверху три толстых ломтя мороженого хлеба. Сковородку накрыл тазиком. Плеснув в котел солярки, добавил огня.

Черт возьми! Не только в бараках-вагончиках и "балках", занесенных пургой по крыши, даже тут, на самой буровой, на кухне, не было газа.

-- Це как всегда, сапожник без сапог, -- благодушно отозвался Апоста, потирая черные, в мазуте, лапищи.

Картошка и хлеб парились под тазиком, в мясном соусе. Когда сковородку открыли, хлеб был как из печки. Теплый, душистый...

-- Учись, кореятина! -- благодушно сказал Апоста худющему, хромому и какому-то замороженному корейцу (ему можно было дать на вид и двадцать пять и шестьдесят), которого Апоста приспособил по поварскому делу.

Кто сюда не заглядывал! Усатые настороженные украинцы; белолицый, с лошадиными зубами немец Поволжья; литовец с отрезанным ухом, ростом с Апосту; постучал тихонько и сел с краю гуцул-плотогон в барашковой шапке.

-- Такой, вишь, у нас континент, -- не без удовлетворения заметил Апоста. -- Полный интернационал, как говорится.

Выпили по одной, по другой. Помбуры ушли на дежурство. Иван Апоста, проводив всех, поднял вдруг стакан за Ольгу Петровну, которая "жару душе Ильи Гаврилыча добавила, отчего ему пожизненная удача..." Сказав, он постоял молча с блестящими, в глубокой тоске, глазами.

-- И-их мне бы такусеньку бабу. Без ниверситетов, конечно. По плечу. Где там! Меня как от титьки отняли, так в лагерь...

Он пододвинул ко мне чугунок с супом, налил через край. Суп был с запашком. Мясо сладковатое.

-- Ето от мха такое. Олень копытом снег разгребает, ягель достает. От ягеля привкус... Не опасайтесь! Лягушек не едим. Не французы какие-нибудь. Все наисвежайшее... Правда, Китай?

-- Я не Китая, я Корея!

Апоста усмехнулся.

-- Когда надо, наш повар Корея. Когда надо -- Китая... Во, замордовали душу. На всю жизнь... Не поверите, Забродюху любит... Любишь, Корея?

-- Хороший человек, часто мать вспоминает! Как придет, вспоминает!..

Апоста поглядел на него с состраданием, вздохнул тяжко:

-- Сядь рядом, Корея. На буровой ты как у Христа за пазухой. Сучи ногами, не боись!.. Буровая не спасет -- тундра выручит...

Отрезал мне оленины:

-- Ето медвежатина жесткая. А оленина... Цинготные зубы и те берут... На себе проверено... Правильно, Китая?

-- Верный! Верный! Только, все равно, Корея...

С потолка свалилась на огромный палец Апосты какая-то мокрица, похожая на гнилую труху. Обледенелая. Видимо, сохраненная с лета вечной мерзлотой. Он взглянул на нее почти нежно.

-- Спасибо, душечка! -- пробасил. -- К письму, значит...

Под вечер в зимник Апосты вбежал, ухая пудовыми валенками, гривастый.

-- И-Иван! -- кричал он на бегу. -- Ва-аня!.. Условники друг дружку режут. Матюшкина убили, геолога!

-- Мат-юшкина?! -- вырвалось у меня. -- Ермолая, с которым в поезде ехал?! "Русь непаханая!.."

Иван Апоста кинулся наружу, просипев:

-- Всех, окромя вахты, на вездеход!..

Когда я, натянув свое городское пальто, гревшее за Полярным кругом не больше дождевика, выскочил на улицу, вездеход уже разворачивался, гремя белыми, в снегу, гусеницами. На него карабкались буровики в телогрейках. В руках у каждого была суковатая, из кривой полярной березы, палка. Кто-то кинул внутрь лом, громыхнувший о железное дно кузова. Длинноволосый тащил кувалду. Несколькими прыжками я настиг ведеход и стал подтягиваться сзади за железный борт.

-- Ку-да?! -- заорал Апоста. -- Жить надоело?!

Мне удалось наконец перекинуть ногу через борт, и тогда Апоста ткнул меня кулаком в грудь, легонько, видать, ткнул, вполсилы: я не ощутил, придя в себя, боли в груди. Только холодящий руки снег. Оказалось, я лежу распластавшись на дороге, без шапки. Где-то далеко-далеко позванивают гусеницы, звук на морозе точно не слабеет. Гремит и гремит ледяной воздух. Оказалось, это грохочет трактор, уставившийся в меня изумленными фарами. Двое парней из котельной да кто-то из вахтенных, кликнули жен, ребят на подсмену и завели трактор на огромных резиновых колесах. Я вскочил на ноги и -- недосуг им было разбираться со мной -- прыгнул на сани, волочившиеся за трактором.

Мы притащились, за первыми, минут через десять. Буровики влетели в дощатый барак, дубася суковатыми палками всех подряд. Никого не пропуская. Даже паренька, прижимавшего к груди шахматную доску, отшвырнули, окровавленного, к стене. Даже визжавшей девчонке с насурмленными бровями поддали сапогом.

Апоста, оказывается, был в другом бараке.

-- Ч-черт, не сюды! -- ругнулся кто-то. Кинулись в соседний барак.

-- ...Ма-атюшкина! -- сипел Апоста, приваливаясь спиной к мокрой стенке тамбура. -- Ма-атюшкина, суки!!!

Заводил вязали веревками, полотенцами, самого неуемного, плевавшегося, скрутили колесом, затылком к пяткам, по-тюремному. "Быстрее очухается!" -сказал Апоста, скривив оттопыренные губы в болезненной гримасе. И только тут увидели все, что у него перебита рука. Свисает беспомощно. И кровь на щеке.

-- Ничто! -- сказал он. -- Заживет, как на собаке!

Убитого Ермолая Матюшкина накрыли байковым одеялом, оставили на месте до прилета следователя из Ухты.

-- Кто его? -- тихо спросил я Апосту, садящегося в вездеход, рядом с шофером.

-- Кто? -- повторил он, морщась. -- Кто?! Кто могет, кроме Забродюхи...

-- Кто?!

Бандитов со скрученными руками-ногами покидали в ведеход, как дрова; на матерившегося сели верхом. Тронулись, стиснутые в железном кузове. Зажатый ватниками, отдающими керосином, соляркой, я то и дело возвращался мысленно к словам Апосты: "Кто могет, кроме Забродюхи..."

"Бред!.. При чем тут... Он хам, хозяин всея Ухты. Истерик с замашками, верно, но....."

Гораздо позднее я понял, что именно имел в виду нахлебавшийся Иван Апоста...

Новый промысел, открытый Полянским, стали готовить пять лет назад. Я видел старый приказ министра: "Десантировать трест No... в излучине реки Печоры". Лучший трест отобрали, Щукинский. Из-под Москвы. Так отбирают армию прорыва... Выбросили посредине тундры, как десант. На голое место. Четыре года люди терпели, мерзли с детьми в луганских вагончиках с надписью "МИНГАЗ". Отвозили детей в больницы, на кладбище, разраставшееся буйно, как дикая трава. Каждый год обещали дома, зимники. Сам заместитель Косыгина Ефремов, не раз прилетавший в Ухту, поклялся, что распоряжение о строительстве панельных домов будет отдано немедля...

Улетел заместитель председателя Совета Министров. Отдал приказ, нет ли..? Домов как не было, так и не появилось... Пошли в Москву письма: "Издевается Забродюхин над кадровыми рабочими... Сам Ефремов обещал..."

Четыре года терпели люди. Сварщики, монтажники, экскаваторщики, необходимые позарез во всех концах России. А потом снялись сразу. Как перелетные птицы...

Москва, в свое время, согласилась с Забродюхиным: ни к чему каменные дома на промысле, который иссякнет через пятнадцать-двадцать лет. Лучше на эти деньги украсить Ухту...

И теперь запросила в ответ: "Обойдетесь ли местными ресурсами?! Ваши предложения?.."

А какие могли быть предложения у Забродюхина? Местные ресурсы?! Мобилизовать оленеводов? Согнать их на народную стройку... На это никаких войск не хватит: тундра велика... Мысль его двинулась все же по проторенной колее. Объявить промысел зоной. Оцепить колючей проволокой. Свезти изо всех тюрем СССР заключенных...

Москва лагерь не разрешила. То есть небольшой, для нефтяных шахт, утвердила, и Забродюхин тут же спустил всех местных уголовников под землю. Но -- общесоюзный?! В тех же бараках, где была сталинская каторга? Где перестреляли в лагере "Пионер" всех уклонистов-троцкистов? Куда даже из Воркуты гнали этапы смертников, на Кашкетинскую "комиссию" -- в могилу? Куда везли и везли, со всего мира, эшелон за эшелоном -- невинных, реабилитированных потом даже официально, решением Верховного Суда СССР?..

Нет, это могло вызвать ненужные ассоциации. Хватит пока и Мордовии!

В гигантском, на десятки тысяч зэков, лагере Забродюхину в ЦК партии отказали решительно.

Промысел встал...

Забродюхин срочно вылетел в Москву, встретился со своим министром, с генералами МВД, посетил престарелого Бурдакова, бывшего начальника Ухтлага, генерала на пенсии, с большими связями... Бурдаков и объяснил доверительно, что он, Забродюхин, отстал от века и... ломится в открытую дверь... Вот уже пять лет существует директивное указание МВД об условно освобожденных. Тех же щей, да пожиже влей...

Всю городскую шпану, дебоширов, бездельников, пьянчуг, смутьянов, тем более тунеядцев, выдающих себя за мыслителей или художников, словом, весь сброд советских городов, который можно упрятать на три года, вот уже несколько лет за решетку не сажают. А прямо из дежурной камеры -- на великие стройки...

Оказалось, вагоны двинулись... Пьяными, с помутнелой головой, дерутся ребята, пьяными выслушивают гуманный приговор: "Условно освободить для общественно полезного труда, без права выезда с места работы"...

Очухиваются, приходят в себя лишь... нет, не в тюремных "столыпинах", не в красных вагонах с пулеметами на площадках, как в проклятое сталинское время. В нормальном пассажирском поезде, который мчит, погромыхивая на стыках, в Красноярск, Читу, Якутск (конечно, паспорта отобраны, какие тут паспорта!).

Тут только ребята и постигают, что с ними, за прошедшие сутки, стряслось...

Хлопоты Забродюхина все же без внимания не остались: МВД включил в свой план "доставки рабсилы" и газовый промысел на Печоре...

Однако Забродюхин остался недоволен крайне.

-- У старых уголовников была... это... рабочая честь, -- жаловался он мне. -- Тогда условно выпускали с разбором. Немногих, значит! Сам на Сахалине в такой комиссии корпел. От работодателей. Отсидит блатарь лет восемь-двенадцать, намается, значит. Работает в охотку. Без конвоя. И деньга идет!.. А эти, сыны суки, пьянь-рвань городская?! Выдадут спецовку, тут же пропьет. Робит, скот, не бей лежачего. Круглый день на уме картишки. Тюрьмы не нюхали, ничего, значит, не боятся!.. А милиция у нас... это... сами видели! Девка красная со своим гуманизмом-онанизмом... Макаренки на уме! Тут не Макаренки нужны. Мужчины. Выстроить пьянь, да каждого десятого-пятого... это... в упор, нет лучшей вытрезвиловки...

К ночи ветер усилился. Те, кто держали бандюг, расположились посередине, меня оттеснили к борту. Коченея на жгучем, как пламя, ветру, качаясь из стороны в сторону, я жил, скорее, не мыслями, а чувствами, которые оглушали меня.

Я всем сердцем привязался к убитому Ермоше Матюшкину, хотя видел его всего лишь дважды. В поезде да в кабинете Забродюхина. Вот и вернулся он к жене, "Русь непаханая", честнейший из честных...

"...Кто его?.. Кто могет, кроме Забродюхина..."

"Бред! -- повторял я сведенными губами, не ведая еще, что убить мог и случай. А вот создать для убийства условия -- климат, как сказал Апоста, разогнать кадровых рабочих, навезти в ледяные бараки хулиганье -- тут уж никакого "случая". Все было сотворено Забродюхиным, расписано по графам "доставки рабсилы". Как и возможные "потери". По графе "убыль"...

-- Бред! Чтоб так открыто, -- твердил я, не ведая еще всех глубин происходящего, и думал лишь о том, чтоб не окоченеть насмерть.

...На буровой ждали вертолета с врачом и милицией. Жгли костры. Но вертолет не долетел, вернулся из-за тумана в Ухту. "Значит, пока что мы как на необитаемом, -- заключил Апоста. -- Ладно, не впервой..."

Длинноволосый приладил ему, на сломанную руку, лубок из фанеры, раны прижгли спиртом. Апоста только покряхтывал: "У-ух! Не люблю спирт мимо рта".

Рабочие ушли, Апоста полежал под тулупом, матюкнулся -- заговорил:

-- Слыхал, небось, ежели мороз более сорока, день актируется. Списывается, то есть. В Ухте старые бараки, с лагерных лет, актируют. Ломают. А буровую не остановишь, хоть бы минус шестьдесят на дворе. Что же получается, а? Роблю я в актированные дни, живу в актированном зимнике: летом он -- плесень одна. Вот и получается, вся жизнь моя актированная...

Он замолчал, задремал, видно, и я вышел в морозную темь. Зашагал по скрипящему снегу, замотав лицо до глаз шарфом и пытаясь осмыслить увиденное.

Не сразу услышал скрип за своей спиной. Завернул за сарай-склад солярки. И скрип -- за мной. Ускорил шаг, и поскрипывание ускорилось. Хрусть-скрип! Скрип-хрусть!.. Признаться, здорово испугался. Подумал, кто-либо из бандитов развязался, выкарабкался наружу. А может, кому-то другому понравились мои сапоги на меху. Или шапка из серого каракуля, пирожок, в которой сюда, на буровую, мог приехать только пижон-горожанин. Вспомнилось предупреждение Забродюхина... Я кинулся бежать, влетел, боднув дверь головой, в котельную. Рядом с огнедышащими котлами, на брошенной телогрейке, спал ребенок. И более никого... Хотел выскочить, но тут дверь открылась и, пригнувшись, ввалился Иван Апоста, прижимая к груди руку в лубке.

-- Ты ушел, -- забасил он, присаживаясь на скамью из неоструганных досок, -- а я тоби попросить хотел. Как ты теперь коснулся моей жизни, понял, что начинать мне надо сначала... -- Он оглянулся на дверь и понизил голос: -- Ожениться бы надо, а? Сорок исполнилось. Годы, а?.. Домом жить...

Есть у меня на примете в Ухте. Ребята не советуют. А остряк наш волосатый из Одессы режет, гад, прямо по живому: "Не лежала она, говорит, только под трамваем. Шанхайская королева!" Каково слышать?.. Дак ведь я, понимаете, тоже не целка...

Сделаешь, а? Не в службу, а в дружбу!..

Мы вышли в темень. Сквозь облака пробились всполохи полярного сияния, снег и буровая заголубели, засверкали, опять погасли...

Я достал блокнот, отогрел дыханием вечную ручку. Иван поднял глаза к талому потолку и принялся рассказывать. Возбужденно. Куда его медлительность девалась! Видать, болело. Всю жизнь...

Апосте было четырнадцать, без малого, когда он вернулся с поля, а дома -- обыск. У хаты военные. Хотел в дверь нырнуть, откинули, как котенка. Он вбежал сбоку, успел в окно глянуть. Увидел: лейтенант, огромный парень, на мать замахнулся. И кулаком в лицо матери. Раз, другой. Оказалось, дезертира искали, соседского сына; думали, у Апосты хоронится, наврал кто-то, что ли? А может, всех прочесывали.

Апоста достал охотничье ружье, зарядил, как на кабана, и -- залег в полусгоревшей хате, напротив военной комендатуры. День пролежал недвижимо. Вечером, когда лейтенант вышел, Апоста спустил курок; заряд -- в лоб...

Будь Апоста постарше, кончили бы на месте. Увидели, пацан... Дали двадцать пять, как несовершеннолетнему. Причислили к врагам советской власти.

-- Ето, скажу, как раз не по совести, -- Иван Апоста даже чуть привстал от волнения. -- Ударь матку немец или румын, я бы его кончил тем же манером. Что б тогда сказали? А? Герой. Юный партизан-париот. Зоя Космодемьянская.

Помолчал, понурясь. Затем принялся застенчиво-сбивчиво рассказывать, как все двадцать пять лагерных лет мечтал о подруге, а когда увидел ее, Ксану, понял, ее и ждал...

Я очень старался. Может быть, то были в моей литературной жизни самые вдохновенные страницы. И читал я их Ивану Апосте так, словно сам признавался в любви.

Когда кончил, Иван долго сидел, втянув большую, с седыми волосами, голову в плечи. В округлившихся серых глазах его стыла печаль. Наконец, он выдавил глухо:

-- Не-эт! Не стоит она, курва, этого!..