"Трио" - читать интересную книгу автора (Сыч Евгений)

Сыч ЕвгенийТрио

Евгений Сыч

Трио

1

Прямо у берега моря начиналась гора. На горе рос лес. В лесу, в пещере жил отшельник У.

Говорили, что мать У была дочерью деревенского старосты из долины, отца же его никто не знал; одни называли одного, другие другого. Но когда исполнилось У семнадцать и стал он сильнее всех мужей в долине, отцом его дружно заподозрили воина, начальника сотни, славного в те времена. Тогда же У поступил на службу и добился на службе своей больших успехов. Не было равных ему с мечом в руках. Пика его противника оказывалась короткой, лук - вялым и топор - слишком тяжелым. Он всегда успевал ударить первым, если хотел опередить, и умел уйти от удара, когда бил вторым. Дважды ему не приходилось замахиваться на одного противника, и не было нужды в трех ударах для двоих.

Тогда же пошел слух, что заключил У договор с дьяволом. Десять тысяч жизней, дескать, передал дьявол ему в руки и не просчитался. Девять тысяч У вернул в недолгий срок. Но его собственная жизнь тоже сокращалась, и когда осталось ему на земле сроку - тысяча жизней, У задумался.

Страшно умирать несведущему; слышать, как захлопывается за тобой дверь мира, - но каково самому отворить эту дверь и, потоптавшись, переступить за порог, чтобы потом самому и закрыть ее за собой, и лететь по темному коридору навстречу известному. Известному, но не в полной мере. Может быть, дьявол спросит у него: "Ну, что?", а может быть: "Ну, как?". Знать бы заранее, У подготовился бы к грядущему разговору и решился подвести окончательный итог. Знать бы заранее! Но все это только предположения. А многие утверждают: ему просто надоело убивать. Как бы то ни было, У удалился от людей в горы.

Говорили также, что бьет его каждый, кто встретит, в память о том зле, которое он причинил людям. Правда, он выполнял указания и чаще убивал не по собственному желанию и не по своему выбору. Но давно отжили те, кто приказывал ему, а он все живет. Может быть, люди бьют его, как ребенок бьет несмышленой рукой вещь, о которую ушибся: зло не должно оставаться безнаказанным. Если б он умер, люди забыли бы о нем, но тысяча, которую он должен дьяволу, крепко держит его на свете.

Словом, сочиняли о нем разное, говорили в основном плохо. Тем не менее, пищу для У носили окрестные крестьяне. Почему они кормили его? Скорее всего, по привычке. Да и опять же, как отказать в подношении тому, о ком плохо говорят? Подумаешь-подумаешь, да не пренебрежешь.

Крестьяне оставляли пищу в привычном месте я уводили, стараясь лицом к лицу с отшельником не сталкиваться. Во избежание. Он впрочем, не очень набивался.

Первое откровение У

- Однажды в одном месте собрались глухой, немой, слепой, безрукий и безногий. Так вот, ничего хорошего из этого не вышло. Ровным счетом. Или вы думаете, зря на каждого левшу приходится пятьдесят правшей? Ну-ну...

Крестьяне в долине и рыбаки на берегу занимались естественными для себя делами: выращивали рис и овощи и ловили рыбу. Номинально "с тех пор, как высится гора и плещется море и до тех пор, пока высится гора и плещется море" над ними имелся правитель. Номинально, потому что чаще всего правитель этот пропадал неизвестно где вместе со своими людьми, и лишь воротившись - требовал. Крестьяне и рыбаки обычно отдавали то, что от них требовалось, хотя не смогли бы, пожалуй, ответить на вопрос - почему? Ведь наказывали в ту пору за недодачу, в общем-то, весьма редко. Наверное, крестьяне и рыбаки не слишком задумывались над вопросом "почему?" в текучке жизни, поскольку казался он им скучным. Но когда накапливалась скука нескольких безропотно отдавших все требуемое поколений, крестьяне и рыбаки поднимались и правителя изгоняли. Ненадолго. И шло дальше скучное, тихое время работы и послушания.

Второе откровение У

- Однажды собрались вместе крестьянин, рыбак, правитель, воин и священник. Хотя - что ж я это все об одном?

День начинался, день начинался, день начинался.

Встал У усталым, встал он разбитым, неотдохнувшим и недовольным. Встал - и свалился лицом на пол, на спину руки заложив.

Мелочь.

Ремешки плети - хвостатой тяжелой плети с надежной рукояткой из крепкого дерева - долго перебирал он, осматривал, подтягивал узелки, рассекающие при ударах кожу. Проверил, прочно ли закреплена дробинки. Затем встал одной ногой на край ложа своего, чтобы большим был размах, и стал хлестать себя по спине, по голове, по ногам, заботливо следя, чтоб не осталось обойденного ударом места.

Суета.

Потом он кинулся к морю с горы через лес навстречу сучьям в лицо, ветвям в грудь, выпирающим из земли корням - под ноги. Ветви и стволы деревьев, пружиня, швыряли его из стороны в сторону. Он падал, катился, вскакивал и бежал дальше. Добрался до моря и нырнул в прибой. Волны с урчанием взялись за привычное дело, и било его море, мотало, трепало о камни близкого дна.

Кое-что.

Потом море выбросило его на гальку берега, и он долго лежал, отдыхая. Кто-то дружески ущипнул его за локоть. Краб. Маленький краб с глазами-столбиками принял его за то, чем можно поживиться - за падаль. Человек приветливо улыбнулся крабу и, пружиня, побежал к заливу добывать завтрак. Краба он прихватил с собой. Крабы должны жить в море, крабов должно быть много. Крабы нужны.

Светило солнце. Уходил в море утренний ветер, волны шлепали о камни легко и радостно, как малое дитя шлепает мать по лицу. Шлеп. Шлеп.

День продолжался.

Продолжалось скучное время работы и послушания. И вот, вернувшись как-то домой с работы в неурочный час, застал один крестьянин молодую свою жену с молодым же соседом. Вроде бы ничего плохого и не случилось, если подумать. Ну что случилось такого уж? Была бы в хозяйстве спокойная и чувствующая свою перед мужем вину молодая жена, прибавился бы в семействе здоровый и крепкий ребенок, ведь бабы, они, собственно, только того и ищут, чтоб дети здоровые были, и редко ошибаются отца выбирая, отца, а не мужа, уточняю. Так что ничего особенно страшного не произошло, если всерьез подумать. Но ни времени, ни условий подумать всерьез не нашлось. Был шум, и было общее нервное расстройство. Сбежались соседи, и ясно стало: не жить на этом свете крестьянину и соседу его. То, что объединило их, сделало и врагами смертными, "Дуэль", - сказал торжественно старший, припоминая всю свою прошедшую жизнь. И убедившись окончательно, что все правильно делал он в жизни и что этот его поступок тоже правилен, повторил: "Дуэль!" Молодой побледнел, сглотнул и кивнул головой согласился. Ему советоваться в прожитом было не с чем, пожить не успел.

Оделись враги во все чистое и пошли ко двору правителя на дуэль. Убивать друг друга крестьянам не с руки. Тот, кто убит будет, - бог с ним, судьба его такая, но крестьянин, оставшийся в живых - не победитель, а убийца. Казнь и конфискация имущества - удел оставшегося в живых. И пошли крестьяне к правителю, как отцы их и деды. Правитель ведь немножко как бог, только бог высоко, а этот - вон он. Кого правитель выберет, того вроде как бог выбрал. Значит, не на что обижаться, значит, правильно все. И детям крестьянским не на кого зло таить, и там, где могло быть два покойника, один лежит, и конфискации нет. Сплошные выгоды.

Пришли крестьяне. Посмотрел на них правитель, обнажил весомый, новомодного железа меч и смахнул голову тому, кто моргнул под его тяжелым взглядом. А победитель возвратился в деревню счастливым и гордым.

Благословенна справедливая рука владыки. Божий произвол вершит она, карая и благословляя. Крестьяне перед правителем - как перед богом, потому что жизнь и смерть в его руке.

Лишь на одном расходились крестьяне с правителем: оставался неразрешенным вопрос о податях. Чаще их платили, как говорилось уже, чтобы не смущаться мыслями о долге, не думать, забыв о правителе, как забываешь о заимодавце, с которым расчелся сполна, Никто не скажет, что человек без денег - не человек, но правитель без денег не правитель, и государство без налогоплательщиков не государство. Если вольно правителю - государству забавляться малым, пусть, окажем ему эту малость, без которой оно не сможет существовать. Правда, утверждали некоторые, мол, мне лично подоходный налог платить не с чего, поскольку нет доходов. Что делать? Нет доходов, и не стремлюсь, так что не обессудь, кесарь. Знаю, пряник в одной руке и кнут - в другой, тех, кто не выполняет законов, наказываешь ты кнутом, кто выполняет - поощряешь пряником. Но если не надо мне твоего пряника, то, значит, как бы и нет его в твоей руке. Остается только кнут, и этот печальный факт означает уменьшение арсенала средств воздействия. Но это уж твоя забота, правитель.

Хотя кнут - он, конечно, кнут и есть.

Иллюстрация.

Однажды в деревню пришла сотня. И четверо исполнителей. Сотня стала лагерем, а четверо - три солдата и один сержант - прямиком направились к старосте. Сказано было: на работы утром не расходиться, а собраться на площади. Всем. Ждать. Позавтракав, пришли на площадь и солдаты, трое. И один сержант.

За деревней числилась недоимка, поэтому собрались на площади с неохотой. Неприятностей ждали. Но надеялись.

Сержант постоял, посмотрел молча на крестьян.

- Недоимка за вами, - сказал, наконец, общеизвестное.

Крестьяне молча потупились. Понятно, недоимка.

- Зачинщики - кто?

Тут крестьяне еще помолчали. Кто зачинщики и были ли вообще такие, они не знали. Просто не очень урожайный год случился, впрочем, не такой уж и неурожай. Можно было, наверно, побольше вырастить и собрать, если уж очень постараться. Но стараться-то зачем? Все равно отберут. Каждый это сам про себя понимал, хотя вслух не говорилось - боялись. Поэтому, кто зачинщики трудно было сказать со всей определенностью, но многие и, прежде всего, староста заранее предугадывали этот, любимый начальный вопрос. Надо было найти компромиссный вариант.

Как-то на досуге, представив себе вопрос "Кто зачинщики?" со стороны начальственной, староста увидел и ситуацию со стороны.

Оказалось, в ней тоже была какая-то логика.

Один человек может и должен сделать нечто. Он этого не делает. Следовательно, он виноват. Понятно. Коллектив может сделать больше, чем один человек, и не просто по арифметическому правилу сложения, много больше. Коллектив не сделал. Кто виноват? Все? Нет, потому, что коллектив лучше отдельных людей. (Слово "народ" всегда и все произносят с уважением). Следовательно, надо искать конкретного виновника. "Зачинщиков".

И, не мудрствуя лукаво, староста наметил на всякий случай наиболее ему антипатичных крестьян, по-простому рассчитав: раз они мне неприятны, а я все-таки начальство, значит, и большее начальство мой выбор одобрит. И не так уж мало шестеро для такой деревни, как наша, деревня-то небольшая, дворов двести всего. Пожалуй, начальство еще и довольно будет, только надо не всех сразу называть, а попридержать немного.

- Кто зачинщики? - повторил сержант.

Староста назвал троих.

- Мало, - пожал плечами сержант и посмотрел на старосту укоризненно.

Помедлив, словно бы с трудом и видимыми душевными муками, староста назвал остальных трех, заготовленных. И с каждым именем охала и гудела толпа крестьян, сначала потихоньку, а потом все громче и сильней.

- Тихо! - сказал сержант. - Тихо! - крикнул он, дождавшись тишины. Добавил внятно: - Что, сотню позвать? Вон, за деревней стоит, знаете, наверное.

И тихо стало по слову сержанта. Что такое сотня в данной ситуации, крестьяне знали. Кто на собственной шкуре, кто по слухам, но страшно стало всем.

- Мало, - повторил сержант. - Двадцать нужно, - выдержав паузу, пояснил: - Каждый десятый.

- Нету, - упал на колени староста. - Откуда?

- Тогда девятнадцать, - пошел на уступку сержант. - Двадцатый - ты.

И отвернулся, как будто дальнейшее его уже не интересовало.

Толпа молчала, ошарашенная неожиданным, как молчит пришибленный обухом. Потом зашумела, как не шумела раньше, но сержант на этот раз не стал устанавливать тишины, давая возможность обсудить условие. Перекипеть.

- Ну что? - сказал он, наскучив ожиданием. Толпа стихла сразу, все-таки надеясь. - Решили? Нет? Ну, тогда, - обернулся сержант к старосте, - всю деревню на сутки под арест. Посидите - выберете.

Сержант огляделся вокруг, ткнул рукой в направлении общественного амбара:

- Амбар пустой?

- Пустой, - машинально ответил староста.

- Понятно, пустой, - передразнил сержант, - раз общественный... Марш в амбар! Все! Ну!

Трое солдат, что были с ним, опустили копья поперек и стали теснить толпу к амбару. Лениво, пытаясь ускользнуть от троих, но не отбегая далеко, толпа двигалась. Двигались медленно. Очень боялись: свистнет - и ворвутся в деревню на высоких не по-крестьянски лошадях; начнут рубить, жечь и пороть.

Зашли в амбар. Все. Солдаты заложили на засов тяжелые двери.

Сержант обошел вокруг, осмотрел внимательно, спросил сквозь двери:

- Так как, надумали?

И не услышав толкового ответа, подошел к костерку - вечно горящему символу очищения посередине площади - взял за негорячий конец приглянувшуюся головешку и, размахнувшись, кинул ее на крышу сарая.

- Думайте, думайте, - пробормотал он. - Так, может, скорее надумаете.

Крыша загорелась.

В амбаре закричали.

Прискакала на крик сотня.

- Ну и что? - спросил начальник сотни у сержанта, оглядев горящий амбар.

- А ничего... - ответил сержант. - Вот так.

Что сделает хозяин виноградника с нерадивыми виноградарями? Злодеев сих предаст он злой смерти, а виноградник передаст другим виноградарям, которые станут отдавать ему плоды.

Тех, кто убежал, не пошел в амбар, как-то ускользнул, ушел в сторону, сразу преследовать не стали. Но потом, когда потрошили дома и разбирались с оставшимися, вспомнили: кто-то убежал. Послали погоню.

Беглецов вылавливали весь день. И следующий день. Их было не много.

Про дракона (I)

Каждый день он вылетал из середины горы и носился над страной, наводя на граждан ужас и отчаяние. Каждый день дракон хватал кого-то, утаскивал в свою пещеру и там съедал. Тех, кто прятался, он разыскивал, тех, кто зарывался - выкуривал, тех, кто убегал - догонял, а тех, кто нырял выуживал. Не стало спокойствия в стране, не стало порядка. Каждый день убеждались граждане, что не спасает от дракона ни сила, ни смелость, ни умение и старание. Потеряли ценность уважение к старшим, родственные связи, принадлежность к организациям, производительность труда, исполнение обязанностей гражданских, супружеских и служебных. Ибо все были равны перед драконом, и зачем выполнять обязанности и чтить законы, если завтра - съест? Или послезавтра. И понизился моральный уровень, пошатнулись устои, сузились основы.

Но объявил начальник. Он сказал: "Слушайте и повинуйтесь, ибо мне дано спасти сей край от мерзости запустения". И ответили люди: "Слушаем с вниманием и повинуемся с охотой!" - потому что надоело им описанное существование, а ничего конструктивного никто не предлагал. И стали люди сами, каждый день, приводить к пещере тех, на кого указал начальственный перст. Дракон доставленных ел и из пещеры больше не вылезал. Указывал же начальник не на всякого, а лишь на тех, кто восстановленные обязанности общественные, служебные и супружеские выполнял с недостаточным рвением и прилежанием. А поскольку, как ни старайся, всегда кто-нибудь остается крайним, недостатка в пище дракон не испытывал и пугать народ лишний раз не вылезал. От регулярного питания и отсутствия моциона он растолстел так, что и не смог бы вылезти из пещеры. Поговаривали, что там он и сдох от ожирения сердца.

А начальника благодарный народ нарек Победителем дракона.

У давно хотелось спуститься в деревню. Вся эта ерунда - плеть, лес, прибой - давно ему надоели. "Онанизм все это", - горестно подытожил У в который раз свои думы. Сам ведь, все сам, заранее зная, каким именно участкам тела будет больно. То ли дело - люди. С живой непосредственностью они бьют туда, куда вздумают в данную минуту. Что там ветки и камни по сравнению с хорошим простым ударом кулака, квалифицированным ударом пяткой, элегантным - ребром ладони. А палкой! Палка в умелых руках это, знаете ли, сокровище. У было плохо без людей, но спуститься в деревню и собрать вожделенный урожай побоев он не мог. Не хотел. Тем, кто в деревне, надо было отвыкнуть от него, рано еще идти к ним.

И У зашагал по лесу. Шел он быстро, и мягко, пластично, как сказал бы он сам, если б вспомнил вовремя это слово. Не хрустели сучья - он перешагивал. Не трещали ветки - от веток он уклонялся. У шел по лесу с удовольствием. Шел к дороге в зыбкой надежде встретить людей. Чужих, незнакомых. Пуста дорога в смутные времена, как посуда в доме пьяницы, но зато каждая встреча - это событие, потому что не любят встречаться на дороге люди в смутные времена.

Вот идет по дороге человек. Один. Никто ему не нужен, боже упаси. Он идет и зорко вглядывается вперед, опасаясь встречных. Он идет и время от времени останавливается, прислушиваясь, остерегаясь тех, кто - а вдруг? догоняет следом. Он выбирает скорость такую, чтоб никто не догнал и чтоб не налететь на встречного неожиданно для себя. На дороге каждый человек, как на ладони.

Но У пока шел по лесу.

И шел-то он, надеясь на встречу.

А не встретился, первого-то он пропустил... У присмотрелся к следу, прислушался, понял: не первого, первую. Женщина пробежала куда-то по лесу параллельно дороге.

Кричали галки или, быть может, сороки, как они там называются, эти глупые птицы.

В сапоге булавки, море на весу, слон в посудной лавке, женщина в лесу.

Опять орали птицы. Трещало. По следу женщины, пыхтя и сопя, двигались два солдата. Радостно, как на свидание с другом, вышел им навстречу У. Солдаты взглянули на него мельком, не стоит внимания одинокий, без оружия. Но, пробежав еще немного, остановились, оглянулись:

- Бабу не видел? - спросил тот, что помоложе. А второй задышливо, молча кивнул, соглашаясь с вопросом напарника: видел, дескать?

- Видел, - ласково согласился с солдатами У.

- Туда? - показал рукой один.

- Не-е, - покачал головой У. - Не туда.

- А куда? - солдаты остановились окончательно и посмотрели на У со всем вниманием, на которое они в этот момент были способны.

- Я ее спрятал, - охотно пояснил У.

- Куда?

- Ну уж, спрятал я ее, наверное, не для того, чтобы рассказывать куда да зачем, - вслух подумал У. - Спрятал я ее, наверное, со своей какой-нибудь целью. Так что вы уж, ребята, меня об этом лучше не спрашивайте. Не скажу.

- Отдай! - попались преследователи.

- Нет, - вежливо не уступил У, - не отдам.

Потом его некоторое время били и приговаривали при этом слова из числа тех двухсот, которые положено знать каждому воину для успешного несения службы.

У на все радостно улыбался и был молчалив, как все истинно счастливые.

- А бабу вы теперь уж никак не найдете, - сказал он, потрогав языком зубы, когда солдаты утомились.

- Тогда мы тебя заберем, - устало проговорил старший. - Вместо нее. С пустыми руками нам никак нельзя, сам понимаешь.

- Понимаю, - кивнул У, - никак нельзя. Что ж, забирайте.

- Нам не сказал - там все скажешь, - продолжил старший.

- Угу, - подтвердил У, - там, может, и скажу.

- Мы еще дети малые, - заговорил совсем простым языком, отдышавшись, тот, что помоложе. - А там у нас специалисты, они из тебя две котлеты сделают.

- Да, - У становился много сговорчивее, - вы еще дети малые.

- Куда бабу-то дел? - для порядка еще раз спросил солдат.

- Спрятал, - напевно ответил У, - спрятал в душе своей, чтобы носить с собой и никогда не разлучаться.

- Ничего, - окончательно решились солдатики, - там тебе душу вынут и бабу отберут. Пошли.

Пошли.

У чувствовал себя совсем хорошо. Каждая мышца пела.

- Вы кого мне привели? - накинулся на солдат начальник сотни.

Солдаты молчали, зная от большого жизненного опыта, что начальству виднее.

- Это же У! - пояснил сотник. - Его же в лицо знать надо!.. Куда бабу дел? - безнадежно спросил он у задержанного.

- Да не видел я бабы той, - сознался У.

- А чего ж врал?

- Так, по людям соскучился.

Начальник понял.

- Может, пойдешь со мной? - понадеялся он. - Время сейчас интересное.

- Нет, - покачал головой У. - Не пойду, не хочется.

- Ну, как знаешь, - настаивать начальник не стал. - Петлю ему на шею, обернулся он к стоящим навытяжку солдатам. - Да не скользящую, а простую. На шею и на пояс. Привязать к дереву, обмотать веревками. Пусть посидит, чтоб лишний раз не попадался. Или может - камень на шею и в воду? задумался он. - Или осыпь на тебя обрушить?

- Дело твое, - сказал У, - время твое, тебе тратить. Я сейчас в силе, видишь ведь.

- Да, - признался начальник сотни. - Так вот, пусть сидит. Привязать его к дереву. Не сильно.

Потом весь отряд промаршировал мимо, чтобы увидеть, узнать и запомнить. Чтобы не забывать и, встретив, не ошибиться.

Когда отряд снялся с лагеря и ушел, У напрягся и порвал веревки. Он пошел в лес чужой дорогой - бабу отыскивать. Упускать ее ему не хотелось. Незнакомого человека в лесу часто ли встретишь? Лес свой он знал.

- А-ы! - выдохнула женщина, падая. "Здоровая баба, - оценивающе посмотрел У. - Здоровая и молодая".

- Что я сейчас с тобой сделаю! - пообещал он. - Ох, что я сделаю!

- Ы-ы! - повторила женщина и перевернулась со спины на живот, уткнув лицо в сгиб локтя.

"Устала, - решил У, - слишком устала, хоть вообще и здоровая. Толку с нее сейчас..."

Он нес ее на руках почти до самой пещеры. Убежала она недалеко, все кружила по лесу, как всякий человек, с лесом не знакомый. Нести ее особенно долго не пришлось, да У и не уставал работать, он бездельничать уставал, ждать, надеяться, верить, лежать, сидеть, одиночествовать отшельничать, одним словом.

Между тем для всех людей он и был отшельником. Отшельник - тот, кто от людей ушел, кому они больше не нужны. Или нужны, но на расстоянии, чтобы не было конкретного человека, а было человечество. Там, внизу, например, отсюда столпники. Бывают отшельники, которых загнала в угол их ненависть к людям, это случай особый и имя у них особое - мизантроп. А чаще всего удаляется от людей тот, кто хочет подумать. Это чепуха, что думать лучше совместно, мол, ум хорошо, а два лучше. Вместе - количеством, толпой можно еще вопросы решать, а думать всегда лучше в одиночку.

И когда самым мудрым, самым великим после смерти возводят памятники, они одиноки на своих каменных постаментах, даже если скульптура групповая. Место, которое занимал великий среди людей - всегда отдельное, наособицу: в одиночестве влачил он дни жизни своей. Но кто знает, если бы эти индивидуалисты занимались каким-нибудь общественно-полезным трудом в тесных рядах коллектива, богаче оказалось бы человечество в конце концов? Или беднее?

- Ненавижу, ненавижу, ненавижу!

- Больно много ненавидишь.

- Ненавидеть нельзя много или мало. Ненавижу и все.

- Кого? Людей? За что их ненавидеть? За то, что живут?

- За то, как живут.

- А это одно и то же. По-другому жить они не умеют. Жизнь людей в их поступках, а как раз поступки их ты и ненавидишь. Ну, живут и живут, бог с ними.

- А моя жизнь - что?

- Твоя жизнь - твое дело. Тебя не убили, вот и жива.

2

Сульфазин - заменитель печали.

Сульфазин заботливо приготавливают из оливкового масла и горючей серы, сбивая в специальной машине - заменителе ступки с пестиком. Сульфазина вводят немного, кубика два. И от этих двух кубиков уже через час человек падает и не может шевельнуться сутки, а то и двое. Только простонать иногда и снова застыть может человек после инъекции сульфазина. Сульфазин - заменитель печали. Когда обрушивается печаль, падает человек и ощущает боль почти физическую, и не может он шевельнуться, разве что простонать, да и то иногда.

Побои - заменитель совести. Когда бьют, берут на себя право совести и ее обязанности, причиняют боль. Доказать человеку, что он неправ, причинив ему боль, может только тот, кто сильнее. Значит, сильный прав? Стань сильнее - и ты возьмешь на себя права чьей-то совести.

Третье откровение У

- В ту ночь, когда я родился, правитель моей родины проснулся в холодном поту. Страшное увидел он во сне, и было оно неотвратимым, как смена поколений. Конечно, сон - что? Дурь, каприз, мираж. Но растревоженное кошмаром и бессонницей сознание правителя заработало на полную мощь, и рассказывали, что наутро он приказал начать избиение младенцев. Таким образом, насколько я понимаю, он намеревался радикально решить проблему молодого поколения, то есть избавиться от этой проблемы вообще. Проблема отцов и детей - или дедов и внуков, если уж исходить из семейной терминологии - суть диалектический закон отрицания отрицания. Зерно отрицает колос, а колос - зерно, ночь отрицает день, но, по-моему, все это не так серьезно. С отрицанием детей всегда можно справиться, даже если оно выливается в форму открытого сопротивления: побунтуют и на круги своя, сами станут отцами. Правитель же намеревался истребить младенцев до того, как они станут молодежью. Но, преуспевая в малом, не преуспел в большом, поскольку не смог довести замысел до логического завершения: каждое новое поколение следовало убивать, чтобы избавиться от молодежной проблемы. Всех - под бритву, и никаких проблей.

У хорошо умел вызывать людей на драку. Если было двое или больше, то обычно оказывалось достаточно оскорбить их в лучших чувствах, предварительно выяснив по возможности эти самые чувства. Стоит проехаться по идеалам - и непременно побьют. Иногда достаточно воспротивиться - что если требуют чего-либо - и тут же побьют, как правило, не вынесут.

Но один на один эта тактика непригодна. Один на один человек редко воздевает свои идеалы настолько, чтобы нарываться с побоями на здорового мужика. Одиночка обычно начинает думать и думает примерно следующее: ты один и я один, ты думаешь так, я - по-другому, ну и думай, как тебе нравится, и иди своей дорогой, а я пойду своей. Одиночку надежнее испугать, чем разозлить, поскольку редко злится человек, не чувствуя поддержки. А со страху поколотит лучшим обрядом, а то еще и убивать попытается, чтоб больше не пугаться.

Когда женщина поздоровела, стал У пугать ее, туманно приговаривая чепуху, а потом и набрасываясь с неизвестными, но безусловно гнусными намерениями, позаботившись заранее, чтоб попалась ей под руку тяжелая ременная плеть или что другое, по сути соответствующее. Он являлся ей драконом и мышью, горой и Золотом, дождем и засухой - и всегда бывал бит. Потом У уползал отлеживаться: набирался сил. И являлся снова. Он вызывал в ней последовательно: страх, гнев, отвращение, насмешку. В конце концов вызвал понимание и напугался сам. У не любил, когда его понимали.

- Слышала я об одном таком, - сказала женщина, - он все любовницу свою просил, чтоб кнутом стегала. Ты что - из этих?

- Нет, - передернуло У. - То извращение какое-то, Ты ведь мне, сама знаешь, не любовница.

- Да какая разница? - устало спросила женщина. - В чем разница? Но вот что скажи: ты ведь любишь, когда тебя бьют? Нравится тебе это? Нравится, сама себе ответила она. - Для того и держишь меня здесь, для того и мучаешь. Или скажешь - вправду справиться не в силах? Не верю я, вон ты какой здоровый. Больше пальца не подниму - надоело. А будешь приставать повешусь.

- Повешусь, повешусь, - забормотал У.

- Надоел ты мне, - сказала женщина.

- Знаешь, подруга, - решился У, - мотай-ка ты отсюда. На дорогу я тебя выведу.

- А сам что? Другую какую поймаешь, чтоб утешала?

- Ну, это уж дело не твое. Пошли.

Дорогой У молчал. Злился. Переживал, что раскусила она его, поняла хоть не всю правду, но часть правды, пусть в меру своей испорченности, как говорится, но поняла же! Оттого и тошно было, и не только от того. Ему ведь действительно нужно быть битым, а этого не объяснишь. Не прихоть это, не извращение, не сдвиг по фазе, а жизненная необходимость. "Теперь пойдет трепать по-бабьи, - думал У с неприязнью. - Шею бы ей, по-хорошему, свернуть следовало, чтоб разговоров меньше, сунуть в болото - болото примет". А хотя - ему ли разговоров бояться? Небылицей больше, небылицей меньше. Сколько о нем слухов ходит!

Вокруг стоял лес.

У всегда шел в лес, как в воду, как к воде после долгой жажды. А правда, если за всю жизнь в воздухе счастья так и не встретилось, может оно - в воде? Если в теплом складывается плохо, может, истина в прохладном? Если плохо в пустоте, то, кто знает, - не отказывайтесь заранее - вдруг в плотном будет хорошо? Конечно, на воздухе легче дышится, но в воде по крайней мере есть от чего оттолкнуться, чувствуешь сопротивление среды - зато хоть вперед двигаешься. Дай бог такой среды, которую можно отшвыривать в поднятые лица остальных, и слышать сперва негодующее: "Отрывается!", затем слаженный одобрительный хор: "Идет, не сбавляет!", а затем, когда разрыв с ними уже не будет иметь значения, когда справа и слева останутся лишь те, кто стартовал раньше, а впереди одни чемпионы, снизу воспоют в согласии и великолепии: "Выбился?" И с этого момента ты станешь другим, ты будешь одним из тех, что впереди. Сильным.

У ходил по лесу легко и слегка гордился этим, и даже жалел время от времени, что некому это его умение отметить и оценить. Женщина шла за ним молча, вроде пыталась запомнить путь, хотя для человека из долины, в лесу не жившего и к лесу не привычного, это невозможно, абсолютно невозможно. У невозможность эту понимал и не тревожился, а только усмехался усмешкой специалиста: пусть оглядывается, пусть запоминает.

Он вывел ее на дорогу, пустую от людей, знать, час такой выпал.

- Ну вот, - показал У. - Направо к рыбакам, налево к огородникам. Иди, дорога выведет.

Сам повернулся в пошел назад в лес.

- Постой, - окликнула его женщина. - Подожди! Как звать тебя?

У остановился. Уходить ему, по правде говоря, не хотелось. Злость на женщину кончилась, пока шли. Лес легко вбирает человеческие эмоции, настраивает на свой, лесной лад. "Сегодня лес в миролюбивом и несколько даже философском расположении духа", - подумал У. "Что я на нее так взъелся? - подумал он еще. - Ну дура и дура, на то она и баба. Может, ужились бы".

- Имя мое, - сказал он чуть торжественно, - мало что скажет. Отшельник я. Изверг рода человеческого, чтоб понятней.

- Скажи проще, - улыбнулась женщина, - сын человеческий.

- Ну иди, - махнул рукой У.

- Идти мне некуда.

- Ты же бежала куда-то, - не поверил У.

- Не куда-то бежала, а откуда.

- Раз оттуда убежала, значит знала куда.

- Сгорел мой дом.

У посмотрел на нее внимательно.

- Ты что, остаться у меня хочешь?

- Нельзя? - спросила женщина.

- Почему? Лес прокормит, и море рядом. Крестьяне мне рис приносят. Живи.

Она тоже посмотрела на него. Взглядом спросила.

- Мне нужно, чтобы кто-то бил меня, понимаешь? Такое условие. Не прихоть это. Иначе я старею.

- А так не стареешь?

- Нет, - признался У. - Я вообще-то давно живу и ничего. Нужно только, чтоб меня били, чтоб что-то там внутри меня отмирало и восстанавливалось. Иногда так изобьют, что кажется - насмерть, а потом очнусь - весь новый.

- Что же ты к людям не выйдешь? - спросила женщина. - Там война. Там хоть кого не то что изобьют, убить рады. Что те, что другие, - и посмотрела выжидающе.

- Нельзя мне к людям, - потупился У. - Знают они меня что те, что другие.

- Нельзя? Но если знают, тем более убьют.

- Нет, не того я боюсь. Видишь ли, правитель пообещал, если еще попадусь, в тюрьму посадить, в камеру-одиночку.

- Зачем?

- Чтоб людей не смущал. Почему-то всегда среди людей находятся такие, которые следуют моему примеру. Ходят и провозглашают. "Бейте меня! Не боюсь я побоев!". Странно даже. Им-то побои не на пользу, а во вред. А для правительства такие люди - нож острый. Что им делать с человеком, который боли не боится? Без страха - какая же власть?

- Да, - подумала вслух женщина. - А ты не боишься? Не боишься, что я все про тебя узнала и всем расскажу?

- А ты? Не боишься, что я сейчас тебе голову сверну и доносить будет некому?

- Не свернешь.

- А вдруг?

- Не свернешь.

У махнул рукой:

- И верно, не сверну. Нужна мне твоя голова... тоже украшение, на стенку ее вешать? Так ты уходишь или остаешься? Иди, рассказывай кому хочешь и что хочешь. Обо мне, знаешь ли, чего только не рассказывали.

- Я останусь, сын человеческий, - сказала женщина, - не гони меня.

Они вернулись с дороги в лес. В гору.

Горы и лес человеку почему-то враждебны. Вот взять лес: колыбель человечества, а люди его не любят Стесняются своей колыбели. Вспоминают, конечно, время от времени, да это и приятно вспомнить, тем более, что сохранились разве что две-три картинки статичные и неточные, как фотографии, подретушированные неуверенной рукой памяти. Это не те воспоминания. Другие, прочие отсечены, чтоб не мешали в пути, когда нужно работать, спешить и не отставать, а выйдет - так перегнать, обойти, прижать к бортику, оттолкнуть, в конце концов, чтоб выбраться на простор, - и, может быть, это-то как раз продиктовано кодом памяти, лесной колыбелью. Люди не любят своей колыбели, стыдятся, как стыдятся подростки старой матери, приехавшей из родной деревни в школу-интернат: тут я радость встречи, и страх показаться слабым, и неловкость за обнаженные корни родства - помните? О деревенской старушке-маме охотнее всего вспоминают неопровержимо доказавшие свою силу правители и генералы. А в лес уходят те, кому признание людей уже ни к чему - мудрецы, уставшие от человеческой суеты, тяготеющие к истокам.

Вот море люди любят. Море не воспринимают они за собственные пеленки, оно из слишком далекого прошлого, от которого даже картинок не осталось. А через лес люди прокладывают дороги. Дороги - их территория, здесь они свои. С дорог в лес почти не сходят, не углубляются. Люди не любят чувствовать себя неуверенно.

Даже тот, кто кидается в лес, спасаясь от погони, и то, углубившись совсем немного, старается двигаться параллельно дороге, не теряя ориентиров. Но так же поступают и преследователи! И именно на этой, близкой к дороге трассе беглеца хватают чаще всего. Сам дурак, - скажет он себе потом. - Надо было глубже в лес забираться. Но вспомнит: нет, не могу, не смог бы, страшно. Страшно.

Страшное скучное время работы и послушания.

Время диктует: стройте дороги, бейте тоннели, мосты перебросьте, засыпьте болота - будете ездить навстречу друг другу.

Время диктует: шлагбаумы ставьте, разрушьте мосты и засыпьте тоннели.

Люди привыкли, люди покорны. Строят, ломают, заново строят. Где ж этот рупор, через который время диктует людям приказы?

- Ненавижу, ненавижу, ненавижу, - повторяла женщина. Эти слова стали припевом ее жизни.

- Да оставь ты, - возражал У.

- А ты? Ты, что ли, людей любишь? Ты их больше, чем я, ненавидишь. Больше, чем кто-либо другой.

- Ненавижу? Нет. Если бы я их ненавидел, то убивал бы, пожалуй.

- Убивать ты не можешь, - возражала в свой черед женщина.

- "Не могу? Хотя, верно, не могу. Не хочу, точнее.

- Вот! И оттого ненавидишь еще сильней.

- Да ты что? С чего ты взяла? Что в них, в людях, такого уж? Люди как люди. Я к ним, если хочешь знать, очень спокойно отношусь. Вот ты говоришь: "Плохо!", а когда хорошо было? Я, знаешь ли, долго живу, но такого времени не упомню.

Вокруг пещеры стоял лес. Лес рос на горе. У ее подножия плескалось море.

3

У ловил осьминогов. Вчера он опустил несколько удобных домиков-ловушек в залив и теперь доставал одну из них.

- Интересно, - приговаривал У. - Интересно, знают ли осьминоги, что домики эти - ловушки? Наверное, догадываются все-таки. А ведь лезут! Потому что удобные домики. Удобства ради в любую ловушку полезешь, - У вытряхнул пойманного осьминога, и моллюск забарахтался на песке. У посмотрел на него задумчиво.

- Я тебе, мое головобогое, голову и бога оторву, - пообещал он возмущенному осьминогу.

Осьминог молча выгибал щупальца, на которых присоски сидели густо, как пуговицы на ширинке.

- К "оборву" рифма, стало быть, "в траву", - размышлял У. - А какая тут трава на берегу? Песок да галька. Я вас приглашаю, - он проткнул осьминога острой палкой - и из того брызнули густые чернила, - к себе на обед.

Остальные ловушки У трогать не стал.

- Если забрались, пускай посидят, - привычно сам с собой думал У, забираясь на кручу. - Пускай пользуются жилплощадью за мой, стало быть, счет. Пока не понадобятся. А как же иначе? Дашь на дашь.

Дома у него оказались гости. На пне-табуретке сидел сынок, ненаглядный и единственный. Размахивая могучими ручищами, он жарко толковал что-то женщине. Та слушала чуть насмешливо, но заинтересованно.

- Пришел? - спросил У.

Сын осекся, посмотрел на У исподлобья, нехотя подтвердил:

- Пришел.

- Опять побили? - приветливо поинтересовался У.

- А ты бы не отказался, чтобы тебя побили? - ушел от прямого ответа сын.

- Да я бы со всей душой, - охотно согласился У. - А тебе как-то ни к чему. Не к лицу. Разбойник все-таки. Битый разбойник - это противоестественно, ты не находишь?

- Не разбойник, а экстремист, - поправил сын.

- Тем более, - со вкусом сказал У, - тем более.

Он посмотрел на сына внимательнее и вздохнул.

- Похудел ты, - сообщил печально. - Я вот осьминога принес, сейчас жарить будем.

Сын поднялся.

- У меня тень поблизости, - деловито сказал он. - Я сейчас выпить принесу.

- Скажи пожалуйста, - восхитился У, - а я никого не заметил.

Сына звали Я.

Сварили рис, зажарили осьминога, выпили.

Женщина тоже выпила, чему У втайне удивился, по его соображениям такие женщины пить не должны, да и обстановочка не располагала. Правда, до этого он ей не предлагал ни разу, не водилось в его пещере спиртных напитков, не положено отшельнику по штату. Мог бы найти, конечно, если б захотелось, если б знать.

Стали есть.

- Продали, суки, - не удержался, заговорил снова Я. Ругался сын вообще многовато, впрочем, без особого зла. - Все продали.

- Тебя? - У покачал головой и ухватил кусочек осьминога.

- Себя они продали, - горько, со слезой сказал сын.

- Так ты бы объяснил им, - посоветовал У.

- Я им еще объясню, - пообещал Я. - Как есть все объясню.

- Ну-ну, - не поверил У.

- Как же это - всем объяснить? - не поверила женщина.

- Просто, - уверенно сказал Я. - Когда за гланды берут, все все понимают, хоть на иностранных языках.

- Кого же за гланды брать? Всех - сил не хватит.

- Ничего, я привычный, - успокоил Я.

- Но что-то не очень получается, видимо, - посочувствовала женщина.

- Нет, - поправил У, - тут такая особенность: хуже всего ему приходится, когда у него все получается. А сейчас еще ничего, сейчас его, видать, просто побили.

- Ненадолго, - сказал сын, будто пригрозил кому-то.

- Жалко, что ненадолго. Ты бы отдохнул, вовсе не помешает. Быть может, до чего хорошего додумался бы.

- А что тут думать, - оборвал сын. - Все ломать надо, а не думать. Ты вон сколько думаешь - и до чего додумался? А я знаю: без резни не обойтись.

- Ну вот, зарезал бы ты меня, - опять вмешалась женщина. - Его бы зарезал, - она кивнула на У. ("Пьянеет быстро", - подумал У с неудовольствием). - Ну, и что бы изменилось?

Тут У и Я вместе засмеялись.

- Его зарежешь, наверное, - пояснил сквозь смех сын. - А что, попробуем?

- Попробуем, - согласился У и встал.

Сын быстро схватил, как смахнул со стола, нож и ударил отца в живот. "А!" - вскрикнула женщина. У скользящим танцевальным движением ушел влево и, поддев левой рукой кулак с ножом, поднял его вверх. Перехватил правой за рукав, наладил сына в угол, через бедро. "Ох и шустрый растет мальчик, - восхитился про себя. - Ох и шустрый!".

Сын поднялся, широко улыбнулся, перебросил нож в левую руку и снова двинулся на У. Тот ждал его, но женщина закричала, бросилась между ними, заслонив отшельника спиной.

- Ты что кричишь? - удивился Я. - Его же невозможно убить. Он тебе что, не объяснил? Шутим мы, балуемся.

Женщина подышала, поискала слова. Нашла.

- Балуйтесь, пожалуйста, без меня, - сказала и пошла вон. Показала: Мне ваши шутки вон где!

У повернулся, попытался задержать ее, но тут сын ударил его ножом в спину, и У упал.

Бред

Снится: стою у раздачи, и повар плюхает в протягиваемые котелки густое и пряное варево жизни. По диетам - тому из этого котла, этому из того. А я прошу добавки, но он сверяется со списком, что в памяти у него, и качает отрицательно головой. "Проходи, - говорит, - тебе не положено". Может быть, я и выпросил бы еще немножко, но оттолкнула меня очередь. Всем ведь надо, все голодные. И отошел я, сжимая котелок в руках и осторожно ступая по жирному, заляпанному кухонному полу, чтоб не расплескать. Половник - за все про все. Но котелок-то, пожалуй, два половника вместит и еще место останется! Зачем же такие котелки делают? - спросил я, помню, того, который оказался рядом. "Да ведь котелки - на двоих", - пояснил сердобольный, внимательно отнесшийся ко мне человек. "Значит, - подумал я тогда, - если бы дали мне варева на двоих, пришлось бы искать второго, с кем разделить его, и есть из одного котелка? Ну, да все равно у меня здесь одна порция, на двоих не хватит". Съел, нет ли - не помню, это уж из других снов. Вспоминаю только звук, с каким ложка о дно скребется: то ли кончается порция, то ли гущу пытаюсь со дна достать. Гуща - она на дне.

У пришел в себя. Удар был хорош, очень хорош. Главное - точен. "Научился бить мальчик. Опыт появляется". Очень хотелось полежать. У шло на пользу, когда его убивали, но отлеживаться приходилось дольше. Через силу он поднялся, подождал, пока остановится мелькающий вокруг мир, включил слух. Женщина все еще сопротивлялась. "Долго, однако, - подумал У. - Или я так быстро поднялся. С чего бы?" Послушал еще: нет, вроде не притворяется, и, решившись, подошел. Похлопал сына по крутому плечу и, как только начал Я оборачиваться, ударил его ладонью по шее.

- Пошли, - сказал У женщине.

- Куда?

- Впрочем, можете оставаться, - передумал У, - он быстро в себя придет. Его ведь тоже убить не так просто. Только я пойду тогда.

- Пошли, - согласилась женщина.

Когда У вернулся, сын сидел на лежанке и машинально потирал шею.

- А где она? - спросил.

- Спрятал. В глубинке. Там ее никто не найдет, - на всякий случай добавил У.

- Да нужна она! - рассердился сын. - Так бы сразу и сказал, что твоя. Я разве против.

- Раз у меня живет, значит, моя. Слушай, неужели людей обязательно бить надо, чтобы простые вещи понимали?

- Обязательно, - убежденно сказал сын.

Завтракали втроем.

- А тень? - спросила женщина. - Что же вы тень свою не позовете?

- Тень не пьет, не ест, не спит, - патетично ответил Я. - Тень делает только то, что абсолютно необходимо для правого дела мятежей. И если я погибну, останется тень - продолжать мое правое дело.

- Задираться-то перед другими будешь, - благодушно отозвался отец.

- Вот что, У, - несколько официально обратился к нему сын. - В полдень по этой дороге будут проходить победоносные правительственные войска. Пленных ведут. Много их похватали, всех, кто попадался, - под гребенку, чтобы потом отчитываться о проделанной работе. Так вот, я желаю им малость триумф испортить. Не хочешь присоединиться? - Чего-чего, а получишь за все прошлое и на пять лет вперед в таких случаях запросто, сам знаешь.

- Отчего же, - быстро ответил У. - Я с удовольствием.

- Это христиан ведут? - спросила женщина.

- И христиан, - подтвердил Я. - Всех.

- Всех, кто остался?

- Да. Всех, кто побежден. Сами же они не освободятся? Значит, кто-то должен вмешаться.

- Ты - христианин?

- Нет-нет, но пока они христиан давят, я - с христианами.

- Я с вами! - вызвалась женщина.

- А уж это ни к чему, пожалуй, - расплылся а улыбке Я. - Хоть у него спроси: дело не женское.

- Я - чем смогу...

- А ничего христиане не могут и не смогут никогда. И если их за горло берут, обязательно нужен такой, как я, - нехристианин, короче говоря. Чтобы вторую щеку не подставлял. Так что я сейчас пойду один и освобожу их всех. Пускай потом псалмы поют и тебя благословляют, что вдохновила меня на подвиг. Ты ведь христианка, верно я понимаю?

- Да.

- Вот и молись за меня, безбожника.

- Да, - подтвердил У. - Ты лучше здесь побудь. Дело действительно не женское.

Они пошли вдвоем к дороге. Где-то рядом шла тень, но почему У чувствовал это, он и сам определить не мог. Короче, шли вдвоем.

Я залег у дороги. У встал чуть поодаль, за кустами, прислонившись к дереву. Он видел дорогу, но знал, что с дороги его не увидят. Он умел стоять неподвижно.

Долго ждать не пришлось.

Скользнула разведка, проскакал авангард. Пыля и шумя, вывернулась из-за поворота колонна. Я лежал тихо. "И ждать научился, - опять отметил У. Что ни говори, растет мальчик, растет".

Протопали по дороге всадники. Пошли пешие воины, много, сотни, а потом тысячи. "Большая сила, - подумал У оценивающе. - Солдаты у Полководца неплохие, и много у него солдат, если вдоль по дороге смотреть. А поперек - шестеро в ряд всего-то. Не пропустит дорога даже семерых в ряд. Значит, вся сила здесь на дороге, в данных условиях - шестеро". Все-таки правда в срезе. Разрежь и посмотри, если хочешь знать ее. Истина всегда не в общем виде, не в строчках боргесом, а в сносках нонпарелью, недаром в изданиях с претензией рядом с общим видом дают срез.

Приближался сам. В закрытых носилках путешествовал Полководец завоеватель и усмиритель, слава и гордость. Охраняли его отборные, но было их - справа и слева двое, больше дорога не позволяла. А сзади и впереди считать не приходится, их пусть те, кому надо, считают. "А кому и ни к чему", - подумал У и, когда поравнялись с ним носилки, свистнул.

Я встал из придорожной канавы и бликом метнулся к носилкам. Всего-то и нужна была ему секунда, и ему секунду эту дали. У рявкнул прежним своим военным голосом: "Стой!" - так, что присели на задние ноги лошади, и стрела свалила самого быстрого охранника, который занес было меч. "Тень, сообразил У. - Ай, хорошо работает!".

Я выволок Полководца из носилок. Обнял его со спины крепче, чем возлюбленную, а в руках держал по ножу и ножами прикасался к сонным артерия. "Стоять! - визгливо закричал Я. - Все назад! Командуй", посоветовал он в обычном тоне Полководцу.

- Назад! - подтвердил тот севшим голосом.

- И чтоб ни одного лучника! - орал Я. - Всем разойтись на пятьдесят шагов, пленников сюда. Всех!

- Нет! - возмутился наконец Полководец. - Рубите его!

Я опустил один нож к полководческому животу, держа другой на горле, и пообещал: "Я тебя пока убивать не буду, на первый случай, а наследства за глупость лишу". Пощекотал тусклым металлическим жалом. Полководец задумался. "Потом убью, если не поумнеешь", - помог ему Я. - "Назад!" подтвердил свое первое приказание Полководец.

Привели пленников, развязали, отпустили в лес. Выждав время, достаточное для бегства многих, последним, с Полководцем у груди, стал пятиться к лесу Я. Перешагнул канаву, все еще касаясь ножом жирного затылка, а потом кувыркнулся в кусты и, не оглядываясь, быстро побежал. Разговаривать с солдатами ему больше было не о чем, а тратить время зря он никогда не любил.

У пошел в лес тоже. Конечно, неплохо было бы нарваться на драку, но сейчас, после ночного объяснения с сыном, он чувствовал себя заряженным бодростью надолго. Да и много их все-таки было, так что, если самому не убивать, скрутить могут. Больно уж много. Доставят в оправдание к правителю, а тот, пожалуй, и выполнит обещание: посадит. В одиночку У не хотел.

Про дракона (II)

Дракон шипел и плевался огнем. Шел к нему, заслонясь оплывающим шитом, рыцарь. Подошел - к убил с великим трудом и риском для жизни. Потом сел рыцарь на опаленную землю и, размазывая грязь по мужественным чертам, задумался. Но едва ли он думал о том, что было б, окажись температура пламени повыше или шкура еще толще. Не могут такие мысли приходить в рыцарскую голову. Тем более, что есть тут своя правда: не могло быть на него дракона с более убойными свойствами, потому что на каждый век - свой дракон. По силам, по способностям. Дракон, взращенный атмосферой своего времени, ведь не на пустом же месте он возник. Для появления дракона тоже нужны предпосылки, материальные и моральные.

Когда кончались героические эпохи, вымирали богатыри и бандиты. Когда садились на землю и начинали строить и созидать батька Махно и мама Маруська, везло тем героям, которые наряду с трицепсами получили от родителей в наследство лишнюю извилину на сером веществе. До этого проще бывало: явится чудовище и убивает, потом явится герой - и убивает чудовище: мечом, камнем, "медными руками", наконец. Но тут явился сфинкс, убивающий вопросами: эпоха потребовала ума. И нашелся. Эдип. Ответил - и сгинул сфинкс.

Одним драконам требуется построить мост через море за год и день. Других можно усмирить формулой. Всяких драконов хватает на человеческий век.

Те, кого Я смог собрать в лесу, расположились неподалеку от пещеры. У поневоле слышал все, что сын энергично объяснял им в порядке знакомства. Конспект этой речи выглядел приблизительно так:

- Туда вашу сюда и наоборот, - сообщал Я для зачина. - Какие знают себя мужиками, те со мной. Бороться за вечные идеалы. Демократию. Свободу печати. В едином порыве. Резать, жечь и к ногтю гадов! За поруганные святыни отомстим. Мать, мать... Родина-мать... И воссияет то, что должно воссиять, и мир наступит, и в человеках благо... это. Благо, короче в человеках. Понятно? Кто со мной - влево, остальные - на все четыре стороны, и черт с вами, я больше таких спасать не буду.

Теперь лес на горе оказался густо населен, но люди прятались, изведав горя, и потому не спугивали тишину.

Только шорохи в ночи стали гуще.

Вокруг костра сидели втроем, тень не в счет. Я был радостен.

- С тобой на пару мы бы поработали, отец, - приговаривал он. - Шел бы с нами, а? Ведь воевал когда-то? Воевал. Да как! До сих пор легенды рассказывают. Ведь подумать грустно, - обратился он к женщине, - каким воином он был! Сотню новобранцев за него предлагали! А теперь? Сидишь тут, - корил он У. - Думаешь, тогда война была, а сейчас - шутки? Сейчас, может быть, и похлеще, чем тогда.

- Когда - тогда? - рассердился У.

- Да во время той войны, великой.

У раздраженно засопел, попытался промолчать, но не смог: может, вино в голову ударило или час такой выпал.

- Не было никакой войны, - отрезал он высоким вредным голосом. - С чего ты взял, что была война, да еще - великая?

- Как это с чего? - несколько оторопел сын. - Все говорят: великая война, великая победа.

- Много ты знаешь! - фыркнул У.

- Да это все знают! Хоть ее вот спроси!

- Я знаю, - подтвердила женщина. - Полчища захватчиков хлынули на страну с северо-востока. Чужеземцы были сильны и свирепы. Сильных они убивали, слабых порабощали. Разрушали города и сжигали деревни, - женщина говорила словно бы наизусть, как школьник отвечает хорошо вызубренный урок: этот урок вдалбливался в головы уже несколько поколений. - Но в решительный час народ сплотился вокруг правителя, как большая дружная семья вокруг мудрого отца. И была война, славная самоотверженностью солдат, подвигами офицеров и дальновидностью военачальников. А потом была великая победа, и стране выпало счастье долгого и прочного мира. А многочисленные пленные и горстка предателей, оставшихся в живых благодаря доброте правителя, направлены были копать канал на северо-востоке - откуда пришли жестокие и куда бежали трусливые. Только, по-моему, канал так и не выкопали.

- Вот! - сказал сын.

- Все это складно. Но войны не было, - отозвался У.

- А что было?

- Я хорошо помню, что тогда было: голод был. - У помолчал, преодолевая нежелание говорить об этом, но все же продолжал: - Два года подряд голод был. Засуха. А знаешь, с голоду люди злыми становятся. Самое спокойное это если человек целый день работает и получает столько, чтобы самому поесть и семью накормить. Лучше, чтобы на завтра не оставалось, тогда он завтра снова работать пойдет - куда денется! С сытыми ладить труднее: если у него есть все и надолго, с чего он тогда слушаться станет? Приказы выполнять? Но, с другой стороны, сытый человек - спокойный. Разве что с жиру дурь найдет, побезобразничает немного, кровь разгонит. Вообще же сытый боится, как бы не отняли у него его достояние, а потому особых беспокойств начальству не причиняет. Пока были зоны, вопросы эти решались довольно просто, поскольку излишки отнимались, продукты производства распределялись между работниками, голодных не было. А тут голод настал, настоящий. Экономика - штука хрупкая. Сломались стенки, разделяющие зоны, но сломалось и что-то в экономике страны. А голодными, по-настоящему голодными людьми управлять трудно. Потому, кто долго голодает, если даже кинешь кость, он воспримет это не как дар небес, а как должное. А если человека за работу его не кормить, он и работать перестанет. Зачем ему работать? Так ничего не дают и этак ничего. Что работай, что нет - все одно. Дальше - хуже. Дальше он думать начнет, где хлеб доставать. А голова у него свободна, и руки тоже, работать-то он бросил.

Я слушал, все еще усмехаясь, но усмешка сползала с его лица. Женщина совсем затихла.

- Дальше - хуже, - повторил У. - Есть хочется, чем дальше, тем сильнее. Когда голодный начинает пищу добывать другим путем, не работой - тогда и происходят беспорядки. Голодный человек - страшный, он слов уже не понимает, ему слово - ничто. Он на любое преступление пойдет, потому что мирные и послушные скорее подохнут, а по-другому - надежда есть: может жив будешь, или хоть нажрешься разок. И начались грабежи, разбои, убийства. Поджоги начались. В обычные времена на разбой идут одиночки, а тут чуть не все. Кто не в открытую грабит - тянет что где плохо лежит, до чего достать можно. Запасаются: вдруг еще более черный день выпадет. Наблюдают. Голодный человек, он внимательный, он-то заметит, на что сытый и взгляда бы не обронил. Так и пошло: кто горит ясным пламенем среди бела дня, кто с голоду помирает, а кому уже ничего не надо, лежит в пыли и улыбается от уха до уха глоткой перерезанной. Вот тогда и заговорили о войне. И это поначалу даже всех обрадовало. Так надоела жизнь голодная и тоскливая, что хоть каким переменам обрадовались бы. А раз война - все, как при войне. Одних сразу в армию забрали, там хоть кормили. Других прижали. Когда в мирное время безобразничаешь, одно дело. Но если в стране законы военного времени действуют - спрос другой. Тут нарушитель уже враг или пособник врага, поскольку непослушанием своим нарушает общее единство и помогает противнику. Введены были военные трибуналы. Чиновники форму надели. Работать от зари до зари - это само собой. Как же - война! У кого запасы были - отобрали. Кто позволял себе говорить лишнее, исчезал. Война многое предполагает. Защитников кормить надо, порядок охранять. И через некоторое время тишь настала. Раз молчат - все довольны. Все слушаются приказов и работают от зари до зари. Война.

- Понятно, война, - странным голосом проговорил сын.

- А солдаты копали канал, тот самый северо-восточный. И те, которых брали за беспорядки и разговоры, тоже копали канал. Только отношение к ним было другим и охраняли их, чтобы не разбежались.

- А подвиги, победы? - нехорошо усмехнулся сын.

- Трудовые победы, - поправил У. - "В работе - как в бою", "Труд - как подвиг", "Мы ведем бой за лучшую жизнь для всего народа". По этому каналу, видишь ли, должна была вода пойти, чтобы от засухи спасать, если повторится. Овощи еще сажать собирались на северо-востоке.

- Посадили? - мрачно спросил Я.

Отец покачал головой.

- Чем же все это кончилось?

- Да как поумирали все строители канала, так все и кончилось. Легенды сложили про героев. Родным сообщили, что пали героями на поле брани. Меня приплели, про меня и без того сказки рассказывали, а тут старые слухи переиначивали на новый лад. Войну называть стали великой. В общем, победили сами себя, - подытожил У грустно.

- Да, - задумчиво глядя в неяркий огонь угасающего костерка промолвил сын. - Война без войны. Интересно. А знаешь, я не отказался бы с тогдашним вашим правителем поговорить. Забавный, наверное, был человек?

- А это, как я слышал, не он придумал, - опять устало поправил У. - В верховных жрецах тогда был такой Рока, Рока Мудрый - если полностью, или Рока Тихий, как еще его называли. Большого ума, говорили, был, людей знал. Литература, живопись, музыка, театр - что все они делали бы без войны? Правда, людей думающих и творческих несколько поубавилось, потому что из их числа формировались отряды доблестных строителей канала. Зато оставшимся был предоставлен простор: воспевание героев, воспитание на их героических примерах, клеймение трусов и врагов, воздаяние заслуг и сведение счетов - весь набор.

- Да, - задумался Я.

Его воинство дремало, притаившись в незнакомом лесу на горе. Беззвучно несла свой караул тень.

Карательные отряды Полководца ушли уже далеко по дороге, их словно и не было вовсе. И войны не было, а было, продолжалось, счастье спокойного и прочного мира, время работы и послушания.

4

Наутро Я собрал своих молодцов.

- Отец, - обратился он к У безлично (отец-родитель, отец-отшельник, отец - просто старший уважительно). - Я тут тебе работку подыскал подходящую.

Три дня Я гонял с горки на горку, по скалам и кустам новоявленных экстремистов: учил драться. У работал тренером и по совместительству тренировочной грушей. Заодно воинство съело все его запасы, так что вопрос о пропитании встал ребром. Я надумал было устроить вылазку, а кстати проверить на деле боевую подготовку отряда. Но У решил по-своему.

Он пошел к людям.

Ходить к людям самому отшельнику вообще-то не стоит, ведь главный козырь отшельника как раз заключается в том, что он от людей ушел, и нет, и не может быть такой нужды, чтоб погнала его к жалким смертным, которые, как муравьи, все вместе в долине создают свои матценности да грызут друг друга в меру сил. К тому же любой зверь, не говоря уж о человеке, чувствует себя уверенным на своей территории, а идти в деревню для У значило выходить из лесу, раскрыться.

Но что делать? Пещера У не рассчитана была на такое количество гостей, и требовались продукты, еда, матценности эти самые. И У пошел в деревню, заранее улыбаясь, потому что знал: улыбаясь легче просить - требовать. Он просить не любил, требовать было бы легче, но когда люди увидели, как он просит, не сгоняя улыбку с непривычных губ, до них доходил жутковатый юмор ситуации. Все сказки и легенды, скопившиеся в памяти, пробуждались от этой улыбки, и никто до сих пор не решился проверить, а что будет, если отказать ему. Он улыбался, глядя на дерево, на хилые дома и бессмысленные заборы, на немудреное крестьянское хозяйство и жалкие потуги украсить жилище. Людей не было видно ни во дворах, ни на улице, от этого деревня напоминала фанерные декорации.

Деревня была пуста. Другого, меньше пожившего, она, может быть, поразила бы своей пустотой. Но У видал всякие времена. Он сразу пошел "на дракона" - к зданию с большим флагом на крыше и большим страшноватым драконом на флаге. Где дракон, там и начальство. А с начальством всегда разговаривать легче, оно памятливее и уязвимее, чем простые крестьяне, которым что терять-то, кроме жизни, да и то еще - как повезет.

С деревенской площади доносился невнятный шум: значит, не была деревня вымершей. Решают, надо думать, свои несложные дела или казнят кого-нибудь, - понял У. А когда подошел вплотную, увидел: и верно, мается в колодках пара мелких нарушителей, наказанных ничегонеделанием за проявленную лень. Так сказать, доведение лени до абсурда.

Справа на площади - дом приказов, слева - общественный склад. В центре костерчик небольшой потрескивает - символ очищения - у ног наказуемых.

- Староста? - ласково спросил У строгого вида мужчину, одетого в бывшую военную, а сейчас очень потрепанную и заношенную одежду.

- Староста, - с вызовом ответил тот. - А ты кто таков, бродяга?

- Ну, зачем же так сразу? - не удержался У. - Зачем ярлыки клеить, клейма бить? Разве можно так, староста? Ты не торопись, подумай немножко, я тебя не тороплю.

- Посыльный! - обернулся и крикнул староста в ответ на эти увещевания. - Беги за сержантом.

У огляделся, куда бы сесть, нашел, сел.

- Что-то ты меня боишься, староста, - сказал он задумчиво. - Наверное, совесть нечиста? А? Люди с чистой совестью ничего не боятся, а ты набедокурил, видно, ошибочек наделал, дров наломал. Ты бы признался мне, староста, пока сержант не пришел.

- Сейчас с тобой разберутся, - обрадовался паузе староста. - Сейчас выяснят, с чего ты такой разговорчивый.

- Смотри, тебе жить, - отозвался У. "О чем же я с сержантом буду разговаривать, - думал он, - и зачем мне вообще сержант? Упакуют еще в колодки... Тогда что, сынком стращать? Сынок-то обрадуется, да дело не в том. И почему здесь опять войска? Военное положение, что ли? Все бы им баловаться, а ведь доиграются, в конце концов. Так народ и устать может".

- Ты кто такой, куда и зачем идешь? - спросил сержант все сразу, чтобы не тратить зря время государственной службы.

- Зовут меня У, сам я вроде как отшельник, шел сюда, а нужно мне не много: куль риса и корзину сушеных овощей, - ответил по порядку У. Только сам я продукты не понесу, а скажите крестьянам, чтоб снесли в обычное место, они знают.

- Ты кто такой? - оторопел сержант, и староста приоткрыл рот, вспоминая.

- Зовут меня У, - терпеливо повторил У, - сам я вроде как отшельник...

- Отшельник, - сыронизировал сержант. - Отшельники по горам сидят, а не шляются. Рису захотел!

"Из деревенских, - подумал У. - Любит поболтать".

- Если это У, так он боли не боится! - вспомнил наконец староста.

- Верно? - заинтересовался сержант.

- Я вообще ничего не боюсь, - скромно соврал У. - И некогда мне с вами разговаривать, я все сказал.

- Дайте-ка ему! - кивнул сержант солдатам, и те двинулись на отшельника, а староста попятился, демонстрируя свою непричастность.

У подумал секунду и прыгнул в сторону, только чтобы успеть на середину площади раньше солдат - к маленькому костерку, символу очищения. Успев, сел прямо в костер, подождал пока загорелась довольно-таки засаленная хламида и, горящий, совсем уже не торопясь, не обращая внимания на солдат, пошел обратно к дому приказов. Встал, опершись о стену, и стал ждать, когда займутся доски и камышовая крыша.

- Иди сюда! - позвал он растерявшегося сержанта. - Вместе гореть будем.

- Воды! - завопил староста. - Воды! Сгорит ведь все!

Крестьяне, ничего не уразумевшие до сих пор, теперь стремглав разбежались с площади - к своим домишкам.

- А черт с ней, с деревней, - ответил У, чувствуя, как пылают длинные, давно не стриженные волосы. - Если здесь отказывают в пище отшельнику, пусть сгорают дотла. Не было до сих пор селенья, где обидели бы У, вот и не будет впредь.

- Воды! - приказал сержант.

- Я еще склад сожгу, - пообещал У. - А ты будешь за рис отчитываться. Рис ведь продукт стратегический. Пожалел мешка? Вот тебе.

Но уже притащили воду. Солдаты окатили стенку и отшельника, погасили огонь.

- Теперь еще одежду давайте! - потребовал У. - Не пристало мне голому по земле ходить.

И тогда солдаты набросились на него и стали бить, до беспамятства, до полусмерти. "Ничего не меняется, - устало думал У. - И когда только люди научатся по-другому свои чувства выражать?"

Они били его сильно, потому что напугались. Они хотели, чтоб он не смог встать, потому что не знали, как быть, если он встанет. А поднялся У очень быстро.

- Ну, что? - спросил. И они попятились, отступая. - Ну и что? Убедились? Все же знали, что я бессмертный, что ж не верили? А теперь?

Откровение

- Жил еще один бессмертный, тот все молчал. Такое уж условие ему было: когда говорил, старел. Он накапливал знания, все что видел, - запоминал и обдумывал, мыслью своей обогащал. Но рассказать никому не мог, потому что не хотел стареть. Простые смертные, которые не знают, не ведают, каким образом, когда и из-за чего умрут, бесстрашны, поскольку им терять нечего. Каков человеческий век? Ну, семьдесят лет, ну, сотня - и все, как ни старайся. Все! Так чего уж! Вот есть такая присказка: "Раз пошла такая пьянка, режь последний огурец". Я в первый раз ослышался, понял "корову" вместо "огурец". Резать последнюю корову страшно, а последний огурец? Не страшно, наоборот, весело. Какая уж ценность - огурец? Так и для бессмертных жизнь дороже, жальче ее, жизнь громадную, страшно потерять. Тем более, что условие бессмертия известно. Потому и молчал этот, сильно умный, жизнь берег. Может, надеялся самые глубины постичь и тогда передать все сокровище своего разума людям, чтобы умереть с сознанием исполненного долга. Только в самых редких случаях говорил он. Раз сказал, например: "Одинаковая радость - горе, одинаковое горе - радость". И больше никаких комментариев. Изречет, а ученики и последователи - их много при нем толклось - расшифровывают его афоризм, развивают. Но потом он совсем замолчал, видно, дошел до мысли, что знание - самоцель, и дарить его людям - бисер перед свиньями. Ученики, не дождавшись новых откровений, разошлись кто куда, учиться у него теперь было все равно, что у камня: молчат оба. Так и канул в безвестность, жив ли, нет. А я иногда вспоминаю, думаю: а было ли его молчание этапом мудрости, за которым неведомое? Или - просто трусостью, инстинктом самосохранения, перекрасившимся, замаскированным под мудрость? Знать, что трусишь и только благодаря этому живешь - неприятно, наверное.

Посвежевший в новой хламиде легко и быстро шел У в гору. Но на душе у него было скверно, не по себе было. Одно дело, когда кормят его добровольно, сами рис приносят, а тут - прямой грабеж. Конечно, о доброй воле вообще нельзя говорить уверенно, потому что она бывает только у полностью свободного, сытого и ничего не боящегося человека, а крестьяне такими не были никогда. Крестьяне всегда боялись: богов, дьявола, соседей, чужестранцев, родственников, начальства, солдат, стихийных бедствий. Его, У, тоже боялись, из страха и приносили рис. Но сложились эти отношения давно, и привычка скрадывала их темноватые стороны. Да и надо же ему, отшельнику, как-то жить? Может, распахать землю и насадить чего-нибудь растущего? Есть ведь и такие отшельники, строго говоря, только они и есть настоящие отшельники, потому что нельзя полностью уйти от людей, если от них зависишь, неправда в этом будет. И совсем уж худо самому являться, требовать, права качать. Да и бабу, бабу никак нельзя было брать в пещеру, не положено отшельнику. Впрочем, он это всегда знал. Почему же допустил? Или надоело одиночество?

- Это они тебя здорово, - с профессиональным интересом поглядел на У сын. У махнул рукой. - Нет, правда, здорово. Жгли, что ли?

- Да нет, - нехотя сознался У, - это я сам немножко пошутил. Что у них там, военное положение? Я не очень понял.

Сын кивнул, подтвердил.

- И всерьез это, надолго?

- У них не о времени речь, а о географии, - поморщился сын. - Пока всех в повиновение не приведут, весь мир. А до той поры - готовиться к войне, бороться за полное единение.

- А потом что?

- А кто их знает, если они и сами толком не знают? Да и нужно ли им это "потом"? Они-то сейчас живут.

- Это мне знакомо, - сказал У. - Раньше все сроки устанавливали до полного счастья. Двадцать лет, сорок лет, сто лет. Каждый новый правитель святым своим долгом считает срок окончательной победы установить. Дразнят толпу, как осла морковкой, а осел идет и не догадывается, что не догнать ему морковку никогда, что не морковка это, а видимость.

Женщина, увидев У, только ахнула. "Все отлично", - кивнул он ей.

Назавтра отряд отправился в долину.

- У тебя тут с горы хорошо видно, - крикнул на прощанье Я. - Как заметишь дым, знай - это мы. Пока!

И ушел. Отшелестела трава, отшуршали камушки под ногами догонявшей отряд, но так и не догнавшей, пока не нужно, тени. Тень - она и есть тень.

- Ведь это плохо, наверное, всегда быть битым!

- А почему, собственно, плохо? Это моя форма общения с человечеством. Я встречаюсь с людьми, и они меня бьют, и я убеждаюсь, что они нисколько не изменились. Это даже интересно - убеждаться каждый раз, что люди не меняются. Не правда ли?

- Нет, это подло. Подло по отношению к людям.

- Подло? Если бы я встретил - и по голове, было бы подло. Мужчин, женщин, детей, стариков. А ведь меня бы тогда только сильнее уважали, таких уважают обычно. Как рассказывают восторженно: и того-то убил, и этого побил. Поругались, скажем, семеро с одним, а потом в суд всех семерых на носилках несут, а у героя только одежда порвана и чужой кровью забрызгана... А со мной поругаются - всем хорошо. Я после побоев только здоровее становлюсь, можно сказать, чью-то долю неприятностей на себя принимаю, благодеяние оказываю. Они все равно кого-нибудь побили бы, но другим это во вред, а мне на пользу.

- Но как же ты не понимаешь: они-то увереннее становятся в своем праве бить, в своих силах. Нельзя так!

- Кто тебе сказал, что нельзя?

- Сама я так думаю.

- Ну и хорошо: мнения у нас разные. Но откуда вообще эти замашки диктаторские: то можно, это нельзя? Что мне полезно, что хорошо, то и можно, я так понимаю, тем более, что пользу для себя я достигаю, не ущемляя никого, не насилуя. А все остальное - мудрствования, пустые и бесцельные.

- Но ты же сам набиваешься на побои?

- Я волен набиваться, а они вольны побить меня или пройти мимо.

- А почему ты не живешь с людьми?

- Я долго жил с ними. Но здесь я чувствую себя спокойнее. Когда люди нужны мне, я нахожу их. А так - зачем?

- Человек должен жить с людьми.

- Никто никому ничего не должен. Это прежде всего. А чтобы не спорить, скажу, что один век человеческий я с людьми прожил, а больше одной жизни уж во всяком случае никто людям дать не может.

- Нужно все отдавать, что имеешь, а не делить жизнь на годы или века.

- Хорошо говоришь, - грустно одобрил У. - Что же ты сама к людям не торопишься?

- Не знаю. Боюсь.

- А долги как же? Ну вот. Человек был бы что-то кому-то должен, если сам выпрашивал для себя жизнь, добивался ее.

- Но человеку дана жизнь. Дали - значит, должен.

- Дать и по физиономии могут. И пять лет дать - за людьми не заржавеет. За все себя обязанным считать - отдавать долги замаешься. Может, потому ты сама к людям не идешь?

- Гонишь?

- Боже упаси, мне с тобой интереснее. Но ты мне все про долги мои напоминаешь, а сама?

- А я твои ответы на себя примеряю, - сказала женщина.

- Ну и как?

- Как когда.

Пещера у У была жильем незавидным. На чей вкус, конечно, и в какое время: в смутные времена иной пещеру эту с удовольствием сменил бы на свой богатый дом в престижном районе. Да и как не сменять? Если ищешь надежности, то пещера, пожалуй, ненадежней.

Вот только с комфортом здесь было неважно. Пещера досталась У вместе со всем оборудованием по наследству (обычно отшельники в конце концов тоже умирают), и ничего лишнего здесь не имелось. Когда в пещере поселилась женщина, У притащил из лесу охапку-другую веток, да так и спал на них. Можно было бы и вторую лежанку смастерить, да лень заедала: все вроде времени не находилось. И еще казалось странно - в пещере две лежанки. Тоже апартаменты!

На ветках было хорошо. У даже недоумевал, как раньше до этого не додумался. Ветки жали под ребра, когда он лежал ровно, и сопротивлялись, когда он ворочался. Это воспринимал он, как дружеское внимание, оказываемое ветками ему лично. Неудобства У нравились, как нравилось все, что работало на бессмертие.

У не знал, что собственно следует предпринимать с жиличкой, и сомневался: а нужно ли что предпринимать? Хотя близость женщины (чисто номинальная) его все-таки тревожила, как любого в подобной ситуации. Он даже подумывал время от времени перебраться на лежанку, под теплый бок, но это обошлось бы ему недешево. Все бессчетные годы до появления сына У прожил в возрасте двадцати двух - максимум двадцати пяти лет, то есть выглядел и чувствовал себя на столько. С рождением сына он стал стареть так же быстро, как все смертные, и только со смертью жены опять стареть перестал. Сын все взрослеет, тридцать ему уже, а для У годы летят мимо, как раньше. Бессмертным дети не нужны, точнее, у бессмертных не должно быть детей, иначе земля переполнилась бы, и тени полузадушенные слонялись бы по ней в тесноте и обиде.

И все-таки его маяло порой, мешало присутствие женщины в пещере. "Неудобно как-то, - думалось. - Привыкла. Планы, поди, строит, рассчитывает на меня. Тоже вроде и виноват получаюсь, а в чем?" Спать мешало беспокойство лишнее. Впрочем - понимал - ничто не лишнее. Все зачтется. Бессмертие - оно тоже дается не даром.

У плюнул бы, пожалуй, и на бессмертие, но тот, кто заводит жену и детей, дает заложников судьбе. Это он помнил прочно. Давать заложников судьбе больше не хотелось. Сам он может встретить любую пакость со стороны капризной этой дамы, готов. Но другие-то - им зачем страдать? Зачем страдать в этом на диво приспособленном к людскому страданию мире? Сын вот есть, и за него порой так страшно становится, не дай господь. А оберегать одного, да еще в смутные времена, - значило убивать других. Убивать У больше не хотел. Легко из человека труп сделать, а обратно? Обратно не получается. Этот урок тоже преподнесла ему нелегкая семейная жизнь. Хватит, постоял, подержал в руках легкое и вое легче становящееся тело жены. И с ним все выпустил из рук, вырвали, точнее. Теперь пусть другие кто хочет - встречаются и разлучаются, женятся, радуются, рожают детей и оплакивают друг друга. С него довольно. Убивать он перестал, но и сам приобретать да терять зарекся.

Так, чередуя хорошее с плохим и разбавляя этот коктейль обычным, тянулось время. Во всяком случае, вечерами они разговаривали. А дни У проводил по-своему. С утра скатывался с горки, ловил в заливе на завтрак фауну, какая попадалась. Женщина готовила. У завтракал и шел к дороге в надежде обрести телу заряд бодрости, а душе успокоение. Шел и находил, естественно, как все ищущие. Тем более, что за многочисленные, хоть и быстротечные годы жизни развился в нем безошибочный инстинкт, подсказывающий направление.

Вот отряд движется по дороге. Оттуда - туда. Усталые солдаты, бодрый от молодости и сознания значимости начальник сотни. У вышел отряду наперерез, встал посреди дороги, широко раскинув руки, закричал драматически: "Не пущу!" - и замер. Солдаты мгновенно подтянулись, сжали в руках оружие. Встревожился офицер, скомандовал что-то необходимое сержанту. У стоял посреди дороги, как монумент. Солдат рванул его за грудь. "Сволочи! заорал У. - Гады! Я сейчас уничтожать вас буду!" И замахнулся. Тут его стали бить - не потому, что действительно испугались, а чтобы подготовить к разговору с командиром, с безобидной, в общем-то, целью. Но У сопротивлялся долго и изобретательно, и его побили по-настоящему. Он упал на землю, сбитый с ног квалифицированным ударом привычного к драке человека.

- Ты кто такой? - спросил начальник сотни.

- Какая разница? - дерзко ответил У. - Человек я.

- Почему кричал? - поинтересовался офицер.

- Я - человек, а вы - солдаты, - пояснил У. - И идете не с добром. Убивать идете таких же, как я, людей. Долг мой вас остановить.

- Псих, - определил сержант, поотвыкший в походе от дисциплины. Всыпать ему и бросить тут?

- Взять с собой, - подумав, ответил молодой начальник сотни.

Еще одно откровение У

- Человек - существо среднего рода. Средний человек: рост средний, возраст средний, особые приметы внутри, семейное положение в зависимости от страны, национальности, вероисповедания. Убеждения средние: то, что запомнил в детстве. Люди - ноты: осьмушки, четвертушки, половинки. Сидят на линеечках, как воробьи, и проявляются по очереди. Записана этими нотами музыка общественного движения.

То, что я слышу, - запись на ленте, истертой и облезлой. То, что я вижу - оборванная и склеенная неоднократно, выгоревшая под жестким светом вольтовой дуги кинолента. То, что я думаю - мятая, замызганная перфокарта, где непробитая, где пробитая лишнего и, кажется даже, траченная жуком. Есть такой жук, специализируется по картону. Чем я хожу, господи? Это ноги!

У связали и повели на веревке, как ручного зверя. Пленный не дикий зверь, чтобы сразу его убивать, и не человек, как все. Поэтому пленников водят на веревках и под конвоем, как водят ручных зверей, не очень страшных, но и не безопасных.

Так вели его, пока дорога не свернула над обрывом, глубоким и крутым. Здесь У, до времени тащившийся на веревке довольно спокойно, обогнал конвоира и ударил его ногой, потому что руки у него были связаны. Солдат веревку выпустил и схватился за меч, а У подбежал к краю обрыва и прыгнул как мог далеко, метясь на камни внизу.

Доставать его очевидный труп солдаты не стали, пошли дальше.

У полежал немного. Разорвал, отдохнув, веревки и пошел домой, довольный проведенным временем и собой.

А вот отряду не дано было дойти до места назначения спокойно. Чуть отошли они от обрыва - места предполагаемой гибели У - как встретился им еще один путник: бодро шагавший по дороге, мужчина средних лет в потрепанной хламиде, длинноволосый и с длинным же посохом. "Остановитесь! - закричал встреченный солдатам, вздев свободную от посоха руку. Остановитесь, туда ли вы идете!". Этого долго бить не пришлось, и вскоре отряд продолжал свой путь, а солдат, упустивший У, зло дергал веревку, когда пленный замедлял шаг или пытался заговорить.

У тем временем шел по лесу и решал схоластический вопрос: кому лучше, тем, кто погиб в той, великой войне, прославленной в народной памяти, увековеченной - или тем, кто погибал сейчас в войне необъявленной, вроде бы и не существующей, но самой что ни на есть настоящей. Гражданской.

5

Снова гость пришел к порогу У, нежданный, незваный. Желанный. Далекий и старый друг. Он присел на пороге и в ожидании хозяина смотрел на сосны и за сосны, туда, где внизу пряталась долина, туда, где заходило солнце.

- Красиво тут у тебя солнце заходит, - сказал он отшельнику, когда тот вышел на поляну перед пещерой. Просто сказал, без неловких радостей встречи.

- Красиво, - согласился У. - Иногда смотришь-смотришь и хочется все это нарисовать. Только вот цвет не передашь: сосны розовые. Где ж это видано и кто ж в это поверит - розовые сосны?

- Да, - протянул гость завистливо. - Сидеть бы тут и с места не сходить. А зимой, наверное, еще лучше.

- Да, - опять согласился У. - И воздух не то что по твоим пустыням и болотам. Слышь, Пастырь, давай поменяемся! Ты мне свой посох и суму. Я тебе пещеру. Объяснишь наскоро, чем ты там толпу в обалдение приводишь, и буду учить. Как там в заветах: забирая с собой из того, что дадут, только еду, чтоб добраться до другого жилища, да сандалии, да одежду, когда обветшает прежняя, а второй одежды не брать и в одном дому две ночи не останавливаться, но идти и учить, доколе ноги ходят и уста глаголят... Верно ли? А то память на старости лет - сам знаешь.

- Что-то ты невеселый, - сказал Пастырь. - Может, душу хочешь открыть?

- А ты в своем амплуа, - откликнулся У. - Здравствуй, отче! - и поклонился, коснулся рукой земли у ног прибывшего, широким жестом приложил руку к сердцу и ко лбу. Все это выглядело шуткой, да шуткой, наверное, и было. Почти.

- Да и ты не меняешься, - безнадежно махнул рукой гость. - Кто это там у тебя?

- Баба, - не вдумываясь, ответил У. - Женщина, - поправился.

- С чего это вдруг? - удивился Пастырь.

- А, странница, - объяснил У. - Как это? "Примите же странника яко отца утерянного и вновь обретенного в дом ваш, и служите ему доколе будет он жить в доме вашем, как служили бы отцу вашему". Правильно?

- Чепуха, - вынес вердикт гость. - И вое-то ты врешь, и никак не остепенишься. Ну, веди, угощай! Идти вашими дорогами, легко ли?

- Угу, - подтвердил отшельник. - Пойдем, угостимся, чем бог послал, а заодно и проверим, любит ли он тебя, помнит ли и послал ли в предвидении твоего прихода чего сверх обычного. Или запамятовал.

- Здравствуйте, - церемонно представился гость женщине. - Я вашего друга старый знакомый.

Женщина посмотрела на вошедшего расширяющимися глазами и кинулась из пещеры вон.

- Что это она? - не понял У.

- Бабы лучше знают чего и когда, - ответил гость. - А зачем - ты их лучше не спрашивай, ничего путного не добьешься, потому как не думают они, а чутьем чуют.

Женщина скоро пришла: принесла лохань чистую и кувшин, принялась ноги мыть гостю. Тот сидел, подобрав длинную хламиду, а У не вмешивался, хотя недоумевал. Особого почтения на первый взгляд Пастырь не должен был вызывать. Был он сравнительно молод, тридцати с небольшим на вид, волосы носил длинные и не заплетал, не убирал, шапки не надевал вовсе. Глаза у него, правда, большие были и ясные, да что в них, в глазах-то? Навидался У за долгую жизнь больших и чистых глаз, и сами по себе они ничего еще не значили.

Странник, проповедник нищий и усталый, - а она омыла гостю ноги, вытерла их чистой своей кофтой, потому что не имелось в пещере лишних тряпок, да и нужных тоже. Потом на стол накрыла и служила гостю и отшельнику, пока не утолили первый голод и не продолжили беседы. А тогда села, и глядела, и слушала не слыша, не вникая.

- Ну, как тут у вас? - поинтересовался Пастырь.

- Суета, - не одобрил У. - Как с ума посходили опять: по дороге солдаты туда-сюда мечутся. Видел, наверное?

- Встречал, - признал гость. - До тебя не доходя, замели меня. Я, правда, сам к ним привязался. Веришь ли, три дня учил, пока на путь направил. Да не наставил - направил лишь. А не хотелось мне на них время убивать: к тебе шел.

- Отпустили? - спросил У.

- Куда денутся, - подтвердил тот. - Хотел было пострадать, да привычка у здешних солдат головы рубить. Ну, распните меня, ну, расстреляйте, сожгите, в конце концов, но рубить? Голову оттяпают, а потом приставят ли, да как приставят, да ту ли? Гадательно. - Оба посмеялись.

- Пришлось перевоспитывать, - продолжал Пастырь. - Поговорил с ними. Видимо, беспорядки здесь какие-то, а во главе всего некий Я. Не знаю уж, на кого он работает, соседи ли его оплачивают или ваш правитель левой рукой, о которой правая не ведает.

- Нет, - поморщился У, - это сын мой. Ни на кого он не работает. Просто дурак.

- Дурак? Это плохо, - погрустнел Пастырь. - Добра он не делает. Провокацией это называется, знаешь?

- Знаю, - нехотя признался У, - от него и слышал. Он как раз на провокацию уповает, на умножение зла. Он - их режет, они народ давят, народ в конце концов возмутится и свергнет. Говорил я ему: когда-то еще свергнут, а кровь сейчас льют - чем дальше тем больше - из-за него, дурака, не в последнюю очередь.

- Да и свергнут, - задумчиво сказал гость, - тоже радости мало. Свято место пусто не бывает, а уж крови при этом... Все прежнее просто не в счет.

- Знаю, - кивнул У, - тут уж счет другой начнется.

- Сын у тебя, однако, - подумал вслух Пастырь. - Впрочем, если встретимся, поговорю я с ним. Приходилось мне с подобными сталкиваться. Нужные они правителям люди, даже если сами правители этого недопонимают. Меня раз с таким вот вместе казнить собирались, так меня казнили, а его выпустили: мятежника, убийцу. Интересный был тип, вот только времени поговорить с ним по-настоящему не было.

- Обидно?

- Нет. Я, кстати, слышал, что он уехал в метрополию и вел вполне добропорядочное существование. Может, своим умом дошел... Теперь уже не узнаешь, краток век человеческий. А с сыном твоим поговорю. И вообще, мне здесь многое любопытно показалось. Ты мне общую картину здешних событий дать можешь?

- Не могу, - сказал У, - я давно уже ни с кем не общаюсь. Неинтересно мне как-то. Нового не жду, а о чем спрашивать?

- Это ты зря. Пожалуй, нового и не много, но кое-какие нюансы всегда появляются. Веяния неожиданные. А у нее ты спрашивал, а? - Пастырь кивнул на женщину. - Она ведь недавно у тебя? И не от хорошей жизни сюда пришла.

- Мы разговаривали, - ответил У. - Но так, смутно. Общей картины женщина все равно дать не может, а детали мне ни к чему. Зачем человеку в душу лезть? И без меня любителей спрашивать и специалистов развелось хоть отбавляй.

- Ты не прав, - мягко настоял гость. - Спрашивать человека надо, чтобы беду расшевелить, чтобы прорвалась она и вытекла, не лежала камнем на сердце. Обидели? - обернулся он к женщине.

Женщина молча кивнула.

- Мужа убили? - Она опять кивнула.

- За что?

- Не знаю.

- А дети?

- Не дал господь.

- Молодая ты еще, - сказал Пастырь. - Детей тебе нужно. Дело женщины дети, и не надо думать о мертвых. Потому что воспоминание о беде и ожидание беды всегда страшнее, чем сама беда, а мужу твоему ничто уже не грозит, ничего с ним худого больше случиться не может. И тебе нужно идти самой с того места, где остановился он, и путь твой, женщина, один - дети. Сказал я уже об этом и вновь повторю, чтоб крепче запомнилось. Жить надо, жизнь коротка и путь короток, а печалиться о прошлом - остановиться в пути. Не дело это для того, кто должен идти дальше. Поняла меня?

Помолчали. Опечалились. Женщина ушла вглубь.

- Давай спать ложиться, - предложил гость. - Устал я сегодня, прошел много.

С Я Пастырю довелось встретиться вскоре; хрупким оказалось его христианское воинство, и вновь вернулся он к отцу отдохнуть от поражений.

Верую

Еси Бог. Как у каждого бога, у него много имен. Есть известные, есть тайные. По мере увязания в прогрессе тайных имен люди узнавали все больше. И узнают. И становятся сильнее. Не так давно явилось миру еще одно имя божье - Случай.

Как всегда при узнавании, люди пораскинули мозгами и успокоились ка том несколько более, чем до. Подходит, - решили люди об имени бога. Соответствует. Но Случай не самое заветное из имен. Доказательства? Пожалуйста. К вам приходят и вам говорят, что вы - допустим - племянник нехорошего во всех отношениях царя Николашки. И за это вас немедленно должно расстрелять. "Случай!" - думаете вы, соглашаясь. И не протестуете, не противитесь - куда уж тут денешься! Идете себе и расстреливаетесь. А не случай тому виной, нет, не случай. Случай - это так, частность. Главное ситуация. Посмотрите на календарь. Ну да, племянник, но ведь некоторое время назад обстоятельство это не пули бы вызвало, а лишь почтительность, готовность услужить. А через некоторое время, чуть позже, - не пули и не готовность, а пожатие плечами явилось бы результатом обнародования этого факта из вашей биографии. Или возьмем не время, а расстояние: сместить бы вас в тот самый, опасный момент на пару тысяч километров в избранную сторону - и опять же нечто другое, а не расстрел, вызовет известие. Ситуация - бог, перед которым бессилен даже тот, кто прочих богов презрел. Ибо сказано: "экспорт революции невозможен, поскольку сама революция невозможна без революционной ситуации".

Воспоем же в унисон: несть бога, кроме, ныне и присно и во веки веков. Амен!

- Останься!

- Зачем?

- Останься сегодня со мной, не уходи. Они все спят, и Пастырь, и сын. Останься!

- Ладно.

- Садясь сюда, поближе ко мне.

- Зачем? Но пусть, да, ладно, я села. И все же?

- Ты не понимаешь?

- Понимаю, наверное. Слава богу, не маленькая. Только тебе же это не нужно.

- Нужно.

- Ты уверен? Сынок твой мне о тебе порассказывал как-то, и, знаешь, я не совсем уверена...

- А это и проверить можно, - усмехнулся У.

- Изволите говорить пошлости?

- Что ж я, ненормальный, по-твоему? Слишком иного вы все обо мне знаете, больше меня, выходит, знаете, что нужно мне, чего - нет.

- Ты обиделся?

- Я позвал тебя. К чему столько слов. Разве ты не ждала, что я когда-нибудь позову?

- Не сейчас, раньше - ждала. Когда мы одни были. Но что же, мы здесь жить будем?

- А чем тебе плохо здесь?

- Пещера твоя - не дом, а так, природа, романтика. А мне дом нужен.

- Дом? У кого сейчас есть дом? У тебя был, а где он, я много ли было радости? Сама к людям не идешь, а со мной - пошла бы?

- С тобой - пойду.

- И что? Огород заведем, стены поставим, сеять что-нибудь будем?

- Ты этого, (Наверное, не умеешь?

- Да не в этом дело, умел когда-то, научусь, если надо будет.

- Правда? Ну так пойдем!

- А тут - не согласна? Разве дом и огород сделают тебя счастливой? Ты ведь живая, теплая, тебе детей нужно рожать, он прав, Пастырь.

- Подожди, я еще хочу сказать тебе. Мне кажется, ты все-таки не сможешь жить с людьми, потому что твое место здесь, а я для тебя просто прихоть.

- Опять за меня решаешь!

- Ты бы сам решал - и не нужно было б брать твое на себя. Я понять хочу. Что ты можешь? Думать? Но этим не проживешь и детей не накормишь. Чем ты занимался в жизни, в той жизни, с людьми? Пахал?

- Нет, не пахал. Пастухом был когда-то, рыбу ловил и прочее.

- Что - прочее?

- Убивал. Людей, я убивал. Это ведь тоже профессия, хлеб дает не хуже другой.

- А если вернешься к людям, опять убивать будешь?

- Нет. И оставим богу богово, а кесарю кесарево. Что тебе сейчас прошлое или будущее? Зачем? В жизни человеческой легких путей не бывает. В конце легкого пути тупик или ловушка, можешь мзде поверить. Время, оно не с косой, просто косое, я перед ним босой. Можно приблизиться к раю, можно, но только не сразу. Ты понимаешь?

- Я понимаю. Я - понимаю...

Близилась полночь, когда корабль ткнулся упругим бортом в шаткое дерево пристани Рая.

Трепетно.

Если хотят уничтожить память о герое, его портрет печатают на деньгах. Если хотят забыть - рассказывают.

- Мой муж был каллиграфом. Я мало разбираюсь в его работе, но все же думаю, он был приличным каллиграфом, может быть, даже очень хорошим. Во всяком случае, его работу ценили. И зарабатывал он, как я теперь понимаю, много: у нас в доме все было, я даже не знала, чего хотеть. Работал он, правда, серьезно. Сидит с этими листами голодный, чаю только с утра попьет, насвистывает и работает. С утра он никого видеть не мог и не хотел. А вечером мы гостей принимали или сами в гости ходили. Муж любил работы свои показывать. Хвастался. Приятели посмотрят, похвалят, обсуждать начнут: это, мол, хорошо, а так лучше. Он послушает и начинает им потихоньку объяснять, что к чему, так, знаешь, будто они сами все понимают, только слегка подзабыли. И через некоторое время, смотришь, все с ним согласны, а он сидит, доволен, аж светится весь. Злилась я на него тогда, но слушать любила, он о своей работе хорошо рассказывал.

В его области, с его специальностью вверх вылезти трудно, конкуренция жестокая. Он вылез, чего уж это ему стоило. Всего добился: признания, денег, дом построил. Оформлял свой дом по чертежам, с архитекторами и художниками, за каждый эскиз платил. Дружба дружбой, а творчество дело платное, так он считал. Дом он любил не меньше, чем меня, наверное, ну сразу все у него и отняли. И погнали. Куда? Зачем? Страшно. Он растерялся. В двадцать еще можно начинать сначала, но ему сорок стукнуло. Он говорил все: "Сменился правитель, но какое это имеет отношение к каллиграфии?". Он тогда еще думал, что просто нужно писать как-то по-другому, по-новому. Что просто они с новой властью понять друг друга не могут, чтоб договориться. Но никому его работа не была нужна. Нас переселили в деревню, и теперь вокруг были люди, для которых он, мастер, оказался хуже и бесполезней самого последнего инвалида и бездельника, неумехи. Он пытался научиться физическому труду, копал землю, еще что-то делал, но с его здоровьем только и было копать... Из-за меня очень совестился: что жену обеспечить не может. А я богу молилась. Сначала лучшей доли просила, а потом - геенны огненной, чтобы сгорело все кругом до серого пепла. И сбылось! Чего б доброго. Пришли в деревню солдаты, согнали всех жителей в пустой амбар и сожгли. Я просила мужа: не ходи! Не послушал. Не хотел выделяться лишний раз.

Знаешь, не страх меня погнал тогда прочь - ненависть. Я вместе с людьми этими даже умирать не хотела. Я понимаю, это гордыня - ненависть, но нет покоя в душе моей. Ненавижу я!

- Полно, полно, маленькая. Хуже не будет. За ненавистью и любовью бывает только боль и покой. Короткая боль и долгий покой. Понимаешь?

Урок философии

"Женщина - это вещь в себе и для себя. Но если снять с нее трусики, то это уже вещь в себе, но для тебя.

- А если на ней не было трусиков?

- Тогда все сложнее".

Время остановилось, временно, конечно.

Я шумно дискутировал с Пастырем. Порой в их разговоры включался У.

- На руку реакции работаешь, - вразумлял Пастырь Я. - Воду льешь на ихнюю мельницу, объективно способствуешь.

- Ага, - кривился Я, - лучше сидеть, сложив руки-ноги и - "ом мане падмехум"?

- Да уж на худой конец!

- Да? Рядом бьют и притесняют, а я буду глаза подкатывать и не обращать внимания? Или щеку подставлять, как отец?

- Ну и что, всегда кому-нибудь приходится хуже, чем другим. В любом объединении человеческом. Без этого общество существовать не может. Кто-то попадает между жерновов. Жалко, конечно, если попадет зерно: из него колос мог бы вырасти. Но, если уж случится, стань полезным хоть таким путем.

- Не-ет! Не хочу быть зерном, из которого они муку для себя производят. Лучше - железкой. Когда железка среди зерен попадается, мельница может сломаться, и уж во всяком случае, стачиваются жернова. Потом в них остаются выбоины, и, кто знает, может быть, следующее зерно, попав вот в такую выбоину, останется целым - не мукой, не железкой, а зерном, самим собой. Так что мой долг - железкой быть, пока мельница работает, - не соглашался Я.

- Разве твой сын не прав? - горячо спрашивала женщина, оставаясь с У наедине.

- Видишь, - объяснил У, - каждый человек слаб и не много может. Я тюрьмы, одиночки боюсь, другие боли боятся, у каждого свои слабые места. А те, кто у власти, наши слабые места знают, на том и стоят. Вот даже Я, на что здоровый мужик и не дурак, между прочим, и вообще дока в своем деле: все умеет, все знает, а чего не знает, до того чутьем доходит. Но, помнишь, я сказал, когда он пришел сюда, что самое страшное - если у него все получается. Думаешь, шутка? Нет, истина. Он дважды к разбойникам попадал и за короткое время так этих бандитов перевоспитал, что они под его началом не просто резали и грабили, но резали и грабили идейно. То есть одних грабили, а другим раздавали, одних резали, а другим дорогу в лучшую жизнь открывали - по его разумению. Дважды он уезды захватывал и власть свою устанавливал, а чем кончилось? Он умеет бунтовать против власти, но сам быть властью не умеет. Властвовать - значит, притеснять. Не убивать подряд, не награждать огульно, а притеснять, чтобы тесно было человеку со всех сторон, кроме одной. И чтобы двигаться человек мог только в одном направлении, в заданном. А у сыночка моего ни желания, ни терпения не хватает для подобной работы. Для такого дела другие люди нужны. Организация - это ограниченные права и обязанности: кому часть обязанностей достанется, тому и права, это ж взаимосвязано. А на долю каждого отдельного человека выпадает маленькая обязанность и маленькое право эту обязанность выполнять. Сын мой Я так жить не хочет и не умеет. Он своей обязанностью считает делать так, чтобы не было никаких притеснений, а своим правом - добиваться этого любыми средствами. Кольцо, в общем. Потому, когда побьют его, это не беда, а когда не побьют да сам он разваливает все от неумения - тогда хуже ему.

Про дракона (III)

Драконы не умирают. Не верьте слухам. Слухи, правда, точнее официальных сообщений, но это еще не повод, чтобы верить им. Тут вроде детской загадки, кто лучше - царь или король, и детского же ответа: оба хуже. Так вот, слухи тоже врут. Драконы не умирают. Они уползают в пещеры и сидят там, нахохлившись или висят вниз головой, уцепившись за что-нибудь морщинистыми лапами, как летучие мыши. В консервирующих условиях пещер они могут проспать долго: холодные на ощупь, мертвые с виду. Всегда готовые к употреблению.

Спящие драконы кажутся привлекательными и уж во всяком случае не страшными. Но попытайтесь, интереса ради, расспросить людей, своей кожей помнящих холод тени драконова крыла. Обычные люди, иногда даже разговорчивые, они - все! - на прямые вопросы о драконе отвечают уклончиво и невнятно. Почему? Потому что велик их ужас перед драконом и, несмотря ни на что, не верят эти люди в драконову смерть. Ни за что не верят. Знают: вылетит - и тогда?

Не надо дразнить драконов, пусть они спят. Конечно, каждого дракона в конце концов кто-нибудь победит, но будет ли лично вам даровано счастье победы или хотя бы счастье дожить до победы? Кто может быть в этом уверен?

Иногда, наскучив разговорами, Я исчезал ненадолго: носился по лесу для разрядки, ходил на дорогу.

Раз притащил из очередной вылазки замухрышистого человечка. Накормил, долго и серьезно с ним разговаривал, а потом отвел к морю, подальше от глаз, свернул человеку шею и отправил к осьминогам "делиться опытом", как объяснил.

- О, люди! - сказал на это Пастырь. - Учу их, учу - и и все без толку. Хоть бы отзвук какой был! Многие лета прихожу я к ним и занимаюсь как с детьми малыми, и они каждый раз сопротивляются, ругаются, казнят. Но в конце концов вижу - уверовали. Тогда я оставлю их и отправляюсь в другие края нести истину, и там та же картина. Опять предстоят мне долгие труды, пока убеждаюсь, что и эти уверовали. Но грустно мое возвращение, потому что заранее знаю я: все, чему учил, уже забыто, все извращено. Одни и те же заповеди повторяю я, но каждый раз из учения выхватывают какие-то мелочи, и видно, что в них тоже запутались, и что-то еще попридумывали в благих, наверное, целях, хоть от того и не легче. Сколько раз я пытался говорить: не то делаете! Побивают меня же камнями и жгут - во имя мое. "Учитель, - утверждают, - нас так не учил". - "А ты, - спрашиваю, слышал? Мог ли учитель благословлять на убийства, если проповедовал любовь? Подумай", - прошу. Но не хотят думать. Хватать - пожалуйста. Казнить - сколько угодно. Сильных слушаться - хоть сейчас, хоть завтра, хоть вчера. Подслушивать, наушничать, клеветать, молиться - только не думать.

- Несть спасения во многоглаголании, не правда ли, святой отец? - не удержался Я.

- Цитат надергать - дело не хитрое, - парировал Пастырь.

- А оправдать с их помощью можно все, что угодно, - не сдавался Я. Слова ничего не значат. Бить надо, убивать - в пример остальным, чтобы учились различать "плохо" от "хорошо".

- Убивать никого нельзя, - вразумлял Пастырь. - Убил ты, и что стало? У каждого была своя правда, свое видение мира. Остался ты один - и обе правды, обе точки зрения. Убедить мертвого ты никогда не сможешь, значит, спорить тебе теперь придется с самим собой. А если переубедить того человека, который готов свое мнение насмерть отстаивать, - цены ему не будет.

- Упрощаешь, Не двое врагов на свете. Всех не переубедишь.

- Так всех и не перережешь!

В порядке тренировки Я дрался с отцом. Пытался подраться и с Пастырем, но тот оказался ему не по зубам. Развеселившись, Пастырь под настроение показал Я, что многое знает и умеет в этой, чуждой для него области. Он не бил, но мог уйти от любого удара, освободиться от любого захвата. "Смотри!" - показывал Пастырь: взмах руки, движение в сторону - и нет его, пропал человек. А противник стоит, озирается и мало-помалу проникается страхом. Стук камешка с одной стороны, покашливание с другой, кто-то рядом, но не видно где, и только когда наскучит - появится. Стоит, помалкивает, блестит глазами.

Я расчувствовался и предложил как-то:

- А давайте втроем, построимся свиньей - и пойдем.

Пастырь и У переглянулись.

- Он еще мальчик, твой сын, - сказал Пастырь. - Давай покажем ему мир.

- Но разве я вправе? - спросил У.

- Он твой сын, - подчеркнул Пастырь. Добавил: - Я и сам давно не был на вершине.

6

- Когда?

- Завтра. В таком деле ни откладывать, ни спешить нельзя.

- Идем?

- Пошли.

Пошли.

Сначала лес. Высокий лес. Столбы света в прорехах крон. Потом лес стал мельчать и - как следствие - густеть. Идти среди высоких деревьев было легко, среди коротких - труднее. Они растут густо, веток много, и ветки эти стелются у самой земли: не перестудишь, не поднырнешь.

За стланикам - полоса пожара. Невозможно определить, какие деревья росли здесь раньше: сейчас они все одинаковые - сгоревшие. Торчат из земли обугленные остовы да густо стоит высокая трава. По пояс. Схлестнулись упавшие стволы, и, кажется, что по ним можно идти. Но ступишь проваливаешься: оказывается, шел по фальшивой поверхности. Метр пустоты под стволами, внизу - камни. Очень много камней. Выбираешься на следующий ствол, шагаешь. Снова летишь, ухаешь вниз, зацепиться не за что. Цепляться можно за живое, сгоревшее - не удержит. Трудно идти по горелому лесу, по бывшему лесу.

Но дальше луга. И солнце свободно. И видно далеко вокруг. Ты видишь, но и тебя видно. Впрочем, смотреть некому: немногие идут в горы.

Выше - скалы, и снег на скалах. Здесь холодно и трудно дышать. Правда, воздух чист на высоте, но много ли найдется любителей чистого воздуха, если им трудно дышать? Снег. Мягкий. Жесткий. Снег смерзшийся, голубоватый. Лед. Рубишь ступеньки, ввинчиваешь в ботинки шипы. Если холод тебе не страшен, иди босиком, как ходит житель вершин снежный человек йети, - босиком всего надежнее. Только ноги должны быть привычными к такой ходьбе, иначе наследишь кровью на белых простынях гор.

И вот - вершина, и там уже нет земли, закончилась вся внизу. Выше лишь космос. Долго ля, коротко ли, а пришли. Никуда вершина от них не делась, каменная она и, хоть вознесена высоко, начинается снизу.

Они сели там, на вершине, свесив ноги в пропасть. Вокруг были лишь несерьезный жидковатый воздух и пугающая своей чернотой пустота.

- Это - вершина? - с сомнением и разочарованием спросил Я.

- Да, - кивнул Пастырь, - это вершина.

- И выше нет ничего?

- Для людей нет. Для живых, смертных людей выше только планеты и звезды - если ты об этом.

- Камень, - огляделся вокруг Я. - Камень, снег и пустота. Небогат ассортимент.

- Ты вниз посмотри, - прервал его У.

Внизу, у подножия мироздания, по извилистой замкнутой дороге двигалась колонна. Между авангардом и арьергардом ее оставался разрыв, временами он увеличивался, временами уменьшался. Иногда вообще исчезал, и голова колонны налетала на собственный хвост. Впрочем, налетала - не точное определение, это только говорится так. Колонна двигалась медленно, будто бы на ощупь, словно ведомая слепцом. Но скорость первых рядов иногда совсем угасала, а сзади напирали, и тогда голова колонны, не в силах остановиться, врезалась в покорно движущихся в хвосте людей, подминала под себя отставших. Люди шли по людям. И сердились: медленно двигаются, пусть уступят дорогу. И жаловались: напирают! Им ли обижаться, что медленно идем, раз сами они идут сзади нас. Мы-то как раз впереди, достигли уже счастливых долин, где вдоволь света, тепла и простора! А авангард, их авангард топтал их тем временем, не узнавая. Падали уставшие, по ним проходили сильные. Те, что вырывались вперед, упирались в сомкнутые спины первых рядов, и - кто смирялся, а кто шагал по телам. По трупам.

Были и такие, которые уходили на обочины, выбивались из строя колонны; как правило, тихо умирали на каменистых отрогах, потому что нельзя человеку одному. Человек - существо общественное. В колонне и мертвый может идти, если ряды сомкнуты. Если справа плечо и слева. А вне дороги не жди опоры.

- Куда они идут?

- Вперед, только вперед. Куда же еще могут идти люди?

- Но куда?

- Тебя интересует цель? Цель есть, наверное. У каждого своя, и у каждой группы, и у больших объединений. Но, в общем-то, цель не так уж важна, главное - двигаться, а цель можно и по ходу движения придумать, чтобы движение это оправдать. И можно также, по ходу, сменить. Главное двигаться.

Люди шли в колонне без оружия, без денег, без протезов, без паспортов и знаков различия. Беззащитные в своей наготе.

- Почему они голы?

- Не голы. Просто люди. Есть просто люди, а есть люди одетые.

Впереди колонны - лидер. Вожак, ведущий. Это неправда, что он слепой. Просто он движется спиной вперед, а это неудобно. Он движется спиной вперед, потому что должен видеть каждое движение ведомых, смотреть в глаза первому ряду колонны. Лидеру не позавидуешь: не дай бог поворот или, хуже того, обрыв. Тогда он полетит под откос. А по изгибам прошлого пути не так-то просто угадывать направление следующего участка дороги. Оглядываться лидеру никак нельзя: к тем, кто пробился в первую шеренгу колонны, поворачиваться спиной не рекомендуется, они ведь и выбились именно благодаря умению бить в спину.

Нет, конечно, опасность полететь под откос нефатальна. Были, находились такие лидеры, которые умели угадывать путь, и всю жизнь так и шли во главе колонны, и умирали на боевом посту, спиной вперед. Но для этого необходимо, чтобы колонна двигалась достаточно медленно. Шаг за шагом. Нащупывая путь. Лидер не, может остановиться - его сомнут, растопчут тысячи ног. А со временем колени ведущего гнутся все хуже: попробуй вот так годы, спиной вперед. И потому злейший враг любого лидера тот, кто движется быстрее остальных. Таких шустрых стремятся немедленно устранить, и напрасны оправдания, мол, я-де хотел лишь прогресса для общего блага. Первые ряды хорошо усвоили, что если слишком быстро идти вперед, под откос вслед за лидером полетят прежде всего - они, им не удержаться под напором движущейся массы. Они тормозят, хотя и их, конечно, влечет вперед открывающийся из-за спины лидера простор.

Так и идет колонна. Вперед - для всех. Назад - для лидера. По кругу если сверху.

Шоссе - очень длинный негр, легший вдоль. Если что и блестит на нем под голубым светом фонарей, так это лужи. На фонарях, тянущихся по обочине, висят трупы надежд. Ртутный свет подчеркивает все, что можно было бы скрыть. Но лучше свет фонарей, чем дневной, слава богу, ночь. Все-таки ночь прохладнее дня, и запах трупов, трупный запах надежд не очень силен. На одном столбе супермен. Стив Ривс - Боб Бимон - Кассиус Клей - Жан Маре: бары - навзничь, враги - ничком, пространство - назад, время - стоп. На следующем столбе: маленькое росточком, аккуратный зализ прически. Александр? Наполеон? Не разглядеть, есть ли усы под носом. Гитлер? Сталин? Мир в кулак. А там дон Жуан: веревка врезалась в шею, и дон истерял большую часть своей привлекательности. А там - мозгляк Эйнштейн, веревка отделила голову от несуществующего тела. И шея Вийона узнала, сколько весит зад.

Шоссе ведет вдоль, вперед ли, назад ли. Разноголосица указателей сливается в монотонный шум, равный по воздействию тишине.

По кругу. По одной и той же проторенной дорожке. По асфальтовому шоссе. Знакомой, проторенной дорогой ходить легче, проще.

- А если?..

Нет на вершине лишнего, даже камня нет под рукой. День за днем (не скажу "год за годом", потому что год - это смена времен, чередование лета, осени, зимы и весны, а здесь, на вершине лишь холодный день да лютая стужа ночи) - день за днем и ночь за ночью холод сжимает вершину, но когда трескаются камни, ветры смахивают вниз осколки, стирая острые грани. А если? Я потрогал трещину, напрягся, выломал, отколол от большого камня маленький осколок. Покидал его на ладони, пытаясь занять у камня его твердости, убедиться по весу на ладони, что не сон это - вершина, что чувства не врут и законы мира остаются неизменными. Пастырь и У смотрели неодобрительно, но Я размахнулся и кинул камень вниз быстрее, чем можно было успеть остановить его. Охнули снега вершины и снялись. Потянулись, обгоняя друг друга, белые языки, вспухая, закрутилась, заклубилась снежная пыль.

Говорят, у лавины скорость курьерского поезда. Скорость курьерского поезда, если определять ее, лежа на рельсах.

Мир будто стронулся с места. И пошел на колонну.

- Теперь смотри, - тихо сказал Пастырь, не для Я сказал, для себя. Смотри, что бывает. Сейчас все хорошо будет видно.

Снег обрушился на колонну поперек и перекрыл дорогу. Часть людей лавина смахнула в небытие. Та часть, которая оказалась впереди лавины, продолжала двигаться своим чередом, а те, у кого на пути лег снег, остановились, стали накапливаться, как вода в запруженном ручье, расползаться вширь. Людской поток выплескивался на пустые холодные обочины и клубился: в нем возникали какие-то завихрения, течения, имеющие, возможно, свой смысл для тех, кто следовал им, но сверху равно бессмысленные и бесполезные.

И тут объявился некто, вставший на месте твердо и непоколебимо. Сейчас же вокруг него начала складываться группа скульптурно застывших людей. Об нее разбивались волны бурлящего людского потока. Потом образовалась цепь: часть группы устойчиво, плечо к плечу, перегородила дорогу. На цепь давили те, кто шел еще вперед под напором движущейся сзади массы. Сквозь цепь ломились и другие, уже знавшие, что произошло, но стремящиеся выбиться в одиночку сквозь этих, столпившихся, потом через завал - и дальше идти вперед по опустевшей дороге. Стоящих в цепочке то и дело пытались бить, но они выстояли, потому что толпа, надвигавшаяся на них, уже не была колонной, а была просто толпой.

- Что они делают?

- Условия обеспечивают. Смотри дальше.

Организующая воля постепенно брала вверх. Передние оттаскивали погибших, освобождая места для новых. Начали расчищать дорогу. Пригоршнями разрывали, разравнивали снег, разбрасывали камень. Замерзали, надрывались, падали, но медленно-медленно продвигались вперед. И потом снова пошли по дороге, подравнивая на ходу ряды. Складываясь в колонну.

Теперь у колонны был новый авангард, пробившийся сквозь лавину, и новый хвост - те, что успели пройти до начала бедствия и догнать в пути отставших ранее.

- Вот и все, что ты можешь сделать, - прервал молчание Пастырь. - Самый максимум.

- А если убивать по одному?

- Сам думай.

- По трупам будет труднее идти.

- Что ж, движение еще немного замедлится. Не более.

- А если колонну вовсе уничтожить?

- Уничтожить жизнь?

- Пусть останутся те, которые живут в деревнях. Пахари останутся.

- Ты уверен, что люди в деревнях не те, что идут в этой колонне? А не кажется тебе, что это те же люди, только ракурс другой? Ведь сейчас ты смотришь на них с вершины. Сапожник, который сидит на углу и чинит сандалии, всю жизнь сидит, не сходя с места, и чинит - он тоже идет. Движется. Участвует в общем движении. И сандалии, прошедшие через его руки, - экономическая база, опора для нового витка колонны, для очередного витка.

- А я?

- Ты? Ты тоже идешь, до не в строю, и потому обречен. Спустившись с вершины, ты опять вернешься на тот же круг.

Дорога

Я иду по дороге, по черному асфальтовому шоссе, залитому ртутным светом фонарей. Фонари отражаются в лужах на мокром асфальте. Я иду вдоль фонарей навстречу горизонту, иду долго, и ноги мои мокры. День сменяет ночь или ночь сменяет день, я не знаю. Здесь всегда светло от фонарей, а в той стороне, куда я иду, еще светлее.

Надежды, повешенные на фонарях, - это мои мечты. Я в них верил в детстве. Может быть, я сам развесил свои мечты на фонарях, чтобы лучше было видно. Чтобы больше не возвращаться к ним. Я иду к горизонту - финишу Ахиллеса и черепахи. Горизонт уходит: я слаб и медлителен. До горизонта, говорят, невозможно дойти. Я знаю, есть много способов для того, чтобы горизонт утратил свое значение. Можно построить дом и замкнуться в четырех стенах. Нет горизонта для спящего или мертвого. Для отшельника в его лесу. Для уходящего в космос. Но я-то иду пешком, и если остановлюсь, он тоже остановится, замрет, стабилизируется. Что я еще могу? Залезть на столб? Горизонт отодвинется. Наклониться? Он приблизится, но едва-едва, незаметно. Закрыть глаза? Но это не решает проблемы. Я обречен видеть горизонт вечно. Цель моя недостижимая, друг мой, ведущий за собой, враг убегающий, любовь безответная - горизонт.

- Но что-нибудь можно сделать? Что-нибудь можно?

- Можно, - сказал У. - Можно увести часть людей в сторону, чтобы они протоптали новую дорогу в снегах и скалах. Только стоит ли?

- А если остановить?

- Тогда погибнут все. Человек должен двигаться.

- Куда?

- Вперед.

- По кругу?

- Ты можешь предложить лучший путь? Нет? Значит, по кругу.

Все трое замолчали. Леденящая тишина вершины окутала их. Надо было спускаться, они понимали это, но стоило поддаться тишине - и видения плотно обступили каждого. Их мысли переплелись, оделись плотью. "Я не понимаю все-таки, - молча спорил с Пастырем Я, - почему люди обречены несвободе? Почему виноградаря должны отдавать виноград свой, плоды труда своего? Ведь своими руками виноград взращивали, своим лотом поливали, легко ли?" - "Но ведь сказано же, - возражал ему Пастырь, - что хозяин виноград насадил, обнес его оградой, построил башню, вырыл колодец; виноградари пришли на все готовое". - "Да полно, сам ли хозяин насадил? Чьими руками? Не своими же? Сказано: люди у хозяина в подчинении. Чужими руками!" - "Это уже не суть важно. К тому же сына его виноградари убили, сына, понимаешь?" - "Но если виноградник - орудие эксплуатации или то, что дает прибыль, тогда эксплуатируемые могут защищаться любым образом, в конце концов. И убийство сына - лишь средство, одно из". - "А если взглянуть на эту историю иначе? Если виноградник - царство божие, которое виноградари должны не для себя оставлять, но отдавать людям?" - "Людям? Хозяину, Пастырь, хозяйскому сыну! Нет, ты тут не темни, виноград - это виноград, плоды труда, ценность, которую виноградари своим трудом производят, и по справедливости всякое посягательство вправе они отвергать". - "Ты все упрощаешь, сын мой!" - "А ты усложняешь!" "Думаешь, истина в простом?" - "Не будем об истине. Если бы люди знали истину, то с виноградом как-нибудь разобрались бы. А пока ходят по кругу, плечо к плечу. И нет истины, а есть виноград, и надо за него драться".

У в спор сына с Пастырем не вступал. Он вдруг до боли отчетливо увидел, чем все это кончится. Когда они спустятся с вершины - а это неизбежно - У пойдет за рисом в то место, где крестьяне всегда оставляли ему свои приношения. Он пойдет, это тоже неизбежно, ведь нужно кормиться и кормить гостей, а он так и не собрался завести хозяйство, чтобы ни от кого из живых уже не зависеть. Он возьмет мешок с рисом, легко взвалит его на плечи и сразу же почувствует тяжесть пристального взгляда со стороны. У поправит мешок поудобнее и пойдет в гору нарочито медленно, надеясь: вдруг не удержатся, начнут бить. Но никто не станет его преследовать, прошуршат сбоку по кустам - и все. А когда доберется У до своей пещеры, он увидит то, чего не хотел бы видеть. Солдат увидит он, много солдат. Они будут стоять неподвижно и слушать Пастыря, смотреть на Пастыря, ловить каждое его слово. У тоже посмотрит на друга: сильно порублен. Кровь уже перестала течь, свернулась черными корочками, и выбитый глаз медленно подтягивался по щеке назад, в пустую глазницу. У не станет слушать его слов, а пройдет сквозь солдат и склонится над трупами сына и женщины. "А ведь я думал, что он бессмертен, - подумает У. - Почему я был уверен, что он тоже бессмертный? Потому, что мой сын?". В белую шею женщины глубоко вошла стрела. У погладит стрелу и отдернет руку, испугавшись, что сделает больно. Поднимется, беспомощно оглядываясь. Поодаль, сбоку от солдат, будет стоять, опустив руки и тоже внимая Пастырю, тень. У подойдет к тени, тронет за плечо. "Что же ты, - спросит, - что же ты, тень!" - "Они ждали, когда вы уйдете, - очнувшись, забормочет тень. - Они охотились за ним." "Зачем?" - "Не понимаю, зачем". - "Врешь?" - "Чтобы мир был. Молодые офицеры, заговор. Правительству был нужен Я - на нем горели все, кто присоединялся. А эти решили мир установить, инициативу проявили". - "А ты - продал?" - "Я опоздал!" - "Продал". - "Нет, какой мне смысл?" - "Ты от правителя приставлен?" - "Да". - Переметнуться решил?" - "Нет, просто опоздал, как вы не понимаете?"

Какой мрак в этом мире! Как он далек от вершины!

- Женщину - кто убил? - спросит У.

- Они, - тень кивнет на солдат.

Опять врешь, стрелу рукой держали, рукой кто-то ударил. Ты?

- Он, - тень укажет на сына. - Чтоб вы отомстили, вы же бессмертны.

- М-м-м, - только и скажет У, дернув головой, и наотмашь кулаком отмахнет тень куда-то в сторону.

А Пастырь будет продолжать свою проповедь. Он уже добрался до второй части обращения, первая - смысловая - кончилась. Сейчас Пастырь поет что-то абсолютно непонятное. Тренированный голос его красиво вибрирует, повышается и понижается, затихает и вновь гремят. Солдаты слушают. Впрочем, теперь они не солдаты, теперь они даже не люди - колония простейших под мощным парализующим воздействием извне. Потом, в третьей части проповеди, Пастырь опять врубит смысл, и станут солдаты такими, какими они нужны Пастырю. "Умеет, - зло думает У. - А ведь не воспротивился, когда Я убил ее. Как бы и не сам надоумил. Ему же на теплых, остывающих примерах легче учить".

И У войдет в свою пещеру. Найдет кирку, взвесит ее на руке я ударит в стену жилища. И стена поддастся: полетят камни, посыплется известка. Там, в глубине, свернувшись, уткнув голову в морщинистые лапы, спит дракон, худой дракон и какой-то полинявший. У разбудит его, ударив киркой плашмя. Дракон хрипло заорет, замашет бесполезными в пещере могучими крыльями, потом проснется окончательно и дохнет на У пламенем. Пламя дракона - не хилый человеческий огонь... Когда У придет в себя и выйдет из пещеры на волю, он увидит россыпь смоляно-черных обгоревших человеческих тел, да проповедника. Пастырь будет задумчиво смотреть туда, где по времени должно находиться солнце. Но солнца не увидит: взлетит над страной дракон, и тень от крыльев его разрастется вширь.

- Все по новой? - обернется Пастырь к У.

- Все по новой, - кивнет У.

А вокруг будет трещать, гореть сосновый, иссушенный жарким летом лес. "Зачем?" - спросит Пастырь.

- Зачем, во имя чего стоит кровь людей проливать? Все равно пойдет колонна дальше знакомым путем, единственным путем, - продолжал Пастырь свой диалог с Я. - Чего же ты добиваешься, бунтуя людей?

- Я хочу счастья для всех.

- И это всего опаснее. Сколько раз приходилось мне встречаться с подобными благодетелями человечества. Но разве не благими намерениями вымощена дорога в ад? В любое время и в любом месте находятся люди, готовые за небольшую плату твердить воем и каждому, что он, каждый, счастлив уже тем, что живет и работает в самое лучшее за все времена время, при самом лучшем общественном строе. И что сапог, который предлагают ему лизать, - самый вкусный сапог всех времен и народов. Устраивает тебя такой вариант всеобщего счастья?

- А ты? - опросил Я отца. - Что ты думаешь?

"Что женщина смертна, я знал, но неужели мой сын не бессмертен?" - с трудом оторвался от собственных видений У.

- Пора опускаться с вершины, - сказал он.

- Нет, ты ответь мне, - не отставал сын. - Желание у меня такое: узнать, чего хочешь ты.

- А я ничего не хочу, - ответил У.

Последнее откровение У

- Хватит с меня желаний. Человек, знающий чего хочет, слаб. Особенно, если он настолько глуп, чтобы высказываться вслух. Ему обязательно пообещают исполнение желаний. В обмен, разумеется. Сначала родители обещают счастье в обмен на послушание. Потом женщины - список их требований, как правило, растет по мере осуществления. Счастье в труде, вещает государство. - Трудись и будешь счастлив. Хочешь жизненных благ трудись, хочешь, чтобы тебе подчинялись, - научись повиноваться сам, лови указания начальников, предугадывай их желания. Трудись - и тебя возвысят, повинуйся - и впоследствии тебе уготован рай. Ты платишь сегодня, но выполнение твоих желаний откладывается на потом. Так в банке вкладчику обещают проценты, чтобы пустить его вклад в немедленный оборот. Но не вздумай заикаться о процентах в жизни - раздавят за черную неблагодарность и мелкую корысть. Хватит! Я не хочу, чтобы на моих вкладах спекулировали, чтобы строили групповое или личное счастье на моем послушании. Желаешь всегда приманки в капкане, а стоит ли приманка свободы?

Ни одна приманка не представляет уже для меня достаточной ценности. Ешьте сами, только не обижайтесь, когда клацнет.

Не выпускайте драконов! Ваши руки будут чисты от крови, но тысячи загубленных жизней пойдут на ваш счет, и счет этот будем вам предъявлен. Сегодня ли, завтра ли.

Десять тысяч жизней.

Тысяча жизней.

Одна жизнь.

7

Малое время на вершине оборачивается долгими годами в долине. Многими годами.

Женщина ждала, пока жизнь не затянула, не закрутила неотложными заботами. Но прежде она успела понять, что на вершину уходят надолго. И тогда - подчинилась жизни, перестала ждать.

"Странно, странно, - приговаривал врач, копаясь глубоко в теле. - Все вроде нашел, все повытаскивал, а головки нет. Головка-то потеряться не может, головка-то не маленькая. Самая большая часть тела, можно сказать. Да куда же она делась, в конце концов? Простите, - и врач резко убрал руки, потому что они у него затряслись, - а под радиацию вы не попадали?".

Боль была короткой, потом настал долгий покой.

Прошло тридцать лет с тех пор, как к вершине ушли трое - до тех пор, когда вернулся один. Рассказывать о его пришествии все равно, что описывать восход солнца. Зрячие это видели, слепым толковать бесполезно. Впрочем, слепые о нем слышали, а глухие видели: знали все.

Дело даже не в том, что он отвечал на все человеческие вопросы, - может быть, он на них и не отвечал: иногда улыбался, порой хмурился. Дело в том, что люди, глядя на него и слыша о нем, сами прозревали, что вопросы их суть второстепенные. Не то становилось важнейшим, единственно важным.

И люди шли к Нему, шли за Ним. И задрожало, и накренилось, рухнуло и рассыпалось все, что строилось веками. Строилось на века.

Многие узнавали в нем У. Некоторые видели в нем Я. А еще были такие, которые говорили уверенно: "Это Пастырь".

Все шли за Ним.

Женщина за Ним не пошла. Тридцать лет несла она людям Слово, и люди отмечали ее труд, ее самоотверженность, ее готовность идти до конца. К моменту пришествия она была главой общины. Она не пошла к Нему, ее дни были заполнены до предела, до мгновенья, ее занимали неотложные дела, и к тому же что мог сказать Ей он, кем бы он ни был. Ей, которая слышала Слово из первых уст, познавая истину. Ее долг был сохранить и передать Слово незамутненным. Каким она его расслышала и поняла.

Но воссияло все, что могло воссиять. И колонна сошла с круга и двинулась по спирали, поднимаясь с каждым витком все выше. Все ближе к вершине, где много простора и света. Где холодно и нечем дышать.