"Похвала тени" - читать интересную книгу автора (Танидзаки Дзюнъитиро)IV. Зов лисы– Послушай, в этой старой записке сказано только, что барабанчик принадлежал госпоже Сидзуке, а насчет лисьей кожи там нет ни слова… – Да. Поэтому мне кажется, что рукопись старше пьесы, иначе в ней были бы какие-нибудь намеки на сюжет спектакля… Иными словами, вполне возможно, что автор «Вишен Ёсицунэ» побывал в доме Отани или просто где-нибудь услышал эту легенду, и это натолкнуло его на создание пьесы, так же как реальный пейзаж подсказал создателю «Имосэямы» идею его драмы… Правда, тут есть известная неувязка – ведь написал-то «Вишни Ёсицунэ» Такэда Идзумо, значит, пьеса появилась уж во всяком случае гораздо раньше, чем эта рукопись, датированная 2-м годом Ансэй… Впрочем, там ведь сказано: «Гэмбэй Отани, семидесяти шести лет, записал, что слышал…» Значит, можно предположить, что сама легенда возникла намного раньше, а, как по-твоему? – Пожалуй… Но барабанчик-то этот никак не выглядит старым. – Да, возможно, он новый. Его могли еще раз покрасить или даже целиком сделать заново. Очень может быть, что это, так сказать, уже второе или третье «поколение», а раньше в ящичке лежал другой, гораздо более старый… Мы беседовали, сидя на камнях у реки, неподалеку от моста Сиба, тоже причисленного к местным достопримечательностям. Чтобы вернуться в Миятаки, нужно было перейти на другой берег. В своих «Записках о путешествии в провинцию Ямато» Каибара Экикэн [83] пишет: «Миятаки не водопад [84], как можно предположить по названию. Река Ёсино течет здесь между огромных скал, вышиной около пяти кэн, и таких отвесных, что они похожи на стоящие ширмы. Ширина реки здесь около трех кэн, в самом узком месте устроен мост. Река стиснута берегами и поэтому очень глубока, вид исключительной красоты». Эти строчки точно передают пейзаж, который открывался нашему взору с того места, где мы сидели. «Местные жители прыгают с этих скал в воду, – продолжает далее Экикэн, – и выплывают ниже по течению реки. Во время прыжка руки у них прижаты к телу, ноги составлены вместе. Погрузившись в воду на целый дзё, они расставляют руки в стороны, благодаря чему выплывают». В старинном свитке «Знаменитые места Ёсино» есть иллюстрация, изображающая эту сценку. В самом деле, очертания берегов, река – все было точь-в-точь как на той картинке. Река делает здесь крутой поворот, поток бьется о могучие скалы, брызжет белой пеной. Не удивительно, что каждый год плоты нередко разбиваются об эти скалы, как рассказал нам сегодня хозяин Отани… Обычно деревенские жители удят здесь рыбу или работают поблизости в поле, а завидев путника, тотчас зовут его посмотреть на их прославленную ловкость. Прыжок с утеса пониже стоит сто мон [85], с утеса повыше – двести, отсюда названия «Скала Сто мон», «Скала Двести мон»… Но сейчас остались одни названия, в последнее время мало кто интересуется таким зрелищем, и занятие это постепенно сошло на нет, хотя, рассказывал хозяин Отани, в молодости он тоже видал эти прыжки. – Видишь ли, в старые времена не так-то просто было добраться в Ёсино, чтобы полюбоваться сакурой… Люди приходили сюда кружным путем, через уезд Уда, тогда ведь не было таких дорог, как теперь. Так что Ёсицунэ бежал в Ёсино совсем не тем путем, которым ехали мы с тобой… Поэтому я считаю, что Такэда Идзумо определенно побывал здесь и видел барабанчик Хацунэ… – Цумура почему-то все еще не мог отделаться от мыслей о барабанчике. – Я, конечно, не лис, но меня тянет к этому барабанчику, пожалуй, посильнее, чем лиса. Когда я его увидел, мне показалось, будто я вижу родную мать… …Здесь нужно немного подробнее рассказать читателям о личности и образе жизни молодого человека по фамилии Цумура. По правде сказать, многое было неизвестно мне самому, пока он не рассказал мне все откровенно, когда мы сидели на тех камнях. То есть, как я уже говорил, мы вместе учились в колледже в Токио и в те годы очень дружили, но, когда настало время поступать в университет, Цумура по семейным обстоятельствам вернулся домой, в Осаку, и с тех пор забросил учение. Я знал, что он вырос в Осаке, в квартале Симаноути, в старинной купеческой семье, из поколения в поколение державшей ломбард. Кроме Цумуры в семье были еще две дочери, его сестры, но родители умерли рано, и детей растила главным образом бабушка. Старшая сестра давно вышла замуж, младшую тоже уже просватали, и бабушке не хотелось, да и боязно было оставаться одной; она пожелала, чтобы внук вернулся домой, к тому же кто-то должен был присматривать за делами, и Цумура внезапно решил бросить учение. «В таком случае почему бы тебе не поступить в университет в Киото?» – посоветовал я, однако в то время Цумура стремился не столько к занятиям наукой, сколько к литературному творчеству, так что, судя по всему, собирался, доверив коммерческие дела приказчикам, на досуге заняться сочинением романов – такая перспектива привлекала его гораздо больше… Иногда он писал мне, но ничто не указывало, чтобы он занимался литературой. Впрочем, когда человек, вернувшись домой, начинает вести жизнь обеспеченного молодого барина, честолюбие и задор улетучиваются сами собой… Вот и Цумура незаметно для себя свыкся с новым окружением и, как видно, вполне довольствовался мирной жизнью купеческого сословия. Когда года через два он сообщил мне в одном из писем о смерти бабушки, я живо представил себе, как в скором времени он наверняка женится, возьмет в жены истинную уроженку Камигаты, настоящую «госпожу-хозяюшку», как принято на старинный манер именовать таких женщин, и постепенно окончательно превратится в типичного обитателя купеческого квартала Симаноути… Он и после отъезда несколько раз бывал в Токио, но до этой поездки у нас все как-то не было случая поговорить по душам. Увидев Цумуру после долгого перерыва, я убедился, что в общем и целом мой товарищ стал именно таким, как я себе представлял. Когда студенты, будь то юноши или девушки, закончив учение, возвращаются в свои семьи, они меняются даже внешне, становятся белее лицом, полнеют, как будто вдруг стали лучше питаться… Вот и Цумура располнел, приобрел повадки молодого осакского барина. И хотя в его речи еще проскальзывали словечки студенческого жаргона, но осакский акцент – он немного чувствовался и раньше – стал теперь гораздо заметнее… Думаю, этого описания достаточно, чтобы читатели могли составить себе представление о внешности молодого человека по фамилии Цумура. Мы сидели на камнях, когда он внезапно начал рассказывать мне о связи между барабанчиком Хацунэ и его собственной жизнью, о мотивах, побудивших его отправиться в эту поездку, о тайной цели, которую он до сих пор держал ото всех в секрете. Все это было довольно запутано, переплетено между собой, но я постараюсь по возможности сжато передать главное содержание его рассказа… – Только тот, кто родился и вырос в Осаке, – начал Цумура, – кто, как я, потерял родителей в раннем детстве, только тот, повторяю, может в полной мере понять мое душевное состояние. Как известно, в Осаке сложились три своеобразные формы музыкальных произведений – баллады «дзёрури», песни «дзиута» и пьесы школы Икута для исполнения на кото. Я не бог весть какой знаток музыки, но она была частью моего окружения, и, таким образом, я имел возможность приобщиться к этим музыкальным произведениям, они как бы сами собой запечатлелись в сознании и незаметно оказали на меня большое влияние. Помню – мне было тогда лет пять, – в глубине нашего дома в Симаноути изящная белолицая женщина с ясными, большими глазами играет на кото, а слепой учитель музыки аккомпанирует ей на сямисэне… Эта сцена осталась в памяти как отдельная, отрывочная картина, и мне кажется, будто утонченный облик той женщины, игравшей тогда на кото, – единственный образ матери, сохранившийся в моей памяти. Правда, потом бабушка говорила мне, что то была, наверно, она сама, потому что моя мать умерла еще раньше… Но вот что удивительно – я отчетливо помню, что женщина и учитель играли пьесу «Зов лисы», одну из пьес школы Икута… Впрочем, в нашей семье все женщины – и сестры, и бабушка – брали уроки музыки у этого мастера, так что мне и после того не раз случалось слышать эту же пьесу, и, может быть, поэтому первое впечатление так закрепилось в памяти… Вот слова этой песни: До сих пор помню наизусть и мелодию, и слова… Но если я так хорошо запомнил, как та женщина и учитель пели именно эту песню, значит, было в этих словах нечто вызвавшее отклик в душе наивного маленького ребенка. Вообще-то в песнях «дзиута» концы с концами зачастую не сходятся, порядок слов перепутан, есть много мест, смысл которых трудно понять. К тому же содержание заимствовано из пьес театра Но или драм «дзёрури», так что, не зная источника, тем более трудно уловить, о чем идет речь. Песня «Зов лисы» тоже, как видно, основана на каком-то классическом сюжете. Но слова: «И напрасно я на тропке стою, все зову ее, слезы лью…» – и дальше: «Так отчего же, матушка-лиса, ты убегаешь от меня в леса?» – живо передают горе ребенка, тоскующего о покинувшей его матери. Очевидно, они-то и произвели на меня тогда такое сильное впечатление. А эти слова: «Крадучись, крадучись все дальше от сынка, крадучись, крадучись – а в душе тоска…» – напоминают колыбельную песенку… Я не знал тогда ни иероглифов, которыми пишутся слова «Зов лисы», ни что означают эти иероглифы, но, много раз слушая эту песню, я все же смутно уразумел, сам не знаю, по какой ассоциации, что она имеет какое-то отношение к лисе. Может быть, я сообразил это потому, что бабушка часто водила меня на спектакли кукольных театров Бунраку [86] и Хориэ, и мне врезалась в память сцена расставания матери с сыном в пьесе «Листок Лианы» [87], это постукивание ткацкого челнока: «тон-карари, тон-карари», когда мать-лисица сидит за ткацким станом в осенних сумерках, и потом – финал, когда, скорбя о предстоящей разлуке со спящим мальчиком, она пишет на бумажных раздвижных ставнях стихотворение: Кто не ведал сиротства, тот вряд ли поймет, с какой силой эта сцена апеллирует к сердцу мальчика, никогда не знавшего родной матери. Я был всего лишь малым ребенком, но когда я слышал слова: «А сейчас ухожу, чтобы в Идзуми, в облачном крае от людей вдалеке поселиться…» – воображение рисовало мне узенькую тропинку в лесу, расцвеченном красками осени, белую лису, бегущую к своему старому логову, и, мысленно сопоставляя судьбу бегущего вдогонку за ней ребенка с собственной участью, я чувствовал, что тоска по умершей матери завладевает мной с новой силой. Добавлю, что лес Синода находится вблизи Осаки, – возможно, поэтому у нас с давних пор есть множество детских песенок для комнатных игр, например: поют дети. Один изображает лису, а двое других держат за концы веревку с петлей, это охотники. Игра называется «Охота на лису». В Токио тоже есть игра в этом роде; как-то раз, в одном чайном домике, я попросил гейш показать, как в нее играют, но оказалось, что в Токио играющие сидят, в то время как в Осаке все участники стоят, и тот, кто изображает лису, под звуки песни постепенно приближается к петле, с забавными ужимками подражая движениям лисы, – если это хорошенькая девушка или молоденькая женщина, игра становится еще интереснее… Мальчиком, на новогодних праздниках в гостях у родных я сам участвовал в этих играх. До сих пор помню одну юную красавицу, подражавшую лисице с необыкновенным искусством… Есть еще другая игра: все участники берутся за руки и садятся в кружок, а посредине садится «черт». Играющие прячут в руке какой-нибудь маленький предмет, например боб, и, распевая песню, украдкой передают этот боб друг другу. С окончанием песни все неподвижно замирают, а «черт» должен угадать, у кого в руке боб. Вот эта песня: В этой песне звучит смутная тоска ребенка по родному дому. В Осаке всегда много девочек и мальчиков из близлежащих провинций, отданных на срок в услужение. Холодными зимними вечерами эти маленькие работники, сидя вокруг очага вместе с семьей хозяина, играют в разные игры и поют эту песню – такие сценки можно часто наблюдать в купеческих семьях, в кварталах Сэмба или Симаноути. И в самом деле, когда эти дети, присланные из глухих деревень обучаться торговому делу и городским манерам, поют: «Приходи ко мне в лес Синода!» – они, наверное, вспоминают своих родителей, в этот поздний час уже спящих в тесных каморках под камышовой крышей… Много лет спустя, увидев в театре шестой акт «Сокровищницы вассальной верности» [88] – ту сцену, где неожиданно появляются два самурая в низко надвинутых на лоб плетеных шляпах, – я услышал, что музыкальным аккомпанементом к этому эпизоду служит именно эта песня, и был поражен, до чего хорошо она гармонирует с ситуацией, в которой очутились Ёитибэй, О-Кару и О-Каю… В нашем доме, в Симаноути, тоже было много учеников, и, когда они пели эту песню, я и жалел их, и в то же время завидовал. Жалел, потому что, разлучившись с родителями, им приходится жить в чужих людях, а завидовал оттого, что стоит им вернуться домой, и они снова увидят отца и мать, а у меня родителей нет. И вот я решил, что, если пойти в лес Синода, я, может быть, встречу там мою мать… Помню – да, точно, я учился тогда во втором или в третьем классе, – я потихоньку, тайком от домашних, отправился туда вместе с одним мальчиком из нашего класса. Сообщение было крайне неудобным, даже в наше время туда нужно ехать сперва электричкой, а потом шагать пешком добрую половину ри, а в те времена даже электрички, кажется, не было, потому что большую часть пути мы, помнится, проделали в громыхающей повозке и потом довольно долго плелись пешком. В лесу, среди больших камфорных деревьев, стоял маленький храм, посвященный богу Инари [89], рядом был колодец, он назывался «Зеркало госпожи Листок Лианы». В храме мы долго разглядывали картину, изображавшую расставание лисицы-матери с сыном, и портрет какого-то актера, не то Дзякуэмона, не то кого-то еще. Несколько утешенный этим, я вернулся домой, а на обратном пути из крестьянских домов, встречавшихся по дороге, то и дело доносилось постукиванье ткацкого стана – «тон-карари, тон-карари», – и эти звуки рождали в душе невыразимо теплое чувство. Должно быть, в тех краях растет знаменитый хлопчатник Кавати, и потому во многих семьях имелись ткацкие станы… Так или иначе, не могу тебе передать, как отрадно было мне слышать эти звуки. Но вот что странно – я постоянно тосковал не столько об отце, сколько прежде всего о матери. Правда, отец умер раньше нее, так что если мать я еще в какой-то степени помнил, то об отце у меня не могло сохраниться ни малейших воспоминаний. Возможно, моя тоска по матери была связана со смутным томлением по некоей «неведомой женщине», иными словами, может быть, это было первым проявлением своего рода любовных чувств, возникающих еще в детские годы? Ибо женщина, в прошлом ставшая моей матерью, и та, другая, кто в будущем станет моей женой, в равной мере были для меня «незнакомками», одинаково связанными со мной невидимой нитью судьбы… Впрочем, даже без таких обстоятельств, как у меня, ощущения такого рода знакомы каждому, и вот тебе доказательство: в этой песне – я говорю о «Зове лисы» – поется как будто о тоске матери по ребенку, но вместе с тем слова: «С каждым шагом тяжелее разлука» отражают переживания любовников, женщины и мужчины, их горе, когда приходится расставаться. Кто знает, может быть, автор нарочно придал такое неопределенное звучание этим фразам, чтобы их можно было понять и в том и в другом смысле? Теперь я думаю, что с первого же раза, как я услышал эти слова, в моем воображении возникал не только образ матери. Нет, разумеется, этот смутный образ был моей матерью, но в то же время – женой… Вот почему мать всегда представлялась мне не пожилой женщиной, а только юной красавицей, похожей на Сигэнои, героиню пьесы о погонщике Санкити [90], благородной дамой в роскошном наряде. В моих мечтах мать была похожа на Сигэнои, а себя я часто представлял на месте этого Санкити. Возможно, драматурги эпохи Токугава были сверх ожидания тонкими психологами, умевшими искусно затронуть тончайшие эмоции, таившиеся в подсознании зрителей. Вот и эта пьеса о Санкити – на первый взгляд в ней бесспорно речь идет о любви, соединяющей родителей и детей, действующие лица – девочка, дочь вельможи, и, как бы по контрасту, мальчик, сын простого погонщика, а между ними – фрейлина Сигэнои, кормилица девочки и, как потом выясняется, родная мать мальчика… Но между строк, в подтексте, есть, пожалуй, намек и на безотчетную, неосознанную детскую влюбленность. Во всяком случае, и мать и девочка, живущие в роскошном дворце даймё, могут в равной степени быть объектом любовного томления… А в пьесе «Листок Лианы» и сын и отец одинаково тоскуют о покинувшей их матери и жене, и то обстоятельство, что эта мать – на самом деле лиса, еще сильнее уносит зрителей в мир несбыточных сладких грез… Я, например, тоже всегда мечтал, чтобы моя мать оказалась лисицей, как в этой пьесе. Как я завидовал мальчику, сыну Абэ! Ведь если мать – женщина, нет надежды снова ее увидеть, а если она – лиса, не исключено, что когда-нибудь она опять превратится в женщину и вернется… Каждый ребенок, потерявший мать, увидев этот спектакль, обязательно будет мечтать о том же… В пьесе «Вишни Есицунэ» этот ассоциативный ряд «мать – лиса – красавица – любовница» показан еще теснее. Здесь и мать и сын – оба лисы, больше того, хотя Сидзука и лис Таданобу находятся в отношениях госпожи и вассала, в глазах зрителей они прежде всего выглядят любовниками, вместе совершающими традиционное путешествие «митиюки» [91]. Этот эпизод так и задуман… Может быть, поэтому я больше всего любил эту балетную сцену. Я воображал себя на месте Таданобу и, мысленно пробираясь сквозь тучи цветущей сакуры, так же как он, влекомый стуком барабанчика Хацунэ, обтянутого кожей матери-лисы, летел душой по следам госпожи Сидзуки. Мне так нравилась эта сцена, что я подумывал даже о том, чтобы научиться танцам и исполнить роль Таданобу хотя бы на любительской сцене… Но это еще не все, – добавил он, вглядываясь сквозь сгустившиеся сумерки в смутные очертания леса на другом берегу. – На сей раз я и в самом деле приехал в Ёсино, влекомый стуком барабанчика Хацунэ… – И при этих словах на его добродушном лице мелькнула какая-то загадочная улыбка. |
||
|