"Ночь чудес" - читать интересную книгу автора (Тимм Уве)

Глава 18 МОГИЛЬНЫЙ ОРАТОР

Я решил съесть сосиску с карри и двинулся в сторону вокзала Цоо, там, помнится, был ларек, открытый до самого утра. Пахло прогорклым жиром, жарившиеся на электрогриле сосиски съежились и были не больше мизинца, темно-коричневая кожура потрескалась и полопалась.

— Марочки не будет? — попросил нищий старик, на голове у него была толстая вязанная крючком шапка, похожая на колпак-грелку, какие надевают на кофейники. Дал ему пятьдесят пфеннигов. Он раз сто кивнул в знак благодарности и пожелал мне «успешной ночи».

— Что значит «успешной»?

При этих словах его лицо задергалось, по нему точно заплясали языки пламени.

— Жар, — забормотал он, — вот здесь, в голове, не войдешь, не войдешь, вот и первое крыло готово, отпилено, затоптано в прах. Прах, прах, прах в моей головушке, а сон из головушки улетел. — Старик поперхнулся. — Тигровый питон воюет, коршун не воюет, — он начал нести что-то уж вовсе непонятное.

Я пошел на угол Курфюрстендамм и Иоахимсталерштрассе, в закусочную «Раннерспоинт», взял сосиску с карри. Рядом за столиком мужчина ел тефтельку, намазав ее толстым, с палец, слоем горчицы. Заметив мой взгляд, он сказал:

— Ага, это я для вдохновения. Когда ничего в голову не приходит, иду сюда и заправляюсь тефтельками с хорошим количеством горчицы.

— А что же должно прийти вам в голову в такой час? Ведь ночь уже.

— Речь пишу. Утром мне ее произносить.

— Разрешите узнать, какого рода речь?

— Надгробную.

— Вы пастор?

— То-то и оно, что наоборот. Я сочиняю надгробные речи для тех покойников, которые не пожелали, чтобы в последний путь их провожал пастор.

Я заказал пива и принялся за сосиску. А сам вспомнил о смерти матери. Она вышла из церковной общины, это не было каким-то демонстративным актом, просто предприятие приносило одни убытки, у матери было полным-полно забот, и она решила, что Господь Бог не будет в обиде, если она сэкономит на церковной подати и одной заботой станет у нее поменьше. Когда она умерла, возник банальный вопрос: как я должен похоронить мать? Наверняка для этого существует какой-то определенный порядок, некая форма. Человека, прожившего такую жизнь, какая была у моей матери, нельзя похоронить, просто доставив гроб на кладбище и опустив в могилу. Вероятно, мне следует что-то сказать на похоронах. Но я был убежден, что не смогу, — я же знал себя. Потребуется вся сила воли, чтобы не разреветься, не расплакаться без удержу. Как ни странно, слезы одолевают меня, когда рядом есть кто-то и когда я говорю, — стоит начать говорить, изливать горе в словах, я тут же разражаюсь слезами. А если не расплачусь, то вместо скорби буду чувствовать лишь гнетущую грусть, тихую и плотную.

— Мне кажется, — сказал я, — это непростая задача: каждый раз суметь найти верный тон на похоронах.

Он слизнул с пальца горчицу и кивнул:

— Зависит от того, что требуется. Все пишется в соответствии с пожеланиями родных и близких покойного, одни посуше просят, другие — чтоб послезливее. — Могильный оратор плюхнул на тефтельку еще горчицы. — Все решают родные и близкие. И довольно скоро ты смекаешь, чего им хочется — поплакать всласть или проводить покойника в сосредоточенном скорбном молчании, втайне предвкушая, как будут делить наследство. Понятное дело, надо присмотреться к людям, к их образу жизни. Может, им и вообще наплевать, что на кладбище скажут да как все устроят. Хотя бывают случаи, когда сам покойник детально в завещании расписывает, что да как о его жизни говорить. Все тут вам: кульминационные моменты, запоздалые оправдания, а то и злобные пинки, так сказать, с того света. Что угодно бывает, ничего нет невозможного. — Он взял еще банку пива, отпил. — Раздражение слезных желез — штука нехитрая. По этой части Шекспир был мастак. А в конце жизни сам мучился от болезни слезной железы. Главное, чтобы родные и близкие покойного привели вам какие-то детали, рассказали о его привязанностях. Это может быть канарейка, например, или, — он огляделся по сторонам, — или вот хоть старый вязанный крючком колпак для кофейника, быть может, единственная вещь, которую пятнадцатилетняя беженка, уроженка Восточной Пруссии, сберегла в тяжкие дни скитаний, вынесла из родного дома в Кенигсберге, откуда бежала по льду залива. Колпак, который в студеную зиму сорок пятого защищал ее от холода, равно как и во время долгого странствия через всю Померанию, откуда она прибыла в Берлин. Колпак, который она натянула на голову вместо шапки, и, когда в город вошли русские, он спас ее, ибо она солгала, что больна тифом, а потом был первый натуральный кофе, кофе в зернах, подарок американского солдата, который преподнес его девочке, обратив внимание на ее диковинный головной убор. Предположим, солдат из Нью-Орлеана. Там ведь тепло, колпаки для кофейников не нужны. Наша девушка выходит замуж, у нее рождаются дети, затем на свет появляются внуки, годы летят, но летом в воскресные дни семья собирается за кофейным столом, и тогда на кофейник водружают старый колпак, о да, во многих местах он уже зашит и заштопан добрыми руками, но он по-прежнему хранит тепло, старый колпак, символ надежности, домашнего уюта и тепла, ведь именно этими бесценными дарами так щедро делилась с нами покойная… И тут вы взмахиваете старым потрепанным колпаком, и все собравшиеся проводить покойницу в последний путь заливаются слезами и в потоке слез выплывают за дверь ритуального зала. У меня есть коллега, дама, она владеет искусством похоронного красноречия в совершенстве. Иногда и сама ревет. Потом, конечно, пришедшие проститься удивляются и не могут взять в толк, с чего это их так разобрало, смотрят друг на друга в неловком смущении, ну и спешат пропустить рюмочку доброго шнапса, чтобы смыть тягостное чувство. Я все это могу устроить и для вас. Не сомневайтесь. Все, что пожелаете. Реагировать надо как следует, прочувствованно. А можно и спокойные похороны заказать, причем независимо от того, хороните вы в землю или кремируете, никакого надрыва, можно даже сигару выкурить, погрузившись в глубокую задумчивость. Наши левые старики это ценят. — Он слизнул с пальца горчицу.

И вдруг помотал головой:

— Нет, не подаю.

Я обернулся и тут увидел, что давешний старик нищий с вокзала Цоо приплелся сюда следом за мной. Теперь он немедленно принялся бормотать, уставясь мне в лицо. Я заказал для него сосиску с карри.

— Знаете, — бормотал старик, — там, там… — левое веко у него дергалось, — там было бомбоубежище, бункер, противовоздушная оборона, там зоопарк, русские пришли, бегемоты в зоопарке убиты! Обезьяны… пожар… Загорелись, побежали к воде, а рыбы? Рыбы на земле бились, вот так, вот так… Жирафы? — убиты. Слоны? — убиты. Убиты! Убиты! Убиты! Из бункера — бум! Бум! Все время — бум! В небе снаряды, на земле русские, бум! С крыш стрельба, бум! Я пришел, крокодилы убиты. Бум… И слоны… Убиты. Убиты.

— Забирай и вали отсюда по-быстрому, — сказал мужик, который жарил сосиски, протягивая старику картонную тарелку, и замахал рукой, прогоняя его. Старик отошел на несколько шагов, остановился и снова возбужденно забормотал что-то. Тарелку он держал в руке, но словно вообще ее не замечал.

— Раньше вы, наверное, историей литературы занимались? — предположил я, обращаясь к могильному оратору.

— Нет. Почему вы так подумали?

— Да вы вот о сигарах упомянули, мне сразу Бертольт Брехт вспомнился.

— Нет, я философию изучал, несколько семестров осилил. Философию и санскрит. В шестьдесят восьмом бросил. Философия! Мальчишеский порыв. Потом заработок себе нашел — гробы выносить. Вот и познакомился с одним из сочинителей надгробных речей, старой школы был специалист, даже скорбные стихи к случаю писал. В те времена не перевелись еще люди, которым хотелось, чтобы гробы с их родственниками опускали в землю под декламацию стишков. Ну, работал себе и работал, пока однажды случай не подвернулся — надо было хоронить атеиста. Знакомый тот, многоопытный краснобай, встал в тупик. Покойник-то, оказывается, покончил жизнь самоубийством, повесился. А был непреклонным коммунякой. Как увязать одно с другим? Что делать? Родные и близкие покойника, все как один закаленные партийцы, потребовали чисто политическую речугу. А что говорить-то? Они же верят в светлое будущее, истово верят. Выходит, несознательный был покойничек. Вот тут я и попробовал свои силы в этом жанре. Блоха[18] цитировал, его принцип надежды. Еще сказал, самоубийство — это, мол, наша лицензия на свободу, ибо в самоубийстве содержится некая крупица свободы, о да, лучезарной свободы. Работы в те времена было завались, многие после шестьдесят восьмого года отвернулись от церкви, волна такая пошла, ну и я не растерялся. Настоящий бум был. А писать оказалось нетрудно. Жизнь, общество. Общество было оплевано, реальность капитализма то есть, его античеловеческая сущность. А жизнь, значит, сделаем лучше. «Смело, товарищи, в ногу, духом окрепнем в борьбе!» и все такое. А в завершение — фанфары, да погромче продудеть: наш товарищ боролся, ныне он упокоился, но борьба продолжается! — Оратор отхлебнул пива и посмотрел на меня. — А вы в какой отрасли трудитесь? В шоу-бизнесе?

— Простите, но с чего вы взяли?

— С вашей прической не в банке же служить.

— Это точно.

На противоположной стороне улицы остановился машина Рабочего союза добрых самарян. На краю тротуара лежал человек, еще двое стояли радом, но было непонятно, что же случилось — сбила его машина или в драке так отделали. Оратор тоже поглядел в ту сторону и сказал:

— Еще один алкаш в коме. Да, скажу я вам, нынче работать стало трудновато. О чем говорить? Даешь краткую биографию покойного, а общественная жизнь что? Тут все по нулям, и с будущим не лучше. Конкурентам нашим церковным в этом смысле зеленая улица. Библия ведь отлично служит справочным пособием по устройству всевозможных светских мероприятий. Что угодно в ней найдешь. А мне, как назло, к Библии нельзя обращаться. — Он сунул в рот последний кусок тефтельки, вытер перепачканные горчицей пальцы. — В последнее время едва свожу концы с концами.

Откуда-то вынырнул тамил — продавец цветов с охапкой красных роз, у которых уже поникли головки. Подошел, стал предлагать нам розы, растопырил пальцы. Одна роза — пятерка. Могильный оратор сказал:

— Нет, не надо.

Лицо у тамила было усталое и печальное, должно быть, он уже несколько часов бродил по барам-ресторанам, пытаясь сбыть увядшие розы. Впрочем, возможно, розы поникли недавно, во время его скитаний по злачным местам ночной столицы. Консервант ведь рассчитан на определенное время, и после полуночи его действие прекращается, — я вспомнил Шпрангера, — быть может, именно он днем подрезал стебли этих роз садовыми ножницами. Поддавшись внезапному порыву, я купил у тамила одну розу. Сколько лет я неизменно отказывался, если продавцы предлагали розы, а тут вот за пятерку купил почти безнадежно увядший цветок. Я держал розу в руках и не знал куда девать. Выбрасывать цветы всегда неприятно, даже увядшие. Положил розу на стойку закусочной и решил оставить там, когда буду уходить.

Тамил пальцем показал на сосиски:

— No pork? [19] — И, будто ребенок, скорчив гримасу отвращения, помотал головой.

Продавец уверил его:

— Is no pork, is real cow[20], — и подмигнул, глядя на нас с оратором. — Аллах акбар, Аллах велик, метр вместе с кепкой, бездельник-старик. В печенках у меня ихний Аллах. — И пододвинул тамилу картонную тарелку с сосиской, политой карри. — Что дают, то и ешь, нечего привередничать. Хе-хе. — Он засмеялся, глядя на тамила. Тот улыбнулся в ответ, приветливо кивнул, положил свои унылые розы на столик и принялся за сосиску.

— Три года назад, — сказал я, — когда умерла моя мать, я тоже был в растерянности, непонятно было, по какому… как бы сказать? — по какой форме ее хоронить. Она вышла из церковной общины.

— И как же вы решили проблему? Я хочу сказать, как были организованы похороны вашей матушки?

— Я не нашел ничего лучше, как обратиться за советом к священнику церкви Христа, в которой меня крестили. Отправился к нему скрепя сердце, потому что я, как и мама, из общины вышел. Пастор — очень милый, открытый человек, современный, какое-то время был духовным попечителем то ли рокеров, то ли байкеров. На похоронах говорил просто, без затей, речь была тактичная и трогательная.

— Да, — сказал могильный оратор, — конкуренты наступают на пятки. Даже критически мыслящие люди, такие, как вы, снова бросились в объятия церкви. А другие просто ликвидируют мертвые тела, сжигают, пепел потом помещают в маленькие жестяные баночки, которые в земле быстро ржавеют и рассыпаются. Эти баночки закапывают просто так, даже надписи не делают. А теперь новая конкуренция завелась, шустрые такие молодцы, лезут в нашу отрасль, организуют похороны с поп-музыкой, форменные спектакли устраивают. А гробы заворачивают в упаковочный материал, такой же, как оболочка, которую Кристо на Рейхстаг напялил. Да еще видеоклипы крутят — найдут в письменном столе покойного домашние киносъемки, подверстают музычку, техно, скажем, гробы облепят хромированными безделушками от Харли и Дэвидсона, оркестрантов Берлинской оперы наймут, «Born to Be Wild» играть заставят, хит этот группы «Степной волк», знаете? Готт заявил, это самый одухотворенный последний танец на танцульке.

— Готт?

— Ну да. Фамилия такая — Готт[21]. Производство гробов у него, гробов для оптимистического отправления культа мертвых. Готт. Не псевдоним, фамилия. Вот уж нарочно не придумаешь.

Тамил доел сосиску и снова подошел к нам, предлагая розы. Решил, видно, что у нас изменилось настроение, или подумал, я уже забыл, что купил розу. А может быть, у него просто уже выработался рефлекс предлагать цветы всем и каждому. Могильный оратор терпеливо покачал головой.

— А в восточных землях что? Ведь там, наверное, для вас открылся новый рынок? В ГДР большинство населения было неверующим.

— Какое там… В ГДР они из тактических соображений атеистами заделались. У нас церковная подать была, у них — членство в партии, вот и весь сказ. А теперь у них покойников хоронят смиренные лютеранские священники. Или бывшие функционеры партийные. Вы и не поверите, если я вам расскажу, кто там нынче трудится на ниве похоронного красноречия, — старые руководящие кадры, большие шишки, вот кто. Оно и понятно — раньше агитацией и пропагандой занимались, теперь чей-то жизненный путь корректируют постфактум. Нет, в бывшей ГДР нет нам места на рынке. Восточным немцам ведь даже в ритуальном зале одно подавай — чтоб дух был, как в их старом общем стойле. Ничего не попишешь. Приходится подрабатывать дополнительно.

— Чем же?

— На пианино теперь играю. По воскресеньям в обеденное время играю на пианино в одном кафе. Играть в детстве научился. Вечно матушка над душой стояла. Каждый день два часа изволь отсидеть за инструментом. Уж до чего я музыку эту терпеть не мог, а вот поди ж ты, пригодилась. В университетские годы тоже играл немного в джазе, ансамбль у нас был студенческий, в начале шестидесятых. — Он аккуратно подобрал пальцем каплю горчицы, оставшуюся на краю тарелки. — Руди Дучке, вот кого бы я похоронил с превеликим удовольствием. Жаль, на его похоронах речь говорил протестантский поп. Дучке и еще Блоха… Вы в Берлине живете?

— Нет. В Берлине я… — я запнулся, — в гостях.

— А сами откуда?

— Из Мюнхена.

— Я дам вам визитку. Могу и в Мюнхен приехать, при условии возмещения транспортных расходов. Билет я беру второго класса.

— А сколько вы берете за речь?

— Тысчонку. Сами понимаете, речь абсолютно индивидуальная, никакого шаблона. Надо учесть и то, что предварительно я провожу собеседования, собираю информацию о жизни усопшего, знакомлюсь с родными и близкими покойного, это вам не пустая трепотня без подготовки. Ведь надо подвести общий итог, итог всей жизни. Смерть всегда очень зависит от того, как человек жил. Смерть — это реквием. Вот взять хотя бы слово, которое мне предстоит произнести завтра. Четвертые сутки бьюсь, сижу не разгибаясь.

— А кем был покойный?

— Пенсионера хороним. В прошлом — учитель. Оставил завещание, распорядился, чтобы хоронили без представителей церкви, а речь заказали ритуальному оратору. Организацией похорон занимается контора, которая часто ко мне обращается. Вот и в этот раз обратились. Жена старика умерла несколько лет назад, сын живет в Брюсселе. Я ему позвонил, а он — коротко и ясно — я с папашей разругался, говорит, еще в студенческие годы. Тот, видите ли, отказался платить за обучение сынка. На похороны, говорит, и не ждите, потому что старик на мои похороны ни за что не приехал бы. И вообще, говорит, кто твой отец, решает случай, а потом пустился было читать мне лекцию — за мой счет, звонил-то я — о том, что такое отцовство. Фуко давай цитировать. Я от удивления подпрыгнул. Перебил скорей, спрашиваю: «Каким он был человеком, отец ваш?» А сын в ответ: «Лучше не буду рассказывать, каким он был, а то придется вам на похоронах честить папочку последними словами». Ну, говорю, спасибо, и трубку повесил. Дай, думаю, соседей расспрошу, кто там в одном доме с ним жил. Говорят, неприветливый, ни тебе здрасьте, ни до свидания, на всех волком смотрел. Вот так. Попробуйте-ка из такого материала приличное надгробное слово состряпать. Да еще на похороны, как до дела дойдет, хорошо, если три человека явятся. Так что завтра перед началом надо будет принять на грудь, иначе не смогу себя заставить даже в ритуальный зал войти. А водка, между прочим, тоже денег стоит. Пасторам вот платят за то, что они людей на тот свет провожают, хотя у пасторов пенсия есть. А у меня ни должности, ни ставки. В общем, если будет нужда — достаточно одного телефонного звонка. — Он извлек из кармана мятого черного пиджака визитную карточку. — А если интересуетесь, приходите завтра на похороны. Целлендорфское кладбище, в одиннадцать.

— К сожалению, не получится. Завтра утром я улетаю в Мюнхен. Но в работе вашей желаю вам всяческих успехов.

— Спасибо. Очень кстати, а то концовка что-то не получается.

Я проводил его взглядом. Он медленно перешел через улицу, казалось о чем-то размышляя. Старик с колпаком-грелкой на голове — только теперь я сообразил, что вдохновило могильного оратора, когда он пересказывал надгробную речь якобы своей коллеги, — старик все еще топтался неподалеку, не выпуская из рук тарелку с сосиской. Он был страшно возбужден и не переставая ругался, руки у него тряслись, он заляпался соусом, на замызганных светлых штанах соус оставил красно-коричневые полосы, тело старика все сильнее дергалось в конвульсиях.

— Эй, эй! Вы забыли вашу розу! — окликнул меня хозяин закусочной. Я обернулся, и он принес ее мне.

На секунду я заколебался — не лучше ли сунуть розу в мусорный бак, к перемазанным горчицей картонным тарелкам? И не смог. Пошел по Курфюрстендамм, неся розу на длинном стебле, с устало поникшей головкой. Час был поздний, но под фонарями еще слонялись проститутки, все — в коротеньких обтягивающих юбчонках. Одна окликнула меня: «Привет, малыш!» Интересно, подумал я, почему в их среде прижилось именно это обращение? «Привет, малыш!» То ли они себя подбадривают, чтобы дальнейшее, то, что последует, было не так противно, то ли клиента? «Малыш, беги скорей к мамочке!» Или, может быть, это зов из далеких глубин, может быть, он должен напомнить о раннем опыте в области секса, который был еще оторван от любви и ничему не служил, кроме получения удовольствия? Все просто, все вызывает любопытство… Из-за ярко освещенного стеклянного ящика — витрины на середине тротуара — вынырнула молодая женщина и заговорила со мной не то по-русски, не то по-польски, коренастенькая, крепкая и совсем юная, даже резкий неоновый свет, лившийся из витрины, ее не портил. Густые каштановые волосы убраны со лба и заколоты на затылке. Она весело, искренне засмеялась, во рту блеснула стальная коронка. Вдруг протянула ко мне руку, я хотел отвести ее, но заметил, что в руке записка, клочок бумаги. На нем шариковой ручкой было криво нацарапано: «Один номер — двадцать марок». Она закатала рукав блузки, и я увидел татуировку — две собаки, совокупление, кобель сзади, с развевающимися над головой длинными ушами, а у сучки, она под ним, острые уши настороженно подняты, а морда с умильным выражением обращена к зрителю. Художественная картинка.

Как бы то ни было, я качаю головой и говорю:

— Нет. Я здесь проездом, по делам.

Она не понимает, трогательно беспомощным жестом прижимает руки к груди, к сердцу, словно хочет сказать, что готова открыть мне что-то еще. А может, просто хочет показать другие татуировки. Я протягиваю ей розу. Она берет… и вдруг ее лицо озаряется радостным изумлением. Я пошел дальше, потом, обернувшись, помахал ей. Она махнула рукой в ответ и что-то крикнула, слов я не разобрал, подняла кверху розу с поникшей головкой и засмеялась.

Горели неоновые рекламы, на земле мелькали лазерные световые пятна — названия модных товаров. Витрины с выставленными в них вещами подсвечены красным и белым, выделены точно пунктиром цепочками огней, но от всего этого они лишь казались еще более одинокими.

Вдали вспыхивали зарницы, но раскаты грома не доносились. Я решил: все равно, будь что будет, уеду завтра. И, приняв решение уехать из этого города, словно на крыльях полетел по его пустынным улицам. За темными окнами и за освещенными окнами люди совокупляются, другие мучаются бессонницей, ворочаются в постели или читают, смотрят телевизор, напиваются, кто-то молча, в оцепенении, ждет. Чего? Утра. Ответа. Ответа на то, что началось в миг первичного взрыва Вселенной, но сколько ни размышляй, неизвестно, что было до него и что будет после. Откуда мы пришли? Куда идем? Неужели все и правда началось с того, что отступили лесные дебри, изменился климат, и остались лишь отдельные деревья посреди саванн, по которым шныряли гиены с такими мощными челюстями, что им ничего не стоило перегрызть ногу слона? Люси бредет куда-то, все время настороже, все время озирается с опаской, ей пришлось подняться с четверенек и научиться ходить на двух ногах — выпрямившись, она может что-то видеть, степная трава не застит горизонт, и руки свободны. Я машу ей, всячески показываю, что враждебных намерений у меня нет, что я хочу всего лишь вернуться в свою пещеру, свое логово, там, вдалеке.