"Ночь чудес" - читать интересную книгу автора (Тимм Уве)

Глава 2 УПАКОВАННЫЙ РЕЙХСТАГ

Внизу на улице уже дожидалось такси, вверху на балконе стоял Кубин, напяливший зюйдвестку, и орал:

— Трави шкоты, руби мачты!

Он вдруг перегнулся через перила так далеко, что я испугался:

— Осторожней!

Но он только громче завопил, стараясь перекричать завывания разыгравшейся к ночи непогоды:

Пятнадцать человек на сундук мертвеца,Йо-хо-хо, и бутылка рому!

Таксист полюбопытствовал:

— Ваш друг, наверное, капитан?

— Нет. Он консультирует предпринимателей по вопросам бизнеса. А вот дед его, да, тот был капитаном. Таких песен я раньше от него не слышал. Обычно он в подпитии распевает ирландские песни.

— Куда едем?

— К Рейхстагу.

— А-а, на упаковку[3] поглядеть, — сообразил шофер. — Только не ждите чего-то особенного, ночью мало что видно. Вообще, дело полезное для нашего брата. Гостиницы битком, в пансионатах яблоку некуда упасть. И заказов хватает, с позавчера вот так.

— А обычно работы у вас мало?

Таксист кивнул лысой головой и бросил взгляд в зеркало. Но глаз его я не увидел — несмотря на поздний час, на нем были черные очки, пилотские, в стиле тридцатых, с массивной оправой под золото.

— Город после объединения — один сплошной затор. Крутом стройки да перестройки, куда ни ткнись — одностороннее движение, где раньше нормальное было. До чего ведь дошло! На Потсдамерплац у нас теперь озеро. Вырыли огромный котлован, понимаешь, а в нем земснаряды, шаланды да еще два буксира.

Машину затрясло. Мы ехали по каким-то временным мосткам.

— Случись на шаланде бунт — морской суд разбираться должен. Да уж, после объединения столько агрессии в людях накопилось, спасу нет. Я сам в Берлин лет двадцать назад приехал, из ФРГ, не захотел там жить. Тут тогда был отстойник для всех аутсайдеров и прочих дуриков. Социальный биотоп за каменной стеной, под охраной. А теперь понабежало мальцов, которым деньжат бы срубить, да побыстрее. Думаю вот, не податься ли еще куда.

— Куда же?

— В Кельн, может — в Гамбург.

В машину ударяли резкие порывы ветра. На лобовом стекле показались первые капли дождя. Таксист включил дворники.

— А чем вы занимаетесь, когда не за рулем? По специальности то есть?

— Многие интересуются. Думают, водила с ученой степенью. Нет. У меня водительские права, лицензия плюс шесть семестров романской филологии, вот и все. Когда не вожу, ничем не занимаюсь, читаю только, ну в кино хожу, еще музыку слушаю. И люблю ездить по свету, в Африку, в Сахару. Я когда-то путеводитель написал по Сахаре, маленький, правда. Она тогда еще не стала модным туристским аттракционом. Путеводитель мой давно распродан… Все, дальше ограждение. Пешком вам придется. Могу подвезти, конечно, да только ничего это вам не даст, вы же не хотите платить лишнее?

Я заколебался — не поехать ли в пансион, Бог с ним, с Рейхстагом. Но любопытство взяло верх, хотелось увидеть, какую часть Рейхстага уже упаковали. Я расплатился и выбрался из такси.

Дул холодный ветер, моросило. Вчера вечером, понадеявшись на метеопрогноз, я оставил плащ дома, в Мюнхене, чтоб не таскать с собой. В легком шелковом пиджачке, который я купил в Мюнхене по причине внезапно наступившей жары, холодный ветер пронизывал до костей.

Прямо впереди были Бранденбургские ворота, казалось, будто они светятся. Вокруг бродило несколько человек, все в плащах или накидках с капюшоном. К ограждению подъехал автомобиль, остановился. «Ланчия» с итальянским номером. Я вдруг почувствовал, что от моего шелкового пиджачка исходит какой-то странный запах, очень необычный, нет, не такой, как от намокшей шерсти — та пахнет по-домашнему уютно, сырой овчиной, — и не такой, как от хлопка, который, намокнув, издает запах соломы. Запах моего пиджака… Ну и ну, он воняет какой-то мерзкой слизью, какими-то выделениями, тьфу ты, вот ведь напасть. Я перешел улицу Семнадцатого июня. «Ланчия» развернулась и с горящими фарами двинулась прямо на меня, затормозила, водитель что-то крикнул — мне, больше некому. Я подошел и сказал, пригнувшись к опущенному окну:

— Я не здешний. Sono straniero.

— Ahh, lei parla italiano.

— Solamente un poco.

Он затараторил по-итальянски. Как я понял, что-то насчет ярмарки и что он куда-то едет ночью. Заметив мою растерянность, итальянец перешел на немецкий, причем вполне сносный, хотя и с сильным акцентом. Он рассказал, что возвращается с оптовой ярмарки. Здесь, в Берлине, ярмарка была. Одежда из кожи. Неужели, удивился он, я не читал в газетах?

— Нет, — сказал я. — Сегодня только приехал.

Итальянец не умолкал: после продаж у него остались кожаные куртки, две штуки, выставочные модели. Ему надо сегодня же возвращаться в Милан, да, сегодня, ночью. Зачем везти куртки обратно? Он открыл дверцу, махнул рукой, приглашая садиться. На секунду я заколебался, вспомнились всякие истории, которых я в последние месяцы наслушался от людей, побывавших в Берлине. Задушенные квартирные хозяйки, отрезанные пальцы с перстнями, туристы с кляпом во рту, киллеры, их жертвы… Но итальянец снова поманил гостеприимным жестом и улыбнулся такой радушной, такой типично итальянской широкой улыбкой… Короче, я уселся рядом с ним. И едва захлопнул дверцу, машина тронулась. Отъехали недалеко — в темный провал между двумя уличными фонарями. Я вздрогнул — влип, значит, все-таки! Быстро обернулся — нет, на заднем сиденье никто не прятался. Там был только черный мешок. Но он имел форму человеческого тела! Итальянец заглушил мотор.

— Холодно? — Он ткнул пальцем в мой пиджак.

— Да. — Запах, который источал намокший шелк, преследовал меня неотвязно, и я вдруг понял, чем пахнет, — да семенем же! Вспомнились сумчатые медоеды, о которых толковал Кубин, и я решил — вернувшись домой, непременно загляну в энциклопедию: интересно, какие такие железы у гусениц тутового шелкопряда выделяют шелковое волокно?

— Правду сказать, запрещено, — вздохнул итальянец. — Нечистая конкуренция.

— Нечестная, — поправил я и тут же обозлился на себя: что за привычка, непременно надо указывать людям на их ошибки, скажите, учитель какой нашелся! — Извините!

— Как так «извините»? Надо. Иначе опять и опять делаем тот же глупый ошибка.

— Вот-вот, — сказал я, — итальянцы славятся своей доброй снисходительностью, они никогда не поправляют, если иностранцы делают ошибки в языке.

— Когда человек говорит, не поправляют. Зато поправляют, когда поет.

— Это как же?

— Про американца историю слышали? Пел в опере первый раз, в Неаполе. Спел арию. Публика кричит «da capo». Американец поет арию на бис. Публика опять кричит «da capo». Он опять поет на бис, потом еще, потом еще. Другие певцы недовольны, им тоже охота выступать. А публика вопит и вопит «da capo». Американец больше не может, устал, сил нету, спрашивает: «Сколько раз еще надо петь арию?» И тут кричат из зала: «Пока не перестанешь фальшивить!» — Итальянец окинул меня оценивающим взглядом. — Какой размер? Пятидесятый?

— Да, вроде того. Если итальянский, то пятьдесят второй.

— Как раз на вас у меня куртки. Прекрасный фасон, кожа высший сорт, выделка первоклассная. — Он перегнулся к заднему сиденью и вытащил из черного мешка куртку, затем вторую, показал мне этикетки — «Джорджоне», там же был указан размер, пятьдесят второй, как он и говорил. — Хотел продавать куртки по триста пятьдесят каждая. Но вам обе отдам за четыреста пятьдесят. Я вам скажу: настоящая цена тысяча двести за штуку. Мне нельзя больше оставаться в гостинице, вы же понимаете. — Он поглядел мне в глаза, улыбнулся, а я кивнул в ответ, про себя удивляясь: чем больше он говорил, тем слабее становился его итальянский акцент. Наверное, он долго жил в Германии. — Я вам скажу: хотел отнести их завтра в один бутик. Но в гостиницах нет мест, ни в одной, все запродано на корню, весь город! Рейхстаг надевает новое платье. Люди с ума посходили. К нам, в Италию, едут посмотреть мадонн, у которых льются слезы. К вам едут посмотреть Рейхстаг. — Он засмеялся. — Ох уж этот Кристо. Dio mio, настоящий чудотворец. Нет, нет, не подумайте плохого, я верующий, католик. Сегодня ночью уеду в Милан. Ну, по рукам, обе куртки за четыреста пятьдесят.

— Нет, — сказал я. — На что мне две куртки? Да еще в июне. Они же осенние. Сейчас дождь идет, правильно. Но две-то мне зачем?

— Продадите. По двести марок запросто можете накинуть.

Я замахал руками.

— Хорошо! Берите одну. Мне надо сегодня продать обе, сегодня вечером, потому что все знают про нашу ярмарку, и ночью покачу назад, прямиком в Милан, без остановок.

— Без остановок? Далеко ведь.

— Ага. Ночью на автостраде пусто, вот я и задам газу, как у вас говорят.

Я засмеялся:

— Не так! Правильно: поддам газу.

— Хорошо! Берите за двести восемьдесят. У вас нет плаща. Куртка — хорошо, погода — не хорошо. Дождь. — Он кивнул на окно. И правда, теперь уже не моросило — дождь припустил вовсю, ветер швырял в стекла брызги.

— Понимаете, кожа ведь не лучший вариант, когда дождь льет как из ведра. — Я решил показать, что и мы не лыком шиты. — Потом, у меня нет с собой таких денег.

— А кредитная карточка? Едем, банкомат найдем!

— Карточки тоже нет с собой. — Я соврал. Но если уж покупать, то надо хоть немного поторговаться, и на мякине меня не проведешь, знаю я итальянцев, знаю и Италию. И я сказал: — Люблю ездить в Италию, итальянцев люблю, язык итальянский, моду, кухню, tutto!

И тут он растаял, услышал это самое tutto, и засиял, положил мне руку на плечо и сказал:

— Вы хорошо говорите по-итальянски. Так и быть, отдаю за двести двадцать. Смотрите сюда — шелковая подкладка. Утепленная, красная, очень элегантно!

Я пощупал кожу — мягкая, даже необычайно мягкая на ощупь. Название фирмы напомнило мне о другом Джорджоне, о любимой моей картине «Буря». Я мог бы смотреть на нее тысячу раз и всякий раз находил бы на полотне новые детали. Например, белую птицу на крыше дома, крохотную в перспективе, наверное, это был аист, да, аист сидел там под черным грозовым небом, прорезанным яркой молнией… Подкладка и в самом деле была из шелка, очень темного красного шелка. В тусклом свете я попытался разглядеть швы, ощупал их и невзначай обронил, что когда-то учился на скорняка. Итальянец не понял, пришлось объяснить: скорняк — это такой портной, который шьет вещи из кожи и меха.

— О, специалист! — воскликнул итальянец и, выхватив у меня куртку, воздел ее кверху. — Смотрите! Покрой как у знаменитого barone rosso! Рихтгофен! [4] Элегантная линия. Ретро! Куртка пилота. На подстежке, и клапан на спине, видите? — защита от дождя и ветра.

В самом деле, смотрелась она неплохо, тем более внутри действительно была утепленная подстежка. У моего отца была фотография Рихтгофена, висела у него в комнате. Рихтгофен, отцовский кумир, на фотографии был в кожаной куртке, похожей, вне всякого сомнения, на эту.

— Сколько у вас денег?

Я полез в карман, думая: вот повезло — льет как из ведра, холод, а мне так дешево подвернулась отличная куртка из мягкой натуральной кожи. Показал итальянцу деньги — сто семьдесят марок и немного мелочи. Разумеется, не проговорился, что в паспорте у меня припрятана еще сотня на всякий пожарный случай.

— Вот, сто семьдесят. Все мои деньги. Даже на такси не останется, чтобы до гостиницы добраться.

— А билет на автобус есть?

— Нет.

Он отдал мне четыре марки и сказал:

— Выгодная покупка. Ладно, теперь я на автостраду и воздам газу.

— Поддам, — поправил я.

Он засмеялся:

— Немецкий язык — трудный язык. Поддам! Ага, воздам! Счастливо! Arrividerci!

Удивительный народ, эти итальянцы, подумал я, — проворачивают мелкие делишки, мошенничают, но всегда делают это так, что, может, и надуют тебя, однако настроение ничуть не испортят. Но этого итальянца как раз я обставил; и обставил неплохо. Ухмыляясь про себя, я помахал ему рукой. «Tutto» — вот на что он купился, на это словцо. Итальянец помахал в ответ, крикнул «Addio!» и поддал газу так, что завизжали колеса.

Я натянул куртку и сразу почувствовал приятное тепло — просто чудесное ощущение, когда на улице ветер и дождь. Наконец-то. Отличная покупка, и не за тысячу двести, а всего за сто шестьдесят шесть марок. Почти счастливое число. Не хуже, чем в тот раз, в прошлом году, на озере Кляйнхессель. Там была распродажа потерянных или забытых на пляже вещей. Я купил себе плащ за сто восемьдесят марок, новый отличный «Берберри», почти не ношенный, с вышитой золотом этикеткой: «Conrad. High class for men». У прежнего владельца руки были, видно, коротковаты, говорят, это особенность швейцарцев, пришлось отпустить рукава сантиметра на четыре, но в остальном плащ был будто на меня сшит. А новая куртка и вовсе сидела как влитая, и до чего же она теплая, просто чудо!

* * *

Рейхстаг. Громадный, тяжелый, невнятно шелестящий. Будто видение из сна — странные, мрачные полотнища, свисающие вдоль стен, под порывами ветра они вздувались, колыхались. Центральный фасад был уже целиком завешен, четыре угловых башни ждали очереди на «упаковку».

Я пошел вдоль желтого забора из проволочной сетки, которым рождающееся на глазах произведение современного искусства оградили от не в меру любопытных зрителей.

За забором стояла охрана — здоровяки в желтых непромокаемых робах. Несколько человек, пришедшие поглядеть, в молчании бродили вдоль ограды, все закутанные, похожие на кульки, какая-то женщина сражалась с вывернувшимся под ветром зонтиком, мужчина тащил на поводке угрюмого пса, мокрого, всклокоченного, маленький человечек в старом прорезиненном плаще, остановившись возле копра, внимательно изучал вывеску на заборе. «Выемка обратным ходом», — прочитал я.

Двинулся дальше, дошел до угла. От дождя моя куртка отяжелела и с каждой минутой делалась все тяжелей, почему-то вдруг вспомнилась жилетка со свинцовыми пластинами, которую я много лет назад надевал на тренировках, когда бегал спринтерскую дистанцию, каждый день пять-шесть раз, да еще в гору, к замку Ричмонд. Интересно — когда я надел куртку, она была легче перышка, что ж, этим отличаются вещи итальянского производства, конечно, они же там воображают, что в их кожаных куртках люди будут гулять по солнечным южным полям, вот потому и выделка никудышная. Но если подойти к делу с другой стороны… Мои добротные американские ботинки тоже размокли. Вот уже и ноги мерзнут. Ветер неистово налетал на здание Рейхстага и раскачивал из стороны в сторону громадные полотнища из серого синтетического материала. Сейчас, ночью, этот серый цвет был в точности такой же, как у безобразной военной формы гэдээровской Народной армии. Я увидел за забором человека в синем комбинезоне и желтой каске, вдобавок он был перепоясан широким желтым ремнем с массивными альпинистскими карабинами. Вчера в программе новостей показывали, как строительные рабочие спускали с крыши огромные разматывающиеся рулоны серебристо-серого материала, картина чем-то напоминала громадный парусный корабль с матросами на реях.

Тут я понял, почему Кубин вопил: «Трави шкоты, руби мачты!» Конечно, он тоже видел эти кадры. Я спросил альпиниста, верно ли, что он упаковывает Рейхстаг.

Он немедленно меня поправил:

— Не упаковываем, мы должны его скрыть. Все скрытое однажды будет явлено взорам. Это Кристо так сказал. — Он запрокинул голову и озабоченно поглядел на раскачивавшиеся полотнища. — С обеда простаиваем. Не ветер — настоящий шквал нынче. Болтались там, наверху, что твои мартышки на лианах.

— Вы берлинец?

— Не, из Ростока мы, на заработках.

— Скажите, а как вы считаете, в ГДР скалолазание хорошо было поставлено?

— Какое там! Разве только на Эльбе лазали, по скалам из песчаника. Ну и в фабричных трубах, конечно.

— В трубах? Фабричных?

— Ага. При социализме мы, альпинисты, тренировались в трубах. Лесов строительных вечно не хватало, дефицит. Но у гиблого народного хозяйства были свои плюсы. Фабричные трубы ремонтировали изнутри, спускались туда на тросах. Отлично, в смысле спортивной подготовки, между прочим. Один раз я ремонтировал кусок трубы на высоте двести шестьдесят метров, во как! А теперь у меня свое предприятие, ага. Фабричные трубы — ремонт, расшивка швов, замена железных скоб. Цены нормальные. В ГДР был я «герой труда», а из долгов не вылезал. Ну, шабаш, пора на боковую. Завтра в пять утра вставать.

Я вдруг почувствовал усталость и неимоверную тяжесть во всем теле. Ничего удивительного, ведь и я сегодня встал в пять, в бешеном темпе дочитал книгу «The Potato and Its Wild Relatives» [5], потом забежал в библиотеку, просмотрел статистические материалы о разведении картофеля и сахарной свеклы на территории Германии в девятнадцатом веке, после обеда перелетел из июньской жары Мюнхена в пронизывающий холод Берлина, с чувством, с толком отужинал и выпил у Кубина, а теперь вот шатаюсь по ночному городу в этой тяжеленной, будто свинцовой куртке. На сегодня с меня хватит, подумал я, и пошел по Унтер-ден-Линден в сторону вокзала Фридрихштрассе. На четыре марки, которые оставил мне итальянец, доеду как раз до Цоо. Тем временем куртка страшно набухла от воды и буквально тянула к земле, можно было подумать, что ее карманы битком набиты гранитной щебенкой. Но я решил не падать духом: если сбрызнуть куртку каким-нибудь водоотталкивающим составом, я прекрасно буду ее носить, осень в Мюнхене холодная и сухая. И вообще, все-таки в куртке тепло. И уже не преследует отвратительный запах, нет этой гнусной вони от выделений каких-то шелковых червей. Теперь пахнет… В самом деле, чем же от нее пахнет? Да ведь это запах, как в лавке старьевщика на Эппендорфервег, в Гамбурге. В детстве я таскал туда картон и макулатуру, сдавал, получал пусть маленькие, но деньги. Было это в начале пятидесятых, шла война в Корее, и здорово подскочили цены на металлолом. И вот однажды меня из подвала позвал отец. Он стоял в мокрых брюках, штанины — хоть выжимай. Подозвал поближе и влепил мне пару затрещин. И чего ему приспичило мыть руки не в ванной, а в подвале, под рукомойником, которым сто лет никто не пользовался. Я-то открутил от раковины сливную трубу, она была свинцовая. А за свинец тогда платили больше, чем за другие металлы. Так что папашины затрещины принесли мне кое-какой доход… Никаких сомнений, тот же запах, один к одному, тот самый, что в лавке старьевщика. От меня пахло старой намокшей бумагой.

Я свернул на Фридрихштрассе, и тут навстречу мне откуда-то вынырнули трое — все в блестящих пиджаках, не бритоголовые, но очень коротко стриженные. Практичная мода, подумал я, мне-то самому мокрые волосы залепили глаза. Ну что стоило перед поездкой попросить жену постричь меня покороче?

— Ну че пялишься? — Один из парней надвинулся вплотную. — Ты, шваль подзаборная!

— Вали-ка на родимую помойку, Альди[6], — сказал второй. Первый четким, точно выверенным движением сильно двинул меня в живот. Вода из куртки брызнула, будто из поролоновой губки. Я дернулся и вскрикнул, хотя боли не почувствовал — парень ведь просто ткнул меня кулаком, но куртка порвалась. Те трое удивленно — нет, в испуге! — уставились на дыру. Из нее лезло что-то красное. Скорей зажал дыру руками — под пальцами какая-то склизкая каша. Я застыл от ужаса, но боли по-прежнему не ощущал. Те трое бросились наутек. Я медленно приходил в себя после шока. Первым делом поднял к глазам руки. Они не были красными. То, что вылезло из дыры… это была мокрая красная подкладка. Я затолкал ее внутрь, при этом отвалился кусок кожи. Наверное, в кулаке у паршивца был зажат нож, или металлическая расческа, или связка ключей — я слыхал, что связка ключей в драке — опаснейшее оружие, которым наносят кошмарные раны. Выходит, моя новая куртка, раздувшаяся от воды кожаная куртка, спасла меня от тяжких телесных повреждений. Ай-яй-яй, какая большая треугольная прореха. Ерунда, тут же утешился я, кожаная куртка с заплатой — прекрасно, бывалый вид, не то что какая-нибудь обновка, прямо из магазина. На заплату, правда, пойдет изрядный кусок кожи…

Вот и вокзал. Наконец-то я в сухом и теплом помещении. В грязной стеклянной двери, не мытой, должно быть, со времен исторического Восьмого съезда СЕПГ, я рассмотрел свое отражение.

Этот мутный образ внес ясность — я понял, что хотели сказать те парни, послав меня на помойку и обозвав «альди». Не «альди» — «альби», то есть албанец-нелегал, они же бездомные, ночуют часто под открытым небом. Да, но куртка оказалась порванной не в одном — в нескольких местах. Даже на поясе. Ну и халтура! Волосы сосульками свисали у меня со лба. Я подумал, хорошо еще, что я не чернокожий, каким кажусь сейчас, отражаясь в этом грязном стекле. Опустил глаза — да что же это? Кожа разлезалась, превращаясь в бахрому. Хуже того — она расползалась на отдельные волокна. Пощупал — к пальцам что-то прилипло, мягкая, вязкая масса, как жеваная промокашка. В школе мы любили жевать промокашку и плеваться шариками жеваной бумаги в классную доску, они прилипали к доске грязно-белыми лепешками, и мы еще долго ими любовались. Но у меня в руке был черный шарик. А от подкладки легко отщипнулись красные комочки. Не беда, утешился я, глядя на свои пальцы, слава Богу, эта пакость не линяет, хоть пиджачок мой шелковый не испорчен. Мимо прошел молодой человек, на ходу кивнул, улыбнулся и сунул мне в руку пачку сигарет, синюю, «Голуаз», с изображением шлема Меркурия. Нет, тот итальянец — просто гений, подумал я. Позаботился даже о том, чтобы мне не пришлось ехать зайцем. А сто шестьдесят шесть марок, сказала бы моя мама, это жертва, которую я принес богам. Известно ведь — возбуждать их зависть не рекомендуется. А у меня в последнее время что-то больно хорошо все складывалось в жизни, слишком хорошо, пожалуй. Нет-нет, я не обозлен и не расстроен. В пачке как-никак три сигареты. Я отдал их бездомному, потом стащил с себя куртку, которая расползалась под руками, истекая водой, и затолкал ее, голубушку, туда, где ей самое подходящее место, — в мусорный бак. И пошел к своему поезду.