"Запрет сына" - читать интересную книгу автора (Гарди Томас)Томас Гарди Запрет сына1Тем, кто сидел позади нее, ее прическа казалась весьма странным и непонятным сооружением. Из-под черной касторовой шляпы, увенчанной пучком черных перьев, виднелись густые темные пряди, завитые и переплетенные, как прутья корзинки: причудливое произведение искусства, в котором было даже что-то языческое. Все эти бесчисленные косички и локоны еще имели бы какой-то смысл, если бы они могли продержаться год или хотя бы месяц; но возводить такую сложную постройку на один день и разрушать ее всякий раз перед отходом ко сну значило бесцельно расточать труд и фантазию. А ведь она причесывалась сама, бедняжка. У нее не было горничной, и удивительная прическа была едва ли не единственным ее украшением, предметом особой гордости. Вот разгадка столь необыкновенного усердия. Эта больная молодая леди, – впрочем, не настолько больная, чтобы считать ее калекой, – сидела в кресле на колесах перед самой эстрадой, устроенной на зеленой лужайке, и слушала концерт. Происходило это теплым июньским вечером в одном из небольших частных парков, какими изобилуют пригороды Лондона; с помощью этого концерта местное благотворительное общество пыталось раздобыть немного денег для своих подопечных. Необъятный Лондон состоит из множества маленьких мирков, и хотя никто за пределами предместья ничего не знал ни о концерте, ни о благотворительном обществе, ни о парке, – тем не менее лужайка была полна заинтересованными и, видимо, отлично осведомленными слушателями. Пока шел концерт, многие из присутствовавших с любопытством рассматривали молодую леди в кресле, волосы которой невольно бросались в глаза, так как она сидела впереди всех. Лицо ее было скрыто от зрителей, но вышеописанные хитроумные завитки, белое ушко, затылок и линия щеки, совсем не наводившая на мысль о слабости или болезненности, – всё это заставляло предполагать, что она красива. Подобные предположения нередко оказываются неосновательными; и действительно, когда леди, повернув голову, дала возможность рассмотреть себя, она оказалась далеко не такой красавицей, как ожидали и даже надеялись, сами не зная почему, люди, сидевшие позади нее. Прежде всего – увы! обычная история! – она была не так уж молода, как им сперва показалось. Правда, лицо ее еще не потеряло привлекательности и отнюдь не было болезненным. Черты его были хорошо видны всякий раз, когда она обращалась с каким-нибудь замечанием к стоявшему подле нее мальчику лет двенадцати-тринадцати, одетому в форму всем известного частного колледжа. Те, кто сидел неподалеку, слышали, что он называл ее «мама». По окончании концерта слушатели начали расходиться, и многие из них постарались пройти мимо леди в кресле. Почти все поворачивали головы, чтобы получше рассмотреть интересную незнакомку, которая продолжала сидеть неподвижно, ожидая, пока публика схлынет и можно будет свободно провезти ее кресло. Она принимала их пытливые взгляды, как должное, и даже как будто старалась удовлетворить любопытных, поднимая на них время от времени темные, кроткие и чуть-чуть грустные глаза. Потом ее увезли из сада, и всё время, пока она не скрылась из виду, школьник шел по тротуару рядом с ее креслом. Некоторые слушатели задержались в саду, чтобы порасспросить окружающих; выяснилось, что это вторая жена пастора соседнего прихода и что она хромая. Она слыла женщиной, у которой в прошлом была какая-то история, – быть может, и вполне невинного свойства, но всё же история. Беседуя с матерью по дороге домой, мальчик выразил надежду, что отец не скучал без них. – Он прекрасно себя чувствовал, когда мы уходили, и я уверена, что он нисколько не скучал за нами, – ответила она. – Без нас, дорогая мама! Нельзя говорить «за нами»! – воскликнул школьник с нескрываемым раздражением, весьма похожим на грубость. – Пора бы уж знать! Мать поспешно согласилась с замечанием, нисколько не обидевшись и не попытавшись отплатить мальчику той же монетой, что было нетрудно сделать, заставив его, например, смахнуть крошки, приставшие к губам и уличавшие его в том, что он исподтишка угощался пряником, отщипывая кусочки в кармане и украдкой отправляя их в рот. Этот грамматический инцидент был связан с историей ее жизни, и она предалась размышлениям, по-видимому, довольно печальным. Быть может, она спрашивала себя, разумно ли было с ее стороны так устроить свою жизнь, чтобы столкнуться потом с такими вот последствиями. В глухом уголке Северного Уэссекса, милях в сорока от Лондона и совсем рядом с процветающим городком Олдбрикемом, есть прелестное селение Геймид с церковью и пасторским домом; сын ее никогда там не был, а ей в этом селении всё было близко и знакомо. Там она родилась и выросла, и там же, когда ей было всего девятнадцать лет, произошло событие, которое, в конце концов, определило всю ее судьбу. Это событие – смерть первой жены пастора – навсегда врезалось ей в память. То был первый акт ее маленькой жизненной трагикомедии. Случилось так, что она потом заняла место умершей и прожила со своим достопочтенным супругом долгие годы, но в тот весенний вечер она еще была простой горничной в пасторском доме. В сумерках, когда всё, что полагается делать в таких случаях, было сделано и о смерти было объявлено, она отправилась навестить своих родителей, живших тут же, в деревне, и сообщить им печальную новость. Приоткрыв калитку и поглядев на запад, на купы деревьев, скрывавших от ее взора бледное сияние вечернего неба, она различила в кустах неподвижную мужскую фигуру; нисколько не удивившись, она всё же кокетливо воскликнула: «Ох, Сэм, как ты напугал меня!» Это был молодой садовник, ее хороший знакомый. Она подробно рассказала ему о происшедшем, и они постояли еще некоторое время молча, в том возвышенном, спокойно философском настроении, какое обычно возникает у людей, когда они становятся близкими свидетелями трагедии, которая, однако, не задевает их лично. Впрочем, оказалось, что в их отношениях эта трагедия сыграла большую роль. – Останешься ты у викария? – спросил он. Она, по-видимому, еще не думала об этом. – А почему бы и нет? – сказала она. – Ведь всё тут будет по-старому… Они пошли вместе к дому ее матери. Внезапно он обнял ее за талию. Она осторожно отвела его руку, но он снова обнял ее, и она уступила. – Вот видишь, дорогая Софи, ты и сама не знаешь, где будешь жить. Может, тебе скоро захочется иметь свое гнездо. Так ты знай: я всё устрою. Только я еще не совсем готов. – Ах, Сэм, что за спешка? Да я вовсе и не говорила, что ты мне по сердцу. Это у тебя только и заботы, что бегать за мной. – Вот еще, чепуха какая! Что ж я хуже других? И поухаживать за тобой нельзя? – Они подошли к дому, и молодой человек наклонился, чтобы поцеловать ее на прощанье. – Нет, Сэм, не нужно! – воскликнула она, закрывая ему рот ладонью. – В такую ночь ты мог бы вести себя поскромнее. – И она простилась с ним, не позволив ни поцеловать себя, ни войти в дом. Овдовевшему в этот день викарию было лет сорок; он происходил из хорошей семьи, был бездетен и жил в этом приходе очень одиноко, – быть может, потому, что здешние землевладельцы не жили в своих поместьях; потеря жены заставила его еще больше замкнуться в себе. Он стал всё больше уединяться и всё больше отставал от темпа и ритма жизни, то есть от всего, что принято называть прогрессом. В течение нескольких месяцев после кончины жены заведенный в доме порядок не менялся: кухарка, судомойка, горничная и дворник делали свое дело, а иногда и не делали, в зависимости от характера каждого из них; викарию было всё равно. Когда кто-то заметил ему, что стольким слугам, по-видимому, нечего делать в доме одинокого человека, он – А почему? – спросил пастор. – Сэм Гобсон предложил мне выйти за него, сэр. – Ну, что ж… А тебе хочется замуж? – Не очень. Но у меня хоть будет свой дом. А люди говорят, что кому-то из нас всё равно придется уйти. Дня через два она сказала ему: – Я хотела бы пока остаться, сэр, если можно. Мы с Сэмом поссорились. Он пристально посмотрел на нее. До тех пор он не обращал на нее внимания, хотя нередко чувствовал ее молчаливое присутствие в комнате. Какая она нежная, гибкая, словно котенок! Из всей прислуги он постоянно и непосредственно общался только с ней. Что будет с ним, если Софи уйдет? Софи осталась, он уволил кого-то другого, и жизнь потекла спокойно, как прежде. Потом викарий, мистер Туайкот, заболел. Софи приносила ему наверх еду, и однажды, не успела она выйти из комнаты с подносом в руках, как он услыхал грохот на лестнице. Она поскользнулась и так вывихнула ногу, что не могла ступить на нее. Позвали деревенского хирурга; викарий вскоре выздоровел, но Софи долго не поправлялась, и врач сказал, что она уже никогда не сможет много ходить или выполнять работу, требующую долгого стояния на ногах. Как только ей стало лучше, она улучила минутку, когда викарий был один, и завела с ним разговор. Раз ей запретили ходить и заниматься уборкой, да ей и самой это не под силу, она считает своим долгом уйти. Она найдет себе какую-нибудь сидячую работу. К тому же у нее есть тетка белошвейка. Пастор, глубоко тронутый страданиями, которые ей пришлось перенести из-за него, воскликнул: – Нет, Софи, выздоровеешь ты или останешься хромой – всё равно, я не могу отпустить тебя! Твое место Здесь. Он подошел к ней совсем близко, и вдруг случилось так, что губы его коснулись ее щеки. Он попросил ее стать его женой. Софи не любила его по-настоящему, но испытывала к нему огромное уважение, почти благоговела перед ним. Даже если бы она и не хотела связывать с ним свою жизнь, едва ли она осмелилась бы отказать человеку, в ее глазах столь почтенному и достойному. Она согласилась выйти за него. И вот, в одно прекрасное утро, когда церковные двери были, как обычно, открыты для проветривания, а птички, щебеча, влетали внутрь и садились на стропила кровли, у престольной ограды состоялось бракосочетание. В приходе об этом почти никто не знал. Пастор и помощник викария соседнего прихода вошли в одну дверь, Софи с двумя необходимыми свидетелями – в другую, и они стали мужем и женой. Мистер Туайкот отлично понимал, что, хотя Софи ни в чем нельзя было упрекнуть, женитьба на ней равносильна социальному самоубийству; он немедленно принял необходимые меры. В одном из южных предместий Лондона у него был знакомый священник; они обменялись приходами, и вскоре молодые покинули свою уютную сельскую усадебку, окруженную деревьями и кустарниками, и поселились в тесном пыльном доме, стоявшем на длинной, прямой улице; нежный перезвон колоколов сменился самыми унылыми и дребезжащими ударами, какие когда-либо терзали человеческие уши. Всё это было сделано для Софи. Таким образом, они порвали со всеми, кто знал о прежней ее жизни, и скрылись от посторонних взглядов надежнее, чем в любом сельском приходе. Софи была прелестнейшей подругой, о какой только может мечтать мужчина, но в роли супруги викария она была далека от совершенства. Она легко схватывала всё, что касалось всяких тонкостей домашнего обихода и хороших манер, но куда менее успешно усваивала то, что принято называть «культурой». Прожив более четырнадцати лет с мужем, который немало потрудился над ее воспитанием, она сохранила, однако, самые фантастические представления о спряжении глаголов, и это отнюдь не возвышало ее в глазах немногочисленных знакомых. А самым большим горем для нее было то, что, когда единственный сын, на воспитание которого не жалели затрат, подрос, – он не только начал понимать слабости матери, но стал относиться к ним с явным раздражением. Так и жила она в городе, коротая время за причесыванием своих чудесных волос, и постепенно ее щеки, некогда румяные как яблоко, поблекли. Нога ее после несчастного случая так и не поправилась, и Софи почти не могла ходить. Муж с течением времени полюбил Лондон: здесь жилось вольнее, и легче было уединиться в семейном кругу. Но он был на двадцать лет старше Софи и в последнее время тяжко хворал. В тот день, о котором идет речь, он чувствовал себя лучше обычного, и она позволила себе пойти с сыном Рэндолфом на концерт. |
||
|