"Утоление жажды" - читать интересную книгу автора (Трифонов Юрий)

13

Озябнув в своем коротком китайском плащике, — ночи стали холодные — Карабаш уже жалел, что пустился в автомобильное путешествие, а не полетел из Сагамета самолетом. Султан мог в Сагамете переночевать и днем, по солнышку, спокойно докатился бы до поселка, спешить ему было некуда.

В песках ночью хорошо думается, особенно если свежо и тряско, что не дает дремать. Было очень свежо и очень тряско: иногда на ухабе Карабаша подбрасывало так, что он доставал головой до брезентовой крыши. Поездка на рембазу была удачной. Еще пять бульдозеров, полностью отремонтированных, готовы были отправиться в забой и только ждали машинистов. Но вместе с чувством удовлетворения — ремонтники сдержали слово, работали, не щадя сил, с пониманием момента — осталось ощущение чего-то неприятного, тревожащего. Жизнь, как всегда, подсовывала слоеный пирожок: как будто сладкий, а все же не без горечи.

Вместе с Карабашем на рембазу прибыл Хорев. Расположенная на территории «Восточного плеча», база формально подчинялась Хореву, хотя на самом деле ею командовал начальник и главный инженер стройки. Хорев держался мирно, благожелательно, не раз повторил, что новый бульдозерный метод, который прежде вызывал у него сомнения, теперь целиком завоевал его, и было только одно дельце, немного его смущавшее. На дворе рембазы стояло сорок пять скреперов, тракторы у которых были отняты и переделаны в бульдозеры, и это мертвое скреперное стадо слегка тревожило его, Хорева, главинженерскую совесть. А вдруг нагрянет ревизия? Найдутся дураки и напишут, что налицо, мол, разукомплектование механизмов. Что тогда? Как отбиваться?

Сказано это было мимоходом, и Карабаш сделал вид, что не принял этого предостережения всерьез, даже тут же забыл о нем, хотя, по правде, запомнил хоревские слова отлично и сейчас, в дороге, думал о них все время.

— Султан, давайте погреемся, — сказал Карабаш. — Остановитесь на минуту.

Мамедов затормозил и выключил мотор. Карабаш достал из кармана плоскую флягу с коньяком, отвинтил крышку и, попросив Мамедова зажечь спичку, чтобы не пролить в темноте, аккуратно наполнил круглую крышку коньяком. В нее входило ровно пятьдесят граммов. Мамедов выпил один раз и сказал, что больше не хочет. Опорожнив три крышки подряд, Карабаш почувствовал, что озноб исчез, и захотелось разговаривать. Как у человека мало и редко пьющего, у него возникло даже легкое опьянение.

Закурив, он спросил:

— Султан, что с вами происходит?

— Как «происходит»?

— Последнее время вы необыкновенно мрачны. Как голландская сажа. Был такой поэт, у него были стихи: «Я угрюм, как голландская сажа…»

Газик поехал. Мамедов долго не отвечал, держа обеими руками руль и глядя перед собой сквозь стекло, потом сказал:

— Я стихов мало учил, Алексей Михайлович. Вообще, хочу со стройки уходить.

— Почему?

— Так.

Это была новость! Карабаш не выказал удивления и не стал уговаривать остаться: он никогда никого не уговаривал. Он только спросил:

— Работа не устраивает или другие соображения?

— Зачем работа? Устраивает.

— Ну, а что же?

— Так.

— Да что так? Так, так! — с досадой сказал Карабаш. — Любовь у вас неудачная, что ли? К Фаине, что ли, из магазина?

Мамедов кивнул.

— Понятно. — Помолчав, Карабаш спросил: — Она вам серьезно нравится?

Мамедов снова кивнул.

— Так. Понятно. Это, как говорится, каждый решает сам. И все же бросать работу, которая вам интересна, — ведь интересна же? — по-моему, глупо.

— Работать тут можно, кто говорит…

— А там глядите. Я никого не уговариваю.

— Эх, Алексей Михайлович! Хорошо вам говорить, когда у вас… — Он вдруг замолчал.

— Что — у меня?

— Порядок.

Карабаш усмехнулся.

— Порядок, — повторил он тихо и больше не мог сказать ничего. Его как будто ударили. Всем, значит, известно про то, что у него «порядок». Ему сделалось больно и стыдно, и одновременно нахлынула нежность, такая радостная, внезапная нежность к Лере и такая сильная, что он замолчал и не замечал того, что молчит.

И так, в молчании, они доехали до поселка.

Гохберг еще не спал. Как обычно, он крутил ночью радио, слушая последние известия из Москвы в час и в два ночи. Уже все кончилось, передавали музыку. Карабаш спросил, что нового. Когда спутник пролетит над Марыйской областью? Гохберг сказал, что завтра опять неудачный день, пройдет значительно южнее: через Карачи, Вади-Хальфа, Лагос. Слушая музыку, Гохберг ухитрялся еще что-то писать при свете керосиновой лампы на маленьких, аккуратно нарезанных листках клетчатой бумаги. Карабаш заглянул через его плечо. «Анализ работы тракторов С—80, приспособленных для работы в пустыне. Выработка в м3 на 1 моточас…»

— Нескладно: работа, работа, выработка, — Карабаш ткнул пальцем в бумагу. — И зачем вы корпите над этой справкой ночью? У нас еще куча времени.

— Мне хотелось дождаться вас.

— А! Сейчас все расскажу. Одну минуту.

Карабаш вышел на улицу, поплескался в потемках под умывальником и, вернувшись, вытирая лицо носовым платком и быстро расхаживая по комнате, стал рассказывать. Настроение его улучшилось. О словах Хорева он решил забыть и даже не упомянул о них Гохбергу: зачем тревожиться раньше времени?

Он рассказывал о ремонте, о бульдозерах, о том, что везде, в Сагамете и на рембазе, ждут пуска воды в озера. Все знают, что пуск намечен на праздники. И все понимают, что это успех, большой успех, если, конечно, заполнение озер пройдет благополучно, и что успех принесли бульдозеры. Гохберг протирал пальцами слипающиеся веки и зевал, поглядывая на Карабаша внимательно и как-то по-особенному, отчужденно.

Когда кончили говорить о делах, он сказал:

— Все хорошо, Алеша, кроме одного: приезжает Зурабов.

— Кто это? — Карабаш помолчал. — Муж Леры?

— Да. В командировку. Сегодня утром он был в Марах, его видели в конторе. Приедет дня через два, а может быть, завтра.

— Да? Ну что ж. Очень хорошо. А почему вы так возбуждены в связи с этим событием?

— Я? Нисколько! Почему я должен быть возбужден? — Он пожимал плечами, жестикулируя. — Но я хотел вас предупредить… Если вдруг завтра…

— Большое спасибо! — Карабаш поклонился и пожал руку Гохбергу. — Поэтому вы не ложились спать?

— Не только поэтому, разумеется…

— Зря, зря, Аркадий. Вы себя не бережете. — Он взял Гохберга за плечи, потушил лампу, и они вышли из конторы. — Ну, приедет муж Леры, ну и что? Он меня скушает, что ли? Или я его буду кушать? Да ничего подобного! Будем разговаривать о траншейном способе, о дамбах, о Ермасове. Потом он уедет, напишет статеечку «Стальные великаны покоряют пески», вот и все. Спокойной ночи!

В темноте они пожали друг другу руки и разошлись.

Карабаш спал плохо.

Утром, перед отъездом в поле, прибежала на минуту Лера и сообщила ту же самую новость.

— Боюсь, что Кинзерский выкинет какую-нибудь штуку, — сказала она, улыбаясь взволнованно и весело. — Он все время язвит меня.

— Ничего он не станет выкидывать, он интеллигентнейший человек. Лера, а ты хочешь?

— Что?

— Ты хочешь, чтобы я ему все сказал?

Перестав улыбаться, Лера смотрела Карабашу в глаза.

— А ты… хочешь?

Она сделала слабое движение рукой ему навстречу, и он взял ее руку. Они стояли перед открытой дверью, в которую глядело низкое желтое солнце. Было ветрено, дверь скрипела, по песку летели какие-то бумажки. Пробежала, опустив морду к земле, черная собака, и шерсть ее стояла дыбом от ветра. Карабаш гладил шершавую кожу женской руки и думал о том, как ответить Лере. Для этого надо было понять себя. Чего он хотел? Он хотел любить Леру. Он хотел любить ее всегда и хотел, чтобы исчезли неизвестность, и страх, и ложь, и все неудобства, отравляющие их жизнь. Он хотел сказать ее мужу всю правду, и сказать это как можно быстрее. Но не сегодня, не завтра, потому что у него не хватило бы сил на все сразу.

И так он сказал Лере.

— Я хочу, — сказал он. — Очень хочу, честное слово. Но только немного погодя, несколько дней, понимаешь? Вот пустим воду в озера, это большое дело, чтобы не все сразу, а то…

Лера улыбнулась. Напряженность исчезла из ее взгляда, она смотрела легко, сочувственно.

— А то что?

— А то, понимаешь, очень сложно. И так сложно, а будет уж чересчур. На праздники будем заполнять озера, наедет народ, колхозники, начальство, а он должен будет все это описывать… Некстати тут с ним говорить. Ты согласна?

— Согласна, Алешенька, — сказала Лера. — Ты очень предусмотрительный. Ах, счастлива будет твоя жена! Ну, поцелуй меня… — Она приблизилась к нему.

Карабаш поцеловал ее в губы, и Лера, быстро повернувшись, выбежала на улицу.



Три экскаватора — нагаевский, Чары Аманова с Марютиным и Беки с Иваном, — работавшие когда-то особняком, далеко впереди всех, обросли людьми и машинами и превратились в новый отряд, получивший название «Третий». Во главе Третьего стоял Байнуров, бывший прораб. За четыре дня до праздника в байнуровском отряде случилось нехорошее: кража денег. Одновременно пропали деньги у шести человек, живших в большой палатке: у Чары Аманова, Марютина, Богаэддина и Сапарова и у двух их сменщиков. Ребята только утром получили зарплату. В обед Чары глянул под подушку — пусто, он кинулся к Марютину, который работал в забое, узнать, не брал ли тот в шутку или для какой надобности, — тот не брал и, сам напугавшись, остановил машину и побежал смотреть, целы ли свои. У него под подушкой тоже было пусто. В один момент поднялась тревога: все, кто работал в забое, повыключали моторы и побежали смотреть у себя под подушками и под постелями. Деньги, которые не переводились на книжку, ребята хранили таким бесхитростным способом. Чемоданов и сундучков большинство тут не держало, потому что тут жили временно, семьи были в поселке, так что где было прятать — не в песок же закапывать.

Да и не было, правду сказать, ни у кого особенного страха насчет краж. Насчет этого давно стало тихо. Это в первые месяцы, когда налетела на стройку всякая шушера, случались иногда неприятности, и то редко. Отучили быстро. Одного вора Нагаев самолично измолотил до полусмерти: тот у него четвертак вынул в сагаметской столовой.

Все побежали из забоя проверять, цела ли зарплата, все, кроме Мартына Егерса, который сказал:

— Если он взял у меня, — значит, взял, а не взял, — значит, нет. Зачем я буду бежать?

Латыш даже не вылез из кабины и продолжал работать один во всем забое.

Скоро пришел его сменщик Бяшим Мурадов и сказал, что у Мартына все в целости и у него тоже. Деньги пропали только у шестерых, живших в большой палатке, Но всполошились, конечно, все жители лагеря, столпились вокруг палатки и, озадаченные и сердитые, неловкими шутками скрывая смущение друг перед другом, высказывали предположения и догадки. Кто-то намекал на ребят с летучки, приезжавших утром. Кто-то недобро поглядывал на Богаэддина, известного своим прошлым, и парень замечал это и бледнел, сжимая кулаки: у него самого четыре с половиной тысячи пропало. Никто не мог сказать ничего толкового. Вдруг Маринка крикнула:

— Стойте! А где Терентий Фомич?

И тут хватились, что старичка нету. Уйти из лагеря можно было в двух направлениях: к поселку Инче и на запад, в Мары. В пески не побежишь. Байнуров рассудил правильно: в поселок Фомич бежать побоится, а решит, наверно, пройти через целину на запад, по марыйской дороге. Как назло, в лагере не оказалось ни одной автомашины, ребята бросились догонять пешком.

Догнали через три часа. День был жаркий, безоблачный, несмотря на то что ноябрь в начале, на солнце было градусов тридцать. Фомич сидел посреди дороги, белый как покойник, и еле дышал, убитый жарой. Пустыня была ему в новинку. Бутылку воды, взятую из лагеря, он давно выпил, и теперь его мучили жажда и дикий, нечеловеческий страх. Поэтому он очень обрадовался, увидев ребят, и немедля вывалил из-за пазухи все деньги. Жалкий и глупый, сидел он на песке, раздвинув толстые ноги, и, гримасничая и ухмыляясь дурачком, бормотал несуразное. Богаэддин взял его за шиворот и поднял. Ноги у Фомича подгибались, он цеплялся за Богаэддина, чтобы не упасть, и бормотал:

— Ай, господи, как их в руках-то держать, такие страсти денег… Дай подержу, думаю… Хоть денек подержу, думаю, отродясь такие страсти денег не видал…

Сменщик Сапарова ударил Фомича в грудь и крикнул:

— Зачем так сделал, скажи?

— Вот зашибем тебя, гнида, и в песок зароем, — сказал Марютин, особенно обозлившийся, потому что у него пропала выручка за два месяца. — Гнида лысая! — Он тоже ударил Фомича в грудь. — И ни одна милиция не сыщет! — Второй раз он ударил Фомича в ухо, и тот упал.

— Бить не будем, — сказал Богаэддин, загораживая Фомича. — А то изувечим так, что придется на руках тащить, а пускай сам идет. Айда! Деньги чохом берите, там раздуваним…

В лагере Байнуров устроил товарищеский суд, на котором Фомич бормотал по-прежнему несуразное, чего никто не мог понять. Выходило, будто он взял деньги, двадцать две тысячи, вроде как бы для баловства. А зачем из лагеря побежал? Испугался. Чего же? Бить будут. «Я одну думку отвалил случайно, гляжу — пачка сотенных, другую отвалил — еще толщей, третью — еще того толщей, я и стал их, как грибы, сбирать. Хожу и сбираю, хожу и сбираю… Видимо, жар вступил и вышло помутнение… А как набрал кучу, не знаю, у кого сколько взял…»

Стали думать, что с Фомичом делать. В суд подавать — долгая песня, ближайший суд в двухстах километрах. В свидетели начнут таскать, кому охота. А в лагере без кладовщика и заправщика не обойтись. Приняли наконец такое решение: оставить Фомича в лагере, считать его проступок признаком отсталости и бескультурья (формулировку дал Байнуров) и прикрепить к нему для перевоспитания двух комсомольцев — Беки Эсенова и Ивана Бринько. Что должны были делать ребята с Фомичом, никто в точности не знал.

Сразу после «суда» Фомич пошел к своим цистернам и бочкам, а Беки с Иваном побежали в забой.

На другой день историю с Фомичом уже рассказывали как анекдот приехавшим из Маров корреспонденту ашхабадской газеты и фотографу. Фотограф сразу же снял Фомича за работой — старик отпускает топливо бульдозеристу Сапарову — и огорчился тем, что эту мирную сценку нельзя напечатать в газете под названием «Герои недавнего переполоха» или «В Третьем отряде снова все спокойно».

Корреспондент Зурабов бывал на стройке раньше. Он знал Байнурова еще прорабом. Часа два Зурабов сидел в байнуровской будке и записывал цифры выработки и фамилии механизаторов, потом все трое и приехавший вместе с ними из Маров заведующий областным отделом культуры Курбан Кулиев пошли в забой, стояли на откосе и смотрели, как работают бульдозеры, а потом, спустившись вниз, разговаривали с машинистами.

Ашхабадцы были в белых шляпах, в темных очках, концы брюк у них были завернуты и засунуты в носки, и выглядели они оба чудаковато и некстати по-туристски. Зато Курбан Кулиев, в сапогах, в полувоенном костюме и в массивной белой фуражке с широким козырьком, выглядел солидно и боевито.

Никто с определенностью не мог бы сказать, чем занимается на стройке заведующий областным отделом культуры. Он обязан был, кажется, руководить библиотеками, устраивать какие-то лекции, посылать кинопередвижку на трассу. Все это в условиях пустыни было делом затруднительным, подчас невыполнимым, и поэтому то немногое, что делалось по этой части, было вполне под силу политотделу стройки и рядовым коммунистам, — оно и делалось рядовыми коммунистами в поселках и в отрядах, разбросанных по трассе. Когда в Инче, например, в клубном бараке устраивался концерт самодеятельности, то ставилась птичка красным карандашом не только в тетрадках комсорга Ниязова и не только в отчете механика Мухтарова, секретаря партийной организации Пионерного, но и в ведомости завоблкультурой Кулиева, который узнавал о концерте спустя месяц.

Курбан Кулиев гордился тем, что он тоже в какой-то степени, пускай косвенно и не на главном участке, принадлежал к руководителям стройки. Ему нравилось ездить на стройку, инспектировать, помогать советами и заодно охотиться в песках. В поездки он всегда брал с собой ружье.

Кулиев разговаривал с рабочими коротко, по-деловому, но с оттенком проникновенного внимания, которое было коротким и сдержанным лишь потому, что исходило от чересчур занятого человека. Особенно стремился Кулиев запоминать имена и фамилии рабочих.

— Как вас зовут, товарищ? — спросил он у сапаровского сменщика, который не очень охотно спрыгнул из кабины трактора на землю и стоял перед приезжим, смущенно крутя в пальцах папиросу, предложенную ему Кулиевым. Это был длинный, костлявый парень с маленькой головкой.

— Атабалы, — сказал парень. — Ярвалиев Атабалы.

— Почему не помню? Вы давно на стройке?

— Недавно. С армии пришел…

— Из какого колхоза?

— Из «Большевика».

— Женаты?

— Да.

— Жена — чья дочь?

— Реджепова.

Кулиев нахмурил брови, помолчал мгновение, как бы стараясь вспомнить.

— Как зовут жену?

— Аннагуль.

— Сколько классов она окончила?

— Откуда знаю? — Парень вдруг засмеялся.

Стоявшие рядом рабочие тоже засмеялись. Кулиев тоже засмеялся, но потом погрозил бульдозеристу пальцем и сказал строго:

— Как же вы не знаете? Надо поинтересоваться, спросить у жены.

Потом он стал спрашивать рабочих, как они готовятся к встрече Октябрьской годовщины и какие у них претензии к библиотеке. На сей раз поездка была посвящена проверке работы библиотек. Рабочие что-то отвечали. Кулиев записывал в книжечку. Зурабов тоже не терял времени зря, записывал.

Все машинисты, как и весь Пионерный отряд, ждали большого события: заполнения озер, что было намечено на пятое ноября. Рабочие собирались ехать отсюда на восток, к озерам, чтобы присутствовать при торжественной церемонии.

— О, какие люди! Какие люди! — весело заговорил Кулиев, увидев подходившего Нагаева. — Давно не виделись, Семен-ата! Как живешь? Во-первых, здравствуй! — Он протянул Нагаеву руку.

— Здравствуйте, — сказал Нагаев, вытирая руки концами. Он не очень торопился, вытирал основательно, а Кулиев стоял с протянутой рукой и, улыбаясь, смотрел, на него. — Здравствуйте, — повторил Нагаев, сунул грязный нитяной ком в карман комбинезона и пожал руку Кулиева.

Лицо Кулиева было ему знакомо, но что это за начальник, марыйский или ашхабадский, он в точности не знал. Начальников хватает, всех не упомнишь.

— Знакомьтесь, — сказал Кулиев корреспонденту. — Это Семен Нагаев…

— А мы знакомы, — сказал Зурабов. — Я о вас в свое время очерк написал. Его еще по радио передавали. Помните меня?

— Помню, — соврал Нагаев.

— У товарища Нагаева большие перемены в жизни, — сказал Байнуров. — Во-первых, он сменил экскаватор на бульдозер. Во-вторых, женился.

— О! О! Замечательно, Семен-ата. Как зовут жену?

— Маринка. Маша вообще… — И Нагаев отодвинулся, и из-за его плеча появилась Марина в таком же черном комбинезоне, как у Нагаева, только поменьше, и в засученных брюках. Улыбаясь во все лицо, Марина энергично кивала, здороваясь с приезжими.

— И есть еще в-третьих, — продолжал Байнуров. — Наконец-то после долгого перерыва товарищ Нагаев взял ученика. И кого, как вы думаете?

— Я, кажется, догадался, — сказал Кулиев, подмигивая Марине.

— Ага! Точно! — засмеялась Марина. — Я уже знаете как хорошо работаю? Не хуже Семеныча! Только мне теорию нужно подучить. Я теорию, конечно, тоже знаю, но все же, потому что…

— Не трещи, — сказал Нагаев и, повернувшись к Кулиеву, на всякий случай спросил: — А насчет машин ничего там не слыхать? Продавать будут ай нет?

— Каких машин? Не знаю, Семен-ата, не в курсе этого вопроса. Ты обратись к вашим руководителям. Тебе, наверно, скоро автобус потребуется? — Кулиев сделал рукой жест, как бы трогая одну за другой детские головки. — Ты ведь передовик, всегда нормы перевыполняешь. Верно, товарищ Маша?

— Точно! — радостно сказала Марина.

— «Точно», «точно», — проворчал Нагаев. — Тебя на смех спрашивают, а ты — «точно». Пошли работать, а то рада лалакать.

— Послушайте, Семен, — сказал Зурабов, подступая к бульдозеристу с блокнотом в руках. — Мне бы хотелось поговорить с вами — где и когда?

— А после смены, — кинул через плечо Нагаев.

— Ага, после смены заходите, — подтвердила Марина. — Вон наша домушка стоит, самая крайняя. В дверях белое, видите? Заходите, пожалуйста!

Она любезно, как истая хозяйка, улыбнулась Зурабову и побежала догонять Нагаева, который шлепал по песку, заложив руки за спину.

Зурабов решил переночевать в лагере, чтобы посмотреть ночную работу бульдозеров. Так он объяснил Кулиеву. На самом деле ему не хотелось приезжать в поселок ночью, не хотелось, чтобы Лера думала, что он очень уж торопится ей навстречу. Он торопился. Но она не должна была этого знать. Беспокойство томило его все последние дни, уже три недели он не получал от Леры писем, — отцу и Васеньке она прислала две открытки, а ему ничего, — правда, и он не писал ей, но ведь он жил в городе, а она в песках.

Вся эта поездка возникла от беспокойства. Было непонятно, откуда оно пришло: так, ни с того ни с сего. Однажды утром он проснулся и понял, что беспокоится. Проблема бульдозеров интересовала его очень мало, хотя он слышал о ней и в Ашхабаде, и в Марах и даже готовил какой-то материал в газету насчет нового метода. В общем, в его сознании сложилась знакомая схемка: стычка новаторов с консерваторами. Это годилось для любой статьи, очерка, киносценария, для чего угодно, но прежде надо было выяснить самую малость: почему новый метод, явно прогрессивный, встречает такое сопротивление?

Зурабов старался напустить на себя вид заинтересованного человека.

Байнуров объяснял, стоя на гребне откоса. Он ерошил свои черные, лохматые, как тельпек, волосы, нервничал и горячился, рассказывая длинную историю бульдозерной борьбы, причем в его рассказе было мало техники и много запальчивости и громких фраз.

Всех людей Байнуров делил на две категории: «прекрасных» и «отвратительных». «Прекрасными» были Ермасов, Карабаш, механик Мухтаров, еще какие-то деятели, о которых Зурабов слышал впервые, а в «отвратительные» попали бывший начальник Пионерного Фефлов, оба проектировщика, весь Институт гидромелиорации, половина Марыйского управления, почти все Управление водными ресурсами. «Прекрасные» и «отвратительные» враждовали между собой из-за тысячи самых разнообразных, важных и мелких, причин, и одной из форм этой вражды была борьба из-за бульдозеров. Но почему они враждуют? Какого рожна им нужно? Байнуров изумленно таращил глаза: неужели не ясно? Потому и враждуют, что одни из них «отвратительные», а другие «прекрасные». Какая-то мистика, идеализм, вековечная грызня добра со злом, но ничего, кроме такого чепухового объяснения, этот малый, причислявший себя, разумеется, к лагерю «прекрасных», предложить не мог. Он не только объяснял, но и требовал вмешательства.

— Знаете, что вы должны подчеркнуть? — говорил он. — То, что мы пускаем воду на полтора месяца раньше срока, это не только заслуга вот этой самой идеи окольцовки озер, что, конечно, дало огромную экономию, но и заслуга бульдозеров. Подчеркните! Бульдозеров и еще раз бульдозеров. У нас хватает противников, и вы должны нам помочь…

Кулиев не присутствовал при разговоре, он присоединился позже, когда пришли из забоя в лагерь и сели обедать. Длинный, сколоченный из досок стол был укрыт от солнца брезентовым пологом, растянутым на четырех столбах и с одной, восточной, стороны опущенным до земли: для защиты от ветра. Тетя Паша поставила на стол хлеб местной выпечки — его привозили из Инче, где была пекарня, — воду в кувшинах и миски с вареными рожками, в которых были куски тушеного мяса из консервов. Все приезжие проголодались, жадно ели и мгновенно опустошили оба кувшина с водой. Кулиев и шофер разговаривали по-туркменски. Брезентовый полог надувался и шумел, как парус.

Зурабов слушал молодого начальника отряда рассеянно: он не собирался влезать в строительные междоусобицы. Газете нужно другое. Волнение, с которым тут ждали пуска воды, надо было очистить и высветлить — как мургабскую воду, в которой бродит осадок.

— Хорошо, хорошо, — говорил Зурабов. — Я помню. Я напишу о бульдозерах.

— Года три назад я работал на стройке канала в песках, — сказал фотограф. — Там была другая техника, в основном экскаваторы. Немецкие экскаваторы. Я сам был экскаваторщиком.

— Ты был экскаваторщиком? — спросил Зурабов.

— Недолго. Потом я удрал оттуда, потому что там началась страшная эпидемия дизентерии и все остановилось.

— Где это было?

— В Триполитании.

Никто, кроме Зурабова, не понял, где это было. Кулиев и шофер снова заговорили по-туркменски. Кажется, они совещались насчет охоты.

Быстро темнело, в воздухе становилось прохладно, и Зурабов пошел к машине, чтобы взять плащ. К столу один за другим подходили рабочие, только что из забоя. Их сменщики торопливо глотали чай.

Немного погодя, когда стало совсем черно и в крайней будке загорелся свет, Зурабов пошел к Нагаеву.

Он вернулся через час. Фотограф курил, сидя перед входом в палатку, которую им дали для ночлега. Кулиев и шофер куда-то поехали на машине, сказав, что вернутся ночью.

— Тут самое интересное для меня — Нагаев, — сказал Зурабов. — Мне интересно, что он собирается делать со своими громадными деньгами.

— Какой это Нагаев?

— Такой худой, с маленькими глазками. Спрашивал у Кулиева насчет машин.

— А! У него много денег?

— Говорят — да. Когда он зачем-то вышел, я спросил у этой белобрысой, его жены, сколько у них денег на книжке. Она сказала, что не знает. Какая-то полудурочка. Но мне известно, что денег у него очень много.

— Деньги — дерьмо. У меня было много, я мог купить себе пять машин, так что я знаю, что говорю. Деньги — дерьмо.

— Только без проповедей, ладно? — сказал Зурабов. — Я сам парень принципиальный. Откуда у тебя были деньги?

— Были. Иногда. Я занимался кое-какими операциями, не совсем благородными с точки зрения закона. А что мне оставалось делать, когда ни одна собака не соглашалась взять меня на работу? Ведь я человек без паспорта, ничто, лагерная пыль. Я возил контрабанду из Танжера в Марсель. На моторной лодке. Несколько раз у меня были большие деньги, но разлетались быстро, и я опять голодал, изворачивался, клянчил пособие, писал письма: «К вам обращается русский интеллигент, превратностями судьбы заброшенный…» Какой-то бывший ублюдок из Испании, великий князь, что ли, прислал мне двадцать марок. А балерина Наталья Сопина, когда я пришел к ней в Риме, — по-русски она ни бумбум, и, вообще, чтоб ты знал, она не русская, а француженка, — передала через лакея сто лир. Но я знаю, что такое большие деньги. Я держал их в руках.

Зурабов слегка отодвинулся от фотографа и вздохнул.

— Я каждый раз забываю… Ты давно был в Риме?

— В прошлом году, в августе.

— Ну как там было?

— Очень жарко. Все ездили купаться на море, в Остию. Очень жарко было.

Он замолчал, раскуривая погасшую папироску. Зурабов тоже молчал. Со стороны забоя слышалось гудение многих моторов, иногда сквозь гул прорывался тонкий металлический лязг: как будто плакал ребенок.

Кто-то подходил к палатке, осторожно ступая в темноте. Человек остановился в трех шагах от сидевших на песке корреспондента и фотографа, и они увидели его темную фигуру на фоне звездного неба.

— Товарищ корреспондент, не спите? — спросил подошедший шепотом.

— Кто это? — спросил Зурабов.

— Заправщик я, Симеошин.

— Который деньги взял?

— Вот-вот! Я самый, ага! Я то хочу сказать: ребята говорят, вы на меня будто статью напишете…

— Вы сядьте для начала.

— Нет, я то хочу сказать: не надо, товарищ. Умолять вас буду… — Темная фигура вдруг исчезла со звездного неба, и раздался глухой стук повалившегося на землю тела. Старик на коленях пополз к Зурабову.

— Встаньте!

Тот вскочил на ноги.

— Вы что?

— Товарищ, нельзя про меня печатать, никак нельзя! Ей-богу! Послушайте!

— Встаньте!

— Послушайте: у меня дочка в Харькове, на третьем курсе учится, на инженера. Ведь прочитает… Я то хочу сказать: невозможно! Дело немысленное…

— О чем же вы думали, когда деньги крали? — спросил Зурабов.

— Через мою слабость у них всю жизнь страдания — это вы понимаете? Негодный я человек, скотина, урод последний. Ай, господи… — Старик продолжал то ли стоять на коленях, то ли сидеть на корточках. Слезливый шепот его шел снизу, от земли. — Если вам жизнь мою рассказать, вы целый роман напишете, не сходя с места. Почему я в пустыню убег — первый вопрос?

— В другой раз расскажете, — сказал Зурабов. — Писать про вас я не собираюсь. Скажите только: вы что хотели делать с деньгами?

Старик поднялся, молча потоптался на песке.

— Не знаю, как и сказать… — Он снова присел на корточки. — Одна женщина попутала. У меня вся слабость через них. Из Маров одна…

— Это даже интересно. Но в другой раз, ладно?

— Можно, значит, быть в надеже?

— Можно, можно. Писать про вас не буду, не тот товар.

Заправщик ушел, и двое некоторое время сидели молча, потом Зурабов спросил:

— Когда ты был в Риме, у тебя было много денег?

— Совсем не было.

— Ну, как же ты?

— Ничего, неплохо. Как раз в Риме было неплохо.

— Да? — Зурабов встал, прошелся в темноте около палатки и снова сел на песок. — Старик, по-моему, врет насчет дочки и женщины. И все врут, ты тоже. Все врут, кроме Нагаева. А простофили, вроде нас с тобой, у которых никогда ничего нет, говорят, что деньги — дерьмо. И «в Риме было неплохо». Интересно, чем же неплохо? Тебя ни разу не били? Ни разу не хватала полиция? Или, может, тебя кормила макаронами какая-нибудь Анна-Мария?

Фотограф молчал.

— Я ни о чем не спрашиваю, можешь не отвечать, — сказал Зурабов. — Просто я хочу сказать, как все мы привыкли к вранью. Я вот ненавижу командировки, ненавижу эти ночевки где попало, на грязной земле, на чужих постелях, когда невозможно вымыться, все тело зудит и чувствуешь себя паршивым уличным псом. Зачем я еду? Затем, что у меня в столе пятьдесят рублей! И больше нет ни копья, одни долги. А мне нужно выкупать пальто, и нужно давать тестю на ребенка, и нужно тратиться на одну даму, с которой черт меня дернул связаться. Не говоря уж о том, что нужно есть и пить каждый день и платить карточные долги раз в месяц. И вот я надеюсь сочинить цикл, обязательно цикл, иначе нет смысла, очерков о стройке, подвалов на пять, это даст мне примерно тысячи две с половиной, и тогда я выкручусь. А ты говоришь, деньги — дерьмо.

Фотограф продолжал сидеть молча, папироса его потухла, и было неясно, слушает он Зурабова, или думает о своем, или, может быть, просто заснул.

— Теперь возьми нашу жизнь с Валерией. Ведь всю жизнь нам не хватает денег, из-за этого ссоры, дом не налажен, нет того, нет другого. Сейчас она мне не пишет. В чем дело? Очередной психоз? Обиды? У нас сейчас, правда, ледниковый период, уже довольно длительный, очень затянулся, но все-таки надо давать знать о себе. А может, ей настучали на меня? — Он говорил тихо и невнятно, как будто сам с собой. — Все возможно. От добрых друзей всего можно ждать. Завтра узнаю. А ведь она меня любит, и я тоже к ней привязан, — да, конечно, — а жизнь как-то не получается…

Фотограф вдруг, зашевелившись в темноте, сказал:

— Я вспомнил, что было в Риме: встретил хорошего мужика.

— Правда?

— Да. Тебе даже не понять, какого хорошего.

— Почему не понять?

— Да так. Не понять. Таких, как ты, в Италии называют «буффоне». Это вроде, как бы сказать, шут гороховый.

— Что? — Зурабов кашлянул, заерзал на песке, собираясь встать, но не встал.

— Пойду заряжу пленку на завтра, — сказал фотограф и вошел в палатку.