"На чем держится мир" - читать интересную книгу автора (Мерас Ицхак)

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Чем плохо, когда наступит лето?

Летом хорошо.

В школу не надо, и ребята со старым Кинартасом пасут городских коров. Вот уже и не твоя забота, накормлены. Один день — один хозяин даст, другой день — другой. Так и идет по кругу, и людям хорошо, и дети сыты. Еще, глядишь, и червонец перепадет — карточки отоваришь.

Сама тоже не сидит сложа руки. Тому огород прополоть, этому одежу постирать, а еще и свой огородик, и овца растет, и поросенка как-никак держат.

Грех жаловаться, ведь только-только война прошла.

Не сказать, чтобы хлеба вдоволь, но и с голоду не пухнешь.

Все не так, как те, что из Пруссии побираться ходят.

Ходят и ходят, по двое, по трое, а то сразу кучей — женщины с детьми или женщины отдельно, дети отдельно.

Ну что? Воевали-воевали, да так и не навоевали ничего? В войну на чужом и теперь тоже?

Стояла она над мертвым сыном, воздев к небу измазанные землею и кровью руки. И настало проклятье. Сбылось.

Завидев, как они сворачивают с большака на дорожку, пряталась на сеновал, не показывалась и только все смотрела, смотрела в щель…

Они стучали в дом, звали и, не дождавшись, уходили со двора. А она — ни с места. Иной раз, воровато озираясь, выдернут морковину из ближней грядки или наспех выроют горсть картошки.

Пускай. Что ей, жалко морковку или там картошку?

Но из своих рук и куска не подаст.

Разве не стояла она за дорогой, воздев руки к небу?

И вот оно — проклятье.

Радовалась, что детей нет дома, не видят, как она прячется на сеновал, а потом приникает к щели.

Разве им объяснишь, ребятам?

Разве все расскажешь…

Винцукасу, пожалуй, и сказала бы, тот уже почти взрослый, еще годок-другой — и мужчина. Да стоит ли бередить старую рану? Слишком зелены они, еще мало повидали в жизни.

А тут возьми и приди домой вчетвером.

А спросились?

Нет. Подросли — и они, вишь, люди уже. И они по-своему хотят.

Обычно поджидала ребят на закате. Сидела на пороге, ждала. И улыбалась, когда они, все трое, сворачивали за деревьями с большака на дорожку. Еще маленько погодя уходила в избу. И появлялась снова, когда они уже гомонили на дворе.

Что? Вернулись? Ну и ладно.

Чтоб она сидела ждала их?

Чтобы все глаза проглядела?

Еще чего!

Так и разбаловать недолго.

Так и вовсе на шее виснуть будут.

Но и они ведь видели…

Еще не свернув с большака, прижимались к деревьям и приглядывались: сидит ли она, ждет ли их на пороге.

Что же они — не видели?

Зато, бывало, сбегутся во двор и враз притихнут, навострив уши, ждут, когда она выйдет.

А тут смотрит: вчетвером идут.

Уже и в избу не стала прятаться, так и осталась на пороге, только дело какое-то нашла, картошку чистить, что ли.

Вошли все во двор, а она молчит, ждет. Что тут скажешь?

Молчат и они, трое, подталкивая вперед ободранного мальчишку.

— Мама…

Это Винцас. Голос огрубел, уже и впрямь мужчина.

— Мама… Можно ему поужинать с нами… Целый день вместе коров пасли, проголодался ведь, как и мы. Ишь как… Все равно молчит, чистит картошку, бросает в чугунок с водой.

— Как он коров сгоняет, ты бы только видела.

Это уж Римас. Голос тонкий, как у девочки. Ничего, погрубеет. Не все сразу. Сам-то рослый, только голосишко девчачий. Сколько ему? Мал еще. А не успеешь оглянуться — и уже басок, как у Винцаса.

— Кто таков? — спросила наконец. — Откуда? Как звать?

И была в материнском голосе насмешка, и таким скрипучим был ее голос, что ребята замолкли, ничего не могли ответить.

А ей было уже невмоготу. Хотелось вскочить с порога, отшвырнуть картошку.

Упереть бы руки в бока и закричать во все горло: «Может, его Юозукасом зовут, а? Может, взяли да прислали мне Юозукаса из неметчины? Или как? Точно такого же, какой был. Невысокого, коренастого, и нос горбинкой. Такой же, даже не подрос нисколько, чтоб узнала. Что? Не так? Отвечайте, отвечайте, когда я спрашиваю. Что?»

Но она молчала.

По-прежнему чистила картошку, с плеском роняла картофелины в чугунок с водой.

Разве дети поймут?

Разве втолкуешь им?

Больно зелены еще, мало в жизни повидали.

— Он только поест и уйдет… Ведь тебе не жалко, я знаю… Это уж Танин голосок. Мягкий, ласковый. Ему и отказать не можешь.

— Мое, что ли… — ответила. — Тут на вас на всех. Хотите — делитесь.

Обсели чугунок и мигом управились. Будь еще столько же, все равно умяли бы. Едят сухую картошку — и вкусно им, и хорошо. Так ничего и не сказала, а ведь был еще кусочек сала припрятан — думала, сегодня пустит на сковородку. Воскресенье. Как-никак праздник, а ребятам все стадо и стадо. От зари до зари!

Но не вынула того сала.

Не изжарила.

Еще чего!

Ребята тоже ничего больше не сказали, не спросили. Поели и увели немчонка.

И слава Богу!

А только куда ж они поведут его, куда? Не в кузню ли? В кузню. Пускай. Жалко, что ли, кузни. Стоит, заброшенная, никому не нужная, никто туда не ходит. Да и чего ей-то: пусть что хотят, то и делают. Лишь бы здесь, в доме, не путался.

Через два дня опять вчетвером вернулись, все с тем же.

Смолчала.

А они уже и не спрашивали больше, каждый вечер приводили его, а после ужина все вместе провожали в кузню.

Можно ли, привыкнуть к человеку?

Ведь и к собаке, и к кошке, и к жабе привыкаешь. Только одну, бывает, погладишь, другую покормишь, а третью пугнешь.

Похолодало на дворе.

Скоро в школу.

Что ж они сегодня втроем явились?

Она все поглядывала, беспокоилась, словно чего-то не хватало, а потом не выдержала, спросила:

— Ну, где же тот? Куда его подевали?

Ребята довольно переглянулись.

— Придет сейчас, придет, — отозвалась Таня. — Помогает Кинартасу коров развести.

Пришел, куда он денется.

Ужинали теперь уже в доме. Похолодало на дворе-то.

Сидят на лавке, подпирают стену, все усталые, разомлевшие от горячего.

— Мама… Можно ему с нами спать сегодня? — тихо спросил Винцас. — Места хватит…

Она испуганно смотрела на них.

Уже и ночевать пусти? Уже и насовсем прими в дом?

— Да нет, не дома… На сеновале, там сено есть. Я ему пиджак дам укрыться. — Это Римас подхватил своим девчоночьим голосом. Она все еще не могла опомниться.

— Мам… а? Мама…

Шальная девчонка, хоть бы уж ты молчала. Где там!

— Кладите.

Только и сказала.

Повели.

Уложили.

Потом сами легли.

А ей было не до сна.

Накинув платок, она вышла на двор. Небо, синее-синее, было унизано мерцающими светлячками. Но на дворе было холодно, и небо было тоже холодное, и звезды мигали, как холодные рождественские огни. Никакого тепла. Только свет. Далекий, недоступный.

Она долго глядела в небо, потом зажгла фонарь и тихонько пошла на сеновал.

И здесь холод.

Хорошо овце при шерсти. Как в шубе.

Вошла, осмотрела все. И сколько сена, достанет ли на зиму. И сколько хворосту припасено, и дров сколько, хватит ли.

А немчонок разве на сене? И не на сене даже. Спит на земле, подложив охапку соломы, к овце прижался. Спит. Обнял скотину, будто родную мать. Будто мать родную.

— Вставай, — сказала она, тряхнув мальчишку за плечо. — Вставай.

Он моргал спросонок от света фонаря.

— Вставать? Уже утро?

— Вставай. Пойдем.

Он встал, с опаской поглядел на женщину, на фонарь и кромешную тьму вокруг.

— Идем.

Привела домой, посадила за стол. И фонарь на стол поставила. Села сама напротив и заглянула ему в глаза.

Глядела ему в глаза и думала про себя, молча: «Будь ты уже взрослым, большим мужчиной, без рубца ли, с рубцом ли на правой щеке, какую бы ты бумагу написал? Можешь мне ответить? Какую?»

«Сказат ей ошен некарашо убираль квартир»

«Ошен», да?

Она молча глядела в глаза мальчонки и спрашивала у самой себя: «Будь ты взрослым мужчиной, в зеленой форме и с железным немецким автоматом, куда бы ты приставил приклад, стреляя в мальчика, которого я вскормила своей грудью, и в моего Юозукаса, бегущего через дорогу? Куда? К груди? К животу? К сердцу?»

Тот ведь сидел тогда и спокойно щелкал семечки.

Она огляделась.

О, будь у нее под рукой подсолнух, она дала бы его этому ребенку, этому еще не выросшему мужчине. Хотела посмотреть, как он лущит семечки.

После тот бросился в огород и с хрустом жрал огурец. Огурец!

Она увидела на окне небольшой вялый огурчик. Вскочила, подала ему. — На, ешь…

Не сводя с женщины глаз, он откусил; вялый зеленый плод захрустел в его маленьких челюстях.

А он не вскочит, как тот, не ринется в огород искать еще? Еще огурцов?!

Она смотрела ему в глаза, смотрела на его исхудалое личико. Поняла, что скоро, очень скоро будет снова сидеть во дворе и ждать, когда ребята воротятся из школы, и ждать уже не троих, а четверых. И она молча спрашивала сама себя: «Кем бы ты был, если б стал взрослым мужчиной?»

Она смотрела ему прямо в глаза, и мальчонка вскрикнул:

— Мама, мама… Мне страшно…

— Иди… Иди ложись с детьми… — сказала она, отводя взгляд, и склонилась над столом.

Но все еще видела, как стоит она за дорогой, с воздетыми к небу руками, измазанными землей и кровью, и клянет мир.

Сейчас она была одна здесь. Только закопченный фонарь на столе да холодное синее звездное небо за окном.

Она была одна. И вдруг прорвалось молитвой:

— Господи! Боже мой… Устала я, ой устала…

— Нет, — ответила она. — Много земли человеку надо.