"Праздник" - читать интересную книгу автора (Вальдберг Геннадий)

Вальдберг ГеннадийПраздник

Геннадий Вальдберг

Праздник

(повесть)

Это  также  просто,  как  лгать.

Перебирайте отверстия  пальца

ми,  вдувайте  ртом воздух, и из

нее польется выразительнейшая

музыка.

Шекспир "Гамлет"

К праздникам решили покончить с крысами и поручили это дело Петьке Кочеву, ротному коновалу. А чтоб не обидно было - кому охота за здорово живешь в помойках копаться? - обещали три дни увольнении, на вес праздники, с седьмого и по девятое. Петька рьяно за дело взялся, лазал под нарами, сыпал яд во все дыры - и крысы словно взбесились: носились по части, забивались в сугробы, отсиживались в умывальнике. А ночью норовили юркнуть в сапог. И Лешка подолгу мял голенище, прежде чем решался впихнуть в него ногу. Тут же, как водится, поползли небылицы: что вот, в третьей роте, кому-то под одеяло залезла; в четвертой кого-то за ухо цапнула - и вообще, когда погибель почуют, крысы опасней змеи делаются, будто у них по зубам яд стекать начинает. Свидетелей, конечно же, не было, все эти истории с третьих рук пересказывались, но слухи - штука заразная. И ночью Летка спал неспокойно: "Вот ведь напасть! Травят, их травят - и хоть бы одна издохла!"

Хотя, впрочем, вранье. Подыхали они десятками. Только не на глазах, а обратно в норы к себе уходили. Под "Ленинской комнатой", например, скопилось уже целое кладбище, и смрад в ней стоял такой, что даже открытые настежь окна (это в тридцатиградусный-то мороз, от которого стены и пол покрывались инеем) не могли его выдохнуть. Даже политзанятия отменили. - "Чтоб как крысы не сдохли!" - сказал Адам Ланг.

Пока как-то, однажды, Лешка все же увидел. Когда роту вели на обед: затесалась вдруг в строй, завертелась туда и сюда - и кто-то поддал ее сапогом. Да так лихо, что крыса взлетела над головами, как гимнаст, что сорвался с трапеции, и шлеп к ногам старшины.

- Рожденный ползать - летать не может! - сострил тот же Ланг.

Но Сундук его шутки не понял.

- Кто-о?! - наливаясь красным, как кумач над плацем, взревел он и приказал роте встать.

Разговоры все сразу же смолкли, но и повторное "кто-о?!" осталось без ответа.

Тогда Сундук наступил на крысу, и черная мерзость брызнула из ее разинутой пасти.

- Видели, ссссуки!? - процедил он, смакуя бесконечное "с" в своем любимом словечке.

За это "с" его и прозвали "Ссссундуком". Дубовый, громоздкий, топорной работы. Поднимается крышка, и ржавые петли выскрипывают: - "ссссу-у!" - и упаси Бог голову вовремя не отдернуть.

Однако сейчас Лешка не думал об этом. Холодно. Морозец похрустывал, и не только корочкой снега под каблуками. Будто сам воздух раскололся на мелкие льдинки и больно, как наждаком, саднит горло и легкие. Кусочек тепла забился куда-то под ребра, но безнадежно подтаевает, истекает липкими 6

клубами пара под носом. И Лешке кажется, что, наверно, именно так уходит душа из тела.

Черно-красный бугорок, что минуту назад был крысой, тоже дымится. Видно, души людей и зверей - одинаковые.

Вчера лейтенант Аубекеров отобрал лешкин свитер. Лешка забыл застегнуть гимнастерку на верхние пуговицы, вот и попался. - "А ну-ка, сними, - сказал Аубекеров. - В свитерах дома походишь. А здесь, братец, служба." - И Лешка снял. Своими руками каптерщику отдал. Всего-то неделю понежился теплом его шерсти. - "Теперь мое сердце спокойно, - писала мама. - Шерсть настоящая. Я купила ее на рынке..." - и Лешка мерз как бы вдвойне: от колючего воздуха, и еще от обиды.

- Так и будем стоять?! - надвинул ушанку на лоб старшина и спрятал руки в карманы шинели. Это специально, чтобы позлить. Рота стояла в одних гимнастерках, без шапок. Зам командира по хозяйственной части, майор Мартынов, запретил ходить в столовую в верхней одежде. Из гигиенических соображений, - объяснил он. - От мороза, дескать, микробы дохнут.

- Даю еще десять минут! - сказал старшина. - Если никто не сознается на работу пойдете нежрамши.

- Не положено! - огрызнулся Борька Теплицкий. Лешка тоже не помнил, чтобы тут не кормили.

- А вот посмотрим, положено или нет. Это вам служба, ссссуки, а не у бабы под юбкой!

В строю зароптали. Действительно, кому это взбрело крысу ногами пинать? - и как-то само получилось - головы всех повернулись к Фильке-студенту (без жертвы Сундук не отвяжется). Синюшный, с сухими покусанными губами, Филька стоял, втянув голову в плечи, и затравлено озирался.

- Да что вы, ребята?! Да что?...

К нему потянулись руки, стали комкать одежду - а он все бубнил:

- Да что вы?... Да это ж не я...

Лешка Фильку не трогал. Пальцы как будто примерзли к ладоням, и даже бы если б хотел... Но и жалости не было. Было что-то другое: будто голова и грудная клетка превратились в сосуд. Тонкий, как скорлупа. Тронь - и рассыпется. А Лешке хотелось его сохранить...

- Вы как хотите, - протолкался вперед Валерка Кенжибаев, - а я жрать пошел!

- Назад! - гаркнул Сундук. Но опоздал, потому что за Валеркой еще потянулись. Тогда Сундук забежал им дорогу и ткнул пятернею в висок: - Стой! Приказываю!

Валерка остановился.

- Невыполнение приказа! - заорал Сундук. - Да в военное время я бы вас без суда всех и следствия!...

- В военное время я бы первую пулю в тебя пустил, - не вынимая рук из карманов, ответил Валерка.

Сундук задохнулся.

- Пять нарядов вне очереди! Две недели гауптической вахты!

- А это вот видел? - Валерка шевельнул кулаком в кармане, да так, что штаны расстегнулись.

Рота грохнула со смеху.

И наваждение как рукой сняло. О Фильке забыли. Не дожидаясь команды, взяли направо и строем, в ногу, зашагали по части. Адам Ланг затянул песню, и сотня глоток ее подхватила:

Вьется, вьется

Знамя полковое,

Командиры - впереди!...

Только черный комок в луже крови, словно плевок чахоточного, остался на белой обочине.

Вечером таскали на ковер. У дверей в командирскую стояла толпа, прислушивались: кто же расколется? Но стукача прозевали. Аубекеров распахнул дверь, отметя толпу в сторону, и ткнул пальцем в Сережку Кривошеева.

- Доказать еще надо! - взвыл Сережка.

Но сержанты завернули ему руки за спину. В другом месте тебе докажут.

- Ишь, сссука! Нашел в кого крысой пулять!

- Так ведь не попал, - сказал Ланг.

- А ты, немчура, помалкивай!...

Но больше всех досталось Валерке Кенжибаеву. Его вызвал сам Батя. И вернулся Валерка - будто час на дыбе провел. Аж подмышки вспотели.

- На губу завтра, - погладил он свой короткий ежик. - Даже отрасти не успели.

- В праздники на губе хорошо, - успокоил его Борька Теплицкий. - На работу не гоняют и лишний шмат масла дают. - И тут ему можно поверить, потому как в вопросах губы - Борька ас. Больше всех отсидел. Смеху ради тут как-то подсчитывали: сколько честно он долг отдавал, а сколько в нахлебниках мыкался? И забавно потом получилось: два дня в части, один - на губе.

- Как по Ленину! - гоготал после Борька. - Два - вперед, шаг - назад. И все - к дембелю!

Но надо быть Борькой, чтобы вот так на вещи смотреть. Лешка, например, на губе не сидел, и вовсе его туда не тянет. Понятно: здесь забор - там забор, и от добра, как говорится, добра не ищут. По здесь хоть бы рожи знакомые...

Лешка попробовал и сейчас эту мысль завернуть - но Борька его перебил:

- Чушь! В жизни все попробовать надо! И плевать, что пайку урежут, и что от ночи час украдут. Зато люди там, люди какие! Здесь сто рыл как портянки развесят, а там - десять гавриков в номере. Как в Интуристе! И каждый загнуть, вспомнить разное может!...

- Околесицу несешь! - свесился с верхних нар Майкл. До этого он лежал как покойник: голова в бинтах, на ухе пуд ваты накручен (на прошлой неделе в это самое ухо ему струей пара шарахнуло) - но борькины рассуждения на него как тряпка на быка действуют.

- Околесицу! Человеку в принципе чужда клетка. Хотеть можно только свободы. А вся твоя тяга к перемене мест... Тоже мне, Байрон выискался!

Насчет Байрона Борька был не силен. А обижать его - никому не стоит. Но Майклу он, почему-то, спускал. Только вскинется, осклабит прокуренные до черноты зубы:

- Ну, положим, верно ты говоришь. "Свобода, бля, свобода..." из казармы в гальюн шататься. Только до настоящей свободы мне еще год куковать! А сейчас-то что делать прикажешь?

- А ничего. Кому выгодно волну гнать - пусть себе гонят. А наше дело покачиваться.

- Как ты, что ли? Так на своем бойлере укачался, что как манометр вышибло не услышал.

- В другой раз услышу.

Однако Валерку их спор не увлек:

- Десять суток всучили!

- Значит, всего семь попахать останется, - довольный, что Майкл сегодня верха над ним не взял, сказал Борька. - А три денька задарма пайку жрать будешь. Государство у нас доброе.

- А может, скосить? - предложил Генка Жуков.

- Опять текстолиту нажраться?

- Не-е. Так желудок угробишь. Полотенчико вымочи, вокруг горла и концами на грудь. И потом часок по морозцу... Главное, воздух поглубже заглатывай.

- У меня дембель в декабре.

- До декабря аклемаешься...

Но тут появился Васька Романюк. Рожа как помидор, усы торчком - вот-вот за нары зацепят. Он что-то прятал за пазухой и, лишь оглядевшись, вынул оттуда грелку.

- Настоящая, украинская, - всем по очереди дал он нюхнуть аромату.

- Желток, что ль, состряпал?

- Без холуев обошлись, - с гордостью покрутил ус Васька. - Желток половину бы выдул. А она, видишь, полненькая! - и, похлопав грелку по вздутым бокам, спрятал на место. - Я еще в обед заприметил, что Иван Федорыч за галстук залил. Ну, думаю, вечером совсем рубаха будет. И прямехонько в штаб. Желток, конечно: пусти! все устрою! - а я ему: извини-ка, подвинься, и в кабинет: так, мол, и так, товарищ замполит, посылка мне тут пришла нельзя ль получить? - А там сверху с кофем банка лежала... А на хрена мне этот кофе? - Мол, от чистого сердца, товарищ майор! - он до дна копать и не стал. - На, говорит, забирай. - А я ее поднял, родимую. Слышу, внутри что-то булькает. Не-е, батяня мой человек! Чтобы с праздником сынка не поздравить?!

- А Желток? - снова свесил голову Майкл.

- А ничего. Хер пускай пососет!

- Рисковый ты, Васька! - Генка даже слюну сглотнул.

- Выходит, и вправду не резон тебе на губу-то идти, - положил руку на валеркино плечо Борька. - Всенародный праздник. А ты как последний мудак взаперти, даже выпить за любимое отечество - и то не дадут.

- А Желтку бы я все же отлил, - сказал Майкл. - Говну смирно лежать положено. А то вони не оберешься.

- А по мне - пусть воняет! - гоготнул Борька.

- Может, прикупить чего? - порылся в кармане Генка. - У меня трешник есть.

- Давай, - вырвал у него трешку Майкл. - Завтра в городе буду. В больницу иду. Могу в магазин заглянуть.

- Я в гастрономе кальмаров видел, - посоветовал Лешка.

- Ишь! Кальмаров!?... А икорочки паюсной?

- Можно икорочки...

- Кильки в масле купи, - сказал Кенжибаев. - Страсть кильки люблю.

- И бутылочку сухенького, - пошел на попятный Лешка.

- Мы ее в снег положим. Со льда будет.

А ночью Лешке приснилась какая-то гадость. Будто заходит он в солдатский гальюн, и только пристроился, нужду чтобы справить, как снизу, с-под полу, голос доносится. Он посмотрел - а там женщина. Вроде русалки. Плавает туда и сюда, рыбьим хвостом жижу месит. И его, Лешку, подманивает.

- Пожалей меня, - говорит. - Я ведь раньше как все люди была. А потом меня утопили...

И Лешка ее пожалел. А она руками его обвила, телом прижалась - и до того томно и сладко сделалось...

...что Лешка проснулся. А потом сунул руку в трусы: так и есть, противно и липко.

Подъема еще не было. Красный фонарь над тумбой дневального. Спинки нар как лианы в лесу. И какая-то живность внизу - скребется, попискивает, - а над нею тысячи храпов, будто отогнать эту нечисть пытаются. Хищно ухает Юрка Попов. Как немазаная телега скрипит Майкл. Ему вторит Филька-студент, но получается у него жалостливо, будто флейта, но с трещиной. Начнет вызванивать ноту - и тут же воздух кончается. Генка мурлычит, протяжно, в стон переходит. А Борька - тот геликон наполовину с ударными: наглотается воздуха, клацнет зубами и - брр, брр - отдувается. И Лешка представил, что это вовсе не лес, а оркестровая яма. Дирижера бы только сюда, чтобы тростью взмахнул, обронил аккорд или ноту... Лешка щелкнул раз-другой языком, ногтем по зубам как по ксилофону прошелся, даже присвистнул... Но нет. Обделила природа. Столько денег мама на педагогов ухлопала. А он ля от до отличить не может.

И он свесил ноги, отыскал сапоги и побрел в умывалку. В умывалке на холодной длинной скамейке курил Петька Кочев. Рядом коробка с крысиной отравой. Рукава по локоть закатаны, пальцы красные... Но Лешка его не сразу заметил, только когда трусы под льдистой струей полоскать начал.

- Меньше эмоций - больше полюций! - выдул колечко Петька.

- Дай закурить.

- Нету. Последняя.

- Хотя б затянуться.

Петька нехотя дал. Потом спрятал руки под зад, после холодной воды никак не согреются.

- Онанировать надо, - посоветовал Петька. - Или к блядям почаще ходить. Будь я командиром, специально бы день назначил.

Окурок оказался коротким, и Лешка обжег губы.

- Здоровому мужику без бабы нельзя. Это я тебе как врач говорю.

У петькиных ног на полу лежал какой-то сверток, и Лешка бросил туда окурок.

- Во, падлы! - толкнул ногой сверток Петька. - Свои же сожрали!

- Кто свои? - не понял Лешка.

- Крысы крысу! Через трубу в умывальнике хотела вылезти.

Не вышло - по величине застряла. Живьем весь хребет обглодали. Он брезгливо, носком сапога, отвернул край газеты. Лешка не хотел смотреть. Разве через силу, в пол-глаза... - Ведь ее же мясом отравятся. А все потому, что тупые. Ни хрена не смыслят.

Валерка лежал, свернувшись в калач, с пузырьками пота на лбу, и мелко дрожал. Борька отдал ему свое одеяло, но Валерка все равно продолжал дрожать.

- Совет-то подействовал, - заворачивая портянку, прыгал на одной ноге Генка.

А Сундук уже носился по роте, срывал одеяла и матерился, так что стены дрожали:

- Подъем! Мать вашу!... Подъем!

Он забежал в проход, где лежал Валерка, но, столкнувшись с Борькой, одеяла трогать не стал.

- А ты чего тут болтаешься?! - налетел он на Фильку-студента. - Все уж в строю! - и ринулся дальше.

- Да вот, книгу ищу, - как всегда с опозданием начал оправдываться Филька. - В тумбочку положил. Второй том "Карамазовых"... - и видя, что старшина его бросил, пристально посмотрел на Лешку. - Случайно не видел?

- Нет, - отмахнулся Лешка.

- И кому нужно? Ведь второй... С середины читать?...

- И с начала не будут, - поправил бинты на ухе Майкл.

- Так зачем же тогда?

- А так просто.

- До санчасти дойдешь? - подсел Лешка к Валерке.

- Попробую, - клацнул зубами Валерка.

А перед завтраком заявился Женька Желтков. Пуговицы блестят, бляха на ремне самоварным золотом отливает. Грудь колесом, из-под шапки чупрын торчит. Волосы ему разрешали носить длиннее, чем прочим, и Женька этим гордился. И тем, что шапка у него не как у других, не из дерюжки какой-нибудь, а меховая, офицерская. И сапоги не кирзовые - яловые, какие только старшинам и сверхсрочникам выдают. Да и весь он: каждый сустав играет, глаза туда-сюда зыркают - "Ефрейтор Желтков по вашему приказанию явился!", "Так точно, товарищ майор!", "Будет выполнено!" - и каблуками хлоп-хлоп, и так звонко, так счастливо, будто ничего лучшего па свете и нету. Замполит или Батя прямо до слез дуреют, на всю эту женькину браваду глядя. Таких, как Женька, на плакатах рисуют - "Служи по Уставу - завоюешь честь и славу!", - на доску почета вешают, ну и, конечно, при штабе держат.

Меж делом Женька рассказал, что в отпуск его отпускают:

- ...и вот как приеду домой, Нюрку на сеновале пристрою... - и дальше со всеми подробностями.

Только Лешка не слушал. У Желтка все истории про одно и то же. Это его мечта. Образ идеального завтра. Когда вся деревня, задрав подолы, встречать его выбежит. И как все идеальное, хоть и в женькином понимании, несусветная чушь. Никогда и никуда он не вернется. В отпуск, может, и съездит. А чтобы насовсем с армией распрощаться?! Да в деревне, небось, работать надо. А Женьку при одном слове "работа" блевать сразу тянет. Нет, он сверхсрочно останется. Все старшины в части такие. Если можно лихо честь отдавать - и за это благами пользоваться: тряпье со склада выписывать; масло и мясо от пуза жрать; вместе с замполитом в посылках копаться, а потом чужими шариковыми авторучками да сигаретами с фильтром штабное бабье задабривать, чтобы оно себя за ляшки щипать позволяло. А бабье в штабе знатное, не ровень какой-то там Нюрке. Как-никак с офицерством якшаются. Понятное дело, если бы у Женьки совесть была, у других последнее отбирать глядишь, и замучала б. Но как Адам Ланг сказал, этой штукой Желтка не сподобили. Там где ей быть положено - хуй у него вырос. А потому и честью здесь сроду не пахло. Несовместимость безоговорочная.

Но пришел Желток не затем, чтобы про Нюрку рассказывать. Начальство большое из Архангельска прибыло, чуть ли ни сам командир округа. Ну и, как водится, сотня приказов: чтобы в казарме чистоту навели, сапоги чтоб надраили и по части без дела не шлялись. Политзанятия сегодня урежут - так чтоб не опаздывали, и в восемь ноль-ноль на рабочих местах были.

Сразу после завтрака роты согнали в клуб. Замполит взгромоздился на сцену и бегом по Европам:

- ...ударным трудом и высокой сознательностью в братской семье всех советских народов...

Минут в пятнадцать он уложился, и командиры уже к дверям пробираться стали, как Адамчик Ланг поднял руку.

- Что же тебе непонятно? - торопливо складывая бумажки, спросил замполит.

- А про семью и сознательность, товарищ майор. Ленин в пятнадцатом томе что пишет? Что мы не с-под палки, с разумения трудиться должны. Что рабовладение еще вон когда отменили. Не оправдало себя потому что. И нынче другую формацию учредили...

- Ну, верно, ну, верно, - закивал замполит.

- А старшина говорит, что срать он на наше сознанье хотел. Потому как всему голова. Прикажет говно, скажем, жрать - и ни один не отвертится.

- Да при чем же здесь Ленин?

- А неувязочка, товарищ майор. За других не скажу, но я вот, лично, это самое говно через сознательность жрать не стану.

- Ну и примеры у тебя, Ланг!

- Могу покрасивше. У меня вот в военном билете*****, что я - немец, записано. Так я что тут подумал: если снова воина - меня на передовую или опять в тыл загонят?

- В Красной Армии нету различий!

- Это уж слышали, - махнул Ланг. - А потом в казахские степи турнули. А ведь у Ленина в том же пятнадцатом томе: что всяк народ место, язык и культуру - все свое иметь должен.

- Это ошибка была!

- Ошибка? - Адам ребят оглядел. - Ленин, что ли, ошибся?

- У Ленина нету ошибок! - рожа у замполита пятнами, как шкура жирафа, пошла. - Другой!... Другие напутали!

- А кто же исправит?

- Надо будет - исправим! - трахнул кулаком по трибуне майор.

Но Адамчик не сел. И тогда Аубекеров вмешался:

- Рядовой Ланг! На работу пора!

- Да в том-то и дело, - повернулся Адам. - Понять я хочу: ежели сознание мое не созрело - чего я тогда на работу пойду?

- А вот на губу загремишь - и дозреешь! - хихикнул Борька.

- А ты, жид, молчи! - рявкнул кто-то из задних рядов - и Борьке будто шило воткнули:

- Кто сказал "жид"?! А ну, кто сказал? Никто, конечно, не откликнулся. Только с мест подниматься стали.

- Еще раз услышу, - заорал Борька, - пасть порву! Поняли?!

- Ну что ты заводишься? - попробовал его успокоить Аубекеров. Даже руку на плечо положил. Но Борька его руку отмел. Весь напрягся. Бицепсы вот-вот гимнастерку прорвут.

- А ну их! - протолкался к нему Генка. - Бздун какой-то. Сказал - и в кусты. Даже руки марать не стоит.

- Э-эх! - огрызнулся Борька. - А еще про семью толкуют!

Роты повалили на выход, в дверях образовалась давка. А на улице уже кричали старшины:

- Первая рота!

- Вторая!

- Стройсь!

- Стройсь!

- Правое плечо вперед - ша-агом - а-арш!

- Про горилку-то не забыл? - поймал Лешку Васька. - После отбоя в клуб приходи.

- А кто по части дежурит?

- Мешков. Свой человек. Я ему рюмашку налью.

- Буде сде! - догоняя строй, крикнул Лешка.

Вообще-то, Лешка не пил... Точнее, не любил пить. И вкус у водки противный, и голова потом на части разламывается. Но в армии без зеленого змия... Тут даже если не лезет - вольешь. Тебя наизнанку - а ты по-новой. Когда-нибудь да и втянешься. А там уже форму держать следует, так сказать, иммунитет провоцировать: крепок ли? нет? не ослаб? - а то от бездействия, говорят, пропадает.

Кто в армии не был, тот не поймет. Какого, мол, лешего так себя мучать? А то и помучаешь! Нужна человеку хоть какая-то щель, чтобы гной в нее выпустить. Накопилось дерьма на душе - а водкой, вроде, и смоет. Возьмешь, например, и лучшему другу фонарей по пьянке наставишь - а утром совесть замучает, - опять же, очистился. Или с начальством. Оно тебя в гриву и в хвост - а тебе лишь соплю утирать... Но ежели выпивши, то и начальство со всем уважением. Знает, что сдачу дать можешь. Потом оно, конечно, свое наверстает, и драить тебе гальюн до второго пришествия, или в холодной неделями гнить. А все ж, хоть минуту, побыл человеком.

Но Лешка водку любил за другое. И даже не столько водку, сколько то, что ее окружает: риск, связанный с ее покупкой; как бутылку в рукав иль за пазуху прячешь; как до части несешь; КПП - и радость победы. Этакий жалкий комариный укус: мол, вы - запретили, а я вот - нарушил. И чувство товарищества, какое в эти минуты всегда возникает. Будто вы - заговорщики, и вас по рукам и ногам тайна связала. Тайна, конечно, пустяшная - а все равно, хоть каленым железом пытай - ни один не сознается! Ну и разговор, какой только в подпитии бывает. Вот и в последний раз, когда с Кенжибаем набрались. В такую даль понесло: за Урал надумали ехать. Вот где жизнь! Просторище! Воздух! - Валерка чуть грудь себе кулаком не расквасил. - Там деревни такие есть - живой души не отыщешь! Занимай любой дом - и делай что хочешь. Я бы, говорит, на охоту ходил. Зверья там навалом. А летом ягоды от пуза жрать можно. Л ты б, говорит, картины писал. До ближайшего города километры ехать. Тишь, благодать, ни одной гнусной хари не видно. - А потом его как-то вдруг повернуло: ежели мусора вдруг нагрянут - что это вы, мол, тут тунеядствуете? Народ коммунизм строит - а вы, паразиты!... - я им дуплетом по рожам! - А когда по-третьей разлили, и вовсе заклинило: в штаб, говорит, пойду. Прямо к Бате! На, скажу, сука, стреляй!... - А когда Лешка хотел его успокоить, по мордам понеслось. И Лешка обиделся. А потом пожалел, что обиделся, потому что Валерка и вправду в штаб пошел. Хорошо, начальства на месте не было. Так он с Женькой Желтковым сцепился. И Валерку в каталажку упрятали. А наутро допытывались, с кем это он так надрался? Но Валерка лишь пьяный без тормозов с горы катит, а на трезвую голову из него слова не вытянешь. Так один на губе и сидел, два срока мотал: за себя, и что не сознался.

Лешка спрыгнул с грузовика и побежал в свой подъезд. На стройке начинался аврал - весть о начальстве уже докатилась. А аврал - это похлеще цунами в Японии. Все вверх тормашками переворачивается. На бегу скользнул глазом по стене дома: пустая малярная "люлька" на ветру болтается, за-несенная снегом траншея внизу, черенки лопат над сугробом, - но всех, кто тут должен был красить, копать, как волною слизнуло. Гоняют железные тачки со строительным хламом, в укромные уголки под заборами сваливают. В унисон тачкам скрипят подъемники, срочно штабелюют бетонные плиты. И голоса сержантов-надсмоторщиков: "Живей! Чего хлебало разинул?! А ну, поворачивайся!" - как кнуты по согнутым спинам. Одним словом, сознательный труд. Не за совесть, за страх. Балаган, одним словом. Когда все живое дуреет, только дом лишь над всем насмехается. Стоит как скала надо всей этой зыбью: не такого, мол, я тут навиделся! - и хохочет транспарантом под крышей: - "Первого сентября - первые новоселы!" - То есть, если верить словам, которым Лешка не верит, здесь уже целых два месяца живут люди.

Этот дом еще весной сдать хотели. Но то ли оборудование какое-то не поспело, то ли другая загвоздка - короче, на осень сдвинули. А осень на Севере - не весна. Хоть и вечная мерзлота, а летом подтаевает, и дом на один бок окривел, фундамент вдруг провалился. А пока бетон под него заливали, штукатурка с фасада осыпалась. Стали штукатурку латать - крыша вдруг потекла. Тогда на скорую руку решили битум прямо на крыше варить, чтобы сразу дыры замазывать. И какой-то дурак в огонь солярки плеснул, дескать, еще быстрее сделаем - а битум возьми и займись. Как уж никто не сгорел одному только Богу известно. И вот до ноябрьских дотянули.

"Товарищ военный строитель! - но это уже другой транспарант. - Выше знамя социалистического соревнования!" - Лешка его еще для предыдущего дома писал. И, видно, здорово вышло. Когда с этим сладят - на другой объект перевесят.

Примерно месяц назад всю часть подняли по военной тревоге. "Термоядерное нападение! - орал старшина. - Противогазы на морду и разгребать завалы!" - А потом привезли на такой же объект. И транспаранты такие же были. Оказывается, звонили из центра: утром будет комиссия...

Подъезд напоминал вход в пещеру в момент камнепада: из распахнутых окон летели обрезки паркета, плинтусы, рулоны обоев. Все это присыпалось снежком или перетаскивалось в соседний дом с еще ненавешенными рамами. По маячить здесь, у всех на виду - лучше паркетиной по лбу! И Лешка, закрыв голову руками, прыгнул в открытую дверь. За спиной что-то шлепнулось, обдав ветерком и клубами пыли. Но Лешка уже не оглядывался: вниз, под лестницу. Там у него тайник, большой железный ящик с надписью: "Стой! Высокое напряжение!"

Никакого напряжения в ящике, конечно же, нет. Это для других. Лешка даже пломбу навесил - сплющил из кусочка снинца, - отлично действует. А в ящике у него: краска, линейка и кисти. Сюда же вчера он положил груду железных ромбиков, нарезанных из кровельного листа. Лешка выкрасил ромбики в черное, и за ночь они подсохли. Он взял инструменты, сгреб ромбы и пошел на верхний этаж. Там разложил все это на ступенях, обмакнул кисть в банку и вывел на первом:

"I". Всего его ждет 75 номеров. Когда номера будут готовы, он прибьет их к квартирным дверям. В этом, собственно, и состоит его работа: надписи, цифры, череп с костями на трансформаторной будке изобразить или лозунг состряпать.

Не сразу, конечно, его такой работой сподобили. Но раз ухватившись, он за нее мертвой хваткой держался. Потому что по армейским понятиям он человек никчемушний. Кто раньше сантехником был, на штукатура учился, ремеслуху закончил - тем, понятно, и дело нашлось. А у него-то всего ничего: десять классов плюс в институт провалился. И загнали его с такими же горемыками траншеи копать: то теплотрассу прокладывать, то газ подводить. Землеройную машину купить - денег стоит. А их труд - задарма. Да и куда их девать, если ничего другого они делать все равно не умеют. А то, что умеют, никому тут не надобно. И Лешка уж думал, что в жизни отсюда не вылезет. Пока однажды не пришел капитан Шапошников: "Кто умеет транспаранты писать?" - и Лешка первый из траншеи выскочил. Никаких транспарантов он, конечно, отродясь не писал. Карандаш, акварель - но чтобы маслом, да еще по железу?... Однако траншея кое-чему научила. До сих пор ладони от рваных мозолей не зажили. И Лешка ночи не спал, чтобы новую науку освоить. И ничего, получилось. А когда пообвык и со всей этой мазней одной левой справляться начал, и для другого время нашлось. Отыщет картон иль фанеру, забьется в угол потише и что-нибудь такое изобразит. Краски строительные, конечно же, дрянь, да и нужной никогда под рукою нету. Задумаешь город нарисовать, наляпаешь белым дома и сугробы, а до неба дойдет - зеленым малюешь, потому что синяя на складе вся вышла. По Лешка не сетовал. Он и здесь приспособился. Даже так фантазию научился раскручивать, чтобы весь подручный материал в дело шел. Так картину распишет, что было пять красок - и ни одной не останется. Ребята смеялись: мол, если тебе красок вдосталь купить - так ты рисовать не сумеешь. И, наверно, была в их словах доля правды. Потому что лучшую свою картину Лешка всего тремя красками нарисовал. Взбрело как-то девушку изобразить. (Это после того, как Васька из отпуска приехал. Порассказал, какая там его дожидается.) Но девушка получилась странная. Не сказать некрасивая: глаза преогромные, угловатые, синий платок на шее накручен...

но, почему-то жалеть ее хочется. Краски попались холодные:

зеленая, синяя, белая, - а холодом в ком что разбудишь? Но здесь как-то так все сложилось, что тепло от картины исходит. Что зябко, и губы зеленые, а внутри что-то теплится. И когда в глаза ей посмотришь, будто и в тебе оттаевать начинает. Лешка и сам понять не мог, как такой эффект получился.

Ребятам картина понравилась. Васька сделал к ней раму и в клубе повесил. А Генка Жуков "Зимью" назвал.

- Что это за слово такое - "Зимь"? - не понял Лешка. - Имя, что ли?

Но Генка и объсянять не стал. "Зимь" - и все тут.

Однако, все это были, конечно, цветочки, работа и прочее, - а ягодки в конце месяца вызревали, когда денежный вопрос на повестку вставал. Потому что стройбат хоть и не дом отдыха, а житье-бытье и здесь недешево. В бане помылся - плати. Исподнее твое постирали - опять плати. И за амортизацию койки. И что кино тебе крутят. Не говоря уж, столовая, или там сапоги прохудились, или из телогрейки вся вата повылезла. Да и офицерский состав. Не задаром же они тобою командуют? Так что, если труд твой невысоко оценят, еще и должен останешься. Как Адам Ланг поет: "Перед родиной вечно в долгу!" Когда Лешка в траншее копался, хоть и руки в мозолях, и спину не всегда разогнешь, зато обо всей этой ерунде голова не болела. Был бригадир, он и думал. А тут, став человеком свободной профессии, сам, своим умом все раскидывай: и как к начальству подъехать, и как наряд сочинить, и какая липа в этом месяце больше ходу имеет. Казалось бы, чего проще оформить его художником? То есть платить за то, что он делает? Но не тут-то было. Бумажная казуистика по своим законам живет и с реальностью только в одной ей понятных пунктах пересекается. И во всех этих хитросплетениях художник человек как бы лишний. То есть быть-то он должен (как без него обойдешься?) - но на имя его табу наложено. Вот Лешка и сочинял: будто сторожем месяц работал, кирпичи с места на место таскал, машины с раствором приходовал, - а потом по начальству слонялся. Лебезил, пресмыкался, нормировщицу Клавку задабривал - и в итоге себя ж ненавидел.

Но сейчас до конца месяца еще далеко. Седьмое Ноября на носу. И потому можно работать не спеша, в удовольствие. Шлеп, шлеп по черному ромбу. А когда краска чуть схватится - еще и еще. Цифра начинает взбухать, пышной, рельефной делается. Будто и не нарисована вовсе, а из чего-то белого, нежного вылеплена. Поработает так еще часик, а потом в магазин за углом заглянет.

Вчера его разыскала продавщица из этого магазина. Ларисой зовут.

- Ты, - говорит, - здесь художник? А то мне украсить витрину надо. Что-нибудь праздничное написать. Я отблагодарю, не без этого.

Про эту Ларису Лешка давно уже слышал. Что в теле, мол, баба, и нос от солдат не воротит. Что всегда можно трешку занять, а если вдруг приглянешься - и за так бутылочку выставит. Другое, конечно, тоже рассказывали. Даже имена называли: сержантик один из четвертой роты, и на Пашку Дзиворонюка, что штабное начальство возит, пальцем показывали. Но Лешка не очень-то слушал. Тут у всех в этом пунктике мысли заклинило. Вот и решил посмотреть, так сказать, своим глазом примерить.

Лариса Лешке понравилась. Действительно, в теле. Бедра широкие, грудь размер пятый, не меньше. И роста высокого, может, даже Лешки повыше. Но главное - следит за собой: губы аккуратно накрашены, у ресниц карандашные клинышки, ногти на пальцах прямые, сливовые. Вот только другое отталкивало: у прилавка весь день солдатня сшивалась - и Лариса никого не отваживала. Сморозят какую-то глупость, а она рассмеется. Вот Лешка и не стал с ней знакомиться. Купил пачку "Шипки", и наше вам с кисточкой.

Но то, что вчера сама его разыскала!...

Стоит на лестничном марше, ступеньки на три пониже, и Лешка над ней возвышается. На плечи тулупчик накинула, из-под тулупа свитер выглядывает, а на свитере - янтарная брошь. Будто капля смолы упала и медленно так по груди стекает.

Лешка сказал, что он не придет, что солдатам в магазин ходить не положено. Попутают если - самоволку припишут...

А она все стоит, зрачки под самые веки загнала, и от этого в глазах много белого.

И тут Лешка, почему-то, Москву вспомнил. Как однажды, очень давно, мама его в Елисеевский привела, и он ест там пирожные: и "корзинку", и "картошку", и с розочкой... Поначалу мама только "корзинку" купила, а он: мол, еще, одной мало... И мама махнула рукой: дескать, ешь пока скажешь, что хватит. И он съел порций десять. Пока не стошнило.

- А может, все же подумаешь? - спросила Лариса и стала тулуп застегивать, сначала на одну пуговицу, потом на другую, пока брошь ни спряталась.

- Ладно! - кивнул Лешка.

Но, на самом деле, не думал. Сказано - нет! И только сегодня изменил решение. Раз ребята вздумали праздновать - не с пустыми ж руками являться.

- Во! Дело на миллион рублей есть! - не успел Лешка ныйти на улицу, налетел на него капитан Шапошников.

Подле Шапошникова стояли два бригадира, наряды на подпись подсовывали. Но Шапошников их будто не видел. Схватил за руку Фильку-студента:

- Ты куда, подлец, до земли-то копаешь?! Филька чистил площадку перед подъездом, но, видно, переусердствовал.

- Сами просили, - потупился Филька.

- Я ж тебе заровнять, говорил! А ты что же, в Америку роешь?

- Нет, не в Америку...

- А ну, давай, засыпай!

Филька залез на сугроб и принялся сбрасывать снег.

- Да полегче! Полегче! Тебе ж, дураку, и раскапывать. А ты! - это уже к Лешке. - Беги сейчас же на склад, бери три листа, и чтоб в две руки лозунг состряпал!

- Какой такой лозунг?

- Всех вас, дураков, учить надо, - уже шагал в сторону склада Шапошников. Бригадиры как тени за ним потянулись.

- Ты где, в Советском союзе живешь? Или с Луны свалился? Праздник завтра. Годовщина Октябрьской революции!

- Да я этими лозунгами весь дом расписал...

- Не то ты писал. "Сдадим объект в срок!"?... Какой, к черту, срок?! Пятьдесят девятая годовщина!...

Но склад оказался закрыт. Под дверями стояла толпа, переругивались. Как выяснилось, кладовщика смыло все тем же авралом: то ли тропинки к подъездам чистит, то ли тачки с хламом гоняет.

- Идиоты! Как с вами хоть что-то построить можно?!

Послали за кладовщиком. Пока суд да дело, бригадиры опять за наряды. Один или два Шапошников подписал, а потом ему снова вожжа попала:

- Видел я твои печки! - заорал он на Озолиньша, длинного, тощего латыша с угловатыми скулами. - Дверцы раствором примазали. Теперь их только ломом откроешь!

- Чтоб не украли, товарищ капитан, - объяснил Озолиньш. - Дверцы-то эти с петель в два счета снимаются.

Пришел кладовщик, и тут вовсе черт-те что началось.

- Мастерки, падла, гони! Сколько я за ними бегать обязан?!

- Скобы мне! Скобы!

- Белил густотертых!...

Шапошников, а вместе с ним Лешка, насилу пробились.

- Три листа кровельного железа Макину выдай! По кладовщик даже с места не тронулся:

- Накладной я что-то не вижу.

- Потом выпишу!

- Потом-то потом, а у меня недостача...

- Налево меньше отпускать надо!

Железо на морозе красивое. Будто кто расписал серебристым орнаментом. Только трогать его не стоит. Пальцы в момент прикипают. Лешка взгромоздил листы на ушанку, прихватил руквами.

- В мою контору иди. Чтоб оттаяло.

И Лешка пошел. Не спеша, как на праздник. В такие минуты даже нервотрепка с нарядами забывается. На морозе лозунги писать нельзя. Краска потом осыпается. И как ни относился бы к Лешке Шапошников, а теплое место всегда найдет.

В конторе сидела Клавка. Завернувшись в тулуп, крутила ручку дребезжащего "Феликса". "Феликс" был старый, облезлый, то и дело заклинивал, и Клавка в сердцах чертыхалась.

- Холоду напустил! - скосила она на Лешку липкие, как у дохлой рыбы, глаза.

Но Лешка смолчал. Громыхнул листами об пол: ребята там, на морозе, по двенадцать часов вкалывают, а ее, видите ли, сквознячком потревожило!

- Шляешься тут! - выдержала паузу Клавка и опять крутанула "Феликс".

У Клавки не только глаза, у нее все такое. Скажет словцо - будто в душу плюнет. Мол, все нормальные парни в институтах учатся, а здесь одно отребье собралось. И мало вас, поганцев, гоняют! Коль в голове шаром покати - хоть руками стране долг отдайте!

- За что долг-то? - спросил как-то Лешка.

Но Клавка не объясняет. Сразу глоткой берет:

- Да все вы - жулье! Вор вора погоняет! Вам и портянки, и валенки - все дают. А посмотрите, в чем ходите?! На робе места живого нету. Подметки бечевкой подвязываете. Потому что новое получить не успели - уже на водку сменяли!

Лешка тогда желторотиком был, и попробовал ей втолковать:

что зря она так, что воруют не все. А водку что пьют - так

чего и осталось?... Но Озолинып его в сторонку отвел: мол, говори-говори, да знай, брат, кому. Эта бабенка и стукнуть куда следует может. А еще рассказал, что был у нее тут один. Двойню ей настругал, а потом дембельнулся. С тех пор Клавка солдат за людей не считает. Но жалости в Летке не пробудилось. Даже еще гаже стало. Ведь нашелся такой, что в постель с ней улегся.

Пока листы будут оттаевать, Лешка сел к окну, покурить. В конторе начальника хорошо курить. Никто на окурок твой не позарится.

За окном темно. Фонарь на ветру качается. Когда-то он освещал дверь в будку электриков. А потом будка сгорела, и остались лишь черные доски. Торчат на снегу будто ребра чудовища. В будке сгорел Валька Ремизов. Весь. Дотла. Ничего не осталось. А фонарный столб уцелел. Только в хребте надломился. Так, полусогнутый, и высится над пепелищем. Растрескавшийся плафон, как яичная скорлупа, мотается из стороны в сторону, и свет на снегу - будто желток из фонаря вытек...

И ведь странное дело. Столько лет мама Лешке внушала, что жизнь справедливая штука, что возносит достойных, карает отступников... А ему и в голову не приходило примерить эту доктрину... да хотя бы на маме. Ведь сразу же стало бы ясно, что все в этой жизни не так, что она - как вот этот фонарь, который пес гнут и ломают, кому как придется, а он, почему-то, стоит и сеет свой свет. Абсолютно бессмысленно. Ведь мама все предала, променяла на Летку, который тоже вырос предателем. И вот, ничего, преспокойно сидит в теплой будке и дымит сигаретой. А Валька, человек дела и принципа... Он гонял мяч в какой-то команде, и верил, что в этом мяче - его будущее. А потом его обманули, вместо "Мастера спорта", что спасло бы Вальку от армии, предложили играть в ЦСКА. Казалось, какая тут разница: числиться электриком на заводе или сержантом в какой-то мифической части? Но Валька уперся и не ушел из команды. И даже здесь, в армии, где за принципы по головке не гладят, оставался таким же. Он был справедливым, никого не боялся, и за это его уважали. Сундук на него не орал. И Фильку-студента пальцем не трогали. А потом этот глупый пожар. И все. Вальки нет. Лишь пятно на снегу.

Но если быть честным, Лешка завидовал Вальке. И не только тогда. Завидовал цельности, с какой прошел Валька по жизни. Пролетел, как тот вожделеннейший мяч, что вбивают в ворота соперника. И сколько бы Лешка отдал, чтобы хоть раз пережить это чувство, эту радость, этот экстаз, услышать, как взрываются ревом трибуны...

Рисование - отличное хобби, - твердила мама. - Многие ученые были художниками. Да что за примером ходить? Сам Эйнштейн, говорят, виртуозно играл на скрипке.

Это пошло от отца. От его неудач. Когда-то он был для мамы кумиром. Блестящий молодой пианист, начинающий делать карьеру. И мама уж строила планы, как станет певицей, и тогда они вместе... Но с войны отец вернулся с простреленной кистью правой руки и, решив, что с музыкой кончено, остался дослуживать в армии. В конце концов, дом и семья. При отсутствии гражданской профессии это был хоть какой-то, а выход... Но пенсии так и не выслужил. За год или два до намеченной цели подкрался инфаркт. И отец опять отступил. Вен его жизнь была отступлением. Устроился заведовать секцией какого-то склада. А на складе что-то укарли... И с той поры отец уже нигде не работал. Лежал на диване и круглые сутки читал. Таким и остался в памяти Лешки: рыхлый, безвольный, с книгой в дрожащей руке. А от военного прошлого сохранились одни фотографии. А от того, что было еще раньше - вообще ничего. В дом, где жили родители до войны, попала фугаска... Только несколько лет спустя, когда отец уже умер, выбирая очередной томик в отцовском шкафу, чтобы отнести букинистам, Лешка наткнулся на пожелтевшее фото. Увидел и обомлел. Потому что на снимке узнал себя: конопатый, вихрастый - только там он сидел не над альбомом с рисунками, а за роялем. А рядом стояла мама, сложив руки лодочкой, в платье до пят. Молодая, красивая... Лешка спрятал фото на место и книги не тронул. Это был "Доктор Фаустус" Манна. Так, нечитанный, и пылится поныне.

...потому что у отца не было почны под ногами, - объясняла мама. Всю-то жизнь он витал в облаках. А романтика, знаешь, пока тебе двадцать... - и, чувствуя, видно, что выходит совсем уж безжалостно "Встать! Суд идет! Разбирается дело!..." - шутила: - А что, инженер - тоже звучит вполне гордо!

С того и пошло лешкино предательство. Сначала из страха, потом по инерции. Пока мамина доктрина вдруг не сработала. Единственный раз, но зато уж на все сто процентов: он провалил экзамен по химии - и теперь тянет солдатскую лямку.

- Шапошникова не видел? - просунулась в дверь голова Генки Жукова.

Никакой Шапошников ему, конечно, не нужен. Просто погреться приспичело. И Лешка поспешил подыграть:

- Обещал заглянуть, - (это пока Клавка в очередной раз чертыхалась).

- Ничего, подождем, - стянув рукавицы, принялся дуть на руки Генка.

- На, покури, - предложил Летка.

Но тут клавкин "Феликс" сорвало с мертвой точки, и Клавка вперила в Генку немигающий глаз:

- Здесь не курилка!

Но Генка на Клавку плевал. Ему с ней харчи не делить.

- На морозе курить - пальцы стынут, - сказал он и пробарабанил по клавкиному столу своими култышками. На среднем и указательном пальцах у Генки не хватает фаланги. Тяжелые, как барабанные палочки, они выбили смачную дробь.

Но Клавка только фыркнула и отмела генкину руку.

Это случилось в прошлую зиму. Морозы за сорок стояли, и что ни день кто-нибудь обмораживался. Ухо иль нос, а уж пальцы на руках и ногах - каждый третий в санчасти сиживал. Но в жизни всегда так - если ударит, то в сокровенное место. Генка бы нос и уши в придачу за каждый палец отдал. Он как раз на гитаре учиться начал. Только-только азы освоил. Первые аккорды слагаться стали. Забьется на нары, скрючится так, что гитары не видно, будто слова на струнах вычитывает:

А время стекает,

По лицам струится,

И нам остается лишь время забыться.

Забыться на время...

- а тут тебе на!

Лешка месяц за ним попятам ходил. Чтобы одного не оставить. Да он бы сам на гитаре выучился, если бы это Генке облегчение принесло. Пока, однажды, снова Генку с гитарой увидел. Мурашки по спине пробежали, с какой Генка любовью струны пощипывал. Только держал он ее в другую сторону, словно левша.

- Я струны перетянул, - объяснил Генка. - На правой-то руке пальцы целы. А бренчать и этими можно.

- Ты лозунг писать - или сигаретки покуривать?! - снова отставила "Феликс" Кланка. - Люди работают, а они - ишь, буржуи!

- Сейчас, Клавочка. Ползатяжки осталось, - сказал Генка и принялся надевать рукавицы. - А я чего заглянул. Пашка Дзиворонюк ко мне подходил. Говорит, Желток обижается.

- Чего это вдруг?

- Как чего? Из-за посылки. Майкл-то правду сказал: надо было этим придуркам рюмашку налить.

При слове "рюмашку" клавкины уши как створки моллюска раскрылись.

- Да шли они!...

- И я так сказал. Но вредные, гады. Смотри, чтоб чего не подстроили.

"Теперь весь праздник изгадят", - уже на полу, разложив линейку и кисти, додумывал Лешка. Не то, что бы стало уж очень обидно. Какой, к черту, праздник? Какие тут вообще праздники?! Но когда набросал первую строчку: "Товарищи военные строители!" - что-то вдруг подкатило. Будто гадость какую-то съел и теперь сблевать тянет. И весь мир вокруг вдруг серым представился. Как это железо. Не было в нем ничего. Не было и не будет. И вечно таких, как Генка, обижать в этом мире будут. А всякая мерзость, вроде Желтка, будет мзду собирать... Но вышло нескладно. Какая тут связь? При чем здесь: Желток - и генкины пальцы?

Лешка окунул кисточку в банку. Надо этих "военных строителей" позабористей написать. Да и вообще, увлечься. Иначе издохнешь. И принялся заглавное "Т" накручивать. Что-то вроде виньетки вышло. "Шапочку" в правый бок протянул, так что она всю строчку укрыла, а восклицательный знак - будто перо в чернильнице. Знайте, мол, наших! "Встретим 59-ю годовщину..."

Но увлечься не дали.

- Сколько раз говорил: не покупайте у них ничего! - вломился в контору Шапошников. - И с жалобами потом не ходите!

- Товарищ капитан! Товарищ капитан!... - следом появилась просительница.

- Осторожней, бабуля! - загородился Лешка. - Краска не высохла.

- Я бочочком, сыночек.

По лучше б не поворачивалась. Круглая, как колобок: валенки - размер сорок пятый; матросский бушлат поверх телогрейки.

- Да чем же я могу вам помочь? - бухнулся за стол Шапошников.

- Наказать. И деньги вернуть.

- Да у меня две сотни солдат работают!

- А я отличу. Я его из тыщи узнаю.

- Что приключилось? - косясь, как Лешка смазанное "Т" подправляет, спросила Клавка.

- А-а! - махнул Шапошников. - Краску какой-то ворюга продал... Да вы понимаете, что они из-за вас и воруют?!

- Понимаю, голубчик. Все понимаю. Да только пол-то надо покрасить. Лет десять некрашеный. Как сыночек, Васюшка, царство ему небесное... - и утерла глаз рукавом. - А в магазине, сами знаете, полста рублей краска стоит. Да и достать ее надо.

- А теперь, что ж, не сохнет? - вкрадчиво подъехала Клавка.

- Точно, не сохнет, - заподозрила участие старуха. - Вторую неделю в дом войти не могу. Думала, к празднику в порядок привесть. А какой тут порядок? Ступлю - и прилипну. Прямо не краска - клей какой-то.

- И сколько он с тебя взял?

- Червонец, родимая. Десять рублей на стол выложила.

- За ведро?

- И ведерко оставил. Еще благодетелем называла.

- Мыло в том ведре было, - выдохнула Клавка. Теперь она прямо сияла... То есть, с лица все как было осталось. Но изнутри распирало. - Краски, может, грамм сто и плеснул. А остальное - мыло. Обмылков в бане насобирал, наварил, водичкой разбавил...

- Что же мне делать?

- Смывай. До смерти не высохнет.

- А деньги? Кто ж деньги вернет?

- Плакали твои денешки, - брызгала слюной Клавка. - На будущее умнее будешь. А благодетеля не ищи - копейки у него за душою нету. Пропил он все. Ты еще пол не докрасила - а он уже пропил.

- Но деньги-то? - вновь посмотрела на капитана старуха. - Может, государство отдаст?

- Хм-м! - чуть не лопнула Клавка.

- Но он же солдат... Защитник мой, называется...

- Знаете что? - решил покончить все разом Шапошников.

- Сегодня я никак не могу. Без вас хватает. А вот после праздников... Чего-нибудь прикумекаем.

И старуха как-то сразу поникла. Лешка еще раньше заметил: не верит она в удачу. Отчаяние привело. А теперь все на место встало.

Шапошников это тоже почувствовал.

- После праздников, значит, - словно оправдываясь, повторил он.

Но старуха ничего не ответила. Снова бочочком, бочочком

- вензеля на "Т" опять смазались...

- Защ-щ-щ-щ-щитник! - хохотнула ей вслед Клавка. Даже не хохотнула, а сплюнула.

Шапошникову еще неуютней стало. Чертеж из стола достал, развернул, назад в ящик бросил.

И Лешка не выдержал.

- Бабуля! - выбежал он следом.

Старуха стояла в метре от фонаря, такая же сгорбленная.

- Постойте, бабуля!... Вы понимаете?... Клавка все врет! Вы не слушайте Клавку!

Но старуха хотела идти, и Лешка схватил ее за руку.

- А мазню эту можно бензином смыть. Я у шоферов попрошу. И краску достану. С кладовщиком поговорить надо.

- Ты что же, сынок, оправдаться хочешь? - посмотрела она на Лешку маленькими чужими глазами. До того чужими, что Лешка себя горбатым почувствовал. - Я ведь все понимаю,

- и забрала руку. - А на твои оправдания у меня денег нету.

- Да какие деньги?...

- А как же без денег? В человеке всегда что-то есть, что бы денег стоило. А ежели нет - человек ли он после этого?

Лешка еще минут десять стоял. Из-за спины доносились лязг тачек и скрежет подъемников. Но Лешка как будто другое слышал: пятно на снегу, в унисон фонарю, туда и сюда покачивалось, словно маятник, - и эти вот скрежет и лязг - будто ось у часов скрипела. А маятник - то к пепелищу, то к Лешке, - и Лешке казалось: сейчас, к сапогу, потом вверх устремится... Но нет, ветер дул все сильней, добирался до самых лопаток - и фонарь относило. А с ним и пятно - яркий желтый яичный желток - все ближе туда, к пепелищу.

Магазин был за углом. Шагов пятьдесят. Но место паршивое. Патрули целый день. Комендантский "козлик" в любую минуту нагрянуть может. Лешка вообще самоволки терпеть не мог. Идешь, озираешься, будто вор какой-то. И каждый болван, звездой или лычкой помеченный, над тобою власть свою кажет. Мол, где увольнительная? Почему на свободе болтаешься? Будто он тебе эту свободу дал, и теперь, как сдачу с рубля, отчета требует. Да и гражданские не лучше бывают. Так и ждут: сейчас в драку полезешь, на женщину бросишься... Словно в толк не возьмут, что такой же ты точно как все, лишь одели тебя по-другому. Лешка даже до того додумался:

олень человека убийцей и на улицу выпусти - так под этими взглядами точно убьет. А выряди лордом - лордом станет. И кто знает, может в революцию, когда люди друг на друга красные тряпки цепляли - так эти вот тряпки больше чем псе призывы и лозунги сделали?

Магазин закрывался. 13 дверях стояла девица с пумпоном на вязаной шапке и всех выпроваживала. Мол, в два приходите, а сейчас мы обедаем. Лешка хотел пройти мимо, но девица его не пустила.

- Не слышишь? Обедаем.

- Я к Ларисе, - исподлобья посмотрел на нее Лешка.

- Это по какому ж вопросу?

- Витрину украсить.

- А-а! - встрепенулся пумпон. - Так ты, значит, художник!

В магазине было тепло и тесно. Прилавки вдоль стен, пирамиды консервов, кильки на ржавом подносе. Лариса сидела у окна, за маленьким столиком, перебирала открытки. "59", "59"... - на каждой. Где из кумачных лент, где на красном полотнище, что держит в руке здоровенный дебил в спецовке рабочего. Тут же, сверху, пудовые буквы - "КПСС", - а снизу, помельче: стройки, ГЭСы, заводы, - будто этими буквами их придавило.

- А я уже думала не придешь, - улыбнулась Лариса. - Решила сама что-то выбрать.

- И как?

- Все равно. Рисовать было б проще.

На Ларисе был белый халат и вчерашний свитер, по которому, как и вчера, стекала янтарная капля.

- Зубной порошок. И гуаши немного, - сказал Лешка.

- Светка! - позвала Лариса. - Гуашь принеси! Но Светке было не до того, она как раз разделывалась с последним посетителем, долговязым стариком с одинокой бутылкой в авоське. Старик с ней пытался заигрывать: мол, чего-то к празднику обещали. А она напирала: нету и все. Один ящик был, еще утром распродали. Наконец старик отступил, скрылся за дверью - и Светка шмыгнула в подсобку, вынесла коробку с гуашью.

- Видишь у нас ее сколько!

Светкины щеки горели. Да и вся она, вплоть до пумпона:

вот, мол, в торговле работаю, и ежели что - не только гуашью побалую.

Лешка выбрал подходящую банку и развел порошок.

- Где рисовать-то?

- Да вот, на окне. Больше негде, - опять улыбнулась Лариса.

Окно было витриной, на которой красовалось все то же - консервные банки, - и еще лежала головка сыра. Но сыр был ненастоящий, пластмассовый, с облупившейся краской.

Лешка взобрался на стол, вытянул из-за голенища кисточку и мазнул по стеклу. Левый верхний угол витрины быстро окрасился в белое. Потом гуашью натыкал разноцветные точки. По диагонали протянул Кремлевскую стену. Вереницы зубцов, красная башня и желтый обруч курантов.

- Вместо сыра, - пробубнил Лешка. Но Лариса не расслышала.

- Здорово, - сказала она и посмотрела на Светку. - А ведь вправду, художник.

- Здорово, - закивала та. - И где ты так научился?

- Нигде. От Бога досталось.

- А это правда, что тебя на выставках выставляли? - спросила Светка.

- Кто тебе это сказал?

- Да ребята болтают.

- Чушь!

- И я так подумала. Если бы выставляли - стал бы ты тут куковать. Настоящих художников в армию не берут. Она бы еще поболтала, но Лариса стала ее выпроваживать.

- На Садовую забегу, - качнула пумпоном Светка. - Там, говорят, сапоги завезли. Будто, австрийские.

- Не опаздывай только.

Лариса закрыла дверь на засов и вернулась к столу. Села на стул у лешкиных ног. Минут пять или десять Лешка работал молча. Но в воздухе так висело - легко не отвертишься. Шуточки-прибауточки... Витрина-витриной, а что Лариса не только за тем его позвала - это он еще вчера догадался. И Лешка начал готовиться. Пусть только молвит словцо - он ее сразу на место поставит. Ну да, напялили робу... Только плевать он на эту робу хотел! И с каким-нибудь сержантиком пусть его не равняет!...

- Курить хочешь? - спросила Лариса, и Лешка инстинктивно дернул плечами - свои есть! - но предательский глаз ухватил красивую белую пачку с рядком желтых фильтров. - Болгарские, - сказала Лариса. - В наших табак грубый, и щепки бывают. А этот очищенный, импортный.

Лешка поколебался... А, черт с ней! В конце концов, он заработал.

- Для нас стараются, - чиркнула спичкой Лариса. - Но и мы на экспорт, небось, хорошие делаем.

Сигарета была вкусная. Давно Лешка таких не курил. В посылке как-то прислали, но пришлось Желтку уступить. А то бы следующую посылку до дембеля б дожидался.

- У вас, в Москве, все, небось, такие вот курят?

Лешка присел на угол стола. Такую сигарету курить - и кистью махать?... Ничего, подождет.

- Угостили? - чтобы что-то сказать, спросил он.

- Да. Из ваших один.

Лариса сидела напротив, положив ногу на ногу. Аккуратная, отутюженная, с голубинками теней над глазами.

"А болгары, небось, со щепками курят", - подумал Лешка. А еще подумал, что сиди Лариса тут без него - ни за что ногу на ногу класть бы не стала. И сигарет бы не трогала, и халат бы давно застегнула. Но вбили ведь в голову на экспорт все самое лучшее!

Серый ручной вязки свитер облегал ларисину грудь, и Лешка угадал два тяжелых соска под грубыми нитками. Только смотрели соски не вперед, а чуть в стороны, будто глаза, если задумаешься и смотришь в пространство. Лешка до того реально это представил, что даже в глазах зарябило. А сквозь рябь проглянуло другое: как стоит Лариса вечером перед зеркалом и этот вот свитер снимает...

- У вас в Москве хорошо, - почему-то поежившись, будто и вправду была без свитера, сказала Лариса. - Магазинов много. Всегда что-нибудь изящное купить можно. Народу только полно. Потолкаешься день-другой - и домой тянет.

- А зачем же толкаться? Будто кроме ГУМа и ЦУМа пойти больше некуда?

- Театры, музеи, конечно, - поправилась Лариса. - Мы вот в последний раз во Дворце Съездов были. Такой там буфет замечательный.

- Значит, не хотела бы в Москве жить?

- Как сказать. Да меня и не звали. В этом деле уж как посчастливится.

- А сама-то откуда?

- Из-под Чернигова. После школы в Киев учиться поехала. С институтом не вышло, зато в техникум приняли. А там лейтенантик один. Любовь - не любовь, да назад-то, в деревню, знаешь неохота как было? Вот и завез в эту даль. А сам по году в плаванья ходит.

Лешка кивнул. Он уж слышал такое. Того - длинный рубль поманил, тот - с законом повздорил. По доброй воле на Север только в романах да в маминых теориях ездят.

- А дальше-то что?

- Ничего.

И Лешка чуть дымом не поперхнулся. Это вот "ничего" (оно у Лешки в ушах как эхо вдруг раскатилось; "ни-че-го" - ведь слово какое!) - каким-то непонятным образом наизнанку все вывернуло. Ведь все, что прежде он слышал непременно счастливым концом венчалось. Условия жанра навязывали. Помаялся, дескать, получи что положено. А что положено? Да и кто положил?... И киваешь как будто китайский болванчик. Потому что видишь, что - ложь, что рассказчик себя обманул и теперь на тебе свой обман опробует. И суд ему твой - как корове топор. Ему бы во лжи укрепиться. Что, вот, не один, и другие так думают. И мило, уютно так все получается, веревочки все в узелочек завязываются... А тут - "ни-че-го"!

- А ты не боишься? - спросил он Ларису.

- А чего же бояться?

- Да так, - и щелкнул пальцем по кончику сигареты - и чуть со стола не слетел: - Да ты посмотри! А ведь - щепка!...

- Не может быть! - Лариса взяла сигарету, повертела перед глазами. - А еще говорили... - и вдруг рассмеялась. Сначала хотела расстроиться, но смех сквозь обиду прорвался. И так заразительно вышло, что Лешка тоже не удержался.

- На, другую возьми, - раздавила она окурок в консервной банке.

- Нет. Не хочу... Ха-ха-ха, - Лешку прямо трясло. - На экспорт дрова нам прислали!

- Напрасно. Бери!

- Хорошо, - и сунул сигарету за ухо. - Сначала с витриной покончу.

Теперь и витрина стала другой. Мазок и шлепок - кисточка летать по этой витрине хотела.

- Я тебе ее как витраж распишу! Пикассо от зависти лопнет!

Лариса снова села на стул, но ногу на ногу класть не стала. Сдавила колени, а потом и халатом укрыла.

- Ты не сердись, - уже не смеялся Лешка. - Со мной так бывает.

- Что бывает? - не поняла Лариса.

Но Лешка не ответил, намазал синим над Кремлевской стеной, наплел пучки облаков (амурчиков только б сюда!) и проткнул лучом солнца.

- Раскрыться всегда тяжело, - сказал он. - То есть, собою сделаться. Ведь здесь не поймешь, наобум тычешься - то ли сердце замрет, то ль от смеха подавятся.

Облака получились тяжелые, вот-вот край стены зацепят

- и он подмазал их синим, загнал чуть повыше.

- Ведь я тебя обидеть хотел.

- Зачем же обидеть? - ларисины глаза тоже вверх потянулись.

- А так. Чтоб свое при себе оставить. Мол, моя тайна - это моя. Пусть-ка другой сперва раскошелится.

- А ежели нет?

- Чего нет?

- Тайны никакой нет?

- Так не бывает. Она у каждого есть, - но на минуту перестал рисовать. - А ежели нет, то и жить не стоит.

- И какую ж ты тайну придумал?

- Э-э, так нельзя, - он взял тряпку и вообще смахнул облака. Без них как-то лучше. А на освободившемся месте нашлепал разноцветные точки. Думаешь, звезды? Салют сделаем. - Но Лариса продолжала смотреть, глаза ее были совсем рядом. Большие, лучистые. И зачем только синим намазала? - У Джека Лондона рассказ такой есть. Одна старая сводня невесту науськивает. Мол, мужчина - дурак, все ему сразу давай. А получит свое - на других женщин зарится. Потому ты ему не спеши уступать. Всегда что-то где-то припрячь. Чтоб загадка осталась. Только тупица та старуха была. Божий дар с яичницей путала. Потому что тайна - это как краска из тюбика: давишь, давишь - а всегда остается. А если припрятал - какая ж тут тайна? Обычный обман получается.

- Бросил он ее, значит?

- Нет. Просто без любви до смерти прожили.

- Страшно-то как.

- Страшно, - согласился Лешка. Лариса опустила глаза, и в магазине как будто темнее стало.

- И какую ж во мне ты тайну увидел?

- А тайну не видят. Ее только чувствуют... Что веришь во что-то. Из меня, вот, художника сделала. Не мазилку какого-нибудь... И Светке про то ж говорила. Светке - ей сапоги подавай. А тебе - не-ет... Я ведь думал вчера: развлеченье придумала...

- Витрину хотела украсить.

- Витрина-витриной...

Лешка, наверно, еще бы что-то сказал, но тут под самым окном остановилась машина.

- Тьфу, черт! Пс хватало еще и комендатуру попасть!

- Если патруль - не пушу, - сказала Лариса, застегнула халат и двинулась к двери.

За дверью послышались голоса. Лешка их сразу узнал: Желток со приятели. Лариса хотела их не пустить. Но таким откажи. В магазин ввалился Пашка Дзиворонюк, а за ним и сам Женька. Третьего, видно, на стреме оставили.

- Лариса Петровна!... Ну как же, Лариса Петровна?!...

Пашка - разнузданный хлыщ. Войти не успел, уже Ларису за все места щипнул и похлопал. Лариса хотела от него отстраниться, схватила за руку - и тогда Пашка рукопожатие разыгрывать начал.

Желток подхихикивал. Его узкие глазки с мороза слезились, и он их утирал, будто плакал.

- Такие друзья, и в такую минуту... - молол Пашка. Если бы Лариса взбрыкнула, сказала б: валите отсюда! - то Лешка бы сразу вмешался. А она тушевалась, не знала себя как вести - и он отвернулся к окну, как будто бы всех их не видит. Но они, в отличие от Лешки, его очень быстро заметили.

- А это тут кто? - вдруг перестал бормотать Пашка.

- Макин, что ты тут делаешь? - подошел к столу Женька.

- Ослеп что ль? Витрину малюю!

- Лариса Петровна... - впрочем, голос у Пашки стал неигривый. - Так вот почему нас пускать не хотели? Невовремя, значит? А в последний разок были, вроде бы, кстати?...

Но Лариса продолжала молчать. Нет, не даром, выходит, трепались и на Пашку пальцем показывали. Как домой ведь к себе заявился. И еще недовольного корчит.

- А подарки, подарки!... - не унимался Пашка. - Нет, приятель Желток, не в столицах живем, и не с нашим свиным, братец, рылом!...

Это становилось невыносимо. Лешка вытащил из-за уха сигарету, сломал пополам, еще раз... Пашку он всегда ненавидел. Как Желтка и всю его свору. Но сейчас Пашка последнюю точку ставил. К рубежу подводил, за которым уж все!

На самом деле, еще месяц назад Лешка думал, что рубеж уже пройден. Когда его в городе в самоволке накрыли. День был поганый. Оттепель. Снег. В такую погоду только бегом, в магазин и обратно. И надо было на батин "козел" посреди улицы налететь. Лешка - во двор, и тут просчитался. Если б в подъезд и на верхний этаж, может, в квартиру кто пустит? Или, если люк не закрыт, на чердак и на крышу. Но посреди двора малышня на коньках ковырялась, и Лешка подумал - пацанов-то давить не поедет. А Пашка поехал. Прямо по льду. Пацаны кто куда расшарахались. А Лешка упал...

- А в газетах вон пишут, москали лучше бегают! - сквозь зубы процедил Пашка. И это вот "москали" похлеще ножа полоснуло. Лешка в эту минуту, может впервые, Борьку Теплицкого понял. Когда всякая мразь "жидом" тебя тычет!...

- А мы твоего дружка, Кенжибая, на губу отвезли, - не придумал ничего лучшего как похвалиться Женька. - Минут двадцать назад. Прямо оттуда... Артачился, падла. Больным прикидывался. Но ничего. Там подлечат.

- Он и вправду больной, - не переставая рисовать, сказал Лешка.

- А я, что же, спорю?

На этот раз Лешка оставил кисти. Желток стоял рядом - ногой достать можно. Но Лариска? Все ее банки и склянки... Лешка порылся в кармане, достал сигарету.

- Говно ты. Желток, - вместе с дымом выдохнул Лешка. - И ты, Пашка, говно. И этот ваш третий холуй, что на улице топчется.

- А если рожу намылим?! - набычился Пашка.

- В штаны три раза наложите, - снова глотнул дыму Лека. - Если бы в темном углу... А тут, при свидетелях, в самовольной отлучке. Завтра же с холуйских должностей послетаете.

- А ну-ка! - двинулся было Пашка, но Женька его придержал.

- Не надо, Пашок! Не связывайся!

- Так-то, подонки, - бросил окурок Лешка.

- Может, пошли? - продолжал мельтишить Женька.

- А водку ты взял?

- В другой магазин заедем...

- Я в этом хочу!

Пашка вырвал рукав из женькиных пальцев и пошел за прилавок.

- Деньги - потом! - сказал он Ларисе.

И Лариса вдруг ожила - до этого как изваяние стояла, - оправила халатик на бедрах и тоже к прилавку шагнула... Но не так, не так! Лучше бы вовсе не двигалась!

- А с тобою еще потолкуем! - из дверей сказал Пашка. - И что видел нас здесь - только рот свой откроешь!

Заработал мотор и машина уехала.

Лешка вывел здоровенные цифры: "59" - а от точек, что натыкал по небу, протянул разноцветные полосы - салют обещанный.

- А ну ее! - бросил кисточку в банку. - Готово! Расплачивайся! Лариса все еще стояла за прилавком, где ее Пашка оставил.

- Только водку я не хочу. "Шампанское" и сухого бутылку.

Она сняла с полки "Рислинг", а за "Шампанским" сходила в подсобку.

- Это не для всех, - улыбнулась Лариса... Но улыбки не вышло, только губы чуть-чуть надломились.

Лешка сунул бутылки за пазуху и шагнул к двери...

- Постой! - позвала Лариса.

- Чего еще?!

И тут ее губы капризно надулись, словно воздух сдержать хотели. Но не сдержали:

- Не уходи. Побудь немного...

- Еще зачем? Без меня хватает!

- Хватает, - снова стиснула губы Лариса. И лицо ее сделалось жестким, даже угловатость какая-то появилась. Но изнутри распирало, и голос все же протиснулся. Острый, как спица. - Тоже мне, душевед выискался! - кольнула она этим голосом. - Да я тебе все наврала. Не учиться я в Киев ездила. Это мой лейтенантик заставил. Тоже, вот, в идеалы верит. А я его в грош не ценила. Ни до и ни после. Просто замуж хотела. Как нормальная баба. А чего не нашла - потом наверстала. Дурой совсем надо быть, чтоб смотреть, как годы уходят. И пока взглянуть есть на что - ничего, без тайны обходимся.

Но укол прошел мимо. Только обидно стало.

- Да и ты пришел - о том же подумал.

- Нет.

- Врешь! Сейчас, может, и думаешь, что не врешь. А в казарму вернешься - жалеть будешь.

- Может и буду. Тебе что за дело?

Он опять повернулся. Нет, теперь он точно уйдет... Но в дверях словно за руку дернули...

Лариса была другая. Словно за то мгновенье, что он на нее не смотрел, другого человека на ее место поставили. Стоит, навалившись ладонями на прилавок. Губы обмякли, ноздри воздух глотают. Глаза будто место на этом лице потеряли: какие-то зыбкие, ищут чего-то. И усталость в плечах мягко-мягко в руки втекает... - "Барменша из Фоли-Бержер, - подумал Лешка. Только зеркала за спиною нету. Да вместо мороженого - кильки на ржавом подносе. И еще янтарная капля - вот-вот на прилавок капнет..."

- Про тайну - это я зря, - сглотнула Лариса. - Про тайну ты хорошо говорил. Может и врал. А все равно, хорошо.

- Нет, не врал, - покачал головою Лешка, и бутылки предательски звякнули.

- Так почему же уходишь?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

В столовой кормили празднично: лишний ломоть белого хлеба и зеленое яблоко. Жесткое, с мороза чуть влажное, оно чертовски вкусно хрустело.

- А Валерку на губу отвезли, - хрупая яблоком, сказал Лешка.

- Он же больной.

- А они и больного.

- Ему утром больничный выписывали.

- А ты у коновала спроси. Пусть расскажет.

Генка встал и посмотрел на соседний стол, где должен был сидеть Петька Кочев. Но место его пустовало.

- Знает, сволочь, чье мясо съел! - бросил огрызок Борька. - Надо в санчасть сходить.

- И что ты узнаешь? - покрутил черенок Майкл.

- А то и узнаю!

- Он тебя подальше пошлет.

- Пусть-ка попробует.

Но Майкл в санчасть не пошел:

- Дурачье! На рожон сами лезете. Валерка сорвался - вот и расхлебывает. В руках себя держать надо!

- А зачем держать? - разозлился Борька. - Чтобы им срать на тебя удобней было?!

- Тоже, герои! - осклабился Майкл. - Да здесь не себя показать - здесь выжить надо.

- Мы же гульнуть хотели? - попробовал помирить их Генка.

Но Борька махнул:

- А ну вас! - и зашагал мимо штаба.

- Борь! Я с тобой, - увязался Лешка.

Глупо, конечно. Ничего они не добьются. И все же в одном Борька прав: нельзя как бараны пинки принимать. Дело даже не в справедливости. Какая тут справедливость? Просто, чтобы себя человеком чувствовать.

Но и на Майкла не обиделся. Армия многим хребет обломала. Лешка помнит, Майкл сначала совсем другой был. Еще в карантине, когда всех под нулевку обрили и только-только первые волосики пробиваться стали - Майкл взял бритву и пробор себе на лысом черепе выскаблил. Мол, я всегда с пробором ходил. А потом робу принялся разрисовывать. Когда все серые, все лысенькие - тут за любую глупость уцепиться, лишь бы себя от других отличить, чтобы хоть что-то от твоего прежнего "я" осталось. Написал на левом кармане имя, фамилию "Михаил Власов", - только не русскими буквами, а по-английски (с тех пор его Майклом все и зовут) - будто делегат какой-нибудь конференции. А когда имени показалось мало, на правом кармане номер военного билета пририсовал. И теперь уже это больше на зэка походило. Но главную хохму Борька придумал: коль уж робу расписывать, - вспомнил, как в последних классах со школьной формой дурачились, - взял авторучку и на рукаве ему щит шестиконечный изобразил. А потом на строевых занятиях Майкл правофланговым оказался. Маршируют они мимо штаба. На крылечко начальство все высыпало. Оркестрик что-то знаменоносное ухает. Сотни глоток: "Непобедимая и легендарная!..." надрываются. И тут замполит все эти фрески на Майкле увидел. Лешка думал удар его хватит.

- Измена! - орет. - В наши ряды враг прокрался! Форму с Майкла сорвали и тут же, публично, топором изрубили. А самого, в одном исподнем, в холодную бросили. Трое суток в столовую не водили, только на ковер и обратно. Какой-то капитан из Особого Отдела примчался, всю родословную до пятого колена выпытывал. Что дед у Майкла в 37-ом репрессирован, и отец до полковника дослужился, да тоже неизвестно, где сгинул. А еще на фамилию намекал: не родня ли он тому Власову, что к немцам во время войны переметнулся? Будто даже запрос в Москву посылал. Но нет. Не подтвердилось.

Однако, проще всех Сундук рассудил:

- Да что мне фамилия? Вы на отчество посмотрите: Ильич! А Ильями нынче одних евреев зовут!

Но Адамчик Ланг Ленина вспомнил, да и Брежнев ведь тоже - и Сундук в ту ж минуту заткнулся.

А потом, со всех этих дел, Майкл в больницу попал: грыжа у него в паху вылезла. И этой вот грыже он до гроба обязан. Пока вырезали, пока швы срастались, а там еще освобождение на три месяца от тяжелых работ... короче, страсти улечься успели. На губу, конечно, отправили, но на том и забылось.

Впрочем, Майкл-то ничего не забыл. И если к стенке его припереть - не хуже Борьки все это житье-бытье обрисовать может. Но менять ничего не намерен. Болото - болото и есть, и какое семя ни брось - все как в прорву. Вот на волю вернемся - другой разговор. А здесь: солдат спит - служба идет, - вот и вся правда.

Дверь в санчасть была заперта, и Борька в нее постучал. Потом постояли, и он сапогом греметь начал.

- Кого черти носят? - появилась в окне жующая рожа.

Борька сразу за ухо схватился:

- Отморозил, Петюнь! Сил терпеть больше нету!

- Сейчас, - закрыл форточку Петька.

Потом лязгнул засов, и в щель пролезла рука с какою-то склянкой.

- На, разотрешь...

Но Борька навалился на дверь. Лешка тоже поддал - и они с грохотом влетели в переднюю.

- Поговорить надо, - сказал Борька и показал Лешке на дверь, чтобы засов на место задвинул.

Петька здоровый малый, на голову выше Борьки. Но сейчас какой-то испуганный. Прижался к стене, склянку в руке держит.

- Кто Валерку на губу засадил?

- Ребят, я все по-честному, все по-честному... - густо задышал Петька. - Я этих крыс три недели травил... Все помойки облазил. Мне в увольнение до зарезу надо. Трое суток командир обещал.

- Ну и что? - надвинулся на него Борька.

Петька сглотнул:

- Я ему больничный лист написал. Все как положено... А потом приказ из штаба пришел, чтобы лист я этот порвал...

- Кто приказал?

- Откуда я знаю?...

И Борька его ударил. Резко, так что голова на сторону отлетела и черный ручеек с подбородка закапал.

- Кто приказал?

- Не знаю! - загородился руками Петька.

- Замполит? Начштаба? Мартынов? - перечислял Борька.

- Может, Желток? - предположил Лешка.

Но Петька лишь тряс головой, и Борька ему в живот

заехал, а когда он присел - снова по морде, так что Петька на пол грохнулся. Со стены свалился плакат, звякнула склянка.

- Желток? - насел Борька.

- Мне в увольнение надо! До зарезу надо!...

- Тебя ж, сволочь, врачом здесь поставили! Ты же клятву давал!

- Не бей! - закрыл руками затылок Петька. - Не бей! И Лешка принялся Борьку оттаскивать:

- Оставь! И так ясно.

- Нет, - вырвался Борька. - Валерка больной на губе киснуть будет. А эта вот сука с блядями тешиться! - и трахнул Петьку по темени, так что он носом в пол врезался. Что-то хрустнуло, Петька всхлипнул. И Лешка снова в Борьку вцепился.

- Сходит он у меня в увольнение! - еще раз ударил Борька и только после этого встал. Лицо у него было красное, капли пота над губой выступили. Теперь куда хочет может идти.

Борька вытер пот рукавом - и вдруг распахнул дверь в соседнюю комнату: там меж шкафами с медикаментами на белой кушетке сидел Желток. А на столе груда яблок. Штук десять, не меньше. Завидев Борьку, Женька привстал. Глаза его сделались круглыми, налились испугом. Кажется, ступит Борька еще один шаг - и Женька завоет, как баба.

Но шага Борька не сделал. Лишь на яблоки покосился. А потом взял Лешку за руку:

- Пошли отсюда.

- А яблочек я бы погрыз, - когда дошли до казармы, сказал Борька. Только не этих, холуйских.

На сугробе у плаца лежала крыса. Та, что вчера Сундук раздавил. Задубела с мороза, но пасть все такая ж открытая.

- Может, Майкл-то прав? - присыпая крысу снежком, спросил Лешка. - Надо было этому гаду из грелки отлить. В нашей шкуре лучше не рыпаться.

- Врет все твой Майкл! Все всегда врет! - опять загорелся Борька. - Тут лишь раз уступи! - и кулаки его снова сжались. - Мне б автомат. Я бы всю эту сволочь рядами укладывал. Лбы чтоб трещали, чтоб кровью захлебывались!... И ни столько, ни столько не жалко!

- Так нельзя, - поежился Лешка. - Так уж было однажды. Автоматами жизни не сделаешь.

- И черт с ней! Хуже не будет. Они нас как крыс, а мы им, значит, еще и подмахивай?!... Да лучше уж сразу с катушек - зато эту падаль, как она издыхает, увидеть!

- Что ж ты Женьку не тронул?

Но Борька не ответил. Только исподлобья как-то вдруг посмотрел.

- А шкура - это все треп, - уже спокойней сказал он. - Шкуру ты сам выбираешь. Думаешь, здесь поносил - там другую наденешь? А вот черта с два! Она и за забором останется. Потому что там такое ж дерьмо. Только пожиже.

- В баню - с песней! - распорядился Сундук. - Я вас, сссуки, на праздник отмою! Вечером - смотр. Так чтоб вы - бриты, вымыты, сапоги чтоб как солнце блестели!

В каптерке выдали связку кальсон, по огрызку серого мыла - и: "Левой! Левой! Левой!" - так все это за день обрыдло.

Маруся - раз, два, три

Калина черна моя!

- затянул Прошка Панькив,

Дивчина в са-а-а-а-аду

Ягоды рвала! - Раз, два...

- но никто не поддержал. Так один всю дорогу и надрывался.

Сразу за частью начинались серые раскосые домики. Вросли в снег по самые крыши, только окна похотливо выглядывают. Желтые, как глаза их обитательниц. А меж домами - помойки, и детвора, что ночью и днем на этих помойках копается. От их неустанной работы, выискивания всякого хлама, тряпья, пружин от кроватей, ножек для табуретов, дырявых кастрюль или мисок - помойки не могут покрыться снегом. И чернеют как терриконы. Даже дым с вершин подымается. Место это зовется "Бабьей слободкой", и здесь, действительно, живут одни бабы. Вот только женское в них углядеть - глаз наметанный нужен. Одеты во все солдатское: сапоги, телогрейки, - матом ругаются подстать старшине, и голоса попропили до хрипа. Даже если в каморки к ним заглянуть: кровати из распиленных нар, табуреты и тумбочки, вплоть до посуды, - казарма казармой. Но те, кто здесь побывал, уверяют, что женские признаки у этих бабенок все же имеются. Под телогрейкой, конечно. А судя по тем же рассказам, все эти скорлупки тут запросто скидываются. Только сразу башли на стол, или, там, робу новую, портянки со склада - и за пятнадцать минут все обстряпают. Ты и рта раскрыть не успел - а уже можешь в казарму бежать. Так сказать, нужду справил. Были, конечно, такие, кто и на ночь здесь оставался, а то и неделями пропадал - но тогда портянками не отделаешься. Тогда уж картошки мешок со склада сопри, или водкой залей, или... Сундук под пьяную руку как-то хвалился, что его за другое здесь принимают, что есть у него кое-что, чего в аптеке не купишь... Врал или нет, но одно несомненно: такой вот прием не любому окажут. Это как в магазине: к прилавку любой подойди, а в подвал иль на склад - по особым талонам. Что-то вроде распределителя для высших сословий. Ну а что товарец дрянцо, так это еще классики объяснили, когда про капитализм писали, где за спросом предложение следует.

Лешка до этого, конечно, не сам дошел. Замполит втолковал. Дескать, слободка не сегодня возникла, от гнусного прошлого бытие свое тянет. Вот и живет по умершим законам. И пора с этим прошлым кончать.

И действительно, с некоторых пор жизнь в слободке замирать стала. От нескольких домиков один фундамент остался. Другие - словно крысы нутро изъели, стоят - вот-вот рухнут, двери сорваны, окон нету.

А началось это с полгода назад, когда по части кампанию объявили: "В рамках борьбы за повышение нравственности советского воина - положим конец "Бабьей слободке"!" В переводе на русский - трипперу, значит. Потому что это добро оттуда каждый второй притаскивал. Но на самом-то деле и не из-за триппера сыр-бор разгорелся (нынче эта штука в два счета лечится), а из-за другой заразы. По соседству с слободкой начинается завод, на котором строят подводные лодки. Прямо за хибарами - дельта Двины, и вот часть цехов здесь, на этом берегу, а часть - на том. Летом, когда солнце выглянет, берег тот преотлично видно. Уходят в воду серые пирсы, а рядом, как дохлые кашалоты, эти самые лодки покачиваются. Только смотреть на них особенно не насмотришься: пять минут постоял - и блевать тянет. Смрад потому что такой! Вода в дельте - будто синильную кислоту в нее вылили. Вся живность со дна кверху пузом всплывает. И берег весь в рыбьих скелетах. Одни уж блестят, а над другими мухи тучами кружат, остатки мяса досиживают. Но не только рыбу тут встретить можно, и покрупнее дичь попадается: от собак или кошек до целых тюленей. А как-то раз, прошлой весной, младенца нашли. Больше месяца потом комиссии шастали, всех баб из слободки допрашивали. Но, вроде бы, так и похерили. Ни одна не созналась.

А завод, на котором клепают эти самые лодки, преогромный, километров на десять тянется. И уж его-то к свинцовым мерзостям, что в наши дни просочились, никак не припишешь. Недавно возник. Лет тридцать, не больше. А вместе с ним город вырос. Говорят, то и другое зэки строили. А потом, когда Никита к власти пришел, частью их распустили, а частью дальше, на Север, двинули. В городе и сегодня половина жигелей - бывшие зэки. Гак вот, поначалу город рядом с заводом рос, а потом понемногу как бы отползать начал. И между городом и заводом пролег бесконечный пустырь, одна сплошная помойка, и "Бабья слободка" как бы этой помойки начало. Пустырь давно всем глаза мозолил, и его сотни раз озеленить пытались. И траву высевали, и саженцы. Сколько раз часть по тревоге снимали, дерн в лесу вырубать, а потом этим дерном кучи обкладывать - но один черт! Не земля - гниль какая-то. Ни травинки не выросло. Тогда и смекнули - проклятое место. И уж коль трава не растет - людям подавно тут жить не стоит. Солдат - тот два года отдал и домой поехал. Или офицерский состав: во-первых, башли какие, отпуск два месяца; а во-вторых, больше трех-пяти лет никто не задерживается. А так, за здорово живешь, детство тут провести - так и старости не увидишь. Вот и проявили гуманность.

И теперь, что ни месяц, ночью подъем - и айда кого-нибудь выселять. Приводят роту, оцепляют хибару. А у крылечка уже грузовик, скарб на него кидают. И только тронется с места, Сундук во всю глотку:

- Прямой наводкой! По окнам!

И каждый рад постараться. Выбирает булыжник побольше

- и стекла только летят.

Впрочем, сначал не так было. Хотели все тихо-мирно. Подали грузовик, скарб увезли. А утром подгоняют бульдозер... - а в доме уже новая жительница. Двери, окна закрыла, пяток малышей на крыльцо вытолкала: мол, нате, давите, изверги! И тут начиналось: милиции, суд, крики, ругань - но что ты с ней сделаешь? Вот и кончалось обычно тем, что и ей орде)) давали, и по всем правилам на новую площадь. Тогда и начали приводить солдат, загодя объяснив, конечно, чтоб трепались поменьше, а то враг, сволочь, нашу ж гуманность против нас обратит. Ведь не можем мы всю страну на новые квартиры спровадить. А жить здесь нельзя. Дети от белокровия мрут. Да и нравственность наша страдает. Для того и бульдозером эти дома с землей ровняют. Так что кануть как Карфагену "Бабьей слободке". Разве одна помойка останется. По помойку указом ведь не отменишь. Да ей и чего? Повоняет, повоняет - и выдохнется.

...дивчина в са-а-а-аду

Ягоды рвала! - Раз, два...

- Стой! - перебил прошкино пение Сундук. - С правой колонны по одному!

Когда со слободкой покончат, глядишь, и баню в другое место перенесут. А пока ничего, тут вот моемся.

В предбаннике было холодно. На полу лежала корочка льда и хрустела под голыми пятками. Лешка залез на скамейку, потеснил Мишку Майкенова. Тот кутал нос в отворот телогрейки и недоверчиво так на Лешку косился:

- Может, мыться-то не идти?

- Вши одолеют.

- И хрен с ними, с вшами. Зато воспаление легких не схватишь.

- В третье роте, вон, двое от чесотки слегли.

- Хилый народ пошел, - клацнул зубами Юрка Попов. - B войну не то было. Батя рассказывал.

- А у нас в ауле чабан есть, - продолжал ежиться Мишка. - Лет сто ему. Так в жизни не мылся. Говорит, это только сперва тяжело. А потом уж пойдет: грязь нарастет-нарастет - и корочкой отпадает.

- Фи! - фыркнул Филька-студент. - Средневековье какое.

- Бабу бы! - стянул кальсоны Юрка Попов. - Враз бы согрелись. Па войне, говорят, так и было. После бомбешки, когда в окопах намерзлись, обязательно какую-нибудь санитарочку строем трахали.

- А мне, когда замполит про войну толкует, - почему-то решил поделиться Филька-студент, - совсем не бомбы мерещатся. А что снова в такой же предбанник загонят, и волосики мои родненькие, как с барана какого-нибудь, к ногам упадут. А потом старшина кальсонами в морду пустит.

- Кальсоны - это хороню, - сказал Озолинын. - А то и без кальсон могут.

- Тоже мне, миролюбцы, - почесал в паху Юрка. - Если начнется, в штанах, без штанов - какая разница?

- Сами не начнем - не начнется, - сказал Озолиньш.

В бане было не лучше. Только что лед на полу не лежал. Пар стелился по потолку и опадал холодными каплями. Шаек как всегда не хватало, начались ругань и свара. Юрка Попов на кого-то грудью попер. Прибежал Сундук, стал орать, чтоб всем скопом не лезли, а те, что без шаек, пусть в предбаннике подождут. По желающих не было. Однако Лешка себе шайку урвал. Бухнулся на скамейку - забито, мол, место. Только на этой скамейке сидеть - зад примерзает, и Лешка первую шайку на нее вылил. Но пока за новой порцией кипятка к крану толкался - снова остыла.

- Неужели когда-нибудь как люди помоемся?!

- Кое-кто и помоется, - устроился на соседней скамейке Адамчик Ланг. Расстелил портянку и что есть мочи намыливал.

- Тут вечерком, когда банька прогреется, с пивком и водочкой мыться будут. Глядишь, и бабцов со слободки прихватят.

- Кто ж тебя вечером пустит?

- А я и не мечу. Просто к тому, что не всем тут хреново живется.

- А я, дембельнусь, первую неделю в "Сандунах" проведу,

- расплескал кипяток по скамейке Генка. - С утречка снаряжусь, мочалку и веничек - и пока не закроют.

- Вам в Москве хорошо, - окатил портянку Адам.

- А чего тебя замполит вызывал? - спросил его Генка.

- Ленин ему спать не дает. Где это вы, рядовой Ланг, читали, что немцам на Волге жить полагается?

- Ну а ты? - подсел Ванька Мергель.

- В пятнадцатом томе, говорю. - Адам выжал портянку и расстелил другую. - А тут гляжу, у него этот том на столе лежит, весь закладками позатыкан. Он его, небось, с утра талдычит. - Адам почесал в затылке: вот, мол, попался. - Но я ведь тоже не лыком шитый. А какое у вас издание, спрашиваю. А он - последнее, тридцатитомное - и от гордости чуть не лопается. А я ему, извините, мол, товарищ майор, у нас в деревне библиотека бедная, на новое издание денег нету. Так что я другое читал, что еще до войны выходило. Там пятнадцатый том - последний.

- Ты это правду, про Волгу? - Ванька Адаму даже мыла кусок отломил, а то он на первую портянку свое измылил. - Все пятнадцать томов, что ль, прочел?

- Ты меня за идиота считаешь?

- Так чего же тогда?

- А ничего. Он замполит, пусть и читает.

- Ха-ха-ха! - закатился Генка. - Ну, Адам! Так теперь его всегда Лениным шпынять можно. Ведь сколько бумаги извел! В жизни Ивану Федоровичу не осилить!

В предбаннике стало теплей. Лед растаял и под ногами хлюпала жижа. Лешка снова залез на скамейку и, прыгая через ворохи роб, добрался в свой угол. Там уже сидел Майкл.

- Хреновая баня, - расправляя бинты и подпихивая под них вату, ворчал он. - В увольнение пустят - в городскую схожу.

- Там денег стоит.

- Черт с ними! Надо ж раз в год дерьмо с себя смыть. Лешка натянул рубаху, кальсоны, и только сейчас заметил, что сапоги куда-то пропали. Он заглянул под скамейку.

- Не твои? - взял первые попавшиеся Майкл.

- Нет.

- А ты примерь. Вроде, целые.

Дверь то и дело распахивалась, покрытые гусиной кожей по лужам топали голые парни, прыгали по скамейкам, чертыхались.

- Бабу бы! - снова рыкнул Юрка Попов.

- Так берешь или нет?

- Не мои! - с озлобление повторил Лешка.

- А ты ори громче! - бросил сапоги Майкл. - До казармы минут двадцать топать. Или как Зоя Космодемьянская хочешь?

На улице уже стояла третья рота, дожидалась своей очереди. А Сундук все не мог предбанник очистить, мотался туда и сюда, орал, грозил всем губой, что завтра подъем на час раньше устроит.

- Сволочи! - хрипел он. - У своих же воруете!

В предбаннике остался один Филька-студент, никак не мог отыскать сапоги.

- Через неделю найдешь! - кричали ему.

- Бери, что оставили.

А оставили ему два здоровенных "говноступа", как прокомментировал Юрка Попов, этак размер сорок пятый, у которых при каждом шаге раскрывались рваные пасти, словно у аллигаторов.

- Это тебе не книжки читать! - изголялся все тот же Юрка. - Здесь, брат, ловкость пальцев нужна! В войну не то было!

- Равняйсь, бляди! - вконец озверел Сундук. - Правое плечо вперед шагом а-арш! И снова по "Бабьей слободке":

Маруся - раз, два, три

- Калина черна моя!...

Помылись, словом.

А в части поджидало известие: Борьку в холодную посадили. Лешка думал, Петька наябедничал, но оказалось - другое. Борька в город решил идти... И ладно б как все, через дырку в заборе, - а то напялил шинель, вещички сложил - и прямо на КПП. Мол, обрыдло мне все, и катитесь вы все к такой-то вот матери! Дежурным как раз Мешков заступил. Ничего мужик. И всю борькину блажь в шутку хотел обратить: иди-ка ты, парень, проспись, пока начальство не видело... - А Борька его еще дальше послал, и тогда рукопашная получилась. Кто-то в штаб позвонил, и оттуда Мартынов примчался. Мол, что это ты, Теплицкий, буянишь? И Борька, будто бы, поначалу утих, объяснять что-то начал. Что, дескать, не хочет он больше в армии оставаться, и, если закон такой есть, пусть его лучше в тюрьму посадят. А Мартынов про долг и защиту отечества... А Борька: что не хочет он никого защищать, и что долг-то - почетный. А он весь этот почет н гробу видел. И тогда Мартынов его "мордой жидовской" назвал. И Борька ему в челюсть въехал. Говорят, полчаса зубами плевался... Но врут. Лешка Мартынова видел. Пластырь на щеку нашлепнул. А зубы как были - все на месте торчат. Только Борьку все равно упекли. И крепко. Теперь ему не губа, тут срок ему светит. Батя так и сказал: судить его, сволочь, будем. Под трибунал отдадим. Что на родное отечество руку поднял.

Лешка обогнул штаб и задками, по снежным сугробам, прокрался к КПП.

Эту каталажку всего год назад своими руками построили. В нерабочее время, на добровольных началах... Мартынов обещал отпуск всем дать, что на десять дней домой пустит - а потом обдурил: притащил кондуит из штаба и давай в каждого пальцем тыкать: ты вот тогда-то в строй опоздал, ты честь плохо отдал, сапоги не почистил - и теперь за ударный труд я тебе все прощаю. Добрый, мол, сволочь. А старую каталажку по приказу сверху сломали. Это когда Ванька Мергель от крупулезного воспаления чуть концы не отдал. Трое суток на бетонном полу валялся. Ходил под себя. Даже пить не давали. Наскребет снежку с подоконника - тем и держался. После этого случая какой-то чин из Архангельска приезжал. Втык Бате сделал, а Мартынов лишний год в майорах дохаживает. И потому новое КПП в полном соответствии с буквой закона... Только этого закона Лешка в глаза не видел, а что и сегодня в холодной человека в гроб загнать можно - на своей шкуре знает. Пол, правда, деревянный выложили. Даже батарею поставили - всего на три секции, но и на том спасибо. Зато ж фантазия изуверская - приладили ее сантиметрах в семидесяти над полом. То есть, прижался - вроде, тепло, а на пол присел дуба дать можно. Окно-то без стекол. Ветер гуляет. Прикрыли железным листом и несколько дырок пробили. Летом еще ничего, а когда морозы ударят!... Вот и стоишь возле этой батареи. День стоишь, два стоишь - а на третий шакалом завоешь. Сам на губу запросишься. Но до губы Батя не всегда доводит. Губа уж это огласка, что вот в его части дисциплина хромает. А у него план и соцобязательства. Глядишь, звездочка к сроку не выгорит, премии в текущем квартале лишат. Да и вообще, солдат - он скотинка, ему пользу стране приносить надо, по двенадцать часов на стройке вкалывать - а наказать и своим средством можно. На то, вот, и праздник. Все равно без дела шатаешься - а тут тебе для ума и для сердца.

- Борь! - позвал Лешка. - Это я. Сигарету хочешь?

- Давай.

Борька прижал глаз к железу, потом палец в дырку просунул.

- Ч-черт! Да у меня мало.

- Хоть одну дай.

- На две.

Лешка хотел убрать пачку, по передумал.

- А-а! Все забирай. Спички тоже?

- Все отобрали. Даже ремень. Чтобы не удавился. Лешка бросил в дырку горсть спичек, отломал покрытый серой бок коробка.

- Теперь совсем хорошо, - сказал Борька.

- Да, - поддакнул Лешка. Потоптался, огляделся по сторонам - никого, вроде нету. - Борь, а зачем ты это?

- Что это?

- Ну, в город пошел?

- А так. Надоело просто.

- Нет. Я про другое. Ведь меньше года осталось.

- Чего меньше?

- Ну как же? Служить.

- Не-ет, - потянулся дымок из дырки в железе. - Служить мы всю жизнь будем. Здесь иль там... Помнишь, как в школе учили: "Нечего ждать милостей от природы. Взять их - наша задача"?

- И чего же ты взял?

- А свое. Что эти холуи отобрали.

- Да тебя ж теперь в тюряге сгноят.

- А хер с ними! - Борька снова приставил глаз к дырке. В свете фонаря, что качался над штабом, глаз блестел как новый пятак, будто только что штампанули. Поблестит, поблестит - и в карман, дескать, еще не приспело разменивать.

- Этот гад меня "мордой жидовской" назвал. Оскорбить вздумал. Мол, мы это как бы одно, а ты из дерьма какого-то слеплен. Только, дурак. За то ему в челюсть и двинул. Все мы тут из дерьма! А что я из другого - так даже приятно.

- А дальше-то что? - попытался заглянуть в дырку Лешка. Но в холодной было темно. Свет экономили.

- А ничего. Думаешь, мне сейчас плохо? Нет. Мне хоро-шо... В жизни так хорошо не было.

От казармы доносились крики. На улице стояло человек десять, переругивались, - но потом чего-то решили и двинулись к штабу.

- Да крепче держи! Упустишь!

- Я ее бензином обдал...

- Кусается, падла!

Впереди шагал Юрка Попов, что-то сжимал в рукавицах. А подле вертелся Желток. Лешка присел за сугроб, переждал, когда сгинут.

- Просто я одну штуку понял, - продолжал Борька. Лешка что-то там пропустил и старался теперь наверстать. Но было, в общем, понятно. А главное, говорил Борька как-то легко, совсем не злился, и было приятно его слушать. - Все это фигня, будто свободу как яйца высиживают. Тут уступи, там уступи, да еще поднатужься, чтоб легче терпелось... А на кой ляд терпеть? Ведь в клетку загнали - и в жизни не выпустят. Если в морду плевать позволяешь - могут в другую перевести, с телефоном и ванной, клозет чтоб французский... - да только одно, до гроба в этих клетках сидеть, пока ногами вперед не вынесут. И, может, смешно, но я о предках сегодня подумал. О моих, жидовских. Ведь от фараона - в пустыню ушли! От телефона и ванной - на верную гибель!...

И замолчал.

Лешка минут пять с ноги на ногу прыгал. Думал, Борька еще что-то скажет. Но мороз пробирал. И не хотелось Борьку бросать. Да и в казарму назад возвращаться...

- Борь, ты чего? - позвал его Лешка.

- Думаю просто.

- Я еще прибегу. Погреюсь немного...

Но про "погреюсь" он зря. Борьке тут дуба давать, а он тепло вспомнил.

- Сигарет поищу. У Майкла были.

- Хорошо, - не держал его Борька.

А морозец крепчал. Лешка ног под собою не чувствовал. Воздух сделался плотный и острый, каждую складку на одежде цепляет. И в ушах будто что-то подзинькивает. Лешка снова представил, что стал как сосуд: лопнет сейчас скорлупа - и что-то важное вытечет... А Борьку, все ж-таки, жаль. На словах оно складно, конечно. - да только ведь вправду меньше года осталось.

На плацу бесновался Желток. И еще человек двадцать из казармы повыбежало. Рассыпались кругом и что-то пинают ногами.

- Не пускай! Не пускай! Так ее! - орал Желток. - Ишь, сука! - и расшвыривал снег сапогами.

А по кругу носился огненный ком, метался туда и сюда - но каждый раз вставал на пути здоровенный детина с армейскою бляхой...

- Уйдет! Чего зевало раскрыл?!

Ком летел прямо на Лешку - и Лешка тоже поддал...  ...и только в эту минуту разглядел: да это ведь крыса!

Огненный колпак колыхался над ней, рассыпался по снегу искрами, и крыса хотела убежать от него, а если нет - то хоть вырваться из этого круга. Назад, в нору, где догнивают ее собратья! Ведь всего-то и нужно - уйти! От этих вот рыл. От воплей и гика. От блях, что блестят как осколки зеркал, умножают агонию...

И крыса вдруг повернула к Женьке Желтку, замерла на секунду - и прыгнула, словно решила вцепиться зубами в его горящую бляху.

Женька взвизгнул, упал - и огненный ком скользнул по нему, перекатился через дорожку возле барака - и юркнул под пол.

- Запалит, сволочь! - завопил теперь Юрка Попов.

И тут вся толпа бросилась разгребать снег под бараком.

- Сгорим!

- Водички плесни!

Но Лешка не слушал. Вошел в казарму, упал на матрац, и до того пусто вдруг на душе стало. Хоть шакалом завой, хоть легкие вьюри!... Да только один черт. Ведь никто - никто - не услышит.

Вечером, после отбоя, - все как условлено, - Лешка пришел в клуб. Только настроение не то было. Хотелось побыть одному. Просто посидеть и полумать. Неважно о чем. Лишь бы никто не подталкивал... Однако здесь выбирать не приходится. В казарме ведь тоже в покое не оставят. Па койках скрипят, из подушек и наволочек кто что припрятал вытаскивают. Там уж орудуют консервным ножем, там водку на троих разливают. Пока еще так, тихой сапою, а только начальство из части слиняет - на всю катушку завертится. Драки и ругань. Сколько зубов сегодня повышибут? Дневальными поставили, конечно же, салажат. Старика в праздники под дулом автомата к тумбе не выгонишь. Чтоб блевотину потом убирать? И втык от начальства выслушивать? Ведь праздник без ЧП - про такое только в стенгазете пропишут. Лешка сказал салажонку, чтобы помалкивал. Дескать, вот, ухожу, а ты меня, значит, не видел. Грозить, впрочем, не стал. Тот и так как мартышка поддакивал. А потом притащился в клуб, бухнулся на диван в васькиной каморке за сценой и принялся "Зимь" разглядывать.

Давно он ее не видел. Неделю, наверное. И за это время "Зимь" стала как будто чужая. В большой лакированной раме, на самом почетном месте - и то ли поэтому, а может, еще почему - только будто какие-то нити порвались. Глаза словно угли в снег уронили: кипят, снежным паром захлебываются, - и, почему-то, прогнать норовят. Мол, чего тут расселся? Чего зенки пялишь? Ну, худо! Ну, плохо! Ну, сил больше нету! А тебе-то чего?! Все равно ведь не выручишь.

Васька суетился, готовил "столик" на сцене: повалил на пол трибуну, ту самую, с которой замполит свои речи долдонит, и прикрыл куском цветастых обоев.

- Герб вот только топорщится, - помогал ему Майкл. - Я на него банку для окурков поставлю. Грохнется - так не жалко.

А вокруг уже прочно стояли кружки для водки, банка "Кальмаров" и с "Кильками".

Генка вытащил из-за пазухи буханку белого хлеба, пачку грузинского чая и кулек с рафинадом.

- Чего тут сидишь? - заглянул в каморку Васька.

Но Лешка не ответил, только головою махнул.

- Красивая, - посмотрел на "Зимь" Васька. - Каждый день на нее гляжу. Утром проснешься, подумаешь, сколько еще трубить осталось?!... А потом про нее вспомнишь - и ничего, краше сделается.

- Замазать ее надо, - сквозь зубы процедил Лешка.

- Зачем?

- А чтобы вонь тут нашу не скрашивала.

На столе у Васьки стоял пузырек с чернилами. Лешка сгреб его пальцами, но даже взмахнуть не успел, как Васька вцепился в руку.

- Ты что? Одурел?!

- Это я рисовал! - стал вырываться Лешка. - Н-а! Появились Генка с Майклом. Всем скопом вырвали склянку.

- Чокнулся! - сел на диван Васька. - Ей Богу, чокнулся!

- Лешь, потерпи, - опустился на колени Генка. - Так бывает. Я знаю.

- Не хочу я терпеть! Понимаете? Не хочу!

не хочу! Ведь один раз живем.

- Выпьем сейчас, - сказал Майкл. - И до лампочки станет...

- А я и до лампочки Так зачем же вот так?

- А как это "так"? - усмехнулся Майкл.

- Да в клетке гнием! Попусту лучшие годы проматываем.

- А вот и не попусту. Мы город тут строим.

- Строим? - передразнил его Лешка. - Да не строим - вымучиваем. Человек с вдохновением жить должен.

- Ну-у, уж и должен?... Про "должен" в "Кодексе строителя Коммунизма" записано. А мы так, по возможности. К тому же, тут как на вещи взглянуть. Вот старшина - он, например, с вдохновением живет. Когда "ать, два" орет - у него, может, крылья за спиной вырастают. А замполит, когда цитатки долдонит, - да он себя Пушкиным чувствует.

- Потому ненавижу! - зло посмотрел на Майкла Лешка. - Что они мое право украли. Ведь кроме жрать, тобой помыкать да под себя все грести - ничего не умеют!

- А ты что хотел? Чтобы они с тобой поделились? Да ты первый с дерьмом их смешаешь. Ведь все очень просто: сильней - значит, прав...

- А вот ты и врешь, - поднялся с пола Генка. - Они не сильней примитивней. А силу мы им сами отдали. Привыкли оправдываться: что, вот, нам хреново живется, потому что они - такие. А это они - такие, потому что мы сами говно. Ведь сам говоришь: человек свободы хотеть обязан. Так - хоти! Понимаешь? Хоти! А не как крыса в щели отсиживайся.

- Не, ребят, вы не правы, - вмешался Васька. - Уж очень легко у вас все выходит. Мы - хорошие, они, значит, плохие, и если наоборот все сварганить то и благодать тут, значит, наступит. А мне иногда другое кажется. Мир справедливо устроить - тут хоть умри - ничего не выйдет. Однако же в том, что мы в нашей стране построили, есть и свое положительное. Да ту же клетку возьми. Тело, конечно, уродует, а из души - нет-нет - и что-то хорошее выдавит. Ты, например, картины рисуешь. Генка - стихи сочиняет. А выпусти нас на свободу - враз захлебнемся, и всей нашей музыке - грош цена будет...

- С чего тебе это взбрело?

- А так вот я чувствую... Ведь клетка - это ограничение, которое преодолеть хочется. То есть сразу тебе и цель тут и смысл. А поди-ка ее забери - да башку расшибешь, пока догадаешься, зачем я вообще-то живу?...

- Да что же такое свобода? - перебил его Лешка. - Да ты ж ее даже не нюхал!

- Осознанная необходимость, - буркнул Майкл.

- Чушь! Чушь собачья! Вдолбили псу на цепи, что пайку только хозяин подбросит - вот он зад и вылизывает. Осознал потому что.

- Да ты не психуй, - сказал Васька. - Хорошо говорим. Зачем же ругаться? Ведь сам посуди: тут на тебя каждый наступить норовит, прихлопнуть как комара, чтоб следа не осталось. Потому за картины и держишься. Тебе "я" свое утвердить как-то надо. Старшине, замполиту и всей этой шушере хоть что-то в пику поставить. И пот - получилось, не сгинул. остался. И тогда уж картина - это больше чем ты. Себя в ней уважил, и нас не забыл... Солидарность, одним словом. Ведь нам тоже остаться хочется... И потому мы, может, к твоей картине и тянемся, что вот нет ни хрена - а оттуда луч какой-то проглядывает. А теперь вот представь: вдруг, всего - завались. Магазины от жратвы ломятся. Денег - лопатой греби!... - Так ведь и будут грести. И на картину твою с балконов плевать. Если, конечно, ничего интересней не выдумают. И зачем уж тогда рисовать? Для кого? Перед кем свое "я" отстаивать?

- Ерунду говоришь, - сказал Майкл. - В школе прилежно учился, вот тебе мозги наизнанку и вывернули. Если художник - непременно в революционеры метит. За народ свой душой там болеет. А художнику везде плохо, потому что это - болезнь, которую еще лечить не умеют. Он везде себе клетку выдумает...

- А я, ребят, вот что думаю, - перебил Майкла Генка. - Клетка - не клетка, - это вообще разговор особый. Тут с другого конца начать следует. Что ты есть, свое место в этой жизни найти. Тогда никакой свободы не забоишься. Васька говорит: талант из нас клетка выдавливает. Что ж, может, прав. Только талант - он для чего-то ж назначен? Ему бы дозреть, расцвести а мы еще сделать ничего не успели, а уже о цене сговариваемся. Мол, вы мне послабление дайте, а я вам транспарантик состряпаю. В траншею меня не гоните, так я вам хор соберу, "Непобедимую и легендарную" и "Человек проходит как хозяин" петь будем. А хозяин чего? Робы, которую носишь? Забора, за которым сидишь? Ведь мы как рассуждаем: я - им, они - мне. А там, глядишь. Сундук до меня возвысится. Замполит, кроме своих цитат, Пушкина вспомнит. Но ведь черта с два! Они - примитивы, и в этом их сила. Им нечего терять кроме цепей, которыми они нас окрутили. А нам есть, и мы - теряем. Не их до себя, а сами на ступеньку ниже становимся. И уже стихи не слагаются, картины не пишутся... Может, именно таким они свой Коммунизм и видят. Когда все равны, все ничтожества. Л я человеком остаться хочу. Понимаете? Человеком. И потому торговаться с ними не буду. Да и невозможно ведь. Талант - его даже задаром никому не уступишь. Руки, голову - это пожалуйста. А талант?... И какая разница, откуда он взялся? Только продай: сразу останется "человек", который ничему не "хозяин", или забор, что своими руками построили.

- Треп! - помолчав, сказал Майкл. - Обычный интеллигентский треп! Томас Мор с Кампанеллой.

- Томас Мор за свой треп на эшафот пошел.

- И еще миллионы, - добавил Васька, - потому что этому трепу поверили.

- Да ты не сможешь без красок, - сказал Майкл. - А ты - без гитары, а он - без рояля. На то они вас и поймали. Борька вон кулаками махал - и его упекли. А вас иль меня - пальцем не тронут.

- Потому что - бездари! - процедил Лешка. - Продались потому что. Ведь талант - это позиция, точка опоры. Встал - и трава не расти, а места своего не уступишь. Просто чувствуешь силу, и знаешь, что прав.

- А тебя с твоей силой - в траншею.

- Черт с ними!

- И руки там как Генка угробишь.

- Значит, без рук обойдемся!

- А "Зимь" все равно не трожь! - решил положить конец спору Васька. Мало, что ты ее рисовал? Теперь она - наша. И клетка из тебя ее выдавила, или потому что ты эту клетку на три буквы послал, или силу почувствовал мне на это плевать. Она - есть. И с ней как-то легче. А все остальное, Васька ус покрутил, - горилочкой спрыснем.

- Верно, - поправил бинт Майкл. - Время идет - а мы лясы точим.

Из каморки Васька вышел последним. На Лешку косился. И стало даже как-то смешно: ведь фанеры кусок, три краски наляпал - а живет, и даже условия какие-то ставит. Так не смотри! Руками не трогай! Да кто тут кого, в конце концов,

создал?

В клубе было темно, только на сцене горела лампа и красный светильник над входом. Васька плотно задвинул занавес.

- Кабинет в "Гранд Отеле", - сказал он. Потом подошел к пожарной бочке с песком, что стояла в углу за кулисой. - Фокусы показывать буду. - Разгреб песок и вытащил "Рислинг" с "Шампанским".

Парни захлопали.

А Васька еще покопался...

- Эта - борькина. Спрячь, - сказал Генка. - Пусть хозяина подождет.

- Ой-ли дождется?

- Спрячь, - поддержал Лешка.

Васька перекинул четвертинку из ладони в ладонь:

- Такой товар будет киснуть! - но все же зарыл.

- А девочек сделаешь? - спросил Майкл.

- Можно и девочек, - Васька пощелкал пальцами, но по-том скорчил мину, дескать, волшебство все рассеялось. - Факир был трезв - и фокус не удался.

- Тогда за тобой, когда накеряешься.

Загремели табуретками, стали садиться.

- А горилка уж тут как тут, - Васька нагнулся и вытащил из-под трибуны графин для докладчиков.

- Сначала "Шампанское", - сказал Майкл. - Бокалов вот только не вижу.

- Бакара! - сдвинул кружки Васька.

Грохнула пробка, полетели белые хлопья.

- Надо было в снег положить.

- Тогда бы не стрельнула.

- Только сразу хочу ознакомить с Уставом нашего заведения, - поднял кружку Васька. - В нашем "Гранд Отеле" имеется пожарная дверь, на случай полундры. Так она не закрыта. Замок для виду болтается. А пломбу, ежели что, я утром другую навешу. Потому, уважаемые гости, при слове "атас" дружно, без паники, туда нс.с пропаливаем.

- И куда ж попадем?

- Прямо к девочкам, на "Бабью слободку".

- А в часть как вернемся?

- Через забор перелезешь.

- Кто-то и перелезет.

- Там дыра есть, - сказал Васька. - Метров двадцать за клубом. Чуть поднажмешь - и досточка отступает.

- А с Мешковым-то говорил?

- Еще как! С полной флягой ушел. Но неспокойно нынче в Датском королевстве. Да и вообще, будьте бдительны!

- Вещь! - утер губы Генка. - Тысячу лет "Шампанского" не пил.

- А говорили - не надо.

- И за что же мы пьем? - растягивал удовольствие Майкл. - Не за этот же праздник?

- Нет, - сказал Генка. - За праздники вообще пить глупо. Потому что они не повод, а следствие. У Кортасара, кажется, было: "Любой юбилей - это врата, распахнутые для человеческой глупости". А поскольку глупость на Руси есть питие, то вот, значит, и додурачились.

- Предлагаю, без философии, - перебил Васька. - А то анекдот пропадает. Адам рассказал.

- Валяй. Только по-новой плесни.

На этот раз разлили горилку.

- Строит, значит, старшина роту. Смотрите, говорит, учу как гвоздь забивать. Втыкает этот гвоздь в забор, разбегается и трах головой. Гвоздь ни с места. Он опять. То же самое. Что за хреновина, говорит. Разбегается уже от самого штаба - трах-тарарах! - только искры посыпались. А гвоздь как стоял - лишь погнулся немного. Тогда старшина на забор, посмотрел, что с той стороны делается, и быстренько вниз. Пардона, говорит, прошу. Занятия отменяются. С той стороны замполит прислонился.

- Ха-ха-ха!

- Хо-хо-хо!

Лешка сам не заметил, как начал оттаивать. В голове чуть-чуть закружилось. И силы какие-то непонятные пробуждаться стали: что вот сделать чего-то, или слово сказать?... Да что он, действительно, на "Зимь"-то взъелся? Ну, Борька попался. В холодной сидит... Только "Зимь"-то в чем виновата? Даже подумал, прикончат еще по стопарику - и пойдет на нее поглядит. Как бы, вот, мировая. Какой леший ссориться?...

- Ну и как же горилочка? - уже красный как помидор, крутил усы Васька.

- "Шанель" номер восемь!

- Резиной вот только пованивает.

- А ты кальмаром зажуй. В момент перекроет.

- И кто же такую падаль купил?

- Дурачье. Деликатесов не нюхали. Во Франции, говорят, буржуи по бедности лягушек уписывают. А им с наших тихоокеанских широт пролетарских кальмарчиков!...

Появилась гитара, рассыпала бисер аккордов.

- Я бы вам на пианино сбацал, - сказал Васька. - Да боюсь, громко выйдет. Давай-ка, Ген, что-нибудь тихое.

Генка согнулся над гитарой, повертел колок:

Когда души уходят из вещей

И крысами с тонущего корабля

Бросаются в пустоту окон

Приходит одиночество.

- Это что, песня? - поежился Майкл.

- Нет. Эпиграф.

И генкины пальцы поплыли по струнам, медленно, засиживаясь на ладах, а потом вдруг спохватываясь и прыгая через медные планки. И от этого их опаздывания, желания наверстать ускользнувшее, обмотка на струнах попискивала, добавляя в музыку что-то свое, недосказанное:

Предвидя жизни торжество,

Предчувствуя ее дыханье,

Смех, восхищенье, ликованье,

Какими славит естество

Рождение себя в себе,

Я плод сгубил,

Что вызрел болью,

Бессонницей в трудах ночных...

Я искупил свое страданье,

Себя в себе я утаил,

И, с жизнью избежав свиданья,

Ее - собою заменил.

- Дай-ка гитару, - сказал Васька. - Лучше уж я! - и ахнул по струнам, так что каждый закуток в клубе откликнулся. - Может, и дурацкий у нас праздник, да другого не дадено.

Еще звон замереть не успел, а васькины крючковатые пальцы уже закрутили вихрь аккордов. И гитара сразу преобразилась: сделалась слабой, податливой вот возьмет и скрутит ей шею. Но странное дело, ей будто того и хотелось, такую вот власть над собою почувствовать. Раскатилась, рассыпалась. А Васька уже под нос засвистел, сигарету в угол рта затолкал - и ус у него задымился.

- Рука, жаль, не та. Вот если б под правую! - и снова - ax! - по всем струнам, будто сейчас на куски, как стаканом об стол, - и ноги сами собой такт выбивать стали. - Кто английский учил - уши закройте. Что с вас возьмешь, коль по-русски песен веселых не знаете!

Хорошо-то ведь как! - подумалось Лешке. - Вот как люди сидим, тепло и уютно. И клуб - как родной, и занавес такими ладными складками на пол стекает. А запел Васька "Битлзов". Слова тарабарские, но Лешка и не вникал. Какая разница, что там, в этих словах, говорится? Мелодии сами собой друг дружку сменяли. Промелькнула "Гасиенда", "Гел", "Вечер трудного дня". И словно бы паутина, так и эдак плети, а все над тобой, все тебя не касается. И только капли росы в узелках повисают. Будто невправду, будто придумали но чуть отмахни, обидно делается: потому что должно было быть, и просто тебя обманули! И странно ведь как, - под это плетенье уже само кружилось в лешкиной голове, - ведь есть на свете народы, которым все так просто дается. И все у них будто игра, и грусть как улыбка, и печаль словно радость. В чем же мы провинились? Почему во всем только предельную, надсадную ноту слышим? Чтоб уж под горло, взахлеб! Чтоб уж спел - и хребет поплам! А нет бы вот так же, играючи...

Лешка не выдержал, встал, спустился на две ступени со сцены - и снова увидел "Зимь".

- Прости меня, дурака. Я больше не буду.

Черты ее будто чуть-чуть изменились. Или угли-глаза остыли, или снежный пар твердеть начал? Холодно ей. И платок с головы ветром сдуло. Но крепится. Что, мол, поделаешь? И холод, и злоба - это пройдет. А ты полюби, вот, меня. Не жалей, а люби. Такую как есть... И увидишь - все образуется.

Лешка еще постоял, и снова шагнул на ступеньку. Васька гремел уж вовсю. И Майкл с Генкой ему помогали. Майкл отбивал ладонями ритм на трибуне, а Генка достал расческу, прислюнявил бумажку и дудел на этой гармонике. И так получалось у них залихватски, так весело.

- Бз-з-з-з-з, бз-з-з-з-з, - шепелявил Генка.

Но в музыку вкралось что-то еще - и Летка прислушался.

В клубную дверь стучали.

- Бах! Ба-бах! - колошматил Майкл, - и так не хотелось это разрушить.

Но стучали настойчиво, похоже, уже сапогами.

- Атас! - крикнул Лешка, и музыка сразу же смолкла. Наступившая тишина разрушила все сомнения.

- Романюк! Открывай! - доносилось с улицы.

- Свет потуши! - скомандовал Васька. - И чтобы как рыбки сидели! - а сам застегнул гимнастерку и спрыгнул со сцены.

- Оглох, что ли? - послышался голос Мешкова.

Лешка отодвинул край занавеса.

В свет фонаря, что горел над дверью, вошел капитан. Отряхнул снег с погон и ушанки. А следом уж крался Желток с каким-то сержантом.

- Заложил, с-сука! - прошипел Генка.

- За посылку мстит.

- Валерки ему, гаду, мало!

- С праздником, товарищ капитан! - поздравил Мешкова Васька.

- С праздником, с праздником, - забубнил Мешков. Было видно, что чувствует он себя неуютно. Но и показать, что не по доброй воле пришел тоже не хочется. - Почему после отбоя не в роте?

- К самодеятельности готовлюсь. Ноты вот разбирал...

- Знаю я твою самодеятельность! Свет лучше включи.

- Пробки испортились, товарищ капитан.

- А у меня фонарь есть, - встрянул Желток. - Где твои пробки? Сейчас же поправлю. Но Васька Желтка не пустил:

- Утром починим.

- Чего ж это утром? Чего не сейчас?...

- Дай фонарь, - сказал Мешков и сам пошел к сцене.

- Полундра! - прошептал Лешка, и вся троица юркнула за кулису. Но там было тесно, да и бочка мешала.

Однако на сцену Мешков не поднялся, а заглянул в васькину каморку.

- Да нету здесь никого, - сопровождал его Васька.

- Тут рубильник над нами, - сказал Генка. - Можно и эту красную лампу выключить.

- Давай полегоньку.

Генка что-то поколдовал над лешкиной головой, брызнули искры - и свет погас.

- Все равно услышат, когда меж скамейками пробираться станем, - сказал Майкл.

- Черт с ними, пусть слышат!

- Ваську подводить неохота.

- Почему свет погас? - вышел из каморки Мешков.

- Говорю, пробки плохие...

- Ты мне баки не заливай!

И тут уже поздно выбирать стало. Сапог мешкова ступил на одну ступеньку, потом на другую - свет фонаря вырвал из темноты бутылки, головку графина... И Генка с Лешкой прыгнули в зал. По Генка сразу упал, опрокинул скамейку...

- Кто-о-о! - заорал Мешков. - Поймаю, хуже ведь будет!

Пожарная дверь находилась в середине барака, напротив главной. Сержанту с Желтком всего проход пробежать, а Лешке по диагонали через все скамейки прыгать. И он остался лежать на полу. Если сообразят, что он к этому выходу метит - сразу дорогу отрежут.

А Мешков уже разметал занавес и водил фонарем во все стороны. Женька с сержантом чиркали спички, и по их огонькам Лешка понял, что от двери они не ушли.

В луч фонаря попал Генка.

- Жуков! - рявкнул Мешков. Теперь уже до конца вошел в роль. Фляга с горилкой забылась.

Желток направился к Генке, и Лешка заработал локтями, по всем правилам пластунской науки. До стены бы только добраться.

- Где у тебя тут рубильник?! - напустился Мешков на Ваську.

- Да вот, сам ищу.

Лешка дополз до стены и прислушался. Майкл, видно, на сцене остался. В занавес завернулся? Ведь все вместе стояли...

Мешков убрал свой фонарь, рубильник отыскивал - и тут уже Лешка не сам, будто дернули: вскочил во весь рост и бросился вдоль стены, опрокидывая скамейки. Сейчас включат свет - и ему тогда крышка. Вырвал замок из петли, откинул засов - и тут кто-то повис на одежде. Лешка попробовал вырваться, двинул локтем наотмашь. Но хватка была железной. Тогда он как смог развернулся и запустил кулаком. Удар пришелся в лицо, но вскользячку, только разозлил нападавшего. Сержант заработал ногами, двинул коленом под пах, сапогом под коленку. Лешка язык прикусил, чтобы не взвыть от боли. Стукнулся спиной в дверь и почувствовал, как она отступает. Луч фонаря уж скакал по скамейкам. В руке был замок - и Лешка ударил.

Удар лег легко. Будто во что-то вязкое, в глину. Сержант даже не всхлипнул. Осел и грохнулся на пол. Свет ослепил - но Лешка загородился руками. Врезался в дверь, кувырнулся через плечо. Снег обжег щеку. Но Лешка сразу вскочил. Под окнами проходила дорога. По ту сторону - спуск с трубой теплотрассы внизу. Спотыкаясь и падая, он пробежал несколько метров и скатился с обрыва. Снег набился в сапог и за шиворот. Но останавливаться было нельзя. Он подлез под трубу" на одном дыхании отмахал метров двадцать и только тогда мышцы сами расслабились.

Из клуба не доносилось ни звука. Вспыхнул свет, позолотив кромку обрыва над Лешкой. Потом появился Мешков. Походил туда и сюда, но спускаться не стал. Лешка и не сомневался, что не полезет. Желтка, разве, пошлет? Но не очень-то он его и послушает.

- Вылезай, Власов! Я тебя видел, - впрочем, без всякой уверенности крикнул Мешков. Потом постоял, пнул снег сапогом. - Дурак! За что человека убил?...

Лешка хотел показать язык: мол, нате, покушайте! - но не показал, а только вдруг ощутил, что мелко-мелко дрожит. И еще боль в паху, будто его на кол посадили. Лешка попробовал раздвинуть ноги, но боль не ушла, рассыпалась на боли поменьше. По небу ползла туча. Подбиралась к луне. Припорашивало. Снег был мелкий, колючий, как боли в паху, и Лешка стал ловить его языком.

- Врешь! - огрызнулся Лешка. - Врешь!... - но Мешкова уже не было. Только кромка обрыва по-прежнему золотилась.

"А может, пригрезилось? Спьяну,  просто?"

Он встал, попробовал расстегнуть пуговицы на штанах, и увидел, что пальцы в крови...

От нида крови стошнило. Внутри будто что-то лопнуло, вес внутренности рванулись наружу. Лешку трясло, живот перехватывало, но позывы не прекращались. Он, наверно б, нагадил в штаны - но вся мерзость шла горлом. Потом стал больно мочиться. Будто кусочки стекла продирались наружу.

"Очиститься, падла, хочешь! Чистеньким, сука, уйти!?"

Но что-то предательское уже шевелилось в мозгу, скреблось по извилинам. Лешка хотел отогнать, а оно напирало, подкатывало, будто блевотина.

"Надо в часть. Мешков сейчас по ротам пойдет, все койки проверит. И тогда мне каюк. Ведь вычислит, сволочь."

Он кое-как застегнул штаны. Руки не слушались. И полез наверх. Но снег оползал, присыпал, придавливал...

"Валерка вот тоже хотел. За Урал! К чертям на рога! Чтобы не давило, не плющило! Чтобы воздуху вдоволь!... А может, в город уйти? Или вот, на "Бабью слободку"?"

Домики были рядом. Рукою подать. Пялили желтые маслянистые глазки. Там - тепло. Там тебя пожалеют... Вот только чем ты за эту жалость заплатишь? Да и нужно ль - за деньги?...

С пятой или шестой попытки он выбрался на дорогу. Но силы иссякли. Ноги сделались ватными, еле держали. Дверь оказалась заперта. Свет в окнах погас. Только фонарь на столбе освещал угол клуба и отбрасывал пятно на дорогу. Лешка постоял, подпирая барак, а потом зашагал вдоль стены. Вступил в пятно света - и вдруг грохнулся носом в сугроб.

И тут же увидел берег Двины. Только вместо сугробов дохлые рыбины под каблуками. И Лариска, по колена в воде, пьяная, дура!... - Не смей! закричал ей Лешка. - Не смей! Затянет!... - а она ухмыляется лысыми веками и крутит свой "Феликс". А из "Феликса" - 59! 59! - летят будто искры... И еще янтарь на голой груди. Словно капля пота из поры выступила. Так уж сдавило, так стиснуло - что лезет, сочится наружу. Борьку вот тоже выдавило. Терпел, упирался, крохи выгадывал - а потом вместо краски мыло подсунули...  И не стоишь ты ничего! Трешки рваной не стоишь!

Лешка опрокинулся на спину. Свет бил в глаза. Где-то рядом мерцала луна. А в щеки тыкался снег. Словно в поры хотел забиться. Но от света было тепло.

"Мама! - подумал Лешка. - Мамочка!... За что меня так?!"

Пятно света осталось позади, и сделалось холодно. Лешка уперся руками в забор, но досок не чувствовал. Пальцы были (такие же доски. Он ударил в забор кулаком. Ударил сильней. Навалился локтями и стукнулся лбом. "...пардона прошу. С той стороны замполит прислонился..." - но было не смешно. Слышите?! Не смешно! Я в клетку хочу! А меня не пускают!

Нога провалилась в сугроб. Лешка попробовал вытянуть, но почувствовал, что теряет сапог. Он разгреб снег руками... Краденный! Краденный потому что!...

Наконец одна доска поддалась. Лешка стал отодвигать ее в сторону. Но руки были чужими. Два железных крюка. Такими когда-нибудь станут орудовать роботы. Они смогут все. Даже убить!... Доска сорвалась, и если бы Летка чувствовал руки, то взвыл бы от боли. Но он не чувствовал. С настойчивостью машины он повторил попытку. Потом протиснул в дырку плечо, руку, голову... Шпенькнула и отлетела в сторону пуговица, словно порвали струну на гитаре. Лешка упал. Теперь доска скреблась по колену, вцепилась в сапог. Но Лешка уперся. Моя! Отдай, сволочь!... Затрещало голенище, выпустив из раны клочья портянки.

И Лешка снова пополз.

"Маресьев, ебанный!" - и вдруг понял - вернулся.

И сразу представил казарму. Вонь развешанных на ночь портянок. Крысиная возня под ногами и тысячи храпов.

А потом, почему-то, стало темно. Пустота. И лишь какое-то время спустя будто раздвинулся занавес, и Лешка увидел себя с дирижерской палочкой. Взмах. Еще один взмах. Филька-студент переворачивает страницы нот на пюпитре. - Вторая часть, - приговаривает Филька. - А надо б сначала. - Но Лешка не слушает. Музыка! Должна же быть музыка!?... А музыки нет. Борька натужно гудит в геликон. Пщщ, пщщ, - и ыз напивает по меди тарелок Майкл. Гитара бьется у Генки и руках, и Генка боится, что скрутит ей шею. А Васька комкает меха аккордеона - и аккордеон пыхтит, отдувается, будто простуженный, мол, воздуху, воздуху дайте... Только Валька Ремизов звонко бьет по мячу. - Ах-х! - раскрываются восхищенные рты. - Ах-х! - волна за волной бежит по рядам. - Ах-х! - и тогда вступает папа. Белые клавиши и белые пальцы - словно нежнейший, не заживающий шов. А черное тело рояля и музыкант в черном фраке, сбегающем на пол тончайшими фалдами, - как бы два существа, что всю жизнь тянулись друг к другу. Потому что порознь - они ничего. Они были мертвы, как обычные вещи. И только сейчас, когда папины пальцы впадают в рояль, и рояль уже не сам по себе, а продолжение папы, где-то там, в глубине, зарождаются звуки. Как рисунок на мерзлом железе - из ничего возникают они. Тонкие, слабые, но уже неуязвимые, завершенные сами в себе. Потому что были всегда. Потому что ни музыкант, ни рояль - их не создали, а только усилили, как камертон, позволяющий нам, глухим, слушать вечность. И словно ниточка в иголочное ушко эти звуки нанизывают на себя все, что минуту назад рассыпалось разбитым зеркалом. И Борьку с его геликоном, и лязг палочек по тарелке, и мяч, что бумерангом кружит над залом. И все становится музыкой. Филька-студент с его покусанными губами и недочитанными "Карамазовыми", Валерка, жадно глотающий воздух. И Лешка, взмахивающий и взмахивающий дирижерской палочкой, потому что не он, а она водит его рукой.

Праздник! Вот он истинный праздник!

Надо было к Лариске пойти, - подумал Лешка. - И ничего бы этого тогда не случилось...

Но подумал он не затем: да врет, будто мужиков у нее -  девать некуда. Будто даже деньги брала... Ну и брала. Ну и что?... Он ведь тоже всю жизнь на панели. Но это пустяк. Если остался кусочек тепла там, внутри, если еще способен услышать... - тогда хорошо. Тогда еще может все чисто выйти. Он ей расскажет как "Зимь" рисовал. И она все поймет. Просто фанерка с изъяном попалась. Здесь - сучок, там вот - трещина. И глаз пришлось немного подвинуть. А потом еще муха прилипла. Я из нее узелок сделал, и уж только из узелка платок как-то вытек. Смотри. Будто ветром сдувает. И вообще, краски дрянь: щепки, мусор - гадость какая-то. Рисуешь грязью по грязи... По посмотри: какая чистота получилась!

Но тут у рояля возникла мама. Руки лодочкой, платье до пят:

...а время стекает,

По лицам струится-а-а-а...

- и так высоко, так надсадно, фальшиво - что Лешка не выдержал и заткнул уши.

И с оркестром сразу разладилось. И уже не оркестр, а маршируют шеренги, и бляхи на ремнях как осколки зеркал. - Хруп, хруп - сапогами по снежному насту. - Ать, два! - старшина. И Лешка как крыса меж этих сапог, мечется, хочет подладиться к шагу. И тянет руки вперед. А на ладонях - сосуд... Вот-вот упадет. Вот-вот разобьется...

Лешка не заметил, как дополз до столовой. В бараке горело окно, бросая на снег крестообразный отсвет. Видно, кто-то еще праздник празднует. Он подгреб поближе к стене, привалился и замер.

По небу по-прежнему ползла туча. Закрыла все звезды и обступила луну. Словно готовилась к последнему штурму. Туча была низкая, за крыши бараков цепляла. И снег валил гуще. По уже не колючий, а мягкий, пушистый. Подтаивал на губах и стекал ручейками.

...а время стекает...

- Нет! - затряс головой Лешка. - Нет! - но кому и зачем он это сказал непонятно.

Потом где-то рядом скрипнула дверь, и в пятно света вступили двое. Расстегнули штаны и стали мочиться.

- ...я ей, бля, говорю: двери только открой! Мне ведь что? Мне взглянуть, что этого москаля сраного у тебя нету! А там

- хоть всей округе давай! Но эту с-суку - убью! Тебя и его прирежу!

- Был, был, - Лешка узнал голос Желтка. - В клубе только Жукова с Васькой застукали.

- Вот и сказал, что убью!

- А она?

- Что она? Дура-баба! Я ей все: сигаретки и кофе!... Да ты только скажи: рубашку последнюю - на! Хочешь - голым в снегу изваляюсь! Да с таким парнем, как я!... А она на это говно променяла!

- Эх, Папюк! - похлопал приятеля по плечу Женька. - Испортил он твою бабу. Как пить дать, испортил. У этих жидочков концы пообрезаны, и от этого твердые, как мозоли на пятках. Одна мне рассказывала: кто такого попробовал - от нашего брата потом кайфу нету.

- И зачем же они обрезают?

- А чтоб ихние бабы нас в тапочках видели. Ведь баба без кайфа - да тьфу, одним словом.

- А к нашим, выходит, им можно?!

- Отчего же и нет? Покуражиться, падла.

Друзья застегнули штаны, но уходить не спешили.

- А он ведь, как будто, не жид?

- А-а! - отмахнулся Желток. - Они в этой Москве все насквозь прожидели.

Надо было и дальше тихо сидеть. Выждать, когда уберутся. Но что-то в Лешке набычилось. Не обида даже. Просто пренебрежение показать захотелось. Что крысы-то - вы, а не я. На роду вам написано: в норах сидеть, - но что-то случилось, и вот, повылазили. И он попробовал встать. Ухватился за стену и чуть приподнялся.

- Кто?! - встрепенулся Желток.

И Лешка упал: сполз по стене, рассаднив подбородок и щеку.

Пашка вытащил спички, чиркнул - и огонек брызнул Лешке в глаза.

- Ба! Вот это вот встреча!

- На ногах не стоит, - захихикал Желток. - Здорово ж она тебя уходила!

- А меня вот не встретила, - процедил Пашка.

Лешка молчал. Глаза от света болели, а загородиться - руки не слушались.

- А я-то вот думал, ваше благородие только из рюмочек пьет.

- Это со своими, московскими. Наши ему для другого сподручней.

- Ну и как погулял? - наклонился Пашка.

- Рачком или в ротик дала? - облизнулся Женька.

Лешка поворочал языком, набрал немного слюны - и плюнул.

- Ишь, говно! Огрызается! - утер плевок Пашка - и вдруг ударил.

Лешка был не готов. То есть, он все равно бы не мог защититься. Но хотя бы расслабиться. А так получилось упруго, как сосульки сшибают. Два передних зуба сломались, и рот наполнился кровью.

- Чего же молчишь? - снова склонился Пашка. - Расскажи, как время провел. Послушать охота.

- Да оставь ты его, - заволновался Женька. - Так хватит.

- Не, бля! Чтобы он надо мною куражился!? - и новый удар пригвоздил Лешку к бараку.

На этот раз боли не было. Только крови стало очень уж много. Лешка сглотнул, и от этого что-то мутное всколыхнулось в желудке. Захотелось согнуться, голову в плечи втянуть, и куда-то забиться, в дыру или в нору.

- Сказал ведь, зарежу! - орал теперь Пашка.

Желток на него как петух наскакивал: хватал за рукав и что-то выкркивал - но Пашка его отпихнул. Порылся и кармане, вытащил нож, маленький, перочинный - и целую вечность его раскрывал: лезвие ускользало, заклинивало, - а когда, наконец, распрямилось - было в нем что-то забавное, будто апельсиновый сок в рюмку с водкой стекает.

- Паша, не смей! Паша, не надо! - всхлипывал Женька. По Пашка его снова отбросил.

А Лешке было плевать. Ни страха, ни злобы. Только б уйти. Выскользнуть куда-то отсюда.

Удар получился плохой. Нож вспорол гимнастерку и тут же сложился. Пашка порезал пальцы, выругался.

- Платком оберни, - посоветовал Женька. - Отпечатков не будет.

Но платка у Пашки не было, а свой - Желток побоялся.

- В гальюн потом брошу.

Второй удар пришелся точней. Лезвие задело ребро, пискнуло, как притертая пробка в флаконе, и провалилось...

И сразу стало тепло. Муть в животе улеглась. А к пальцам, ушам вернулась чувствительность.

- Уходите теперь, - сказал Лешка. - Слышите? Уходите.

Пашка отпрянул. За ним и Желток. Размазал сопли под носом - и вдруг заорал:

- Это - ты! Это - ты! - и бросился со всех ног.

А Пашка еще какое-то время стоял. В свете окна, отбрасывая тень на крестообразный отсвет. Будто распятый, будто пригвожденный к этой вот тени. А потом исчез. Или свет за окном погас? Или, не было света - а просто все Лешке пригрезилось?...

Вот туча на небе - была. Укрыла луну, и стало темно.

"Холодно", - подумалось Лешке. И вдруг застонал:

- Мамочка! Где же твой свитер?!...

Но потом отыскалась прореха, и луна, как сонное око, окинула землю. Черный забор с узелками колючек. Белый девственный снег, и ямы следов. Одни ведут сюда от забора, другие уходят туда, на плац и к казарме, где на промозглом ветру колышутся кумачные ленты: 59! 59! 59!... А здесь вот тепло. И снег как белая рана. И небо словно рояль. Жаль только нет музыканта. Потому что Лешка прилип, будто муха к мольберту. И краски, вот, дрянь. Всю жизнь только грязью по грязи...

Он ощупал живот, отыскал рукоятку ножа - но трогать не стал. Повалился на бок и попробовал разрывать снег руками. Снег был податлив, как ларискино тело. Такой же горячий, с такими же капельками янтаря, что сочились из пор и Лешке захотелось стать как этот янтарь: запечься в него и вечно стекать, никогда никуда не стекая...

Внизу под бараком не хватало доски. Лешка просунулся в щель.

- Тепло. Хорошо, - шептал он себе. -  Вонять только будет... Но ничего. На морозе развеется.

Беершева- Ришон-Ле Цион (Израиль)

1985-1996