"Фаворит. Том 1. Его императрица" - читать интересную книгу автора (Пикуль Валентин Саввич)

1. Лежачего не бьют

Потемкин давно никого не винил. Даже не страдал. Одинокий, наблюдал он, как через щели в ставнях сочится яркий свет наступающей весны… Историк пишет: «Целые 18 месяцев окна были закрыты ставнями, он не одевался, редко с постели вставал, не принимал к себе никого. Сие уединенное прилежание при чрезвычайной памяти, коей он одарен был от природы, здравое и не рабское подражание в познании истин и тот скорбный образ жизни, на который он себя осудил, исполнили его глубокомыслием».

Средь ночи Потемкина пробудил женский голос:

– Спишь ли? Допусти до себя…

Он запалил свечи. Сердце бурно колотилось.

– Кому надобен я? – спросил в страхе.

А из-за дверей – голос бабий, воркующий, масленый:

– Да ты хоть глянь, как хороша-то я… утешься!

Потемкин бессильно рухнул перед киотом:

– Господи, не искушай мя, раба своего…

Утром он получил записку. «Весьма жаль, – писала ему неизвестная, – что человек столь редкостных достоинств пропадает для света, для Отечества и для тех особ, кои умеют ценить его». Потемкин метался по комнатам, расшвыривал ногами стопы книг, уже прочитанных, и тех, которые еще предстояло прочесть… Историк продолжает: «Некоторая знатного происхождения молодая, прекрасная и всеми добродетелями украшенная дама (имени коей не позволяю себе объявить), ускоряя довершить над ним торжество свое, начала проезжаться мимо окошек дома, в котором он жил…» Одиноким глазом взирал Потемкин сквозь щели ставней, как в лунном сиянии, словно призрак, мечется под окнами богатая коляска.

Он стал бояться ночей. Уже не раз звали его:

– Да пусти меня к себе… открой, я утешу тебя!

Обессилев, Потемкин растворил двери, и на шее его повисла Прасковья Брюс, жарко целуя его…

Утром графиня отбыла во дворец с докладом Екатерине:

– Форты сдались, и крепость пала.

– Хвалю за храбрость! Поднимем же знамена наши…

В доме Потемкина появился Алехан Орлов, посмотрел, что на постели – войлок, подушка из кожи набита соломкой, а в ногах – худой овчинный тулупчик.

– Не слишком ли стеснил себя скудостью?

– Эдак забот меньше, – пояснил Потемкин.

Алехан поднял с полу одну из книг, раскрыл ее – это было сочинение Госта об эволюциях флотских. Бросил книгу на пол:

– Ныне я, братец, тоже флотом увлекся. – Потом сказал Потемкину, чтобы сбирался в Зимний ехать. – Без тебя возвращаться не велено, таково желание матушки нашей… Шевелись, братец!

Постриг он ногти и волосы. Белая косынка, скрученная в крепкий жгут, опоясала голову, скрывая уродство глаза.

Екатерина встретила отшельника строго:

– Наконец-то я вижу вас снова… Из подпоручиков жалую в поручики гвардии! Кажется, ничего более я не должна вам.

* * *

Правил он в полку должность казначейскую, надзирал в швальнях за шитьем солдатских мундиров. Писал стихи. Писал и рвал их. Сочинял музыку к стихам разодранным, и она мягко растворялась в его одиночестве, никого не взволновав, никому не нужная. А в трактире Гейденрейха, где всегда были свежие газеты из Европы, случайно повстречал он Дениса Фонвизина:

– Друг милый! А где ноне Яшка Булгаков?

– Яшке повезло: его князь Николай Василич Репнин с собою в Варшаву взял, он при посольстве его легационс-секретарем… Говорят, картежничает – ночи нет, чтобы в прах не продулся!

О себе же поведал, что служит при кабинет-министре Елагине для принятия прошений на высочайшее имя, а самому писать некогда. Выбрались из трактира. Ладожский лед давно прошел. Петербург задремывал в чистоте душистой ночи; на болотах города крутились винты «архимедовых улиток», вычерпывая из ям воду…

– Чего не спросишь, Денис, куда глаз подевался?

– Говорят разно: бильярдным кием вытыкнули или…

Потемкин сказал ему, что придворная служба уже мало влечет. Желательно вкусить славы военной:

– Даже окривевший, а вдруг пригожусь?..

Вечером он разрешал на доске шахматную задачу Филидора, когда слуга доложил, что какой-то незнакомый просится:

– Сказывал, бывал в приятелях ваших…

Предстал человек с лицом, страшно изуродованным оспою; кафтанишко на нем облезлый, башмаки вконец раздрызганы, а на боку – шпажонка дворянская (рубля в три, не дороже стоит).

– Или не признал меня, Гриша? – спросил он тихо.

– Ах, Васенька! Глаза да голос выдали. Вижу, что оспа до костей обглодала… Где ж тебя так прихватило?

Это был неприкаянный Василий Рубан.

– Да я сам не ведаю где… Год назад по делам таможенным в Бахчисарай ездил к резиденту нашему, в Перекопе татарском, возвращаясь, отночевал – еще здоров. Заехал в кош Запорожский, тут меня и обметало. А сечевики усаты знай одно меня из ведер на морозе водой окачивали. Потом землянку отрыли, там гнить и оставили. Спасибо – еду и воду носили. Уж не чаял живым остаться. Одно ладно, что оспа эта проклятая хоть глаза не выжрала мне… мог бы ослепнуть!

Тяжкое чувство жалости охватило Потемкина: за этой тощей шпажонкой, за этими башмаками виделась нищета безысходная, да и сам Вася Рубан не стал притворяться счастливчиком:

– Дожил – хоть воровать иди. Покорми, Гриша…

Потемкин выбрал из гардероба кафтан поуже в плечах, велел башмаки драные на двор выкинуть, свои дал примерить, потом выложил перед поэтом четыре шпаги, просил взять любую.

– Бог тебе воздаст, Гриша, – прослезился Рубан. – Людей-то добрых немало на Руси, да ведь не у каждого попросишь…

В разговоре выяснилось, что Рубан переводами кормится.

– Писать уже перестали – все, кому не лень, перетолмачивать кинулись. Иногда эпитафии на могилки складываю. Приду на кладбище и жду, когда покойничка привезут. А родственникам огорченным свой талант предлагаю: мол, не надо ли для надгробия восхваление в рифмах сочинить? Однажды на гении своем три рубля заработал. Вот послушай: «Прохожий! Не смущай покой: перед тобой лежит герой, Отечества был верный сын, слуга царям и добрый семьянин…» Мне бы самому под такою вывеской полежать!

Потемкин спросил о Василии Петрове; оказывается, тот при Академии духовной на Москве учительствует, а сейчас тоже в Петербург приехал, возле Елагина толчется, каждый взгляд его ловит.

– А что ему надобно от кабинет-министра?

– Ласки. И лазеек в масонство, благо Елагин-то шибко масонствует. В ложу его попасть – быстрее карьера сделается.

– А я был в ложах, – сознался Потемкин, как о стыдном грехе. – Плуты оне. Я бы всю эту масонию кнутами разогнал…

* * *

Встретились и с Петровым; наняли ялик, лодочник отвез их на Стрелку, где пристань. А там базар с кораблей иноземных: матросы попугаями и мартышками торгуют, тут же, прямо на берегу, ставлены для публики столики, можешь попросить с любого корабля – устриц, вина, омаров, фруктов редкостных… Старый нищий, хохоча, пальцем на них указывал:

– Впервой вижу такую троицу: один кривой, другой щербатый, а третий корявый… Охти мне, потеха какая!

Потемкин приосанился:

– Кривые, щербатые да корявые, до чего ж мы красивые!

Вася Петров по-прежнему был пригож, только передних зубов не хватало. Стали они пить мускат, заедая устрицами, а пустые створки раковин кидали в Неву. Потемкин спросил Петрова:

– Клыки-то свои где потерял?

– А как на Руси иначе? Вестимо, выбили.

– Важно ведь знать – кто выбил и за что?

– Барыня на Москве… утюгом! Ревнуча была.

От вина, еды и музыки Рубан оживился:

– Даже не верю, что снова средь вас… Четыре года в степях провел. Смотрю я сейчас вокруг себя: корабли стоят, дворцы строятся, флаги вьются, смех людской слышу. Где же я, боженька, куда попал?

– Так ты домой вернулся, – ответил Потемкин.

Был он среди друзей самый неотесанный. Рубан владел древнегреческим, латынью, французским, немецким, татарским и турецким. Петров знал новогреческий, латынь, еврейский, французский, немецкий, итальянский. Еще молодые ребята, никто их палкой не бил, а когда они успели постичь все это – бес их ведает!

– А ныне желаю в Англии побывать, – сказал Петров.

– Зачем тебе, скуфейкин сын?

– Чую сердцем – плывет по Темзе судьба моя…

Петров глядел на Потемкина заискивающе, словно ища протекцию, но камер-юнкер сказал приятелю, чтобы тот сам не плошал:

– Елагина не тревожь – он кучу добра насулит, а даст щепотку. На его же глазах Дениса Фонвизина шпыняют, он не заступится…

– Так быть-то мне как, чтобы наверх выбиться?

– Вот ты чего хочешь! Тогда слушай. Вскоре в Петербурге великолепная «карусель» состоится. Натяни струны на лире одической да воспой славу лауреатам ристалищным.

Петров хотел руку его поцеловать, но получил по лбу:

– Не прихлебствуй со мною… постыдись!

* * *

Когда переплыли Неву обратно, у двора Литейного повстречался молодой солдат вида неказистого, с глазами опухшими.

– Господа гулящие, – сказал неуверенно, – вижу, что вам хорошо живется, так ссудите меня пятачком или гривенничком.

– Да ну его! – сказал Петров. – Пошли, пошли, – тянул он друзей дальше, – таких-то много, что на водку просят.

Потемкин задержался, спрашивая солдата, ради какой нужды ему пятачок надобен, и тот ответил, что на бумагу:

– Хочу стишок записать, дабы не забылся.

– Да врет он все, – горячился Петров.

– Гляди, рожа-то какая опухлая, задарма похмелиться хочет. До стихов ли такому?

Солдат назвался Гаврилой Державиным.

– Постой, постой… – припомнил Потемкин. – В гвардии Конной побаски зазорные распевали. Слышал я, что придумал их солдат Гаврила Державин из преображенцев… Не ты ли это?

Выяснилось – он, и Потемкин рубля не пожалел:

– Хорошо, брат, у тебя получается… поэт ты!

Петров и Рубан всячески избранили Державина.

– Побаски мерзкие учинил солдатским бабам в утеху… Какой же поэт? Эдак-то и любой мужик частушки складывать может.

– Верно, Васенька! А мы с тобой еще воспарим, в одах себя прославим на веки вечные… Ишь ты, – не унимался Петров, – бумажки ему захотелось! На што рубль такому давать?

– Лежачего не бьют, – прекратил их споры Потемкин.