"Дело незележных дервишей" - читать интересную книгу автора (Ван Зайчик Хольм)

Богдан Рухович Оуянцев-Сю


Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю,

8 день восьмого месяца, вторница,

утро


Непроизвольно почесывая бока, отчетливо побаливающие после сна на жестком ложе, но с удовлетворением и легкой гордостью ощущая себя чуточку более чистым душою, нежели каких-то несколько часов назад, Богдан опустился на колени перед иконой Спаса Ярое Око. В сложной последовательности он прочел шестьдесят «Отче наш» и шестьдесят «Богородиц» – все по числу лет шестидесятеричного лунно-солнечного цикла, причем, как то и приличествовало для человека образованного и утонченного, «Отче наш» занимал позиции, соответствующие солнечной стихии Ян, а «Богородица» – лунной стихии Инь. Затем, зная, что в квартире он один и громкие звуки никого не смогут потревожить или помешать чьему-либо отдыху, Богдан трижды во весь голос пропел иероглифические благопожелательные надписи, висящие по обе стороны от Спаса.

Позавтракав тщательно очерствленной в тостере корочкой ржаного хлеба и глотком воды из-под крана, он почувствовал себя вполне обновленным и достойным того, чтобы приступить к своей ответственной работе. Человеку с нечистой совестью и думать нечего разбирать тяжбы других людей, выносить суждения и приговоры, решать чьи-то судьбы… В течение последнего месяца Богдан, хоть и продолжал интенсивно трудиться в Возвышенном Управлении этического надзора, всячески уклонялся от принятия каких-либо серьезных необратимых решений. Он вполне отдавал себе отчет в том, что раздвоенность и нестроение в его собственной душе легко могут повлечь за собою пагубное несообразие его мнений и оценок. Начальство понимало его и по возможности шло навстречу.

Однако человек слаб, и, прежде чем погрузиться в дела, Богдан снова проверил электронную почту. За то время, пока он почивал во гробе, набежало уже несколько писем – очередное от Фирузе, два от Жанны и даже краткое, но емкое письмо от тестя, ургенчского бека Ширмамеда Кормибарсова. С него Богдан и начал.

Начав с положенных правоверному славословий в адрес Аллаха, почтенный бек отдал затем дань общеордусским обычаям: как поступал в таких случаях сам Учитель, осведомился о погоде в Александрии Невской, о здоровье зятя и состоянии его дел, о расположении и нерасположении к нему высшего, среднего и мелкого начальства, о соотношении доходов и расходов Богдана, о развитии его отношений с молодой младшей женой, причем намекал, что не прочь был бы в пристойных формулировках узнать, какова та на ложе; в меру молодясь и бесхитростно демонстрируя, что вполне еще способен идти в ногу с эпохой, могучий старик поставил в этом месте несколько «смайликов» . Затем бек перешел к делу и поздравил Богдана с тем, что новорожденной исполнилось ныне ровно две седмицы. По-мужски скупо, но ярко он описал, какую чаровницу и шалунью, какую пери, затмевающую свет луны и звезд красотою своего лика, родила его дочь Фирузе достойному александрийскому минфа. И Богдан принялся споро и обстоятельно отвечать Ширмамеду, размышляя о том, как повезло ему с тестем; Ширмамед был мудр, прям и человеколюбив.

Сама же милая сердцу Богдана Фирузе, конечно, писала только о дочурке, и даже по построению фраз, по всему тону письма любящий и чуткий муж отчетливо ощущал, какая его женушка теперь благостная, сладко расслабленная и безмятежная. Богдан будто своими глазами видел, как она, в легких, воздушных шелках свободного домашнего одеяния, с сообразной книжкой в руке лежит-полеживает рядом с колыбелькой на третьем этаже женской половины большого отцовского дома на холме Сыма Цянь-тюбе, каковой господствует над всей восточной частью Ургенча. А легкие порывы знойного ветра колышут напитанные ослепительным южным солнцем белые занавеси, которые прикрывают распахнутые настежь окна, не допуская в комнату прямых лучей; а столик перед супругою уставлен блюдами, и те ломятся от благоуханных сладких дынь, нежных персиков и неподъемных, сочащихся солнечным сиянием кистей винограда; а над блюдами царствует громадный финифтевый кувшин с ледяным шербетом.

Половина письма была посвящена проблеме выбора имени для малышки. Хотя, казалось бы, все уж было сто раз говорено-переговорено – но вот вспыхнула новая мысль… «Пускай станет Фереште, – писала жена, – ты помнишь, это значит Ангел. И у вас, мой возлюбленный, есть такое же замечательное имя: Ангелина. Мы запишем нашу звездочку в управе Ангелиной-Фереште, а уж как она подрастет и характер ее установится, и сделается ясно, чья кровь в ней сказалась сильнее, мы с нею втроем решим, ангел какого наречия ей более по душе…»

Получая такие письма, Богдан всегда жалел, что обычай писать их на бумаге почти канул в прошлое; будь эти строки написаны от руки на хрупком белом листочке, он прижал бы его к лицу и целовал. Но касаться губами бездушного экрана было несообразно.

Жанна написала свое первое письмо через пару часов после прилета в Асланiв. Неутомимый профессор, не позволив отдохнуть ни ей, ни себе, сразу устремился в пробную пробежку по местным архивам и музеям. В Асланiве ему, как писала Жанна с некоторым недоумением, нравится буквально все – от обилия европейских заимствований в языке до обилия игрушечного вооружения у детей. «Узнав, что мы из Франции, все тут стараются выразить нам возможно большую степень почтения, – сообщала молодица не без гордости. – Например, вместо обычного здесь „рахматуем“ или даже „ласкаво рахматуем“ нам говорят: „рахмат боку“. Мсье Кова-Леви от таких милых пустяков весь цветет и не устает повторять, что Асланiв, как он и ожидал, оказался самым цивилизованным местом во всей Ордуси. Меня эти слова, честно говоря, немного удивляют, ведь приехал он в вашу страну впервые и нигде еще не бывал – только у Ябан-аги да два часа в воздухолете, и как он может сравнивать? Впрочем, он видный социолог, и наверняка знает, что говорит. Еще он несколько раз повторил, что край этот только по злой насмешке судьбы оказался в пределах ордусских границ. На самом же деле место ему в Европе, где он вполне мог бы быть самостоятельной страной никак не хуже, например, Албании. Но эта историческая несправедливость, говорит Кова-Леви, когда-нибудь непременно будет исправлена. Я не слишком-то понимаю, что он имеет в виду, но стараюсь не перечить, он ведь действительно очень уважаемый человек, хотя и со странностями. Например, увидев, что здесь мальчики ходят с игрушечными автоматами, пулеметами и даже гранатометами (с виду их не отличить от настоящих, и поэтому мне на улицах все время как-то не по себе, во всяком случае – ничего я в этом не вижу приятного), профессор пришел в полный восторг. Дело в том, что здесь очень популярно древнеискательство, все перекопано, и даже дети в это играют: девочки роют, а мальчики их охраняют с суровым видом, с жуткими военными игрушками в руках. Профессор по этому поводу долго говорил, что в Асланiве, судя по всему, сумели сохранить свою культуру и самобытность, и что имперская политика нивелировки и обезличивания, давно превратившая все население Ордуси в аморфную атомизированную однородную массу, здесь явно дает сбой».

Богдан только пожал плечами. Его тревожил деловито-равнодушный, отстраненно-приятельский тон письма. Не будь глагольных окончаний, вообще не удалось бы понять, кто писал: мужчина или женщина. Это не было письмом жены к мужу, возлюбленной к возлюбленному, или хотя бы ушедшей любовницы к оставленному любовнику. Это была холодная информационная сводка. Путевой дневник.

Второе письмо Жанна написала каких-то полтора часа назад. «Прямо после завтрака профессор имел долгую встречу с одним из ведущих Асланiвських историков, Мутанаилом ибн Зозулей, каковой по своему почину почтил нас утренним визитом, – писала она. – Он владыка центральной Асланiвськой китабларни и, чувствуется, действительно увлечен своим делом. Как он любит, как нежно он трогает старинные китабы… Ох, я просто обезьяна, то и дело уже срываюсь на местное наречие. Книги, конечно, книги! Но „китаб“ звучит так романтично, словно из „Тысячи и одной ночи“. Впрочем, ваше „книга“ или наше французское „ливр“ – отнюдь не хуже, просто привычнее. А взять ханьское „шу“ или нихонское „сё“ – как великолепно эти слова передают манящий шелест еще не прочитанных страниц… Так вот, они целый час обсуждали проблемы поиска манускрипта Кумгана. Собственно, все сводится к поиску легендарного клада Дракусселя Зауральского. Оказывается, местные древнеискатели уже много раз пытались обнаружить клад, но безрезультатно, и постепенно, похоже, пришли к выводу, что рассказы о нем – не более чем красивая сказка. Но мой профессор намекнул, что у него есть кое-какие новые данные относительно того, где можно найти клад – хотя на вполне естественный, по-моему, вопрос ибн Зозули: „Какие же именно данные?“, он не ответил, только хитро так улыбнулся. Он очень, видимо, тщеславен и страшно боится, что его опередят в последний момент. А может, не вполне уверен в достоверности этих своих новых данных. В общем, обедать мы едем в загородный дом ибн Зозули, расположенный в сорока ли от Асланiва, в живописных лесистых предгорьях Кош-Карпатского кряжа, Зозуля нас пригласил на достархан: горилка авек цыбуля, так он сказал. Там ученые продолжат свои беседы. Мне здесь очень интересно, и я чувствую, что общение с таким незаурядным человеком, как Кова-Леви, пойдет мне на пользу. Надеюсь, и ты с пользой проводишь время. Я ведь знаю, как ты всегда занят».

Намекает на то, что у меня всегда не хватает времени побыть вдвоем подольше, понял Богдан. Он аккуратно ответил на все письма, ни единым словом не обмолвившись Фирузе о происходящем, а в письме Жанне старательно скопировав предложенный ею отчужденный тон; потом с тяжелым сердцем взялся за дела.


8 день восьмого месяца, вторница,

день


Дела накопились.

Прежде всего следовало разобраться с немаловажным научным вопросом. Один молодой исследователь традиционного права предложил совершенно новую трактовку давно, казалось бы, понятого и подробно откомментированного термина Уголовного уложения Танской династии «тунцай гунцзюй». Это выражение на протяжении многих веков устойчиво понималось как «пользование одним и тем же имуществом при совместном проживании»; то был, возможно, самый древний и самый значимый способ вычленения хозяйственно самостоятельной семьи из более многолюдных ячеек общества. Если понимание термина будет пересмотрено, это не сможет не сказаться на некоторых законах, по коим и ныне живет Ордусь. Полдня Богдан занимался этими четырьмя иероглифами и их непреходящим значением.

Пообедав ломтиком подсохшего хлеба, Богдан с полчаса подремал во гробе. Ему приснился странный и несообразный сон: будто он, с трудом протискиваясь, пробирается узким подземным коридором к какой-то огромной мрачной пещере, а впереди, вдали, заманчиво теплится непонятное золотое сияние… Но, сколько Богдан ни шел, оно не приближалось. «Странный сон, – подумал Богдан, открыв глаза. – Если толковать его психоаналитически – получится, что я очень соскучился по женам… Но это и без толкований ясно». Он вздохнул.

Так или иначе, проснувшись, он почувствовал прилив физических и духовных сил. И потому занялся наконец своими прямыми обязанностями, начав с того, что решил положить предел затянувшейся тяжбе двух квартальных участков Внешней охраны. Тяжба заключалась в следующем: чуть более двух седмиц назад некий полноправный подданный лет сорока пяти написал жалобу в квартальную, по месту своего жительства, управу этического надзора о том, что когда он, будучи в сильно нетрезвом состоянии, оказался препровожден вэйбинами домой, один из них вел себя с ним грубо и даже назвал гнилым черепашьим яйцом.

Более того. По словам потерпевшего, вэйбины уложили его в постель и напоили на сон грядущий растворимой шипучей пилюлей, долженствующей умерить утренние похмельные муки – подручные медикаменты такого рода патрульным вэйбинам предписывалось всегда иметь при себе на случай оказания первой помощи. Затем они удалились. Но кто-то из них, похоже, оставил дверь квартиры потерпевшего открытой – а это уже могло привести (хотя и не привело) к самым тяжелым последствиям, вплоть до материального ущерба: пока любитель выпивки крепко почивал, в дом к нему мог войти кто угодно и унести что угодно. Сам пьянчужка давно уже получил положенные ему за появление на улице в нетрезвом сверх допустимого состоянии пятнадцать больших прутняков, но, не успели поблекнуть синяки на его спине и ягодицах, подал жалобу на бесчеловечное обращение со стороны патруля, требуя материального возмещения морального ущерба.

Трудность заключалась в том, что само происшествие потерпевший помнил весьма смутно и не смог ни описать, ни опознать ни одного из оскорбивших его вэйбинов. К какому именно участку были приписаны доставившие его домой стражи порядка, выяснить тоже не удалось – это мог быть пятнадцатый линейный, а мог быть и второй чрезвычайный, поскольку расположены они в одном и том же квартале. И вот теперь оба эти участка кивали друг на друга, уверяя, что, мол, такую халатность могли допустить только служащие соседнего заведения, а вот у нас рядовой состав исключительно воспитан и никогда не позволил бы себе ни сквернословить, ни оставить дверь открытой.

Положение усугублялось еще тем, что и впрямь нельзя было исключить иного расклада событий: например, сам потерпевший, пребывая еще в измененном состоянии сознания, зачем-либо распахнул дверь – например, вздумав сбегать за добавкой; затем же, ослабев или опамятовшись, он вернулся в постель и вновь заснул, а поутру вспомнить всего этого уже категорически не смог и решил, что дверь не захлопнул кто-либо из вэйбинов.

Словом, дело было исключительно сложным.

Богдан рылся в справочниках и сборниках прецедентов, освежал в памяти малоизвестные комментарии к «Лунь юю», и сам не заметил, как постепенно увлекся. По обычной своей привычке он даже начал тихонько напевать. «За городом Горки, где ясные зорьки, – мурлыкал он себе под нос, сосредоточенно ведя пальцем по очередному вертикальному ряду иероглифов, – в рабочем поселке Танюшка живет…»

То была старая песенка, которую в детстве иногда пела маленькому Богдану бабушка вместо колыбельной. Видимо, песенка эта возникла во времена, когда в Ордуси в связи с быстрым ростом благосостояния появилось довольно много бездельных любителей красивой жизни, каковых прозвали втунеядцами – то есть теми, кто ест народный хлеб втуне, не принося народу в ответ ни малейшей пользы. Почти на полтора десятилетия втунеядцы сделались весьма серьезной общественной проблемой, однако затем объединенные усилия человекоохранительных структур, трудового воспитания и чудодейственного воздействия изящных искусств сумели ее победить навсегда.


– В рубахе нарядной

К своей ненаглядной

С упреком подходит простой паренек:

«Вчера говорила,

Что труд полюбила –

А нынче опять не включала станок!»


Богдан и сам не смог бы объяснить, почему она вдруг всплыла в его памяти – эта бесхитростная, немного наивная и очень добрая песня ушедшей эпохи. Наверное, чем-то напомнила ему Жанна эту самую Танюшку, вконец избалованную заводилами втунеядцев; но после того, как заводилы вполне сообразным образом ухнули из неких упоминаемых в песне Горок на двести вторую ли, всепобеждающая сила любви постепенно помогла девушке вернуться к радостям созидательного труда на благо народа и страны…

Если бы песни сбывались!

Богдан копался над тяжбой до сумерек, но в конце концов решил ее по справедливости.

«Известный всем образованным людям, – кратко, но емко начал Богдан свою резолюцию, – принц Гамлет говорил: „Ошибкой я пустил стрелу над домом брата“. Древняя ордусская премудрость гласит: „Кто старое помянет – тому печень вон“. Но все эти афоризмы меркнут перед великим и еще более категоричным речением Учителя из эпизода первого главы четырнадцатой: „Стыдно думать только о жалованье, когда в стране царит порядок, но еще стыднее думать о нем, когда порядка нет“»…

Начальников обоих участков Богдан обвинил в том, что репутация их подчиненных в народе вообще недостаточно высока: ведь, обнаружив поутру дверь жилища распахнутой настежь, любитель неумеренных возлияний не подумал о том, что сам оставил ее в столь несвойственном дверям состоянии, а сразу решил, будто непорядок – дело рук кого-то из вэйбинов. А это само по себе свидетельствует не в пользу тамошних стражей порядка. Поэтому оба квартальных начальника были приговорены к лишению десятой части жалованья за седьмой месяц в пользу квартального Общества трезвости. Мерзкий же пьяница был обвинен Богданом в том, что он, не имея неопровержимых доказательств проступка вэйбинов, осмелился голословно приписывать им деяние, каковое вполне мог совершить в пьяном угаре он же сам – и приговорен к лишению трети жалованья за седьмой месяц в пользу ведомственного детского сада Внешней охраны соответствующего квартала.

С чувством выполненного долга Богдан сладко потянулся, поужинал сливой и, загрузив почтовую программу, вошел в сеть.

Новых писем не было.

Конечно, Кова-Леви и Жанна могли засидеться у ибн Зозули, они могли даже заночевать у гостеприимного ученого, Богдан это понимал. Новые знакомства, новые места, живописная дача… горилка и цыбуля, опять же… Но все же ему стало не по себе. Тревожно как-то стало. Чтобы успокоиться, он вновь встал на колени перед Спасом и долго, вдумчиво молился. Потом вновь заглянул в почтовый ящик.

Писем не было.