"Крик ворона" - читать интересную книгу автора (Вересов Дмитрий)

(1984-1988)

I

— Не, ну точно к нам, шеф, — подал голос снизу Шкарлатти. — Обычно-то их борта вон тем краешком сигают, а в этот раз видишь, где висит? Может, спустимся?

Павел опустил руку, которую козырьком держал над глазами, и рукавом штормовки смахнул пот с лица.

— Похоже, так, — согласился он. — Рановато немножко. Я с военными по рации связывался, обещали послезавтра нас перебросить. Правда, здесь мы уже все облазали. Последние дни ходим для очистки совести... Пошли, Левушка.

Военный «мишка» в черно-зеленом камуфляжном раскрасе завис чуть в стороне от лагеря метрах в пятнадцати над землей. Ветер от винта рябил тенты палаток и сдувал с голов шапки, надетые для защиты от солнца.

— Чего не садится-то? — спросила Кира, задрав рыжую голову.

— Да и не должен бы вроде сегодня-то, — заметил Герман Фомич. — Чернов говорил, на послезавтра вызывать будет.

Вертолетчики распахнули дверцу и скинули веревочный трап. По нему стал бодро спускаться какой-то человек в брезентовой геологической куртке с рюкзаком за плечами, за ним еще один — в джинсовом костюме и тоже с рюкзаком.

— Кто это? — спросил Кошкин с обычным своим удивленно-придурковатым видом.

— Сейчас узнаем... Мать не видать, да это ж Лимонтий собственной персоной! Кошкин, бегом туда, рюкзачок принять, до лагеря донести! Кирка плитку раскочегарь, чайник ставь по-быстрому. Они с дороги чайку захотят. Толяныч, иди зови Чернова!

Спустив пассажиров, вертолетчики втянули трап. Машина развернулась и начала подъем.

— Он со Шкарлаттой в маршрут пошел, — лениво отозвался Толик Рыбин. — А Жаппар с Аликом образцы сортируют.

— Всех сюда! И чтобы перед начальством, значит, по струночке!

— Ну ты, Фомич, артист! Только кому тут тюльку гнать? Все свои вроде...

— Свои? А кто с Лимоном прилетел, ты знаешь? Я лично нет.

— Молчу, — поспешно сказал Толик и помчался к дальней палатке.

Вскоре обитатели лагеря стояли в некотором подобии шеренги, развернувшись лицами в ту ворону, откуда приближался Кошкин с двумя рюкзаками. Следом за ним вышагивал Лимонтьев, заботливо придерживая под ручку того, второго, в джинсовом костюме.

— Ну, Кирка, твоего полку прибыло, — заметил Герман Фомич, внимательно вглядевшись. — Лимон бабу привез.

— Иди ты! — воскликнул Толик Рыбин, потирая руки. — Ох, займемся!

— Я те займусь! — цыкнул на него Фомич и наставительно добавил: — Сначала поляну надыбай, сатирик.

Изобразив на лице радостное удивление, он семенящей рысью двинулся навстречу спустившимся с небес.

— Вячеслав Михайлович, что ж вы не предупредили, что прибываете?! — крикнул он шагов с десяти. — Мы бы все чин-чином подготовили, как в лучших домах!

— Здравствуйте, здравствуйте, Герман Фомич, — Лимонтьев приблизился к нему и подал руку. Фомич восторженно схватил ее и горячо пожал. — Знакомьтесь, пожалуйста. Татьяна Валентиновна, позвольте представить вам Германа Фомича Клязьмера, моего зама по АХЧ, в данный момент — завхоза экспедиции.

— Здравствуйте! — Искательно глядя Тане в глаза, Фомич бережно, как фарфоровую вазу, принял протянутую ею руку.

— Это, Герман Фомич, Татьяна Валентиновна Ларина, знаменитая киноактриса и супруга Павла Дмитриевича — пояснил Лимонтьев.

На подвижном, как у обезьяны, лице Германа Фомича проступило благоговейное выражение.

— Не очень знаменитая, — с улыбкой уточнила Таня.

— Татьяна Валентиновна специально прилетела из Парижа, со съемок, , чтобы повидаться с Павлом Дмитриевичем, — сказал Лимонтьев.

— Не преувеличивайте, Вячеслав Михайлович, не из Парижа, а из Братиславы.

Герман Фомич семенил рядом, приговаривая;

— Надо же, надо же, то-то порадуется Павел Дмитриевич.

— А вот и наша славная команда, — объявил Лимонтьев, когда они вышли к палаткам и остановились перед строем. — Здравствуйте, товарищи!

— Здравствуйте, Вячеслав Михайлович! — хором отозвалась «команда», при этом глядя не на него, а на Таню.

— А где Павел? — шепотом спросила она у Германа Фомича.

— Павел Дмитриевич в маршрут ушли, скоро будут. Лимонтьев представил Тане участников экспедиции: двух крепких, накачанных парней — коллектора Толю Рыбина и рабочего Костю Кошкина — и рыжую долговязую повариху Киру Кварт.

— А вот это наши растущие научные кадры, аспиранты Павла Дмитриевича, — сказал Лимонтьев, подойдя к краю шеренги. — Это Бейшимбаев Жаппар... извините, Жаппар, никак не запомню вашего отчества...

— Дюйшенбердыевич, — густым басом отозвался рослый, плосколицый Жаппар.

— Жаппар Джанбердыевич и Калачов Альберт Леонидович.

— Здравствуйте, — с легким поклоном произнес парикмахерский красавчик Калачов, раздевая Таню наглыми глазами.

Она чуть поежилась, и это моментально усек Герман Фомич. Приторно улыбаясь, он взял Таню за локоток и повел к самой большой палатке, перед которой стоял раскладной столик и несколько табуреток с алюминиевой крестовиной и брезентовым сиденьем.

— Чайку с дороги, Татьяна Валентиновна? Извините, никаких разносолов предложить не можем, на походном, так сказать, положении, и вашего прибытия не ожидали. Кирочка сейчас оладушками займется, а пока не угодно ли тушеночки с сухариками?

— Спасибо, я поела перед вылетом. А вот чаю с удовольствием выпью. А ребята не хотят?

— Они уже завтракали. А вот Вячеслава Михайловича мы обязательно напоим... Вячеслав Михайлович, идите к нам!

Из-за палатки вышла Кира с большим черным чайником и тремя жестяными кружками.

— Сахару, сгущенки, повидла? — спросила она, разливая чай по кружкам.

— Кирочка, мы тут с собой кой-каких гостинцев привезли, вы уж разберите, пожалуйста, — сказал подошедший Лимонтьев. — С прибытием, Татьяна Валентиновна.

— Чернов спускается! — крикнул на бегу запыхавшийся Кошкин.

— Не «Чернов», а «Павел Дмитриевич»! — грозно поправил его Герман Фомич. — Сколько тебя учить, деревня!

— Где? — спросила Таня, не дав Кошкину времени обидеться.


— А вон тама! — Кошкин показал на горный склон, где она разглядела две едва ли не микроскопические фигурки.

— Через ручей где перейти? — спросила Таня.

— Это выше, Татьяна Валентиновна, — опережая Кошкина, ответил Герман Фомич. — Кошкин, проводи. Только вы осторожнее, Татьяна Валентиновна, по камешкам ступайте. Горные ручьи — они коварные.

Таня не слышала слов Фомича. Она мчалась в указанном им направлении. Скорее, скорее... Вот сейчас, вот уже сейчас...

— Очень хорошо, Павел Дмитриевич, — сказал Лимонтьев. — Я доволен. Вы успели пройтись по всем намеченным участкам, кроме вот этого. — Он ткнул пальцем в карту, расстеленную на столе и прижатую по углам камнями, чтобы не трепал свежий горный ветер. — Первые партии образцов уже в Москве, спасибо Жаппару. Без вас, разумеется, никто к ним не притронется... Скажите, так, в предварительном порядке, какие-нибудь закономерности вырисовываются?

— Да, я даже предположить не мог — ведь тогда, в семьдесят шестом, специфика получалась совсем другая. Алмазы там россыпью залегали в мраморе хрусталеносной зоны, как лал, турмалин, шпинель... Мы и в этом году начали с того участка, взяли хорошие образцы, но теперь можно ответственно говорить, что там мы столкнулись со своего рода аномалией, что алмазы были туда просто вынесены из зоны генеза вследствие какого-то пока неустановленного процесса. А зародились они вот в таких лампроитовых дайках, и месторождения их следует искать, ориентируясь на наличие этих даек. По здешним месторождениям у меня все подробно расписано в дневниках, с замерами и рисунками, а систематизировать эти данные по другим регионам я рассчитываю осенью. Думаю поручить это Жаппару, пока мы с Аликом будем заниматься собственно минералами.

— Отлично, Павел Дмитриевич. Кстати, как вам ваши_ аспиранты?

— Честно говоря, я боялся, что будет хуже. Жаппар не знает самых элементарных вещей, да и соображает, честно говоря, туговато. Но трудолюбив, настойчив, терпелив. В групповой работе такому человеку нет цены. Если его правильно ориентировать, он перекопает гору материала и отберет все нужное, ничего не упустив. У Алика нет и десятой доли трудолюбия Жаппара, зато он все схватывает на лету, умеет вычленить главное и на нем сосредоточиться. Получается, что они вдвоем идеально меня дополняют.

— С таким расчетом и подбирали. А вы, помнится, еще сомневались.

— Был грех, не сразу разобрался. Первое впечатление было, прямо скажем, не очень благоприятное. Спасибо вам, Вячеслав Михайлович, огромное... Эх, мне бы таких помощников на семь лет пораньше, не пришлось бы сейчас догонять американцев.

— Да, — задумчиво согласился Лимонтьев. — Ну, а остальные работники? Жалоб нет?

— Какие жалобы, что вы? Исполнительны, неприхотливы, никаких эксцессов. А Герман Фомич — так вообще золотой человек. Экспедиция за ним, как за каменной стеной. Вот кто настоящий начальник! А я так, зам по науке. И, знаете, меня это устраивает...

— Волосики на лысину зачесаны, усики как два слизняка на губе, глазки бегают, льстит, заискивает, в рот смотрит, — продолжил с усмешкой Лимонтьев. — Классический типаж завхоза-жулика. Фомич, кстати, этот образ десятилетиями оттачивал.

— Зачем? — недоуменно спросил Павел.

— Игра на стереотипах. Когда человек с вашими, допустим, внешними данными и манерами честно и профессионально выполняет свою работу, никого не обманывает, ничего не крадет, это в порядке вещей. Но когда то же самое делает — и не делает — такой вот Фомич, это уже событие, почти подвиг. А во-вторых, ему так проще общаться с другими хозяйственниками: для них свой, видите ли.

Кира принесла чайник и миску со свежими лепешками и поставила на край стола, подальше от карты.

— Вячеслав Михайлович, Павел Дмитриевич, завтракать! — объявила она. — Я пойду остальных будить.

— Да пусть поспят, сегодня ведь маршрутов не будет, — сказал Павел, отводя взгляд. Он не любил смотреть на Киру: она слишком уж напоминала Таню-Первую. Впрочем, сходство ограничивалось внешностью.

— А лепешки остынут?

— Холодненьких поедят.

Кира ушла, а Павел, убрав карту в планшет обратился к Лимонтьеву:

— И еще, Вячеслав Михайлович... Спасибо вам огромное, что привезли мне Таню... Знаете, мы так давно не виделись...

— Это случай. Проездом через Москву позвонила мне узнать, как вы, а я как раз сюда собирался. Ну и предложил такой вариант... Я, Павел Дмитриевич, вот что думаю... Вы этот участок уже отработали?

— Практически да. Завтра ждем вертолет.

— Вот и отлично. Экспедиция отправится на новый участок, а мы с Татьяной Валентиновной в Хорог и далее.

Павел печально кивнул. Что бы ему вертолет на пару деньков позже заказать? Эх, знал бы прикуп — жил бы в Сочи. И при этом не работал...

— Так вот, Павел Дмитриевич. Я предлагаю вам прокатиться с нами. Право на недельку отпуска вы заслужили с лихвой.

— Но... но... как же экспедиция?

— Какое-то время прекрасно справятся без вас. Оставьте за себя Калачова, он толковый, только сегодня проведите с ним и с Жаппаром подробный инструктаж. На карте маршруты укажите, место стоянки, поближе к тракту и к заставе, чтобы вы, когда возвращаться будете, смогли из Хорога на попутках добраться.

— Ой, я... я даже не знаю, как вас благодарить, Вячеслав Михайлович...


— Сочтемся, — сказал Лимонтьев и откусил кусок лепешки. — Ешьте, пока горяченькие.

В отличие от Хорога, напряженного, прифронтового, забитого военной техникой, пропахшего бензином и порохом, Душанбе за семь лет не изменился нисколько. На пути с площадки вертолетного полка — гражданские рейсы на Памир были отменены — Павел узнавал знакомые места, показывал Тане, рассказывал, обходя молчанием все, что было напрямую связано с Варей — той женщиной, которая шесть лет назад выхаживала его в здешней больнице после жуткой автокатастрофы и с которой была у него любовь — бурная, скоротечная, закончившаяся резко и очень неприятно. Давно уже это отболело, и вспоминать не хотелось — ан вспоминалось...

Город встретил их лютой августовской жарой. Пять дней они безвылазно провели в гостинице «Таджикистан», лежа в чем мама родила под кондиционером. Надышаться любовью не могли — все было мало им, мало, и любая минута, когда они не касались друг друга, была бесконечно долгой, пустой, напрасной...

Рано утром, «по холодку» они вместе выбирались на Зеленый базар и загружали сумки фруктами, помидорами, орехами, горячими лепешками. Все это великолепие поедалось в течение дня со зверским аппетитом и запивалось крепким чаем. Когда на город опускался желанный вечер и жара спадала, они поднимались, одевались, шли гулять по ярко освещенным улицам, любовались фонтанами с подсветкой, а потом ужинали в гостиничном ресторане и укладывались спать.

Настал день шестой. Таня с наслаждением затянулась сигаретой — Душанбе был завален финским «Мальборо» по полтора рубля, — посмотрела на Павла, лежащего рядом с ней на прохладном линолеуме, вздохнула и спросила:

— Проводишь меня в аэропорт к шести? Мой рейс в шестнадцать десять по Москве, значит в семь десять. Павел встрепенулся:

— Как, уже?

— Да, ты просто забыл. И тебе завтра утром лететь.

— Точно, забыл. Про все забыл. Немудрено. — И со значением посмотрел на Таню. — Ну ничего, у меня здесь работы недели на две осталось. Ненадолго расстаемся.

— Не так уж и ненадолго, — oнa снова вздохнула.

— Да что такое?

— И про это забыл? Я же говорила тебе: мне через три дня нужно быть в Одессе.

— Ах да, красавица-графиня, — печально проговорил он. Ну почему, почему так быстро кончается все хорошее? В эти блаженные дни он открыл для себя Таню с новой, неожиданной стороны, хотя в чем именно заключалась эта новизна, сказать не мог. Должно быть, какие-то штрихи к ее личности добавило долгое пребывание за рубежом. Сам Павел никогда за пределы страны не выезжал и не мог выезжать, поскольку работал в закрытом институте, но во всех, побывавших там, подмечал некоторые перемены, подчас разительные. Как правило, эти перемены Павла немного раздражали, но в Тане каждая новая черточка была восхитительна. Да и могло ли быть иначе?

— Которую убивают на двадцатой минуте фильма... — подхватила между тем Таня. — Так что я быстро отстреляюсь. Пантюхин обещал отпустить через месяц... Знаешь, ты, пожалуйста, береги себя. Мне что-то тревожно...

— Да брось ты! Граница на замке, вертолеты как часы летают, горки на том участке не сильно крутые...

— Я не об этом... Помнишь, ты рассказывал мне про свои экспедиций — как по вечерам пели у костра под гитару, спирт глушили, спорили до хрипоты, собачились, кому посуду мыть, случалось, и морды друг другу били.

— Случалось, — подтвердил он. — Это ты к чему? Боишься, как бы мне тут напоследок чайник не начистили?..

— Погоди, не перебивай, я и сама-то не знаю, как точно передать. Понимаешь, там, в горах, меня не оставляло чувство, будто я снова попала на съемочную площадку. Только декорации и реквизит из одного фильма, реплики из другого, а типажи — из третьего.

— Что-то я не понял...

— Ну, про декорации понятно. Горы, палатки, спальники, рюкзаки, молотки. Природа. Тяжелая физическая работа — она ведь только для тебя и, может, для твоих аспирантов, немножечко умственная тоже, а для других... В таких обстоятельствах человек помимо воли становится грубее, что ли. Во всяком случае, не очень следит за хорошими манерами. А твои прямо из кожи вон лезут — все по имени-отчеству, да «пожалуйста», да «будьте любезны».

Павел усмехнулся.

— Так это они перед Лимонтьевым выделывались. Начальство как-никак.

— Фомича твоего я еще понимаю, — продолжила Таня, — он из тех, кто любому начальству попу лижет, на том и поднялся, наверное...

Павел вспомнил характеристику, данную Фомичу Лимотьевым, и вставил:

— Это он образ такой создает. В интересах дела. А так — золотой мужик.

— Может быть. А вот остальных я совсем не пойму. По рожам ведь видно, что в обычной жизни они совсем другие. Заметил, каким поставленным движением этот Рыбин банки с пивом открывал? Будто всю жизнь только баночным «Коффом» отпаивался, а его ведь в наших магазинах не больно-то продают. А Кира? Когда я консервированную спаржу вынула, даже не спросила, что это такое. И джинсы у нее настоящий «супер-райфл», а не польский, как у меня...

— Что ж ты хочешь — как-никак столичные ребята.

— Не просто столичные... Помнишь, мы мои чеки зимой отоваривали? Примерно такие ребята там и околачивались, купить-продать предлагали.

— Ну ты, мать, даешь! Тебе бы романы Юлиана Семенова писать! — весело отреагировал Павел. Но на сердце неприятно защемило.

— Просто я очень тревожусь за тебя, вот и напридумывала всякой чепухи, — виноватым голосом сказала Таня. — Ты только не сердись на меня, ладно?

— Ладно, — сказал Павел, прижал к себе и поцеловал. — А ты не бери в голову. Мне вообще-то плевать, чем они там занимаются в свободное от экспедиции время. А здесь к ним никаких претензий нет.

До самого прощания в аэропорту Таня уговаривала его не принимать ее болтовню всерьез. Но уж как-то слишком настойчиво уговаривала — видно, его хотела успокоить, а убедить себя в несообразности своих подозрений так и не сумела. В результате и Павла не убедила. Он всю ночь проворочался с боку на бок и в семь утра выписался из гостиницы невыспавшийся и помятый.

В противоположность ему приехавший отвезти его на летное поле капитан Мандрыка был свеж и бодр, всю дорогу потчевал его всякими армейскими прибаутками, лихо промчался на своем «уазике» через КПП и вырулил прямо на поле.

— Пойду машину готовить, груз принимать и всякое такое. Часа на полтора. Завтракал, Митрич?

— Не успел, — признался Павел.

— Вот и я гляжу, что ты не свой какой-то. Вон там барак кирпичный видишь? Дуй туда, там столовка офицерская, приличная вполне, подхарчись маненько.

В столовой было чисто, пусто — только за угловым столиком сидел какой-то толстый человек в камуфляже, в окне гудел кондиционер. Павел прошел через зал к стойке.

— Кушать что будем? — спросила внезапно появившаяся перед ним буфетчица с обвисшими щеками.

Павел взял сметаны, сосисок с горошком, яйцо, лепешку и стакан чаю и понес к ближайшему столику.

— Эй, прапор, ты чего по гражданке вырядился? — услышал он хриплый голос.

Павел удивленно огляделся — в зале не было никого, кроме него и сидящего у входа офицера.

— Тебе, тебе Говорю, — сказал офицер, поймав его взгляд. Павел, держа в руках поднос, подошел поближе. — Обознался, блин! Оченно ты на нашего Петрова похож... Ну, чего глаза разул?

— Капитан Серега? — не веря своим глазам, выдохнул Павел.

Связь с этим человеком, спасшим Павлу жизнь, прервалась шесть лет назад. После того памятного лета они обменялись парой писем, в отпуск Серега так в Питер и не приехал, хотя обещал, и память о нем постепенно стерлась. Теперь же Павел узнал его мгновенно, но чем больше смотрел, тем меньше сходства с бравым усачом-капитаном находил в этом обрюзгшем, краснорожем, мутноглазом хрипуне.

— Какой капитан, подполковник, мать твою!.. Стой! Поближе подойди! Чернов, что ли? Ну прям картина Репина «Не ждали». Это надо спрыснуть. Тинка, еще стакан сюда!

— Я, Серега, не буду. Мне лететь через час.

— Что значит не буду? Пей, кому говорю! Серега плеснул зубровки в поспешно принесенный буфетчицей стакан, поднял свой и залпом осушил. Павел чуть пригубил мерзкой теплой жидкости и поставил стакан на стол. Серега подозрительно посмотрел на него красными глазами.

— Лететь, говоришь? Уж не с Мандрыкой ли в Хорог намылился?

— Именно так, — подтвердил Павел, в душе радуясь тому, что Серега не настаивает, чтобы он допил зубровку.

— Стоп, стоп, стоп, — вдруг залепетал Серега. — Ну да, конечно, как это я сразу не допер? С лета камушки те самые по цепочке к духам пошли, а тут сразу и ты объявился. Естественно, кто же кроме тебя знает, где их брать?..

— Эй, по какой цепочке, к каким духам, ты чего несешь?... — начал Павел, но Серега не дал ему продолжить:

— Хорош прикидываться! — рявкнул он, стукнув кулаком по столу. Бутылка на столе подпрыгнула и стала падать. Серега молниеносным движением на лету подхватил ее, поднес ко рту, и засандалил прямо из горла. Павел смотрел на него, ничего не понимая. Серега подпер щеку рукой и уставился на Павла. Глаза его слезились. — Ты мне лучше вот что скажи, друг ситный, — умильно протянул он с характерной для пьяных людей быстрой сменой настроения. — Тебе-то чего в жизни недостает? Квартира в Питере, папаша в шишках, наверно, и дачка с машиной не из последних. Все есть, а все вам мало...

— Товарищ подполковник, штаб округа вызывает, — послышался четкий незнакомый голос. Павел посмотрел наверх и встретился глазами с ладным высоким прапорщиком. Взгляд прапорщика был колюч и холоден.

— А, Петров, ты, братец... — начал Серега.

— Разрешите, товарищ подполковник, — отчеканил прапорщик, без особых церемоний взял Серегу за локоть и рванул вверх. Подполковник нетвердо встал, и Петров поволок его из столовой.

— Это... вы куда его? — спросил Павел вслед.

— Простите, товарищ геолог, подполковнику немного освежиться надо, — не оборачиваясь, отчеканил прапорщик и исчез вместе с Серегой за дверями.

Павел вернулся было к своему столику, но после Серегиных непонятных и тревожных слов аппетит пропал совершенно. Он услышал какой-то шум в сенцах, громкий хлопок входной двери, встал и вышел из зала. За дверью, держась за щеку, стоял Серега. Выражения его лица"в полутьме было не разглядеть. Павел решительно взял его за плечи.

— Что ты там плел — про духов, про камешки?

— Прости, братан, — сипло сказал Серега. — Сболтнул спьяну. Обознался я. Перепутал. Ничего не знаю.

— Кто этот прапорщик? Что тебе известно? Говори!

— Ничего мне не известно! — Подполковник зло стряхнул с плеч руки Павла и вышел.

Павел рванулся было за ним, но на крыльце его перехватил Мандрыка.

— Все, Митрич, борт подан, полетели.

— Этот что тут делает? — спросил Павел, показывая в спину поспешно удаляющегося Сереги.

— Никашин-то, погранец? Водку пьянствует после трудовой недели. Тот еще капельмейстер. Ты его знаешь?

— Встречались, — неопределенно сказал Павел и вслед за Мандрыкой направился к летному полю.


II

— ...Сначала Таня своим профессиональным глазом подметила фальшь в их игре, потом был этот странный, неприятный разговор с пьяным воякой. А дальше все покатилось, как снежный ком. Я еле дождался окончания поля и сразу, не заезжая домой, отправился в институт и потребовал показать мне материалы с обнажений в хрусталеносной зоне, я еще летом переправил их в институт. Видимо, лаборант был не из их компании — тут же открыл хранилище и запустил меня. Я пересмотрел все образцы, сверил с записями и обнаружил несоответствие. Исчезли пять самых крупных минералов и несколько образцов мрамора со значительными включениями. Я подумал, уж не те ли это камешки, которые, по словам Сереги, ушли к духам, иначе говоря, контрабандой в Афганистан. Рассказал о пропаже Лимонтьеву, которому тогда еще верил, убедил его, что никакой ошибки с моей стороны быть не может. Он страшно возмутился, при мне вызвал и допросил всех, кто мог соприкасаться с коллекцией в поле или в институте и кого удалось быстро разыскать. Никто, естественно, ничего не знал.

Правда, Кошкин, институтский слесарь, — он в моей экспедиции рабочим был — сказал, будто видел, как аспирант Жаппар на последней стоянке разговаривал с неизвестным военным и что-то ему передал. Правда, это было уже после отправки первой партии в Москву. А перевозил ее Жаппар, так что на него падает главное подозрение, а слова Кошкина это подозрение подтверждают. Но как раз Жаппара-то и не могли найти. В Москву со всеми он не полетел, сказал, что отправится прямо домой, в Алма-Ату. Позвонили его родителям. Но они сказали, что Жаппар там не появлялся, но звонил. Сказал, что застрял в Москве... Короче, мне ничего не оставалось, как опечатать оставшуюся коллекцию и отправиться в Ленинград. В институт я вернулся спустя три недели — и тут же, в вестибюле, наткнулся на свежий некролог. В горах Тянь-Шаня при восхождении на ледник Щуровского погиб аспирант Жаппар Бейшимбаев...

Рафалович присвистнул.

Разговор они вели в гостиной Черновых. Бледный, осунувшийся и небритый Павел с черными кругами под глазами расхаживал по комнате, безостановочно курил, иногда заходясь кашлем. Сперва речь его была сбивчивой, дерганой, но теперь, когда он немного успокоился, текла размеренно и складно. Леонид, сильно раздобревший за последние два года, сидел возле стола и время от времени прихлебывал остывший кофе из кружки.

— А если все же случайность, совпадение? — спросил он.

— Я хотел думать, что так. Совпадение, пусть даже и очень кому-то нужное. Но я никак не мог взять в толк, какого лешего он полез на Тянь-Шань.

— Ты ж сам с детства альпинист и должен понимать, какой леший людей в горы тянет.

— Но не тех, кто только что с этих самых гор спустился. Особенно если просидел там четыре месяца. Тут, знаешь ли, не о горах мечтаешь, а о горячей ванне и билетах в оперу. Нет, ему могли приказать. А потом убрали.

— Зачем?!

— Концы прятали. Он свалял дурака, засветился, и его хозяева испугались разоблачения...

— Чушь! Доказать, что украл именно он, практически невозможно. Подозревать — да, но не доказать. За руку не поймали, в карманах не нашли. Скажешь, что кроме него некому? А грузчики аэрофлотовские поинтересоваться не могли? А тот же институтский кладовщик? ДЗ уж не сам ли ты камешки налево пустил, а на казаха бедного свалил?.. Нет уж, у кого хватило ума такой бизнес раскрутить, не станут по-глупому концы прятать.

— Возможен и другой вариант: Жаппар решил сработать на свой карман. Снюхался с нужными людьми, запустил лапу в наши образцы, и камни пошли в Афганистан и оттуда дальше — душманам-то они без надобности. Но все раскрылось, и его примерно наказали. Чтобы другим неповадно было.

— А КГБ не мог к этому руку приложить? — напряженным полушепотом спросил Рафалович.

— А им-то зачем?.. Слушай, а ведь это действительно странно... Я только сейчас сообразил.

— Что сообразил?

— Понимаешь, когда ведутся работы по такой тематике... ну там, стратегические ископаемые, новейшие технологии по оборонке, комитетчики вокруг табунами бродят режимность, допуски, подписки, описи всякие, промывание мозгов насчет бдительности. Я этого в родимом «четыре-двенадцать» налопался во! — Павел провел ребром ладони по горлу. — А тут их и за версту не было. Ни одного! Будто мы не сверхпроводимыми алмазами занимаемся, а какой-нибудь глиной огнеупорной. И это лишний раз подтверждает...

— Что?

— А то, что работа — не на Родину, а на хитрого дядю! Бизнес, как ты только что выразился. И я в нем повязан, как и все прочие. Даром что меня за болвана, держали!

— Пожалуй что и так. — Леонид задумчиво постучал пальцами по столу.

— В общем я, как некролог этот прочитал, из института выскочил, как ошпаренный, до ночи по Москве шатался, а до утра — по номеру, версии разные строил, одна другой гаже... А утром написал заявление по собственному желанию, вложил в конверт и отнес Лимонтьеву в приемную. Самого не дождался, да и не готов был, честно говоря, с ним беседовать, а секретарше в папку положил. Потом на вокзал и домой.

— А дальше? Неужели так просто и отпустили? — Представь себе. Лимонтьев, правда, звонил несколько раз, расспрашивал, уговаривал забрать заявление. Я ничего ему объяснять не стал, сказал, что семейные обстоятельства требуют, чтобы я безвылазно сидел в Ленинграде. Он особо не напирал — решил, видимо, что теперь они и без меня справятся. Я было подумал, что отвертелся, успокоился, работу подыскал — в «Недра» устроился, геологическую литературу редактировать и резюме по-английски сочинять. Месяца два они меня не трогали. Но как-то вызвал меня к себе директор издательства, в первый раз, заметь. Я прихожу — его самого в кабинете нет, зато целая делегация сидит: Лимонтьев, главный его подхрячник Клязьмер, Алик Калачов. И давай меня обрабатывать. Дескать, большинство минералов, хоть по физическим свойствам и химсоставу ничем от прежде собранных не отличаются, но никакой сверхпроводимости не демонстрируют. Никто не может понять, в чем дело, и вся надежда на меня.

Представляешь, сволочи какие, на сознательность давить стали, о долге советского ученого вспомнили! Прямо руки чесались им в морды гладкие заехать покрепче!

— Надеюсь, не заехал?

— Сдержался. Объяснил, что если уж сверхпроводимости нет, то я ее родить не в состоянии, даже если сам в баллон с жидким азотом залезу.

— А они что?

— Принялись охмурять с удвоенной силой. Оклад увеличить обещали, премии сулили, загранкомандировки по высшему разряду. А потом Лимонтьев ухмыльнулся так гаденько и говорит: «Зря вы, Павел Дмитриевич, так упорствуете. Как бы после не пожалеть». Я так и взвился. Что, спрашиваю, это угроза? Нет, отвечает, это я в том смысле, когда мы без вас справимся и впишем славную страницу в историю мировой науки, на вашу долю лавров не останется. На том наш разговор и закончился. Потом еще несколько раз звонили, спрашивали, не передумал ли, приглашение на какую-то конференцию прислали. На работе мне кислород перекрыли. Всякая бюрократическая фигня. А недавно эти гады совсем оборзели и... — Он резко выдохнул и закашлялся. — Наверное, Таня тебе уже все рассказала?

— Да, в общих чертах. Но хотелось бы выслушать твою версию.

В тот день Павел вернулся поздно: нужно было снять вопросы с иногородним автором, а поскольку автор этот оказался давним, еще студенческих времен, приятелем Павла, собеседование плавно перетекло из издательства в пивбар. У Павла не было особых оснований спешить домой: Таня уехала в Вильнюс на пробы к новому фильму, Нюточку из садика заберет отец. Он долго ждал трамвая, подмерз на остановке и к дому подходил, мечтая о чашке горячего чая с малиной.

Он отворил дверь — и застыл на пороге в полном шоке. В прихожей возле телефона стоял красный, невменяемый отец и выкрикивал в трубку, матерные слова. Павел никогда не видел его таким. Он тихо снял пальто, и в этот момент отец в сердцах бросил трубку на рычаг. — Это ты кого так? — осторожно поинтересовался Павел.

— Кого надо! Нютка пропала!

— Что?!

Павел без сил опустился на ящик для обуви. Как обычно в половине шестого Дмитрий Дормидонтович зашел за внучкой в детский сад. Молоденькая, сомнамбулически заторможенная воспитательница поплелась за девочкой в группу и не нашла ее. Дети сказали, что Нюточки не было с обеда. Одна девочка видела, как она ушла с прогулки за ручку с тетей в желтой шубе. Дмитрий Дормидонтович растерялся, наорал на воспитательницу, вогнав ее в истерику, устроил скандал прибежавшей заведующей. Но что толку? На всякий случай он позвонил из кабинета заведующей домой — оставалась мизерная надежда, что вдруг это Таня прилетела из Литвы в новой желтой шубе, забрала девочку и, не заходя домой, отправилась с ней в многочасовую прогулку... Естественно, трубку никто не снял. И тогда позвонили в милицию...

В считанные часы Дмитрий Дормидонтович поставил на уши весь город — обком, управление внутренних дел, КГБ, прессу. На розыск пропавшего ребенка были брошены все силы. Спешно размноженную фотографию Нюточки уже вечером передали во все отделения милиции, больницы, посты ГАИ, вокзалы, аэропорт, показали в ночном выпуске теленовостей... Ничего кошмарнее этих трех дней Павлу переживать не приходилось. Он часами висел на телефоне, носился вместе с отцом по разным начальственным кабинетам, несколько раз выезжал на опознания в детский приемник-распределитель и два раза — в морг. Он испытывал неописуемую радость, когда под белой простыней, откинутой бестрепетной рукой прозектора, видел незнакомое мертвое личико — и сквозь сжатые зубы крыл себя за это последними словами, но ничего с собой поделать не мог. Несколько раз отвечал на дотошные вопросы двух следователей — от городской прокуратуры и от КГБ, — а потом с ними же разбирался в ворохе свидетельских показаний. Девочку видели одновременно в разных частях города — у соседки по коммунальной квартире на улице Марата, в толпе цыганок на станции метро «Елизаровская», на катке в Сосновском парке, в электричке на Петергоф, в Купчинском универсаме с безногим стариком...

Ужаснее всего было ночью. Дмитрий Дормидонтович, выжатый как лимон, молча отказывался от ужина, запирался в кабинете и до утра неподвижно сидел в кресле, глядя в одну точку. Павел мерил шагами кухню, осыпая пол пеплом бесчисленных сигарет, глушил кофе и с красной тоской ждал рассвета. Особенно мучительным было осознание, что виновник всего этого кошмара — именно он, что если бы он не был таким легковерным и глупым, ничего этого не было бы, Нюточка была бы рядом, целая и невредимая.

Нюточка нашлась на четвертый день. Рано утром кто-то позвонил в дверь приемного покоя парголовской больницы, разбудив дежурную медсестру. Кряхтя и чертыхаясь, она поднялась, наспех ополоснула заспанное лицо, нацепила белый халат и спустилась. На крыльце, привалившись спиной к стенке, находилась девочка в дорогой черной шубейке и красной шапочке. Она была без сознания. Медсестра внесла ребенка в дом, пожила на кушетку и пошла будить дежурного врача. Врач определил, что девочка находится в состоянии наркотического опьянения. Никаких документов, никакой записки при ней не обнаружили. Во время экстренных очистительных процедур она ненадолго пришла в себя, назвала свое имя и адрес и попросила позвать папу...

Когда в больницу примчались Павел, Дмитрий Дормидонтович и оба следователя, Нюточка спала. Удостоверившись, что в палате действительно находится разыскиваемая Чернова Анна Павловна, 1977 года рождения, следователи ушли снимать показания с врача и медсестры, Дмитрий Дормидонтович, прямой как струна, застыл у дверей, а Павел сел на табуретку у изголовья и принялся осторожно поглаживать влажные черные кудри, разметавшиеся по подушке. Нюточка дышала глубоко и ровно, личико ее было безмятежным... Павел, не стесняясь, расплакался. Он даже не заметил, что отец вышел из палаты. Нюточка чмокнула губами во сне, и из-под серого одеяла выпросталась тоненькая белая ручка, Павел опустился на корточки и, не дыша, приложился к ней губами. Время остановилось. Он не сразу почувствовал, что кто-то мягко, но настойчиво трогает его за плечо. Поднял голову — и увидел пожилую медсестру со строгим лицом.

— Там... там отцу вашему плохо, — сказала она. Дмитрий Дормидонтович, распростершись, лежал на высокой каталке в приемном покое. Грудь его судорожно вздымалась, на лице застыла странная улыбка, один глаз был закрыт, другой не мигая смотрел в потрескавшийся серый потолок. Над ним склонился врач, сжимая запястье больного, должно быть, прощупывая пульс.

— Да-с, плоховато, — сказал врач, поймав на себе дикий взгляд Павла. — Надо бы в интенсивную терапию... Ребята, — обратился он к следователям, показывая на каталку, — ну-ка взяли дружно!

За эти трое проклятых суток, полных нечеловеческого напряжения для них обоих, отец сжег себя дотла — и рухнул как раз тогда, когда отступил дьявольский морок и мир вновь стал почти нормальным, почти обыкновенным, почти как всегда.

Нюточка, проснувшись, рассказала Павлу и следователям, что во время дневной прогулки их группы они с подружкой катали друг друга в саночках и отъехали довольно далеко от воспитательницы и других детей. И тут откуда-то появилась тетя в красивой желтой шубе, окликнула ее по имени и сказала, что прилетела мама Таня, но домой заехать не смогла, потому что через три часа у нее другой самолет. Но она очень хочет видеть Нюточку и попросила свою знакомую — то есть ту самую тетю в шубе — забрать девочку из садика, отвезти в аэропорт, а потом обратно. Смышленая Нюточка никогда и никуда не пошла бы с незнакомым человеком, но ведь тетя в шубе назвала и ее имя, и мамино, знала, что мама должна прилететь на самолете... Тетя очень торопилась, и они, ничего не сказав воспитательнице, побежали через парк на улицу. Там их ждала серая машина, кажется «Волга», за рулем сидел такой дядя с усами. Как только они тронулись, тетя дала ей шоколадную конфетку со вкусной начинкой, и Нюточка почему-то заснула... Потом она запомнила только, что ее куда-то несли на руках... комнату с желтыми шевелящимися обоями и мягкий диван... Несколько раз приходила тетя, говорила, что мама сейчас придет, снова угощала конфетами... А потом она проснулась уже здесь...

Она не смогла описать внешность ни этой тети — у нее каждый раз было новое лицо! — ни усатого дяди, а вот комнату, пожалуй, узнала бы, если бы, конечно, снова оказалась в ней... Следствию это могло помочь не сильно. Оставалась надежда, что, может быть, кто-то видел того или тех, кто утром доставил девочку в больницу... Павел провел этот день, слоняясь от палаты с Нюточкой, которая вновь заснула, до палаты с Дмитрием Дормидонтовичем, вокруг которого хлопотали врачи и медсестры. Вечером его насилу уговорили вернуться домой.

Электричка, метро... Он еле доплелся до дому и в полном изнеможении повалился на диван. Через десять минут из аэропорта приехала Таня. Она еще ничего не знала...

А ночью раздался телефонный звонок.

— Тебя, — сказала Таня, воротившись на кухню, где они оба молча курили, не в силах ни говорить, ни заснуть.

— Кто?

— Какая-то женщина. Говорит, срочно. Голос интеллигентный.

Павел подошел к аппарату.

— Алло?

Раздавшийся в трубке голос не был ни женским, ни, тем более, интеллигентным:

— Чернов, ты намек понял? Считай последним предупреждением...

У Павла перехватило дыхание. Намек он понял.

— Э-п... э-п... Кто это?

Ответом ему были короткие гудки.

На кухню он вернулся с таким лицом, что Таня моментально взяла его за руку, усадила за стол, сама села рядом и, не выпуская его руки из своей, сказала коротко:

— Рассказывай.

И он рассказал ей все — что не рассказывал доселе никому. Ни отцу, которого с детства привык не посвящать в свои проблемы, ни следователям.

— Знаешь, я давно заметила, что у всех подлецов есть одна слабость, — сказала Таня, выслушав его.

— Какая?

— Они считают, что хитрость, изворотливость и жестокость — это то же самое, что ум. И нередко поступают глупо.

— Глупо?

— Да. Неужели они не понимают, что после всего этого они потеряли последнюю надежду заполучить тебя? Ведь ты же не станешь возвращаться к ним ни при каких обстоятельствах ?

— Да уж лучше подохнуть!

— Но нам надо что-то делать. И быстро. Они ведь ни перед чем не остановятся. Завтра же забираю Нюточку и везу ее в Хмелицы, к Лизавете.

— Если врачи отпустят...

— И если не отпустят — тоже. Думаю, тебе надо ехать с нами.

— А как же отец?

— Я вернусь и буду при нем. Меня они не тронут.

— Если захотят — еще как тронут!.. Нет, вы езжайте, а я останусь здесь, на виду. Мне от них прятаться бесполезно: вон Жаппара на Тянь-Шане отыскали, что им какие-то Хмелицы?!

— Но они не оставят тебя в покое.

— А я в прокуратуру пойду или в КГБ к тому же Голубовскому. Зря я тогда отмолчался, когда он о возможных причинах похищения выспрашивал. Ничего, теперь все расскажу.

— Ой, я даже не знаю... Жил у нас в общежитии парень один, Генка, бетонщик. Непутевый, выпить любил, подраться, но вообще-то неплохой. Как-то после получки собрались они с приятелями, выпили на лавочке, купили еще, а тут дождь. Забрались они с бутылками своими в подвал. А там в углу — труп. Приятели говорят, пошли скорей отсюда, а Генка им — нет, надо заявить. Те ушли, а он в отделение. Там его, не разбираясь, скрутили и в клетку: пьяный, мол. А он им кричит: я про покойника заявить пришел. Ну, рассказал, где и что, выехали они. Смотрят — действительно покойник. Генка им говорит: что, убедились, что не вру? Теперь отпустите! А они говорят: теперь-то как раз и не отпустим, потому что ты и есть убийца! Убил, испугался и к нам прибежал, рассказывать, будто случайно нашел. Он на колени: да вы что, да какой я убийца!.. Год его потом в тюрьме продержали до суда, и там и вовсе бы засудили, да хорошо, что прокурор порядочный попался и разобраться не поленился. Труп-то в подвале три дня пролежал до того, как Генка нашел его, а Генка в то время на Бокситогорском комбинате в командировке был. Отпустили его, слава Богу, но жизнь все равно покалечили крепко.

— Я не боюсь, — угрюмо сказал Павел.

— Зато я боюсь... Давай-ка мы прежде того с надежным человеком посоветуемся, который в таких делах разбирается лучше нашего. Вот только с кем бы?

— Может быть, с Николаем Николаевичем? — подумав, предложил Павел.

— Это с каким Николаем Николаевичем?

— С адвокатом, бывшим тестем моим. Человек он знающий, ловкий. Помнишь, это же он осенью в две недели организовал и твой развод, и наш брак?

— А, седой такой? Я еще в толк не могла взять, что это ты так вдруг заспешил — жили же до того нерасписанные, и ничего. А это ты мое будущее обеспечивал. — Она горько усмехнулась.

— И Нюточкино, — не замечая усмешки, сказал Павел. — До свадьбы ты юридически была для нее посторонним лицом.

— А ты его хорошо знаешь, этого адвоката? Можно ему доверять?

— А если больше некому?

— Есть кому, — твердо сказала Таня...

— Вот, собственно, и все. Ну и что ты думаешь?

— Я скажу. Только сначала разреши мне задать один вопрос.

— Задавай.

Рафалович встал, резко отодвинув стул.

— Объясни мне, пожалуйста, почему, ну почему ты такой идиот? Кто тебя просил гнать волну, а? Да, допустим, весь навар с твоих разработок пойдет не в закрома Родины, а в карман какому-то хитрому дяде — ну и что? Что это меняет? Ты же взрослый человек, ты прекрасно понимаешь, что эта самая Родина, которая из нас сосет соки и выворачивает нам руки и карманы, — и есть сотня-другая таких вот хитрых дядей, которые окопались на теплых местечках и втихаря грызут друг дружку, норовя отхватить кусочек пожирнее. Так что с точки зрения твоей хваленой нравственности совершенно безразлично, вкалываешь ты на одного дядю, на двух или на тысячу. А с рациональной точки зрения на одного-то еще и лучше — и плодами труда твоего с умом распорядится, и тебе даст, сколько ты стоишь, а не сколько полагается по штатному расписанию... Тебя же впервые оценили по достоинству, создали все условия, освободили от всякой херни — твори, дорогой, открывай, изобретай. Оборудование новое нужно? Ты только списочек составь, Зарплата маленькая? На тебе вдвое. Не хочешь каждый день на работу ходить? Ходи когда захочешь, только дело делай. Ведь так оно было?

— Так.

— Ну и какого рожна тебе? Ах, его бедного заманили, обманом вовлекли! А что им оставалось? Прийти и сказать: «Чувак, у нас тут левый бизнес намечается, хочешь в долю?» Они же хорошо подготовились и понимали, с кем имеют дело. Нет, я тебе так скажу: этой фирмой рулит парень головастый. Он же так все подстроил, чтобы тебя и заполучить, и подстраховать.

— Объясни.

— При таком раскладе, даже если бы они засыпались по полной, ты остался бы чистехонек. Занимался научной работой в солидном институте, про леваки не знал, в коммерцию не лез. И вот лимонтьевы с клизмерами, бяки нехорошие, гремят под фанфары, а честный, но обманутый советский ученый Чернов продолжает свою шибко полезную для страны деятельность.

— Погоди, но ведь Лимонтьев и есть главный организатор!

— Сомневаюсь. Он скорее зиц-председатель Фунт.

— Что-то я не пойму, к чему ты клонишь?

— К тому, что тебе не следовало вставать на дыбы. Продолжал бы себе спокойненько работать.

— Даже когда они прикончили Жаппара?

— Тогда тем более. Они показали, что умеют быстро и жестко защищать свои интересы, которые, кстати, совпадают с твоими.

— Что? Ты соображаешь, что говоришь? Гнать за границу ценнейшее стратегическое сырье — в моих интересах?!!

— Еще не факт, что они занимались или готовились заняться именно этим. А вот Жаппар — он как раз гнал. За что ими же и был наказан.

— И что, по-твоему, мне надо делать сейчас?

— Прекратить артачиться и возвращаться в институт. Павел задохнулся от возмущения.

— Офигел? После всего с Нюточкой?

— А что? Утрись, засунь свой праведный гнев куда подальше и возвращайся.

— По их милости отец лежит при смерти!

— Не заставляй меня напоминать тебе, что если бы ты не вел себя как самый идиотский идиот, ни с отцом твоим, ни с Нюточкой ничего бы не случилось.

Павел подскочил к Рафаловичу, схватил его за лацканы кожаного пиджака и прошипел ему в лицо:

— Не смей, слышишь!

Рафалович взметнул руки, освободился от захвата и отскочил на два шага.

— Что, Пашенька, правда глаза колет, а?

Павел закрыл глаза, сделал глубокий вдох, медленно сосчитал до десяти и выдохнул. Рафалович за это время встал так, чтобы обеденный стол оказался между ним и Павлом.

— Ты извини меня, Леня, — спокойно выговорил Павел.

— Это за что же? — спросил Рафалович недоверчиво.

— За то, что отнял у тебя время понапрасну. Я ведь чувствовал, что разговор наш закончится чем-то в этом роде, и не хотел обременять ни себя, ни тебя. Таня уговорила. Она отчего-то очень верит тебе... Так что забудь, пожалуйста, все, о чем мы тут говорили, и не поминай лихом.

— Ни фига себе, забудь! А ты снова какую-нибудь глупость выкинешь, и они тебя грохнут!

— Не грохнут. Я еще с одним умным человеком поговорю, он немного в курсе моих дел, может, другой выход присоветует.

— А какой, может быть другой выход?

— Ну, например, работа за границей. Он же Таню в этот чешский фильм пристроил. Не исключено, что и мне поможет.

— И кто же это такой всемогущий?

— Да не знаешь. Есть в Москве такой Шеров Вадим, Ахметович.

— Стой! — воскликнул Рафалович. — Повтори, как ты сказал?

— Шеров Вадим Ахметович.

— Так. — Рафалович грузно опустился на стул. — Быстро рассказывай, как и где ты с ним познакомился. И что значит, что он «немного в курсе твоих дел»? Постарайся ничего не упустить. Это очень важно.

Выслушав Павла, Рафалович положил локти на стол и прижал ладони к вискам.

— Я тебе говорил, что надо возвращаться в институт. Теперь скажу иначе: не просто возвращаться, а на коленях ползти, лоб об землю расшибить, чтобы назад приняли.

— Это еще почему?

— Потому что это шеровская комбинация, и очень масштабная. А те, кто встает ему поперек дороги, долго не живут.

— Готов рискнуть.

— Да пойми ты, идиот! Он же убьет тебя!

— Ты будешь смеяться, но есть вещи пострашнее смерти.

Рафалович замотал головой и застонал:

— Господи, ну какой урод!.. В последний раз спрашиваю: однозначно нет?

— Однозначно. И давай прекратим...

— Нет, погоди... Сходи-ка лучше завари кофейку. И если коньячок найдется...

— А ты?

— Я буду думать. Долго и скучно.

Через несколько минут Павел принес кофе в турке, початую бутылку «Праздничного» и хрустальную стопочку. Рафалович что-то чертил пальцами на бахромчатой скатерти и бормотал под нос. Он поднял голову и, начисто проигнорировав стопочку, плеснул коньяк прямо в кружку с остатками прошлой порции кофе. Залпом выпил, крякнул и сказал:

— Есть у меня дорожка. Экстренный путь отхода. Для себя готовил, но тебе, видать, нужнее... Но имей в виду, обратной дороги уже не будет. Тебе придется бросить все — дом, семью, собственное имя.

— Таню, Нюточку? — с тоской в голосе спросил Павел.

— Все... Возможно, потом, через пару-тройку лет, когда про тебя все забудут, вы сможете воссоединиться... где-нибудь подальше отсюда.

— В бега податься? Как злостный алиментщик?

— Тогда возвращайся к Шерову под крылышко. Других вариантов нет.

— Есть. Обратиться в органы. Есть же прокуратура, милиция...

— Тогда уж лучше прямо к Шерову обратись. Время сэкономишь, а результат будет тот же.

— Что ты мелешь? По-твоему, им куплены все?

— Не обязательно куплены и не обязательно им. Но это ничего не меняет.

— Но ведь есть же честные, порядочные...

— Согласен. Могу назвать несколько фамилий. Но даже над самым честным чиновником стоит начальство... Справедливость, милый мой, торжествует только в романах. Или на небесах.

— Я не представляю себе, как жить без Тани...

— А ты с ней посоветуйся. Убежден, она скажет тебе то же самое, что и я. В отличие от тебя она жизнь правильно понимает.

— Договорились. Я потолкую с ней и позвоню тебе.

— А вот звонить мне не надо. Я сам позвоню. Два раза. Первого звонка жди завтра в десять утра. Трубку возьмешь сам. Если решите действовать по моему сценарию, скажешь «Алло». Если надумаете что-то другое и даете отбой, скажешь «Я слушаю». Я тут же отключаюсь.

— Ну, а если позвонит кто-то другой? — ошарашенно спросил Павел.

— Господи, ну поговоришь!.. Слушай дальше. Если работаем мой вариант, дней через пять-семь будет второй звонок. Запоминай хорошенько. Я скажу: «Это такой-то цех? Ларионова!» Отвечаешь произвольно, в том смысле, что не туда попали. Это тебе сигнал. Номер цеха — это час, когда тебе в тот же день явиться по указанному адресу. Например, восемнадцатый — значит, в восемнадцать ноль-ноль и так далее...

— Прямо шпионские страсти! Зачем все это?

— Я, конечно, не уверен, что люди Шерова прослушивают твой телефон и ведут слежку, но и в обратном поручиться не могу.

— В голове не укладывается, что все это всерьез.

— На твоем месте я бы давно понял, что шутить эти господа не любят.

— Но ты же сам рискуешь. Зачем?

Рафалович улыбнулся.

— Ты будешь смеяться, но у меня тоже есть понятия о чести... Ладно-ладно, ближе к делу. Вот адрес.

Он достал из внутреннего кармана пиджака пухлый бумажник, раскрыл и положил перед Павлом визитную карточку.

На карточке было напечатано: «Кафе „Роза“. Соловейчик Лев Зиновьевич. Директор. Московский проспект, дом 115. Телефон: 293-45-07».

— Ничего не понимаю. При чем здесь кафе, Соловейчик какой-то?

— Левушка — мой должник. А я — твой. Так что все нормально... Между делом позвонишь своему Лимонтьеву, скажешь, что тщательно все обдумал и готов возвратиться в институт, но не раньше, чем через две-три недели, потому что... Можешь даже не объяснять, он определенно в курсе последних событий.

Павел вскинулся.

— А это еще зачем?

— Выиграешь время. После такого звонка они прекратят давить на тебя, а когда спохватятся, ты уже растворишься в тумане неизвестности.

— В тумане... — Павел призадумался.. — Слушай, но ведь если я исчезну, они же не оставят в покое Таню, Нюточку, отца. Начнут искать меня через них.

— Что-нибудь придумаем. Комбинировать умеет не только Шеров.

"Танюша, милая!

Когда ты получишь это письмо, я буду уже далеко. Верь мне, мой внезапный уход никак не связан с нашими отношениями. Я люблю тебя по-прежнему, и в долгой нашей разлуке буду любить еще крепче.

Родная моя, я долго и мучительно думал, прежде чем принял это непростое решение. Окончательно меня подтолкнуло к нему то, что случилось с Нюточкой, с отцом. Я никому не сказал тогда, что послужило причиной этого ужаса, а теперь говорю тебе одной: причина во мне, и только во мне. И я ухожу потому, что не желаю, чтобы это повторилось или произошло что-нибудь еще более кошмарное.

Я невольно оказался втянут в очень неблаговидные дела, которые творились на моей новой работе, в институте Лимонтьева. Для твоей же безопасности я не стану рассказывать, в чем заключались эти дела, достаточно сказать, что из-за них был жестоко и хладнокровно убит человек. Обратиться к представителям власти я не мог, поскольку ничего не сумел бы доказать, и тогда я принял решение выйти из игры. Сначала они отпустили меня, но потом стали преследовать, вынуждая продолжить работу, я наконец пошли на преступление.

Мне очень больно расставаться с вами и очень тревожно за вас, но другого выхода у меня нет. Я не могу уступить им, потому что в таком случае потеряю право на звание человека и твою любовь, не могу и остаться, потому что они не прекратят своих преследований и, начав с похищения, кончат убийством. И их жертвой могу оказаться не только я.

Больнее всего то, что я вынужден оставить тебя, Нюточку и отца в их власти. Эти люди способны на все, они не знают ни совести, ни жалости, но они никогда не станут поступать нецелесообразно. Поэтому они отстанут от вас, если убедятся, что вы ни малейшего представления не имеете о том, где я и почему на самом деле вынужден был исчезнуть, и не имеете никаких, способов связаться со мной. Всем, даже лучшим своим знакомым и подругам, говори одно: что мы с тобой очень крупно поссорились, я психанул и уехал из города неизвестно куда. Нюточке скажи, что папа на год отправился в антарктическую экспедицию. Отцу тоже скажи про Антарктиду. В теперешнем своем состоянии он не станет задумываться, так это или не так. У него сейчас совсем другие заботы. Пожалуйста, не бросай его, будь рядом, особенно когда ему разрешат вставать и выпишут домой: ему нужно помочь заново научиться ходить, хотя бы с костылями, и правильно говорить. Может быть, Лизавета согласилась бы переехать к нам и помочь тебе в уходе за ним и за Нюточкой? Было бы хорошо. Денег должно хватить надолго: мою сберкнижку я переоформил на тебя, а на отцовский вклад оформлена доверенность на твое имя. Продай машину: ее я тоже переписал на тебя, документы лежат в бюро. Из вещей смело продавай все, что сочтешь нужным, — в доме накопилась уйма лишнего. Ну все. Тысячу раз целую тебя и очень прошу: береги себя и своих. Будь стойка, мужественна и терпелива. А я... я буду помнить о тебе каждую минуту и верить, что все у нас будет хорошо.

Павел.

И знай — если ты не сможешь или не захочешь дожидаться меня, я пойму. Намеренно не добавляю «и прощу», потому что сам должен просить у тебя прощения. Прости меня".

Вадим Ахметович Шеров снял очки, бережно протер их квадратиком замши, сложил в футляр и через столик посмотрел на Таню.

— Да, — медленно проговорил он. — Печально. Очень печально.

Он поднялся с кресла, обошел столик и встал у Тани за спиной. Она почувствовала на плечах его руки и прикрыла глаза, заставляя себя дышать медленнее.

— Танечка, милая моя Танечка, что же вы раньше-то молчали? Стеснялись, боялись обременить? Но разве я не друг вам? Глядишь, вместе бы что-нибудь придумали.

— Но я... я ничего не знала до самого... до самого этого письма. Он уже с осени начал вести себя как-то странно. Ходил мрачный, издерганный, огрызался, не спал ночами, отказывался показаться врачу. Представляете, уволился, перешел работать в издательство, а мы с Дмитрием Дорми-донтовичем узнали только через месяц. В загс меня потащил с бухты-барахты... — Таня всхлипнула и прикрыла лицо ладонями.

Шеров отошел, зашипел сифоном, вложил стакан с газировкой в безвольную Танину руку.

— Ну что вы, что вы, успокойтесь... Значит, он ничего не говорил вам о своей навязчивой идее насчет наших... насчет каких-то темных делишек в институте?

Танины пальцы сжали стакан. Она судорожно поднесла его ко рту и глотнула. Он случайно оговорился? Или проверяет, хочет подловить на неправильной реакции? Зато теперь не остается никаких сомнений.

— Ничего... совсем ничего. Только то, что не хочет там больше работать. И больше ничего. Он очень не любил вопросов на эту тему.

— Знаете, Танечка, после вашего вчерашнего звонка я встретился с Вячеславом Михайловичем и обстоятельно с ним поговорил. Должно быть, ваш муж тяжело воспринял пропажу части алмазов и гибель своего аспиранта и, говоря по-простому, сорвался. По-моему, руководство института могло бы проявить в этой ситуации побольше такта, но ведь, согласитесь, их тоже можно понять: человек взял на себя серьезные обязательства и вдруг отказался их выполнять... Как ни прискорбно, Павел оказался заложником собственных болезненных фантазий. А тут еще эта грязная история с похищением девочки, внезапная болезнь отца... Кстати, негодяев поймали?

— Нет. Обещают, но надежды мало. Ни улик, ни свидетелей.

— Жаль. Такое не должно оставаться безнаказанным...

— Они пичкали ее наркотиками, и ребенок не понимал, что происходит. Потом, уже в больнице, замкнулась... Я ее к сестре отправила в деревню.

— Это правильно. Подальше от всяких воспоминаний. А как свекор ваш?

— Дмитрий Дормидонтович? Пока неважно. Рука отнялась, нога правая, говорит тихо, через силу, и рот кривит как-то странно.

— Да... От такого любой человек может свихнуться, а Павел и до того напридумывал себе Бог знает чего. Ну вот и... Танечка, вы только не обижайтесь на мой вопрос: у него в роду случайно никаких отклонений не было? Вы не знаете?

— У него мать умерла от психического заболевания. Я ее совсем не знала. И сестра покончила с собой. Но вы не думайте, Павел никогда... — Таня дрожащими руками нащупала сумочку, достала сигареты.

— Ах, никто не застрахован... Да вы курите, курите, пожалуйста. — Шеров услужливо придвинул к ней хрустальную пепельницу и тяжелую настольную зажигалку — бронзового крокодила на задних лапах.

Вот бы его сейчас этим крокодилом — да по темечку!

— Да, хлебнули вы, — продолжал Шеров. — Если что-нибудь нужно, консультация самых лучших специалистов, лечение в Москве или даже за рубежом, импортные лекарства, санатории — вы говорите, не стесняйтесь. Мы же, надеюсь, друзья.

Таня вымученно улыбнулась и кивнула.

— Спасибо вам, Вадим Ахметович, вы и так уже столько для нас сделали... Я знаю, вы многое можете. Я... я умоляю вас — разыщите Павла, верните его домой! Он пропадет без меня... А я без него...

Она раздавила сигарету в пепельнице и устремила на

Щерова исполненный мольбы взгляд. В ее зеленых глазах стояли слезы. Шеров кашлянул.

— Я постараюсь, конечно... Но мне нужны некоторые подробности.

— Расскажу все, что знаю.

Он подошел к большому эркерному окну, выходящему в парк, посмотрел на ровные ряды деревьев, протянувших к небу голые черные ветви, на рыхлый и ноздреватый весенний снег, немного помассировал ладонями лоб и затылок.

— Когда именно он уехал?

И пошел допрос. Хитрый, коварный, перемежаемый лестью, посулами и тонко завуалированными угрозами. Но Таня подготовилась хорошо...

— Разрешите хотя бы проводить вас.

Таня поднялась. Шеров галантно взял ее под руку и повел в прихожую. Вслед им со стены насмешливо улыбался портрет ослепительно прекрасной молодой дамы в старинном мужском костюме для верховой езды. Дама непринужденно восседала на вороном ахалтекинце, из-под круглой шапочки задорно выбивались густые темно-рыжие кудри.

Похоже, сцену эту, тщательно продуманную и отрепетированную, она отыграла неплохо. Ни разу не сфальшивила, не отклонилась от избранной линии поведения, не утратила контроль над ситуацией. В вагоне метро, и потом, у Милены, Данкиной сестры, работающей в ИМЛИ, отвлекаясь от насущных переживаний легкой беседой об искусстве и общих знакомых, и еще позже, в купе поезда на Ленинград, она все пыталась поставить себя на место Шерова, угадать, как тот воспринял такое явление давней своей протеже, жены того, кого он предназначил на заклание. Поверил ли он ей? Конечно, тут нелепо говорить о вере в безусловном смысле, такие как Шеров не верят никому и никогда, все проверяют и перепроверяют. Что ж, ни а чем, что можно проверить, она ему не соврала. Он, конечно же, будет следить за ней, за Нюточкой. Пусть следит — Нюточка знает только, что папа уехал в Антарктиду, а сама она не выведет Шерова на Павла даже по самой нелепой случайности. Не выведет хотя бы потому, что не имеет ни малейшего представления о том, где он сейчас.

Она с трудом удержала себя, чтобы не броситься вдогонку за Павлом, когда он уходил на конспиративную встречу с Рафаловичем в кафе «Роза», а она стояла на лестнице и смотрела ему вслед. С собой он уносил собственное письмо ей, которое они сочиняли вместе и которое надежный человек Рафаловича должен был опустить в почтовый ящик где-нибудь, где Павла заведомо не будет. И следующие три дня они молчали, и может быть, поэтому оба чувствовали себя скованными, напряженными, компенсировали свою зажатость нарочитыми ласками и избыточной предупредительностью.

И простились они как-то по-деревянному. Павел сидел пень пнем, механически поедал прощальный обед, а она смотрела на него, подперев щеку рукой и не чувствуя ничего, кроме тупого, безотчетного раздражения. Когда он поднялся, взглянул на часы, что-то буркнул и, сгорбившись по-стариковски, вышел в прихожую, где уже стояла собранная дорожная сумка, она кинулась за ним следом, повыла немного, обняла его и поцеловала крепко-крепко. Короче, попрощалась чин-чином — все же как-никак актриса! — а внутри вся обмирала от внезапно раскрывшейся под ногами пропасти бесчувствия. И только когда дверь за ним закрылась, она бросилась в спальню, ничком повалилась поперек широкой кровати и разрыдалась в подушку. В его подушку, родную его запахом.

Ее визит к Шерову преследовал несколько целей: убедить его, что она ничего не знает о местопребывании Павла (что есть правда) и не верит в то, о чем он написал ей в письме (что есть неправда), а потому готова принять версию об умопомрачении мужа и просит разыскать его, чтобы потом помочь ему (неправда и неправда). Ее просьба никак не могла повредить Павлу — Шеров так или иначе бросился бы на розыски, если уже не начал их. Второй целью было вручить Шерову письмо Павла и тем самым пустить его по ложному следу.

Оставалось лишь надеяться, что она выдержала этот экзамен по актерскому мастерству.


— Однако долгонько ты, братец, — с легкой укоризной заметил Шеров. — Я уж замерзать начал.

Он ничком лежал на том длинном журнальном столике, за которым час назад беседовал с Таней, прикрытый махровым полотенцем.

Мускулистый брюнет снял рубашку, обнажив сильно волосатый торс, и принялся натирать руки пахучей мазью.

— Сейчас согреешься, — пробасил он. — А что долго, я не виноват. Она до самого Конькова доехала и там еще минут пятнадцать пешком по Волгина до общаги.

— Вот как?

— Фиалова Милена, стажер, чешка.

— Словачка, — поправил Шеров. — Я ее знаю. Выходит, не соврала. Действительно поехала к подруге.

— И что с того?

— Проверка на вшивость. Соври в малом — и в большом веры нет.

— А так есть? — Брюнет подошел к лежащему Шерову и откинул полотенце.

— Фифти-фифти. Имеются кой-какие нестыковки. Определенно, она знает больше, чем говорит. Впрочем, этим отличаются все неглупые люди. А способ проверить ее искренность я найду.

Брюнет положил мощные ладони на спину Шерову и начал разминать.

— А может, попрессовать ее немного? Для уравнения? — задумчиво спросил он.

— Хватит, допрессовались уже. Но следить за каждым шагом, докладывать мне... Ой-й, ну на фига ж так сильно?!

— Терпи!.. Ну, найдешь ты Чернова, а дальше что?

— Убью... Что застыл? Приступ гуманизма?

— Нет, просто... Тебе же не велели. Он покосился на портрет прекрасной всадницы. Шеров, поднявший голову, перехватил его взгляд.

— Она теперь далеко. Не узнает. А узнает — так не достанет.

— Ларик тоже так думал. Царство ему небесное. — Брюнет перекрестился. — Да и надо ли? Болтать он не станет, а если и станет; то кто ж ему поверит? Или из принципа?

— Не в принципах дело. — Шеров сел и набросил на плечи полотенце. — А в совокупности обстоятельств. Мы изначально прокололись в подборе кадров.

— С Черновым?

— Нет, пана профессора мы разработали идеально, и если бы все шло по плану, с ним не было бы никаких проблем. Прокололись мы с Жаппаром. Сакенова знаешь?

— Кто ж его не знает!

— Его дочка замужем за братом Жаппара... Вот-вот, и я понятия не имел... А этот гаденыш, хоть и тупой был, но про денежки хорошо понимал, да и Чернов, на свою голову, растолковал ему, что это за камешки такие. В общем, пришел, наш Жаппар к своему родственничку, предложил дельце, но, естественно, умолчал, чей это бизнес: Сакенов ведь не дурак и мне перебегать дорогу не стал бы... А каналы через Афган у него хорошо отработаны, спасибо войне. Наркота, золотишко, ширпотреб туда-сюда. Я и сам пару раз пользовался, знаю. Короче, Сакенов через своих вышел на покупателя, столковался, дал Жаппару контакт с вояками на границе. Тот, значит, помаленьку приворовывал у экспедиции и им передавал. Три партии передать успел.

— Три?

— Выходит так. Первая — это те камни, которых пан профессор хватился и бучу поднял, на последней его дебил этот, Кошкин, застукал. Та за кордон так и не ушла. А вторая ушла. Но покупатель ее забраковал.

— Как забраковал?

— Не те оказались камешки. Те, да не те. Все то же самое, а не годятся. Жаппар этого не узнал уже, в пропасть, бедняжка, навернулся. — Шеров хмыкнул. — Третья партия повисла неликвидом у подполковника-погранца, который всем операциям прикрытие обеспечивал. Тот надумал распорядиться с пользой для себя, пришел к одному деловому человеку, но очень неудачно пришел. Того как раз комитетчики раскручивали. Не местные, заметь, варяги, но с полномочиями. Взяли нашего подполковника тепленьким, с камнями в мешочке. А он ненадежный человек оказался, алкоголик и дурак. Помариновали его в клоповнике пару дней, без водки без закуски. И начал он колоться по-крупному. У комитетчиков глаза на лоб: взяли человека с бросовыми камушками, — не было у них резона докапываться, что это за камушки — а тут такое открылось, такие имена замелькали, что они даже растерялись, стали с начальством согласовывать. Пока согласовывали, тамошние ребята успели зачистку провести. Предупредили кого надо, а подполковника прямо в камере удавили, якобы самоубийство. Касательно же камушков, успел подполковник назвать двоих: Жаппара и Чернова. Почему Чернова — не знаю. Должно быть, как начальника экспедиции, которая камни эти добывала. Жаппар на тот момент был покойник, а Чернов уволился — мы его не держали, строго говоря, он был уже не особенно и нужен. Он, конечно, после смерти Жаппара что-то заподозрил, потому и уволился, но ничего конкретного они бы от него не узнали. Даже если бы они полезли в институт. Там все схвачено железно... В общем, я дал команду и думать забыл. Других забот хватает.

— Да уж, — согласился брюнет.

— И кто мог подумать, что без нас этот болван Клязьмер захочет прогнуться? Киднэппингом, понимаешь, занялся, гангстер доморощенный! Мы еще чемоданы не распаковали, а он тут как тут. О трудовых успехах рапортовать явился. Вернул, дескать, профессора. Вернул! Уволю!

Брюнет поежился. Он знал, как следует понимать слова шефа, и сильно не завидовал Герману Фомичу.

— И выходит, что теперь все будут знать, что Чернов в бега ударился. Включая органы.

— И ты их хочешь опередить?

Шеров встал, накинул теплый узбекский халат, лежавший на кресле, и, сладко потянувшись, плюхнулся на диван. Архимед присел у него в ногах.

— На них-то мне в сущности плевать. А вот объяснять моим шановным инвесторам, что сбежавший товарищ — не саботажник, не двурушник, не иуда, купленный конкурентами, а безвредный советский лох с первомайского плаката, мне бы не хотелось. Поймут превратно. Вот и получается кто-то лишний — или он, или я. Предпочту, чтобы он.

Архимед вздохнул.

— Сходи-ка, душенька, чайник поставь, — распорядился Шеров. — А то что-то в горле пересохло. Взгляд Шерова упал на портрет.

— Ты все слышала, — сказал он. — Извини, Танечка, я не мог поступить иначе.

Минула неделя как неделя. Только дом давил пустотой, и Таня старалась бывать там поменьше. Подолгу сидела у Дмитрия Дормидонтовича в палате, читая ему вслух книги и газеты, ходила в кино, гуляла, если было не очень слякотно. На люди не тянуло. Возвратившись вечером, ужинала снотворными таблетками и подолгу спала. Но сны были пустые — Павел в них еще не приходил.

Она выходила из «Юности» в жидкой толпе зрителей дневного сеанса, когда ее окликнул мужчина. Она оглянулась — представительный, средних лет, в очках, при седой бородке, хорошо одет. Незнакома Подошел, пристроился совсем рядом.

— Таня, ты не узнала меня?

Она остановилась. Пригляделась. Узнала.

— Господи, Женя! Откуда ты? Летучий сестринский поцелуй в колючую щеку. Женя взял ее под руку, повел небыстро.

— Ты не спешишь? Пойдем посидим где-нибудь поговорим.

— Пойдем.

В «Околице» днем пусто, полумрачно. Редкими тенями проплывают официантки.

— Ты ничего не выбрала.

— Спасибо, я не голодна. Закажи для меня любой салат и чашку кофе...

— Расскажи, как ты живешь, как жила эти годы? Сколько же мы не виделись? Десять лет?

— Двенадцать.

— А ты все такая же. Только стала еще красивее. Я видел тебя в кино, на экране. Сначала даже не поверил. Татьяна Ларина. Помнишь, ты так представилась мне тогда?

— Помню.

Подогреваемая давними воспоминаниями, Таня разрумянилась, уступила настойчивым Жениным домогательствам и выпила бокал белого, чуть шипучего вина. За эти годы голос его не утратил завораживающей силы. Почти не отдавая себе отчета, она рассказала ему о своем неудачном браке с Иваном, о работе в кино, о втором браке, счастливом. Женя слушал внимательно, чуть склонив голову. Он выждал, пока официантка расставит на столике вазочки с десертом и кофейный прибор, и, с особой проникновенностью глядя Тане в глаза, спросил:

— Ты очень переживала, когда я ушел... тогда, двенадцать лет назад?

— При чем здесь это?

— При том. Я не хотел расставаться с тобой. Меня заставили. Узнали, что я хочу развестись с женой и жениться на тебе, вызвали на ковер и заставили написать заявление о переводе в другой город.

— Кто мог заставить тебя?

— Начальство. Ты, должно быть, тогда не догадывалась, где я работаю?

— В какой-то военной организации?

— В Комитете Государственной Безопасности. Случайная встреча после долгой разлуки? Не слишком ли своевременно?

— Ах, вот как? — равнодушно обронила она.

Он накрыл ее ладонь своей. Если сейчас спросит про Павла...

— Таня, а почему он исчез из города? Спокойно!

— Ты о ком?

— О твоем муже, Чернове Павле Дмитриевиче.

— Зачем тебе?

— Мне надо с ним встретиться.

— Зачем?

— Вообще-то не полагается рассказывать, но тебе я скажу. Видишь ли, теперь я служу в Новосибирске. У нас там производят такой искусственный минерал, называется фианит, красивый, похож на бриллиант...

— Я знаю, что такое фианит.

— С год назад вскрылись крупные злоупотребления по фианиту. Он стал в больших количествах всплывать на Западе. Подключили наше ведомство. Следы привели в Среднюю Азию, в Душанбе. И вот там в ходе разработки, совершенно случайно...

В общих чертах его рассказ совпадал с тем, что поведал Архимеду Шеров, но подробности и акценты, естественно, разнились. Дальше пошли вопросы. Таня давала правильные ответы и ждала. Нужно было убедиться...

— ...И писем из других городов не присылал? — Он многозначительно посмотрел на нее.

Этот взгляд сказал все, что ей нужно было знать. Таня схватила со стола сигареты, судорожно затянулась.

— Женечка, милый, найди его, умоляю тебя, спаси, помоги... Я все расскажу тебе, все-все.... Он и так-то был не в себе после этого кошмара с Нюточкой, с отцом... А тут какая-то сволочь набрехала ему, будто я на съемках с другим... ну это, ты понимаешь...


III

Из мужского туалета аэропорта Минводы, озираясь, вышел высокий молодой человек с черными усами подковой и сумкой через плечо. Одет он был в сверкающие высокие сапоги, короткую кожаную куртку с серым барашковым воротником и папаху в тон воротнику. На носу, закрывая пол-лица, красовались темные очки с наклейкой «New York» на краешке одной линзы. Молодой человек быстро пересек полупустой зал, вышел на подмороженную площадь, осмотрелся, подошел к стоящему невдалеке «газику», остановился и постучал в стекло. Дремавший за баранкой неправдоподобно тощий водитель не торопясь открыл дверцу.

— Мастер, до Пятигорска подбросишь? Водитель степенно оглядел молодого человека с головы до ног, повел носом, похожим на ятаган, и лаконично произнес:

— Садысь.

Ни пассажир, ни водитель разговорчивостью не отличались, последний к тому же был нетверд в русском, одних вопросов не понимал, на другие отвечал так, что его не понимал пассажир. Проносящиеся за окошком пейзажи быстро утонули в сумерках, фары высвечивали только неровное полотно дороги. Пассажир привалился к дверце и задремал.

Уже на рассвете «газик», проехав вдоль Высокой глинобитной стены, остановился у двустворчатых ворот и посигналил. Ворота отворились, впустили машину и закрылись вновь.

— Виходы, — сказал водитель.

Пассажир вышел, поставил на землю сумку, потянулся, подвигал ногами, разминая затекшие мышцы, спрятал в карман очки и осмотрелся. Он стоял на ровной площадке, с трех сторон замкнутой стеной. По внутреннему ее периметру густо росли деревья, черные и безлиственные в это время года. С четвертой стороны возвышался дом. Первый этаж дома выходил на площадку сплошными окнами застекленной веранды, обрамленными эффектными фигурными переплетами. С галереи второго этажа вниз вели выгнутые боковые лестницы, забирая фасад в клещи. Приехавший остановился взглядом на внушительной двери в самом центре веранды и стал ждать, задумчиво покручивая ус. Ненароком крутанул посильнее — и усы остались в пальцах. Молодой человек укоризненно посмотрел на них, вздохнул и положил в карман рядом с очками.

Из-за угла дома вслед за мальчиком, отворившим ворота, показался седой плотный мужчина, похожий на нестарого Жана Габена, в меховой жилетке, неспешной хозяйской походкой приблизился к молодому человеку и протянул ладонь, широкую как лопата.

— Все хорошо? — спросил он, стискивая руку гостя.

— Да, спасибо, Михаил... Михаил... — Отчества ему не сказали.

— Дядя Миша... А, Асланбек!

Дядя Миша обратился к вышедшему из «газика» водителю и веско, внушительно выговорил десятка полтора каркающих звуков. Водитель закивал головой и закаркал в ответ. Дядя Миша повернулся к молодому человеку.

— Паспорт давай, пожалуйста.

— А-а?... — начал тот, но осекся под взглядом дяди Миши, наклонился к сумке, расстегнул молнию на боковом отделении и, выпрямившись, вложил книжечку в черном футляре в протянутую ладонь.

— Без тебя поездит, страну посмотрит, другим человеком вернется, — хохотнул дядя Миша и передал паспорт водителю. Тот вернулся за руль, захлопнул дверцу и завел мотор. — Ну, бери свой мешок и пошли в дом. Тебя уже ждут.

— Так, понятно, — сказал щуплый, похожий на воробья человек, довольно бесцеремонно подергав Павла за нос. — Ломали когда-нибудь?


— Что ломал?

— Ну, нос, разумеется.

— Бывало. В детстве два раза.

— Это хорошо. Выправим. — Проворные пальцы побежали выше, к вискам. — Здесь и здесь подтяжки сделаем. Тут подкоротим.

— Совсем как новый будешь, — заметил дядя Миша. — Молодой, красивый.

— Зайду часиков в восемь, сразу после больницы. Подготовьте все. А вам — помыться, побриться хорошенько, виски убрать до сих пор, — заявил щуплый Павлу. — Ничего не есть.

— А пить можно?

— Вино нельзя, а вообще можно.

— Золотой человек, — сказал дядя Миша, проводив врача до ворот и вернувшись. — В Москве работал. Артисткам морды лепил, генеральшам. Ты не бойся, это не больно, противно только и заживает долго... Голодный, да?

— Но он же сказал ничего не есть...

— А, мы ему не скажем. Я разрешаю.

Поселили Павла в задней части дома, в маленькой каморочке, обогреваемой кирпичным дымоходом от кухонной печки. Обстановка была самая спартанская — раскладушка в углу, табуретка, больничная тумбочка, в стене — гвозди для одежки. Впрочем, сами хозяева ютились в таких же клетушках, а анфилада парадных комнат с дорогой полированной мебелью, коврами, хрустальными люстрами и блестящим наборным паркетом пустовала. Лишь изредка там принимали родственников, знакомых, соседей, а те, хоть и многократно видели это великолепие, да и сами, как правило, жили не хуже, всякий раз восхищенно закатывали глаза и говорили: «Вах!» Иначе нельзя — кровная обида.

Об этом, посмеиваясь, рассказал Павлу дядя Миша, сам же он подобных сцен наблюдать не мог — его скрывали от посторонних глаз. Поскольку в жилой части дома с утра до ночи крутился разный приходящий народ, Павел безвылазно сидел в своей каморке и писал длинные письма Тане и Нюточке; потом эти письма употреблялись на растопку. Круг его общения ограничивался круглолицей и языкастой женой дяди Миши Мадиной и младшим сыном Георгием, школьником, бледным узкоплечим заморышем, которому никто не давал его четырнадцати, и изредка — самим дядей Мишей, который в доме появлялся нечасто и ненадолго. Больше здесь никто не жил — старший сын давно уже обзавелся собственным хозяйством, средний учился в Москве. Раз в два-три дня появлялся коротышка доктор, менял повязки, снимал швы, осматривал Павла, что-то бурча под нос.

Поздно вечером Павел гулял во дворе, аккуратно перешагивая пятачки черной грязи, жирно поблескивающей в косом свете уличного фонаря, глядя на крупные южные звезды, на темный профиль соседской крыши. Он испытывал чувство какой-то пространственной дезориентации. Он знал, что этот дом и двор стоят на зажиточной окраине города и что город этот называется Майкоп, но все это оставалось для него пустым звуком. О белые стены, очертившие его мир, могли с тем же успехом колотиться волны Мирового океана. Он помогал Мадине по хозяйству, узнавая попутно много любопытных вещей — как пекут лаваш, как варят медовое пиво, как приготовляют прозрачный пряный суп с клецками, помидорами и грецкими орехами. У этого вкуснейшего супа было совершенно непроизносимое название. Потом они выкуривали по трубочке ароматного желтого самосада и болтали о всякой всячине. При всей словоохотливости хозяйки некоторые темы табуировались ею намертво. Павел не услышал от нее ни слова о делах мужа, а ему она ничего не дала сказать о причинах, приведших его сюда.

Как-то он посетовал на вынужденное безделье, и Мадина предложила ему позаниматься с Георгием — мальчик много болел и безнадежно отставал по всем предметам. На следующий день она вошла в комнатушку Павла, держа плетеный стул и подталкивая слабо упирающегося Георгия.

Начали с физики и математики. Невежество мальчишки было чудовищно, и приходилось на пальцах объяснять самые азы, но когда они с Павлом взяли первые барьеры, в нем зажегся интерес, заработал мозг — и выяснилось, что Георгий неглуп и способен многое схватывать на лету. Через неделю они совместно решили добавить к расписанию русский, английский, литературу и географию.

Так прошло чуть больше месяца. Хрящ в носу сросся и затвердел, шрамы, оставшиеся от швов, превратились в едва заметные белые полоски, отросла окладистая и неожиданно светлая борода. Вернувшись из недельной отлучки, дядя Миша придирчиво оглядел его и удовлетворенно хмыкнул, а вечером Мадина вытащила его на кухню и в большой лохани помыла ему голову с перекисью водорода. Высушив волосы у печки, он как чалмой подвязался длинным полотенцем и в таком виде отправился спать. Сон не шел. Он включил свет стал перечитывать «Героя нашего времени», накануне принесенного Георгием. Далеко за полночь к нему постучалась Мадина, попросила одеться получше и спуститься. В одной из парадных комнат его ждал незнакомый и неприметный человек с поставленным на треногу фотоаппаратом. Павел послушно сел на стул возле шкафа, занавешенного белой простыней. Фотограф навел на него свет двух положенный набок настольных ламп, попросил смотреть прямо в объектив и сделал несколько снимков. Павлу во всех подробностях вспомнилась сцена в Коктебеле, когда таким же образом фотографировали Таню. Возвращаясь к себе, он задержался у зеркала и около минуты рассматривал себя. Светлый бородатый блондин с классическим прямым носом. «Красавец, — пробормотал он с интонациями Шукшина в „Калине красной“, — родная мама не узнает».

На следующий день Павел встал поздно, занимался с Георгием, в перерыве пообедал в своей каморке домашними чебуреками с аджикой. Вечером его снова позвали вниз. В шикарной гостиной за полированным столом, в центре которого на расшитой салфеточке стояла бутылка дорогого коньяка и коробка шоколадных конфет, его ждал дядя Миша. Перед ним лежали два пакета.

— Садись, Паша, — сказал он. — Коньячку хочешь? И, не дожидаясь ответа, налил коньяка в хрустальные рюмочки.

— Я сделал, что Леня просил, — сказал дядя Миша и придвинул к Павлу один из пакетов. — Разверни, почитай.

В пакете оказался старый Павлов паспорт со вчерашней фотографией и некоторыми изменениями, внесенными с ювелирным мастерством. Из Павла Дмитриевича Чернова он стал Савелием Дмитриевичем Черноволом, город Ленинград превратился в поселок Ленинградский Кировской области. Женат гражданин Черновол был на гражданке И. В. Париной и с нею же в прошлом году разведен. Проживал до последнего времени в общежитии города Новокузнецка Кемеровской области. К паспорту прилагался листок убытия из Новокузнецка, новенький военный билет со штампом «Дубликат», удостоверяющий, что младший. сержант запаса Черновол проходил действительную службу в Северо-Кавказском военном округе, и нераспечатанная пачка десятирублевок.

— Этих бумажек хватит, чтобы добраться до любой точки Союза и устроиться на любую простую работу, особенно в глубинке. Если жить тихо, без претензий, не высовываться, никто тебя вовеки не найдет. Это и просил сделать для тебя Леня.

— Что ж, дядя Миша, прямо не знаю, как вас и благодарить. Если бы не вы, то... Завтра же утром я уеду. Я и так уже доставил вам столько хлопот... За вас и вашу чудную семью! — Павел поднял рюмку, дотронулся ею до рюмки дяди Миши, выпил и встал. Дядя Миша не шелохнулся.

— Погоди, Паша, не спеши. Я еще кое-что сказать хочу.

Павел сел.

— Как ты понимаешь, ты не первый прошел через эту станцию. Разные до тебя люди были, сильно разные, попадалась и настоящая мразь... Ты другой, Паша, такие еще не приходили сюда, да и по жизни редко мне встречались. Это не ты меня, а я тебя благодарить должен.

Павел хотел что-то сказать, но дядя Миша остановил его, подняв руку.

— За Георгия благодарить... Поздний он у нас, Паша, последыш. Слабый родился, болел много, и всегда все говорили: не выживет, до года не дотянет, до трех не дотянет, до школы не дотянет. Ох, и дорого он нам с Мадиной достался! Потому и самый дорогой стал. Какой праздник был, когда в школу пошел! Но потом учителя жаловаться стали: отстает, не понимает, не успевает, пропускает много, дурачок твой младшенький, дядя Миша, в следующий класс переводим только, чтобы ты не огорчался... Я и сам уже привык думать, что глупый он у нас совсем, даже в пастухи не годится, овец пересчитать не сумеет. Но как ты начал учить его, совсем парнишка переменился: к знаниям потянулся, все понимать стал, в себя поверил, на уроках первый руку тянет. Даже физкультура намного лучше пошла. Хорошая мечта у него появилась, на ученого выучиться, чтобы таким, как ты, стать... Вот и получается: то, что я для тебя сделал, это многие могут сделать, а то, что ты для нас с Мадиной сделал, этого никто больше не сделает. Я не знаю, почему ты тут оказался, и не хочу знать, но хочу тебе от себя уже дать кое-что, что тебе может сильно пригодиться. Возьми.

И он протянул Павлу второй пакет, чуть побольше первого. В нем Павел обнаружил второй паспорт и военный билет, целую пачку купюр, но уже двадцатипятирублевых. А еще там лежал диплом красного цвета с рельефным гербом на твердой корочке, водительское удостоверение, выданное Главным Управлением ГАИ Каракалпакской АССР, простой почтовый конверт, запечатанный, но ненадписанный, и еще какое-то непонятное приспособление вроде маленькой и плоской кожаной папочки или портмоне на длинных лямках. Павел раскрыл паспорт, почитал и тут же озадаченно нахмурился.

— А это вот... Надо ли?

Он пододвинул паспорт дяде Мише, прижав пальцем вызвавшую сомнения графу. Дядя Миша усмехнулся.

— Ты, Паша, ученый, в своем деле специалист, и я никогда не скажу тебе, что у тебя там синус-косинус неправильный. А в этом деле специалист я... Этот комплект тебе запасной, на экстренный случай, а если уж такой экстренный случай у тебя возникнет, значит, уходить тебе надо будет далеко-далеко, а с такой отметочкой это будет проще. Я, конечно, мог бы попросить, чтобы вместо «еврей» тебе написали «грек», их тоже отпускают на историческую родину. Но согласись, евреи у нас бывают всякие, а за грека тебя даже слепой держать не станет. И еще — я не встречал ни одного грека, который не знает по-гречески, и почти ни одного еврея, который знает по-еврейски... Этот второй паспорт и другие бумаги, что при нем, ты в дороге на себе носи, не снимай, я тебе для них специальный набрюшник сделал, под рубашку пристегнешь. — Дядя Миша показал на папочку. — А как устроишься, спрячь в самом надежном месте. Письмо тоже в набрюшник положи.

— А что это за письмо?

— Какое надо письмо... Ты, Паша, слушай меня хорошо и запоминай. Завтра рано утром за тобой заедет Асланбек и отвезет в Тихорецкую — не надо, чтобы тебя в Майкопе видели. Там ты сядешь на поезд северного направления. Конечный пункт твой — город Клайпеда, есть такой на Балтийском море. Главное в этом городе — порт, а второй главный человек в порту — Костя Арцеулов. Обязательно встреться с ним, передай привет от дяди Миши, он поймет, и отдай ему письмо прямо в руки... Что я в нем пишу, тебе знать необязательно, сам ты не прочтешь его, по-нашему читать не умеешь... Костя тебя хорошо определит — табельщиком, экспедитором, диспетчером, что сам выберешь. Квартиру, может быть, сразу не получится, но отдельную комнату в лучшем общежитии получишь в тот же день.

— Дядя Миша, мне, честное слово, неудобно... И потом, мне не нужно столько денег, да я и отдать не смогу...

— Ай, замолчи, а! Кто говорит за отдать?!

— ...Его перемещения мы проследили. Как мы и предполагали, мурманский след оказался ложным. Из Ленинграда Чернов одиннадцатого марта вылетел в Минводы. Четырнадцатого марта вылетел оттуда на Омск. В Омск прибыл, оттуда рейсами Аэрофлота никуда не вылетал. Областное управление подключено. По фотографии ни в Минводах, ни в Омске никто Чернова не опознал. Поиск продолжаем.

— Да уж пожалуйста, Евгений Николаевич... Арик, голубчик, плесни-ка нам кваску на каменку!.. А что у нас по связям?

— Проверяем. Большинство абсолютно бесперспективно. Но некоторые заслуживают внимания. Особенно интересна одна фигура...


Ночка выдалась трудовая, но очень, очень продуктивная. С полуночи до пяти утра им с директором пришлось поработать грузчиками: перегружали три тонны грецких орехов с одной фуры на другую. Орехи пришли дально-боем с тираспольской базы, а к ночи, как и было договорено, пришел транспорт от Гагика. Водитель, родной-брат Гагика, стоял у раскрытых дверей своей машины с листочком бумаги и старательно отмечал каждый погруженный ящик, и каждый двадцатый отправлял для контроля на весы, Дальнобойщик мирно похрапывал в своей кабине, а Владимир Степанович, директор универсама, и его заместитель Рафалович, пыхтя и отдуваясь, таскали неудобные и тяжелые ящики из машины в машину.

Когда они загрузили последний ящик и, изнемогая от усталости, уселись прямо на ступеньки служебного входа, брат Гагика закрыл двери своей фуры, неторопливо достал из внутреннего кармана пиджака толстую пачку денег, перетянутую аптечной резинкой, и принялся отсчитывать. Всего причиталось получить три тысячи раз по три пятьдесят, итого десять тысяч пятьсот. Из них шесть .тысяч шестьсот к завтрашнему утру окажутся на кассе •универсама, а к вечеру — в банке в качестве дневной выручки. Это святое, ведь два двадцать — государственная цена за килограмм государственных орехов, и цену эту надо родному государству отдать, а оно за это в конце квартала, может быть, поощрит премией рублей в сто пятьдесят и переходящим вымпелом. И еще рублей семьдесят подкинуть дальнобойщику — за проявленное терпение и за молчание. Остальное будет поделено по-братски: по тысяче девятьсот пятнадцать рублей на брата. Годовой оклад заместителя директора за ночь физического труда. Нет, что ни говорите, а и при социализме, если с головой, можно себе жить очень даже неплохо! Орехи же все равно попадут на стол гражданам: утром хозяйки смогут запросто приобрести их на колхозном рынке всего по пять рубликов за кило. Или по шесть. Да здравствует плановая экономика! Слава КПСС!

Босс поехал домой отсыпаться после бурной ночи, а Рафалович прилег в своем крохотном кабинетике, пропахшем гастрономическим товаром: уже в восемь утра универсам откроется, и замдиректора должен будет заступить на трудовой пост. Он предвидел, что к вечеру станет ни жив, ни мертв, но Владимир Степанович проявил нехарактерный гуманизм: прибыв на работу к часу дня, отпустил своего утомленного Праведным трудом заместителя отдыхать до понедельника. Обрадованный Рафалович приехал домой, добрал еще часика три здорового сна и проснулся свеженький, как огурчик. Насвистывая, он сделал один телефонный звоночек, принял душ, заварил себе крепенького кофе, облачился в серый смокинг французского пошива и вышел во двор, где в кирпичном гараже стояла зеленая «Волга». В кармане приятно похрустывали дензнаки.

Остановился он возле одного из самых импозантных домов на Кировском проспекте. Здесь жил замечательный человек Яша Поляков, старый холостяк и любитель изящного. По вечерам у Яши собиралась солидная, хорошо между собой знакомая публика, преимущественно мужская, и предавалась интеллигентному досугу: легкий фуршет, красивые напитки, ненавязчивая музыка, кофе с ликерами, сигары для желающих, а по вторникам и пятницам — большие карты. Рафалович был в этой компании самым младшим, как по возрасту, так и по положению, и был чрезвычайно горд тем, что допущен в этот дом. Сегодня как раз была пятница.

Яша встретил его как родного — обнял, расцеловал, проводил в гостиную, налил бокал легкого вина. Рафалович оказался единственным гостем.

— Надо понимать, Яшенька, что сегодня игры не будет? — спросил Рафалович, развалясь в вольтеровском кресле.

— Отнюдь, Ленечка, отнюдь. Не дале как за пять минут до тебя звонил Бенечка Накойкер и сообщил, что направляется сюда вместе с добрым своим другом, профессором из Москвы. В беседе со мной он упомянул заветное слово «покер» и очень обрадовался, узнав, что будешь ты. Так что... — Яша красиво развел руками.

Минут через десять подъехали Беня Накойкер из Ювелирторга и московский профессор, представившийся Евгением Николаевичем Коваленко. Профессор производил внушительное впечатление — рост, осанка, красивое породистое лицо, очки в тонкой золотой оправе, аккуратная бородка, английский костюм-тройка, лакированные итальянские полуботинки, легкий запах хорошего одеколона. Яша предложил гостям испить по глотку токайского. Как бы из ниоткуда материализовалась нехитрая закуска: корзиночки с икрой, миниатюрные тосты с бужениной и швейцарским сыром, корнишоны размером с фалангу мизинца, прозрачные ломтики русской селедочки в экспортном исполнении, анжуйские виноградные улитки в мятном соусе, консервированные побеги молодого бамбука из далекого Гонконга. Завязалась светская беседа.

— А вы, Евгений Николаевич, каких наук профессор? — поинтересовался Рафалович.

— Я, Леонид Ефимович, занимаюсь проблемами прикладной социологии. Очень, знаете ли, перспективная сфера.

— А не скучновато ли?

— Ну что вы! В науке есть свой азарт, своя, если хотите, авантюрность. А если не хватает, добираем на стороне, — Коваленко тонко усмехнулся. — И пикантных историй предостаточно. Вот был, к примеру, у нас в Академии Наук несколько лет назад представительный симпозиум, и к каждому иногороднему академику был приставлен эскорт в виде очаровательной длинноногой девицы. И вот, представьте, собираются ученые мужи, да не где-нибудь, а во Дворце Съездов, все чин-чином, отгремели фанфары, на трибуну поднимается академик Александров, начинает зачитывать приветствие от Совмина, и в эту торжественную минуту раздается истошный женский визг: «Если вы расстегнете хоть одну пуговицу, я вам всю морду расцарапаю!» Всеобщее смятение, маститые головы возмущенно оборачиваются на возглас. И весь красный от стыда поднимается один академик из Сибири, не будем называть фамилию, и, запинаясь, объясняет: «Товарищи, я только предложил ей: хотите, девушка, я вам Келдыша покажу».

Все расхохотались, хотя Рафаловичу показалось, что Беня смеется несколько искусственно — должно быть, не понял, в чем соль, но не хочет показать виду.

— А что, господа, — подал голос Яша, — любопытно, кто из нас и кому какого келдыша покажет. Если нет возражений, то не приступить ли?

Он показал на заранее раздвинутый ломберный столик. Все дружно закивали головами и расселись вокруг столика на мягких стульях, обтянутых желтым сафьяном. Беня расположился слева от Рафаловича, Яша справа, Коваленко соответственно напротив. Яша раскрыл заветную коралловую шкатулочку и показал всем колоду карт.

— Прошу убедиться, господа, нераспечатанная. — Он щелчком раскрыл колоду. — Евгений Николаевич, вы у нас человек новый, если желаете, можете посмотреть карты, убедиться...

— Ну что вы, зачем?

— Правила обычные. Для начала предлагаю по десять рубликов за фишку.

Яша достал из той же шкатулки четыре разноцветных столбика пластмассовых фишек. Каждый из игроков выбрал свой цвет, взял по двадцать фишек и положил в шкатулку двести рублей. Система была проста и многократно проверена на опыте. Каждый играл своим цветом, чтобы не путались ставки, и по ходу игры мог обменять выигранные чужие фишки на свои проигранные или прикупить дополнительных. Игра считалась сделанной, когда все фишки скапливались у одного игрока. Но по общему согласию игру можно было прекратить в любой момент и поделить банк по числу имеющихся у каждого фишек. Можно было тут же начать вторую игру, третью, заново оговорив цену одной фишки.

Яша выбрал из колоды ненужные джокеры и пустышки, перетасовал. Коваленко снял, и игра началась.

Она текла скучновато, с переменным успехом. Несколько кругов все оставались примерно при своих, один Коваленко проиграл около половины чипов. Игрок он оказался неважный — карта ему шла получше, чем остальным, но он рано раскрывался на явно выигрышных комбинациях, не всегда пасовал вовремя, покупался на своевременный блеф партнеров. Яша, как всегда, осторожничал. Беня, наоборот, осмелел и начал потихонечку зарываться. Рафалович выжидал. Запасовавшие игроки отходили от стола, наливали себе вина, закусывали, закуривали.

Сдавал Беня. Коваленко сбросил три карты, Яша одну. Рафалович поднял свои, посмотрел. Три короля, туз и тройка червей. Сбросил тройку и туза. Медленно протянул руку за прикупленной парой. Посмотрел верхнюю — восьмерка пик. С непроницаемым лицом раскрыл вторую... Его могло выдать только сердце, приготовившееся выскочить из груди. Четвертый король.

Коваленко поставил три фишки. Яша вздохнул и бросил карты. Рафалович сравнял и дал пять сверху. Беня сравнял и поставил еще две. Коваленко достал из кармана толстый бумажник и вытащил сотенную.

— На все, пожалуйста.

Получил десять фишек, сравнял и выкинул восемь сверху. Рафалович выложил все, что у него осталось. Получилось шесть сверху. Беня сравнял. Коваленко купил еще десяток и бросил на кон все. Рафалович вытащил три сотни и придвинул их к груде фишек, даже не обменяв. Беня ойкнул и сказал «пас».

— Насколько я понимаю, господа, игра пошла на живые деньги, — сказал Коваленко. — У Леонида Ефимовича двести двадцать сверху, так? — Яша и Беня дружно кивнули. — Что ж, выравниваю и четыреста сверху.

Беня закрыл голову руками. Яша отошел и нервно закурил. Пунцовый Рафалович судорожно шарил по карманам, вытаскивал деньги, выкладывал их перед собой. Пересчитал и швырнул на кон все.

— Пятьсот пятьдесят сверху! — крикнул он. Коваленко перебрал купюры в своем бумажнике, отсчитал двенадцать сотенных.

— Шестьсот пятьдесят сверху. Беня отвернулся. Рафалович шумно выдохнул, вытер пот рукавом и прохрипел:

— Яша, одолжи две тысячи...

— С-сейчас. — Яша на негнущихся ногах вышел из гостиной. Рафалович стопочкой сложил свои карты на край стола, прикрыл пепельницей, пошатываясь, встал, налил себе полный стакан коньяка и залпом выпил. Беня сидел, не шелохнувшись. Коваленко откинулся на стуле, зажав в зубах сигарету, и щелкнул зажигалкой.

Вошел Яша и молча вручил Рафаловичу деньги. Тот, не считая, принял их и направился к столу.

— Господа, — сказал Коваленко, выпустив струйку дыма. — Коль скоро Леонид Ефимович уже начал играть на чужие деньги, то вынужден предупредить вас, что у меня при себе осталось всего триста рублей с мелочью. Я не рассчитывал на столь крупную игру. Полагаю, что как порядочный человек Леонид Ефимович либо ограничит следующую ставку вышеозначенной суммой, либо разрешит мне играть в долг, по записи. Надеюсь, что Вениамин Маркович не откажете выступить моим поручителем.

— Да-да, — пролепетал Беня. — Евгений Николаевич, он... он лауреат. Я ручаюсь...

— По записи! — проревел багровый Рафалович. — Яша, ручку, бумагу!

Яша вновь исчез и тотчас вернулся с листочком бумаги и авторучкой, положил их перед Коваленко. Рафалович метнул на стол все деньги.

— Полторы сверху! Коваленко поднял глаза.

— Извините, Леонид Ефимович, но если сейчас вы положили две тысячи, то сверху может быть не полторы тысячи, а только тысяча триста пятьдесят рублей.

— Да, Леня, ты это того... — промямлил Яша.

— Тысяча триста пятьдесят! — подтвердил Рафалович.

— Что ж, в таком случае... — Коваленко задумался. — Закрываю и даю тысячу шестьсот пятьдесят сверху. Для ровного счета. — Он размашисто начертил на листочке двойку с тремя нулями и показал Рафаловичу. — Впрочем, если вы, господа, не можете поручиться, я готов...

— Можем! — тут же пискнул Беня.

— Яша, и мне бумаги! — крикнул Рафалович. Яша принес еще листок и черный фломастер.

— Закрываю и три тысячи сверху! — Рафалович ткнул фломастером в бумагу.

— Янислав Александрович, проверьте цифру, будьте добры, — попросил Коваленко.

Яша кивнул. Беня звонко хлопнул себя по лбу и вытащил из пиджака плоский японский калькулятор. Яша, так проще будет.

Закрываю и полторы сверху, — сказал Коваленко. Закрываю и три! Закрываю и полторы.

Закрываю и пять!

И две.

И пять!

И две.

И десять!

И две.

И десять!

Открываю, — сказал Коваленко и бросил карты на стол.

— И десять! — продолжал бушевать Рафалович.

— Вы, должно быть, не поняли, Леонид Ефимович. Я сравниваю и открываю карты. Больше ставок нет.

— Как нет?! — Рафалович безумным взором обвел комнату.

— Нет, Леня, — шепотом подтвердил Яша. — Открывайся.

— Х-ха! — Рафалович веером выплеснул свои пять карт на стол. Остальные сдвинули готовы, внимательно их рассматривая. Первым поднял голову Коваленко.

— Янислав Александрович, поправьте меня, если я не прав. В настоящий момент в банке, помимо фишек и наличных денег, находится девяносто тысяч рублей по записи, то есть по сорок пять тысяч с каждой стороны?

Яша заглянул в каракули Рафаловича, который вновь отошел от стола к буфету, в листок с цифрами, лежащий перед Коваленко, несколько раз нажал на кнопку калькулятора и выдавил еле слышно:

— Да.

— Леонид Ефимович, Вениамин Маркович, не возражаете?

— Нет, — проблеял Беня.

Рафалович нетерпеливо кивнул, не слыша вопроса.

— Что ж, в таком случае... — Коваленко одну за одной уложил в рядочек пять карт. — Прошу убедиться. Покер тузов. Или, ежели угодно, каре. — Он подгреб к себе груду банкнот и фишек и углубился в подсчеты.

— Леня... ты проиграл, — мертвым голосом сказал Яша. Беня вздрогнул. Рафалович посмотрел на Яшу с бессмысленной улыбкой.

— Ты проиграл, — повторил тот.

— Я...что?!

Он рванулся к столу, своротив некстати подвернувшийся стул, навалился на него грудью и чуть не уткнулся носом в аккуратно разложенные карты. Пятерка бубен. И четыре туза. Он взял червонного туза, повертел в непослушных пальцах, зачем-то перевернул, посмотрел на рубашку, потер, понюхал...

— Но я же... Я же сам снес этого туза, — сказал он, показывая карту.

— Может быть, показалось? — участливо спросил Коваленко.

— Нет... нет.

Рафалович перевернул весь снос и перещупал каждую карту. Тройка червей... Вот она. Где туз? Где туз?! Вот же он, по-прежнему у него в руке... Но он взял его не отсюда. А откуда?

— Подменил! — заверещал он. — Товарищи, это шулер! Подменил, когда мы отходили.

— Выбирайте выражения, Леонид Ефимович! — с надменной миной проговорил Коваленко. — А во-вторых, я не мог этого сделать, даже если бы хотел. Я ни на секунду не оставался за столом один.

— А когда... когда я к буфету ходил, а Яша за деньгами? Тогда только вы с Беней...

— Пойду я, пожалуй, а то поздно что-то... — пролепетал Беня и стал бочком пробираться на выход. Рафалович перехватил его и рванул за лацканы.

— Кого ты привел сюда, сука?! Урою!

Беня вырвался и отпрыгнул к самой двери. . — А пошел бы ты, Ленечка, на три буквы, — болезненно морщась, сказал он. — Мне через три дня в Штаты улетать на постоянное жительство. Так что лучше мне с тобой поссориться, чем с компетентными органами.

Он проворно юркнул в прихожую. Рафалович остолбенел посреди комнаты. Из ступора его вывел спокойный голос Коваленко:

— Так что же, Леонид Ефимович? Когда прикажете получить?

Рафалович медленно развернулся и в обход стола двинулся на профессора.

— Что получить, что получить, падла?! Щас ты у меня за все получишь! — Он занес мощный кулак...

...и очнулся на полу. Возле него на коленях стоял белый как полотно Яша, а из кресла в углу сочувственно и насмешливо смотрел Коваленко.

— Что же вы, Леонид Ефимович, так разволновались. Понимаю, сорок пять тысяч — сумма значительная даже для вас. Значительная, но не смертельная. И даже не разорительная...

Рафалович застонал.

— Яша, Яша, ну скажи ему, скажи!..

— А что говорить, Леня, тут уж ничего не поделаешь, — чуть слышно, но твердо произнес Яша. — Проиграл — плати.

— Янислав Александрович исключительно прав, — заметил Коваленко. — Надеюсь, недели вам хватит, чтобы набрать нужную сумму? Кое-что из вашего имущества можно очень быстро перевести в наличность. Например, автомобиль «Волга-ГАЗ-24» прошлого года выпуска, записанный на имя жены. Норковую шубу, приобретенную за пятнадцать тысяч рублей в магазине Ленкомиссионтор-га. Брошь-браслет белого золота, государственная цена двадцать четыре тысячи рублей. Финский мебельный гарнитур, государственная цена восемь тысяч триста рублей. Наконец, двухэтажную зимнюю дачу на Рощинском направлении, записанную на имя вашей мамы. Кстати, в настоящий момент там находится ваша жена, Рафалович Лилия Теодоровна, и двое сыновей, Григорий и Михаил... Рафалович ткнулся носом в пол и завыл.

— Янислав Александрович, с вашего позволения, мне хотелось бы отрегулировать этот вопрос с Леонидом Ефимовичем с глазу на глаз, — сказал Коваленко.

Яша кивнул и, не оборачиваясь, вышел. Коваленко подошел к лежащему Рафаловичу, наклонился и потянул вверх за плечо.

— Вставай, горе луковое. Погоди оплакивать твои шубки-коврики. На твое счастье, есть один добрый дядя, который готов помочь тебе. Возможно, на всю сумму. Если будешь паинькой.

Рафалович приподнялся на четвереньки и мутно посмотрел на профессора. Тот опустил руку в жилетный карманчик и извлек оттуда маленькую плотную карточку, которую вложил Рафаловичу в зубы.

— Только смотри, не съешь ненароком. Тут имя и телефон. Позвонишь, честно ответишь на один вопросик — и считай, что ты никому ничего не должен. Но если ответишь нечестно — смотри у меня! Имей в виду, он будет ждать три дня. Успокойся, подумай... Янислав Александрович! Благодарю! У вас было очень мило. Я вам тут кое-что на столике оставил. В компенсацию за моральный ущерб.


Мягкий вагонпоезда «Адлер-Минск» оказался почти пустым: сезон массовых отпускных миграций еще не начинался, и проезжий народ, имея свободу выбора, предпочитал места подешевле. Павел, сдав билет лахудристой проводнице в шлепанцах, вошел в пустое купе, закинул сумку на верхнюю полку, а потом перебрался туда и сам. Мерно постукивали колеса, мутное окно было сплошь исполосовано диагональными потеками дождя, и незаметно для себя Павел задремал.

Проснулся он от звука оживленных мужских голосов. Пока он спал, в купе подсели двое и теперь резались в карты, добродушно переругиваясь. Один из новых пассажиров поднял голову.

— Что, землячок, разбудили? Слезай, сыграем!

— Да я как-то...

— Брось, мы ж не на деньги. Так, в дурачка время коротаем.

Павел слез с полки и включился в игру. Примерно через часик оба его попутчика, не сговариваясь, бросили карты.

— Надоело, землячок, — сказал первый, бровастый и широколицый. — Генерал, доставай!

Второй, поджарый и небритый, без слова нырнул под стол, в длинную сумку.

— Генерал? — Павел вопросительнопосмотрел на бровастого.

Тот смутился на долю секунды, а потом бойко пояснил:

— Военная косточка. Наш Вова-Генерал пятнадцать лет в героических рядах оттарабанил. До больших чинов дослужился.

— Вобла, кончай, — нахмурившись, бросил Генерал.

— Вобла — это вы? Что-то не очень на воблу похожи, — заметил Павел, имея в виду сильно упитанную фигуру собеседника.

— Дурацкое детское прозвище. Мы с Генералом в одном дворе выросли, — сказал он и протянул руку. — Сергей Комаринцев.

— Савелий, — представился Павел, обкатывая на языке новое имя. — Савелий Черновол.

— Владимир Петров, — четко произнес Генерал. В памяти Павла что-то резко вспыхнуло, и как-то само собой выскочил вопрос:

— Скажите, Владимир, вы в Таджикистане не служили?

— Не приходилось, — отрезал тот.

— Ну что, со знакомством? — Комаринцев проворно скрутил крышку с вынутой Петровым бутылки «Кубанской» .

— Вобла, не гони, — сказал Генерал. — Дай-кось я хотя бы колбаски настрогаю, помидорчиков. Человек, может, без закуски не хочет. Да и мне тоже больше нравится по-культурному, из стаканов...

Комаринцев хлопнул себя по лбу.

— Вот ведь голова садовая! — со смехом сказал он. — Про стаканы-то и забыл. Пойду проводницу охмурять.

— Из отпуска или как? — спросил Петров, оставшись с Павлом вдвоем.

— Можно сказать... Из санатория. А вы?

— Из командировки. Выездная ремонтная бригада при Минском тракторостроительном. Тоже минчанин?

Он пристально и выжидательно смотрел на Павла. Тот смутился.

— Нет, я так... К тетке заехать надумал... В Гродно. А вообще-то я из Кировской области...

— Вятский — народ хватский! — весело откомментировал Комаринцев, входя в купе с тремя стаканами.

— Гродно? — переспросил Петров. — Так в Гродно, короче через Львов ехать. Или напрямки, вильнюсским.

— Ладно тебе, — вмешался Комаринцев. — Давай разливай лучше. Душа горит.

— Я не буду, — сказал Павел, страшно сердясь на себя. При первой же беседе сбился, заврался, напутал.

— Почему? — Комаринцев посмотрел с обидой.

— Подшитый, — привел Павел самый железный в подобной ситуации аргумент.

— Что, хорошо зашибал? — сочувственно спросил Комаринцев. — Может, все-таки по чуть-чуть...

— Отвяжись от человека, — сказал Петров, пряча нож, которым нарезал колбасу и хлеб. — Слышь, Савелий, тогда давай компотику, а? Хороший компотик, сливовый. — Он во второй раз нырнул под стол.

— Напрасно вы. Вам самим пригодится... — начал Павел, но ему уже налили стакан густого, сладко пахнущего компота. Его попутчики подняли стаканы.

— Со знакомством! — во второй раз провозгласил Комаринцев.

— Твое здоровье, Савелий Черновол, — произнес Петров, оба залпом осушили стаканы, дружно крякнули и зажевали колбасой. — Ты давай, компотик-то пей, закусывай.

— Спасибо, я пью, закусываю, — Павел сделал хороший глоток и надкусил половинку помидора.

Его спутники приговорили остатки, оживились, стали травить анекдоты, рассказывать всякие случаи из жизни. Поначалу Павел старался поддержать разговор, но потом затих. Его как-то странно разморило, язык словно отнялся, в голове загудело, очертания купе и лица попутчиков затуманились и поплыли... Он прикрыл глаза, но от этого стало еще хуже...

Кто-то тронул его за плечо.

— Эй, пойдем перекурим.

— Н-не, вы ид-дите, а я...

Он не договорил: сил не осталось.

— Ну, отдыхай в таком разе.

Павел остался один и попытался прилечь. Тут же навалилась дурнота, прошиб пот, сделалось нестерпимо душно и маятно. Задыхаясь, Павел заставил себя встать, не сразу нащупал дверь, рванул, выкатился в коридор и, перебирая руками по стенке, двинулся вдоль вагона. Воздуху, хоть глоточек свежего воздуху!..

В тамбуре стояли Петров с Комаринцевым.

— Что, землячок, тоже покурить надумал? — спросил Комаринцев.

— Душно мне, — пробормотал Павел.

— Подыши, — сказал Петров, открывая дверь вагона. Стук колес сразу сделался громче. В тамбур ворвался свежий ночной ветер; Павел судорожно вдохнул, приблизился к открытой двери. — Только осторожно, не вывались смотри.

— Я держусь, — прошептал Павел. И тотчас сильная рука оторвала его пальцы от поручня, а другая подтолкнула вперед, в свистящую темноту.

Павел взмахнул руками.

«Все повторяется, — успел подумать он. — Таня...»

Завтра начинались съемки. Измученная жарой, долгим переездом и тяжелыми мыслями, Таня с облегчением вошла в тенистый вестибюль уютной гостиницы в местечке Трокай, выбранном режиссером Мицкявичусом для всех «западных» эпизодов будущего фильма. Таня подошла к обшитой сосной стойке администратора, грезя о холодном душе, и положила на нее раскрытый паспорт.

— Здравствуйте. Чернова из Ленинграда. Мне забронировано.


— Здравствуйте, — с широкой улыбкой и почти без акцента сказала женщина-администратор. — Добро пожаловать. Ваш номер тринадцатый, это на втором этаже, налево... Римас, отнеси чемодан...

Таня протянула руку за ключами.

— Вам телеграмма, — сказала администратор и передала Тане сложенный пополам листок. — Обогнала вас;

Таня разорвала бумажную полоску, разогнула листок, начала читать, вскрикнула и Закрыла лицо руками.

— Вам плохо? — озабоченно спросила администратор. — Мне нужно в Ленинград, — прошептала Таня.

Иван был и на похоронах и на поминках, плакал, выпил много теплой водки, так что друзьям Павла пришлось уводить его под руки. Ник Захаржевский на похороны пришел, но к Тане подходить не стал, а она его не заметила — не до того. Рафалович не явился вовсе, хотя и был извещен.

Среди звонков и телеграмм с соболезнованиями была и телеграмма от Вадима Ахметовича Шерова. Таня порвала ее в мелкие клочки, жалея, что не может поступить так же и с ее автором. Не было ни малейших оснований считать его виновником гибели Павла, но Таня ни секунды не сомневалась, что без него не обошлось. У нее даже возникла мысль отомстить «другу и благодетелю», но это было бы безответственно. Она не могла позволить себе разменять жизнь этого негодяя на свою, пусть даже потерявшую лично для нее всякую ценность. Но были еще Нюточка, Дмитрий Дормидонтович — и ради них она обязана была продолжать жить. Лизавета еще весной продала дом и хозяйство и насовсем переехала к Черновым, главным образом, чтобы неотступно быть при Дмитрии Дормидонтовиче, который совсем не вставал с инвалидного кресла.

Весть о смерти сына он воспринял отрешенно, здорово тем самым встревожив Таню. Страшно скривив губы, он просипел: «На все Божья воля» — и потом, казалось бы, забыл обо всем. Только через две недели после похорон он попросил Лизавету повесить над его столом большой фотографический портрет Павла, а в углу — икону Спаса Нерукотворного, и заодно вынести в кладовку или на по-мойку труды классиков марксизма-ленинизма, роскошно изданную трилогию Брежнева, лично подписанную именитым автором, и прочую партийную литературу. У него были свои представления о том, кто лишил его сына.

От участия в съемках Таня отказалась. Ее поняли и настаивать не стали. Она твердо решила не возвращаться в кинематограф и осенью пришла в плановый отдел старого своего стройтреста. Осенью же Нюточка поступила в первый класс.


IV

— В корзину! — отчеканила Таня.

Дерек Уайт обиженно приподнял бровь. Соня Миллер прищурилась. Стив Дорки испуганно прикрыл рот рукой. В малом подземном конференц-зале Бьюфорт-Хаус воцарилась напряженная тишина.

— Мистер Уайт, боюсь, что мы впустую потратили время и деньги. Я расторгаю контракт. Деньги по неустойке будут вам перечислены в течение недели.

Уайт поджал губы, пробурчал: «Это неслыханно!» — и устремился из зала вон. Видно, очень хотел хлопнуть дверью, но та была снабжена пневматическим амортизатором и хлопнуть не получилось. В отместку великий режиссер пнул ее уже из коридора и, судя по донесшимся оттуда ругательствам, ушиб ногу.

— Таня, но как же так? — взмолился, обретя дар речи, Стив Дорки. — Теперь нам его не вернуть.

— И не надо.

— Но это же Маэстро, крупнейший мастер изысканного эротизма...

— Стив, мне остое... я устала объяснять, что мне не нужен изысканный эротизм. Не нужна Золотая ветвь Каннского фестиваля, не нужны аплодисменты эстетов и восторженные вопли критиков.

— Тогда надо было соглашаться на Стирпайка.

— Порнуха класса Х не нужна тем более. Мне нужен такой фильм, который крутили бы по всем программам, причем не в три часа ночи по субботам, а по будням в самый «прайм-тайм». Такой, чтобы рядовая английская мамаша, выросшая на «Коронейшн-стрит» и воскресных проповедях, смотрела бы его, затаив дыхание, без отвращения, стыда и скуки, а досмотрев, полезла бы в семейную кубышку и выдала своему прыщавому отпрыску десяток-другой квидов и отправила в наше заведение набираться уму-разуму. Хорошо бы и муженька послала следом, чтоб учился, засранец, как это делается. Такой, чтобы Комитет по образованию рекомендовал для просмотра на уроках по сексуальному воспитанию, а учителя водили бы школяров к нам на практические занятия. Такой, чтобы каждая девка мечтала хоть с недельку поработать на «Зарину»...

Ее речь прервал писк мобильного телефона. Таня вынула из жакетного кармана плоскую трубку, послушала, сказала «так» и отключилась.

— Таня, ты хочешь невозможного, — заметила доселе молчавшая Соня.

— Может быть. Но, как ты знаешь, я умею добиваться и невозможного.

Соня притихла, а Таня вновь обратилась к Стиву Дорки. Голос ее звучал ласково:

— Постарайся, милый, я тебя очень прошу... Стив кивнул, отвернулся и неожиданно громко, в голос, разрыдался.

— Нервы, — констатировала Таня. — Что, Соня, отправим его в твой Хландино на недельку до второго? За счет заведения.

— Можно, — согласилась Соня.

Стив всхлипнул и опрометью выскочил из зала.

— Ты, кстати, тоже могла бы этим вопросом озадачиться. Бобу Максуэллу позвони, скажешь, за консультацию хорошо заплатим... Материалы, что тантристы с Гавайев прислали, отсмотрела?

— Да. Барахло. Один, правда, ничего, с гуру филиппинским. Забавный, и подходы нестандартные. Поглядишь?

— Не сейчас, я занята.

Приватный лифт вознес Таню в пентхаус, где располагался головной офис «Зарины» — сердце и средоточие маленькой империи, опутавшей город разветвленной, пока еще тонкой и реденькой паутиной «домов досуга», кабаре, косметических салонов и магазинчиков, бистро и художественных салонов. Номинально все эти учреждения принадлежали десятку небольших фирм и фирмочек. Сюда Таня заезжала едва ли чаще раза в неделю. Вполне овладев хитрым искусством делегирования обязанностей, она могла себе позволить не заниматься каждодневными тактическими вопросами, коих так или иначе было неподъемное множество. Это за нее делал отменно вышколенный штат, дорожащий не только завидным жалованьем, но и ощущением собственной значимости, порожденным таким доверием руководства. Доверие они оправдывали в том числе и тем, что беззаветно стучали друг на друга, пресекая тем самым малейшую возможность сколько-нибудь организованной, серьезной подлянки. Сюда, на крышу элитарной высотки, расположенной напротив Кенсингтонско-го дворца, обители «народной» принцессы Ди, стекались дела только самые важные, самые срочные — и самые конфиденциальные.

Сейчас три кабинета, в которых обычно располагались сотрудники, пустовали по причине окончания рабочего дня. Только в просторной, залитой вечерним солнцем приемной — царстве Эмили, секретаря по жизни, способной без малейшего напряжения одновременно разговаривать по телефону, барабанить по клавишам компьютера и сражать посетителя улыбкой мегатонн на сорок, — находился, помимо самой Эмили, еще один человек, вольготно развалившийся в кожаном кресле. Впрочем, при виде Тани он моментально вскочил и замер, втянув живот. Таня ограничилась вежливым, исполненным достоинства кивком, стараясь не рассмеяться Джулиану в лицо. Институциональные законы в действии. Хоть ты и четвертое лицо в компании, технический директор и член правления, а все же знай, кто здесь босс. И характерно, как легко врос экс-вышибала в этот дебильный официоз, для самой Тани бывший своего рода затянувшейся игрой, иногда забавной, а иногда скучной и утомительной. Будто так и родился в белой отутюженной рубашке с идиотским галстуком на ре.зиночке, с твердой пластмассовой папочкой в руках. Словно с ростом их бизнеса от веселого домика на улице Благодати до этого вот черно-белого обтекаемо-функционального супер-офиса супер-корпорации в супер-пентхаусе (тьфу, будто картона наелась!) слетала с главпомощничка многослойная обертка, пока не обнаруя(ился натуральный корпоративный гамбургер, разве что пережаренный малость. Захотелось поддеть, тем более что разговор предстоял весьма фертикультяпистый. . — Джулиан, лапушка, спасибо, что зашел, — пропела Таня нежнейшим голоском, прикрыв за ним дверь в офис, и, к его несказанному удивлению, клюнула алыми губами в благоухающую «Уилкинсоном» черную щеку. — Садись, садись. Коньячку, сигару?

— Я же не курю.

— Тогда, значит, коньячку.

Она нажала кнопочку дистанционного управления, черная полочка с толстыми папками ушла в стену, а на ее место неспешно выплыл застекленный бар с разнокалиберными бутылками. Таня выбрала большой коньячный бокал, в который полагается плескать несколько капель на донышко, до половины заполнила «Реми-Мартеном» и пододвинула к нему через полированный стол. После секундного замешательства он взял бокал, сделал символический глоток и решительно поставил на стол. Вспомнил, должно быть, что он не только подчиненный, обязанный исполнять любую прихоть босса, но и нехилый акционер, с которым здесь обязаны считаться.

— Я слушаю, — с суховатой почтительностью сказал он.

— Вчера мне был очень интересный телефонный звонок, — столь же непринужденно, будто в продолжение светской прелюдии, заявила Таня. — От Колина Фитц-симмонса.

Джулиан понимающе наклонил голову. Колин Фитц-симмонс был знаменитостью международной. Звезда его стремительно взошла три года назад, когда этого добротного профессионала средних лет, известного преимущественно по полицейским телесериалам, неожиданно пригласили на роль легендарного злодея Оуэна Глендауэра в исторической кинодраме из жизни средневекового Уэльса. Эту сильную, противоречивую личность Фитцсиммонс сыграл столь выразительно и страстно, что через каких-то три месяца после выхода фильма в прокат получил приглашение в Голливуд, где с тех пор успел сняться в трех эпических блокбастерах, получить «Оскара» и заключить прямо-таки фантастический контракт на пять лет. С Таней он познакомился, будучи еще относительно безвестным, скромным и молчаливым крепышом с обаятельной улыбкой и незадавшейся семейной жизнью. Жил-он тогда в Хэмпстеде и нередко заглядывал на огонек в новый «центр досуга». Добившись успеха, он не забыл дома, где ему было так хорошо, всякий раз, бывая в Лондоне, находил время зайти, и в зале висела огромная фотография кинозвезды с теплым посвящением «царице Тане».

— И что Фитц? — поинтересовался Джулиан. Такой поворот, похоже, вернул ему спокойствие, несколько поколебленное странным началом аудиенции.

— Лучше всех. Только по дому скучает. Но оттуда ему не вырваться, а потому решил обзавестись кусочком дома прямо у себя, на Лавровом Каньоне. У его менеджера есть на этот счет парочка идей, довольно заманчивых. Надо бы слетать туда, разобраться на месте, переговорить... У меня дел под завязочку, ты не мог бы?..

Немного дернулось веко и пальцы сжали подлокотник — только и всего, но от Таниного внимания это не укрылось. Джулиан широко улыбнулся:

— Но, дарлинг, ты же знаешь, что мне лучше страну не покидать.

— Брось. Ты ж уважаемый бизнесмен, полезный член общества. Все бумаги в момент оформят и еще за честь почтут. К тому же, если бы у шве на этого Джулиана Д0бюссона что-нибудь было, давно бы тебя прихватили. Верно, Франсуа? Он вздрогнул.

— Не бойся, «жучки» здесь не водятся... Между прочим, я беседовала о твоей ситуации с одним грамотным барристером — без имен, естественно, — так он говорит, что у тебя очень хороший шанс легализоваться вчистую. Все же прекрасно помнят, какие ужасы творились на вашем Гаити при Папе Доке. И историю твоего отца поднять несложно. А что столько жил по подложным документам — так ведь опасался преследований злых тонтон-макутов и их агентов. Но главное, человек ты зажиточный, не шантрапа какая, налоги платишь исправно... Отличный повод для англичан блеснуть хваленым гуманизмом, а? Как тебе такой вариант?

Джулиан молчал.

— Думаешь, начнут всякие вопросы задавать, подтверждений требовать? А мы им подтверждения предоставим, свидетелей кучу найдем. Профессоров сорбоннских, сокурсников. Вот этих, например.

Таня придвинула к нему фотографию — улыбающийся, бородатый Джулиан в академической мантии и шапочке среди десятка молодых людей, одетых аналогично. Он взглянул на фотографию и тут же бросил. Руки его дрожали, взгляд заметался.

— Никто не откажется подтвердить, что ты — это ты. Это ведь, знаешь ли, миф, что для белых все черные на одно лицо. Могут, правда, спросить, куда ты настоящего Франсуа Гайона дел — сам грохнул или шакалам гаитянским сдал, как папашу, — беспощадно продолжала Таня. — Только, пожалуйста, не стреляй глазками в поисках тяжелого предмета. Иначе придется лишить тебя жизни, а она мне еще пригодится. Тебе, надеюсь, тоже.

На лбу Джулиана вздулись жилы. Он схватил едва тронутый коньяк и залпом выпил. Хрустальный стебелек треснул в его пальцах, и пустой шар бокала покатился по ковру. Таня до краев наполнила новый бокал и метнула по полированной поверхности в направлении Джулиана.

— Угощайся, не стесняйся. А я тебе пока сказочку расскажу... Жил да был на белом свете один черный мальчик. Жил, обрати внимание, не в бедности и горе, а совсем наоборот. Папа у мальчика был преуспевающий адвокат, дедушка по маминой линии производил лосьон, который сильно курчавые волосы распрямляет, и на этом разбогател. А мальчику нашему хотелось жить еще богаче, много богаче. В школе и дома ему внушали, что для этого надо усердно учиться и прилежно работать. Поверил мальчик, школу закончил лучшим в классе, в колледж поступил, науки успешно грыз, в бейсболе блистал, с девочками тоже отличался. В общем, не мальчик, а прям американская мечта. И вот приметили мальчика добрые дяди, послали доучиваться аж в Париж, в саму Сорбонну. А как доучился мальчик, взяли в свою фирму, во французское ее представительство. Платили ему щедро, по службе продвигали. Только мальчику этого мало было, джекпот ему, болезному, грезился, спать не давал. И вот году в семьдесят втором объявился наш герой в солнечной Калифорнии... Ну, а про дальнейшее во всех газетах писали, по телевизору трубили. Ты позволь, я зачитаю небольшую выкладку.

Не дожидаясь ответа, Таня нацепила очки в черепаховой оправе. В них она походила не на директора школы, а на американскую актрису Ким Бэссинджер, хоть та вроде и без очков. Открыла бархатную папочку и извлекла розовый листочек.

— А. О. «Бонанза-Калифорния», прежде, кстати, совершенно неизвестное, занималось привлечением средств инвесторов для разработки нефтяных скважин в Калифорнии. Дивиденды, выплачиваемые по акциям компании, достигали небывалого уровня. Первые вкладчики, в числе которых было немало знаменитых деятелей кино, политиков, журналистов, получили за шесть месяцев по доллару и шестьдесят центов на каждый вложенный доллар. Деятельность «Бонанзы» сопровождалась агрессивной рекламой, что создало беспрецедентный ажиотаж... По просьбе отдельных вкладчиков «Бонанза» организовала поездки в пустыню, где желающим показывали нефтепровод. Позже следствие установило, что за нефтепровод выдавались ирригационные трубы с надлежащей окраской и маркировкой... Деятельность «Бонанзы» вызвала интерес комиссии сената штата по экономической политике, но еще до вынесения постановления о ревизии все руководство фирмы бесследно исчезло. Вместе с ними исчезло более ста миллионов долларов из тех ста тридцати, которые доверили «Бонанзе» акционеры... Непосредственно с клиентами работал молодой темнокожий юрист, выпускник Сорбонны Дуэйн Мак-Ферлин.

— У меня тоже кое-что на тебя найдется, леди-босс, — замороженным голосом произнес Джулиан-Франсуа-Дуэйн. Таня трижды свела и развела ладони, обозначив иронические аплодисменты.

— Браво. Далее по сценарию нам полагается, брызгая слюной, рычать страшные угрозы, а потом, успокоившись, ты начнешь разъяснять мне, что эти уворованные у честных заокеанских налогоплательщиков миллионы — суть финансовая основа нашего процветающего предприятия, которое со страшным треском рухнет в тот самый миг, когда кто-нибудь встанет на их след. А я должна, хлопая глазами и ушами, делать вид, будто верю каждому твоему слову.

Джулиан остолбенел.

— Но это правда.

— Это неправда, бледнолицый брат мой, и ты прекрасно это знаешь. Вы же, голубчики, уже в самом начале нашей затеи с Хэмпстедом не могли не понимать, что я не сильно поверю в мудозвона полковника, которому вдруг взбрендило вложить сотни тысяч в предприятие, мягко говоря, рискованное, и тем более не удовлетворюсь той пургой, которую гнал мне Бенни насчет дополнительных источников финансирования, и начну интересоваться, что да как. И тогда Соне Миллер сливается горячая информация, которую она, падкая на сенсации, как любой журналист, начинает с энтузиазмом разрабатывать. Про Бенни вам ничего особенного и придумывать не надо было — банковский клерк, осужденный за растрату и после отсидки обосновавшийся в хозяйстве мамаши Поппи и потихонечку, на пару с тобой, прибравший его к рукам. То, что номинальной хозяйкой оставалась эта пропитая блядь, тоже вполне объяснимо: бордель, принадлежащий парочке бывших зэков, привлек бы излишнее и неблагосклонное внимание полиции.

— Парочке? Ты не оговорилась? — спросил Джулиан сквозь стиснутые зубы.

— Парочке, дорогой мои, парочке. Бедная Соня настолько увлеклась эффектной историей юриста-жулика, который нагрел клиентов на миллионы и теперь выдает себя за сына гаитянского министра, вынужденного жить по подложным документам, что даже не озаботилась заняться менее романтической версией твоей биографии. Зато это сделал по моей просьбе Эрвин, к тому же имеющий, как бывший полицейский, неофициальный доступ к информации, недоступной даже пронырливой Соне. Так вот, голубчик, отпечатки твоих пальчиков ни капельки не похожи на разосланные Интерполом отпечатки пальцев Дуэйна Мак-Ферлина, действительно очень на тебя похожего, зато полностью идентичны пальчикам некоего Джулиана Бишопа, манчестерского сутенера, осужденного в семьдесят втором на шесть месяцев за сводничество. Откинувшись, мистер Бишоп переехал в Лондон, женился на Глории д'Обюссон, родом как раз с Гаити, взял фамилию жены, через год развелся, и так далее. Срок свой смешной мотал, кстати, в одной тюрьме с мистером Бенни. Так что тысячи три на откуп бардака тети Поппи ты еще худо-бедно наскрести мог, но уж никак не восемь миллионов, с твоей подачи прокрученных через «Зарину» за пять с половиной лет ее существования.., Э, да ты так взмок, что смотреть жалко...

Таня нажала на другую кнопочку. Тихо загудел кондиционер.

— Сгубило киску любопытство, — пробормотал Джулиан.

— Ты что-то сказал или мне послышалось?

— Я сказал, что не рекомендую углубляться в эту тему. Тебе дали подняться, ничего взамен не требуют, условий не ставят. Живи и радуйся.

— Видишь ли, твой совет чуть-чуть запоздал. Ровно на сутки.

— Что ты имеешь в виду?

— Со сказочками мы уже разобрались. Теперь кино смотреть будем...

От нажатия очередной кнопочки засветился большой кран видеомагнитофона.

— Ты разверни кресло-то, чтобы обзор получше — предложила Таня, но сама собственному совету следовать не спешила: это, в своем роде, произведение искусства она уже видела, а наблюдать за реакцией Джулиана не в пример интереснее.

В техническом отношении фильмец был ниже среднего. Стационарная, словно на заре кинематографа, камера страдала к тому же астигматизмом: некоторые участки расплывались, в других изображение искажалось, как будто съемка велась под несколько иным углом. В отличие от оператора художник-постановщик явно радел об эстетическом эффекте: площадка являла собой богатую, роскошно оформленную католическую часовню со всеми атрибутами — сводчатыми расписными потолками, нижняя граница которых попадала в поле обзора камеры, большим витражным окном, с которого благосклонно взирают лики неведомых зрителям святых, фигурка Мадонны в парче и жемчугах, резной алтарь, украшенный, как водится, барельефом Тайной вечери. На возвышении перед алтарем, между четырех длинных и толстых свечей на высоких резных подставках стоял, сверкая медными ручками, открытый полированный гроб. В гробу, утопая в цветах, покоилось нечто, напоминающее мастерски исполненную куклу в человеческий рост, обряженную в пышное белое платье. В течение минут полутора не происходило ничего, потом откуда-то сзади вынырнула черная спина, на мгновение закрывшая обзор. Спина потихонечку, кошачьим шагом, удалялась от камеры, и стало видно, что принадлежит она мужчине, крупному во всех измерениях, облаченному в черный фрак, наискось перевязанный атласной голубой лентой. Поверх плеча мужчины виднелась верхушка громадной корзины с крупными, кажется махровыми, белыми гладиолусами. Подойдя к возвышению, мужчина поставил цветы у изножья гроба и с некоторым трудом опустился на колени. С этой точки было не видно, чем он в этой позе занимается, но, судя по склоненной голове, человек молился.

— Это довольно долго продлится, — сказала Тани и открутила пленку вперед.

В ускоренном режиме мужчина, смешно подпрыгнул, показал профиль в черной маске, поверх которой блеснули очки, перебирая ножками, убежал вбок, за пределы досягаемости камеры, и тут же появился вновь. Таня поспешно переключила видик на воспроизведение.

Мужчина был совершенно гол, и нагота этого абсолютно безволосого тучного тела уже сама по себе казалась запредельно непристойной. В таком виде он походил не на человека, даже не на млекопитающего зверя, а на отъевшегося мучного червя. Пританцовывая и колыхая телесами, существо вновь приблизилось к возвышению и принялось обходить гроб против часовой стрелки. Впервые зритель получил вбзможность увидеть героя в лицо. Лицо, как и следовало ожидать, было толстое, круглое. Даже в этой своеобразной обстановке черты этого лица невольно ассоциировались с простотой, добродушием, некоторой рассеянностью в сочетании с мудрым лукавством. Этакий круглоносенький, очкастенький мистер Пиквик.

— Узнаешь? — Вопрос Тани был сугубо риторическим.

— Откуда это... у тебя? — надтреснутым голосом выговорил Джулиан.

Таня развела руками.

— Интуиция. Ну, несимпатична мне была эта телекамера в левом притворе. Нацелена в голый угол, в тупик с пожарным шлангом, на монитор в дежурке не выводится. Лишняя, бесполезная. Но согласись, совсем уж бесполезных технических устройств не бывает — не люди, чай. Вот я, стало быть, и попросила установить напротив этой камеры другую, такую миниатюрную... Джулиан заскрипел зубами.

— Вчера днем тебя в том углу засекли, со мной по горячей линии связались — и вот вам результат. Ты, дружок, нам и показал, как оно работает. Преломление лазерного луча, значит? Можно, значит, не просто из-за угла снимать, а из-за трех углов, лишь бы в каждой узловой точке ма-аленький такой, незаметный отражатель поставить?

На экране тем временем набирало обороты зрелище, исключительное по своей мерзоцакостности. Нетерпеливо суча ножками по сброшенным на пол цветам, толстячок-добрячок брюхом навалился на гроб. Пальцы его елозили по платью куклы. Вот отдернул руку, затряс кистью в воздухе, — должно быть, на булавку какую-нибудь напоролся. Вот снова приложился, рванул с силой за укутанные кружевами плечи... По тому, как объект поддавался приложенной силе, как завалилась подкинутая толчком белокурая головка и упала рука, скинутая с груди, стало понятно, что в гроб положена не совсем кукла...

— Выруби, — прошептал Джулиан. — Меня сейчас вырвет.

— Сиди! — рявкнула Таня и вновь надавила на дистанционник. Что-то свистнуло, и Джулиан оказался пришпиленным к креслу неизвестно откуда выскочившими плотными пластмассовыми захватами. — Ты что ж, мразь, всех нас похоронить решил, а? Неужели ты не понимаешь, во что впутался? «Зарину» попросту раздавят, как клопа, даже не прилагая особых усилий, а наши с тобой бренные останки даже не выловят в верховьях Темзы с чулком на шее, если только этот Пиквик...

— Какой Пиквик? — удивился Джулиан, гимназиев не кончавший. — Пиквик — это такой чай, а он...

— Да знаю я, кто он, — Таня покосилась на экран, где предмет их разговора воодушевленно полосовал длинным ножиком содранное таки с «куклы» платье, натянув на голову черные кружевные трусики, добытые там же. — Значит, тебе, дураку, сказали, что он загорится желанием приобрести эксклюзивные права на этот кинематографический шедевр с собой в главной роли и расплатится не только большими денежками, но и гарантиями безопасности для творческой группы? Дескать, если господин глава дружественной державы захочет бяку сделать, то и господину главе бяка будет не меньшая. Так?

Джулиан молчал. Таня обошла стол, склонилась над ним. В левое нижнее веко уперлось острое золотое перо «Картье».

— Говори, а то без глаза останешься. Для начала... Таня слегка надавила на авторучку. Джулиан взвизгнул.

— Говори, — устало повторила Таня.

— Ну, Солидняк сказал, что дело чистое... — забормотал Джулиан.

— Погоди, что еще за Солидняк?

— Ну, который под полковника косит. Аферист знатный...

— Полковник Паунд?

Таня опустила ручку и расхохоталась.

— Ты чего? — недоуменно спросил Джулиан.

— Господи, ну какой же ты идиот!.. Солидняк... Вы что, даже не удосужились проверить, что это за птица, прежде чем с ним в дело входить?

— А как?

— Да хотя бы в юбилейный буклет заглянули. ."Восемьдесят лет Британским бронетанкам" или что-то вроде, сейчас не припомню. На сорок пятой странице групповой портретик старших; офицеров Ее величества Девятого, и Паунд наш в обнимочку с командиром, в полный рост. Полковник-то настоящий! И непростой к тому же. Военная контрразведка. А если учесть, что Девятый в Западной Германии расквартирован, такой дядя там сидел не просто для отчетности.

— Про это что, тоже в буклете написано?

— Он еще иронизирует... Нет, конечно. Но иногда полезно бывает пивка попить с ветеранами... Так что не будет ни угроз, ни наездов, а будет милая конфиденциальная беседа на высшем уровне, и в качестве ответной любезности за небольшие уступки политического и экономического свойства высокому зарубежному гостю будут вместе с пленкой сданы все, кто имел или мог иметь к ней какое-либо касательство — ты, я, весь персонал «Наннери», а может быть, и господин полковник. Он-то хоть за идею погибнет... Нет, я ошиблась...

Джулиан резко поднял голову. Таня подбородком показала на экран. «Пиквик», покончив с платьем, принялся кромсать ничком лежащее у гроба тело.

— Уступки будут крупными. Легко этот прозектор-любитель не отделается, не дадут. Хотелось бы, конечно, надеяться, что спецслужба не даст ходу этому убойному во всех отношениях материальчику и позволит нам пожить до следующего подобного раза, но, согласись, надежды мало. «Наннери», скорей всего, уцелеет — слишком уж ценная задумка, еще не раз пригодится, а вот смена караула будет полной... Эх, сколько учили, что для некрофилов есть Эстер, ну, Зулейка для разнообразия. Тогда еще был бы шанс отмазаться. Так ведь нет же, натуральную жмуру раздобыл...

— Двадцать тысяч квидов... — пробубнил Джулиан. На него было жалко смотреть.

— Очень они тебе на том свете пригодятся!

От хлесткой пощечины голова Джулиана дернулась вбок. Он сплюнул кровавую слюну на ковер.

— Ну ладно, концерт окончен. — Таня повысила голос: — Эмили, два кофе, пожалуйста!

Дверь в приемную отворилась, но вместо Эмили вошел озираясь, полковник Паунд, а в руках у него был не поднос с кофе, а никелированный пистолет, глядящий Тане прямо в лоб.

— Ай, да бросьте пушку, полковник, — спокойно сказала Таня. — Вам же не давали указания меня погасить.

Полковник пожал плечами и отвел пистолет в сторону.

— Вас — нет. — Он выразительно глянул на съежившегося в кресле Джулиана.

— А, этот... Он никуда не денется.

— Согласен. — Полковник отогнул полу пиджака и спрятал оружие. — Пленочку позвольте?

Он сделал шаг к потухшему экрану.

— Милости прошу. Цените — я ведь могла ее уничтожить... Вы, насколько я понимают получили мою записку?

— Обе, — отвечал полковник, занятый извлечением мини-кассеты из магнитофона. — Хитрая вы бестия, мэм, вот что я скажу. И чертовски рисковая.

— К вашим услугам... «Джонни Уокер», «Лафрейг», ирландское?

— Благодарю, у нас мало времени.

— Мне бы не хотелось оставлять его здесь...

— О нем позаботятся... А что это?

— Меня утомили длинные монологи, которые пришлось здесь произносить. Вот, чтобы не повторяться, я их записала.

Полковник хмыкнул.

— Думаю, это лишнее. Но все равно давайте. — Он положил Танину кассету в карман. — Вы уверены, что больше записей вашей беседы не имеется?

Она ответила обезоруживающей улыбкой.

— В чем нынче можно быть уверенным? Во всяком случае, я их не делала...


Очнулась она, вероятно, ночью, долго и тупо разглядывала полумрак совершенно незнакомой ей комнаты, потом приметила по правую руку прикроватный столик с лампой, потянулась к шнурку, дернула. Не работает. Таня протерла глаза. Слабый свет исходил откуда-то снизу, со стороны, противоположной темному, занавешенному окну. В принципе, и его хватало, чтобы в общих чертах рассмотреть помещение. Пузатый комод напротив кровати, над ним — зеркало во всю стену. Около окошка — бюро, на пустой поверхности которого белеет какой-то листочек. Большое кресло в углу. Безликим комфортом комната напоминала ту, в гнездышке тети Поппи, где Тане довелось прожить первые месяцы своего британского периода. Чуть повыше классом, зато не хватает некоторых мелочей — телевизора, будильника, пепельницы, телефона...

Таня сбросила ноги на пол, встала. Ее тут же повело, закружилась голова. Пошатнулась, но устояла. Дурная слабость во всем теле, прикрытом белой ночной рубашкой до пят, тупо ноет затылок и очень хочется пить. Состояние не блестящее, но терпимое. Подойдя к окну, Таня отдернула тяжелые шторы, посмотрела на подсвеченную далекими фонарями зелень, на край блестящей от недавнего дождя асфальтовой дорожки. Взялась за ручку на оконной раме, потянула вверх. Хлынул густой, влажный, свежий воздух. Мелкая стальная сетка, одновременно от комаров и от... Если приналечь, возможно, удастся выдавить... Но стоит ли торопиться?

Одна дверь вела в ванную. Здесь выключатель работал, и в ярком свете видно было хорошо. Но особенно смотреть было не на что. Все обычно, практично, гигиенично. На полке над раковиной и в шкафчике за зеркалом — всякие необходимые принадлежности, на вешалке — три махровых полотенца одного цвета, но разных размеров. Любопытно, пожалуй, лишь то, что рядом с полотенцами — ее купальный халат, а в шкафчике — ее соли для ванны, пенки, притирания. Да еще красочная табличка с правилами мытья рук. Листочек, взятый с бюро, чтобы прочесть при свете, был украшен голубовато-золотым логотипом — неразборчивые затейливые руны в цветочной виньетке. Ниже текст: «Дорогой гость! Прачечная служба „Элвендейла“ работает по вторникам и пятницам. Вам достаточно лишь сложить ваше белье в специальный пластиковый мешок...» Мерси вам за заботу!

В тамбуре, за дверцами встроенного шкафа Таня нашла часть своей одежки, аккуратно развешанной по плечикам и разложенной по полкам. Внизу стоял новенький чемоданчик с ее монограммой. Как оно сюда попало? В Саррей, что ли, заезжали? Ни черта не вспомнить — вырубили, сунули, как чурку... в самолет и на Третью улицу Строителей, и скоро явится Ипполит...

К удивлению Тани, дверь в коридор оказалась незапертой. Более того, замка вообще не было. Что ж, есть разные способы гарантировать полную госбезопасность проживающих... Наспех одевшись, она выскользнула в коридор. Нормальный пустой гостиничный коридор, желтый ковер, лампы в круглых плафонах, даже кадки с фикусами и зеркало на повороте. А за поворотом — закрытое окошечко в стене, а над окошечком надпись: «Дежурная медсестра».

Если и стало понятней, то ненамного.

Коридор закончился просторным холлом. Мягкие кресла вокруг столиков, декоративной камин, чьи-то портреты на стенах. «Дар сэра Арчибальда Нахмансона, баронета». «Сия доска увековечивает щедрость леди Витцли-Путцли». «В память моего мужа, авиации генерала Корнелиуса ван дер Хер». А за холлом сквозь витринные стекла видны круглые столы с номерами. Таня огляделась, прошмыгнула в столовую, увидела выстроившийся вдоль стены сверкающий ряд автоматов. Газировка, соки, печенье, мороженое. И все бесплатно, как при коммунизме. Только старый сигаретный автомат нахально требовал денег. Таня немножко пошебуршала в раздолбанной щелке кстати подвернувшейся ложечкой, подергала за рычажки — и была вознаграждена пачкой мятных «Пикадилли». Не лучший вариант, но выбирать не приходится.

Утолив жажду двумя стаканами ананасового сока, Таня возвратилась в пустынный холл и вышла через него в другой холл, побольше, с выходом на улицу и консьержкой за высокой стойкой — первым человеком, встреченным в этом непонятном месте. Таня приблизилась.

— Привет! — с улыбкой прощебетала молодая, простоватая на вид консьержка. — Не спится, да?

— Ага, — дублируя улыбку, ответила Таня. — Огонечку не найдется?

— Не-а. Слева от столовой курилка, там спички есть... Новенькая, да? Сменщица говорила, вечером привезли одну, в нуль удолбанную. Это ты, что ли, она и есть? Быстро оклемалась... Сильно ломает?

— Да так, — неопределенно ответила Таня. — А что, «Элвендейл» — это очень круто?

— А то! Очередь на три месяца... Правильное место, подруга.

— Дарлин! — окликнули сзади с ударением на последний слог, и Таня, не сразу поняв, что обращаются к ней, удивленно повернулась и посмотрела на высокую желтолицую женщину в белом сестринском костюме, шутливо грозящую ей пальцем. — Ай-яй, нехорошая девочка! Ночью бай-бай надо, а не гулять по корпусу. Ну-ка пойдем в кроватку.

— Это обязательно? — осторожно осведомилась Таня.

— Подъем в шесть ноль-ноль, а днем спать запрещается, — совсем другим тоном сказала медсестра. — Если испытываете нарушения сна, на период острой абстиненции можете получать препараты, но не чаще одного раза в четыре часа.

— Простите, какие именно препараты?

— Валиум и фенобарбитал. Апоморфин или метадон — только по предписанию врача...

— Скажите, а без препаратов нельзя? Медсестра неожиданно улыбнулась.

— Можно, разумеется. Скорейший отказ от замещающей терапии только приветствуется. А ночку не поспать — ничего страшного, от этого никто не умирал.

— Извините, а если не хочется лежать?..

— После отбоя не разрешается шуметь, громко разговаривать и заходить в комнаты других гостей. В вашем распоряжении курительный салон, библиотека, столовая. И еще, администрация просит до восхода солнца не выходить из помещения — это затрудняет их работу... Да, а где ваша бирка?

— Какая бирка? У меня нет никакой бирки.

— Ой, простите, мы не думали, что вы так скоро подниметесь. Пройдемте со мной, пожалуйста.

Медсестра выдала Тане через окошечко прямоугольный кусочек пластика, снабженный сзади булавкой, а спереди — красиво напечатанным именем «Darlene Т.», и строго предупредила, что находиться без бирки разрешается только в своей комнате и при посещении плавательного бассейна.

До рассвета Таня знакомилась с небогатым и специфическим ассортиментом здешней библиотеки, а потом отправилась на рекогносцировку местности.

Двухэтажный «Элвендейл-хаус» стоял на холме, развернувшись тылом к тихой реке, берега которой поросли густым кустарником. Фасад его выходил на обширное ровное поле, окаймленное ухоженными цветочными клумбами. В обе стороны от поля отходили присыпанные желтым песочком липовые аллеи. Левая упиралась в ограду теннисного корта, правая вела к современного вида сооружению, стеклянные стены которого наводили на мысль об аквариуме. «Бассейн», — решила Таня и направилась туда. У бассейна аллея резко сворачивала влево и обрывалась возле серых хозяйственных построек. Дальше начиналась рощица. Таня вошла в нее, тихоступая по сухой осыпавшейся хвое. Безлюдье, покой, безмятежность, розовое солнышко подсвечивает верхушки сосенок. Шагах в трех от Тани деловито грызет шишку большая серая белка. Таня подошла к непуганому зверьку, опустилась на корточки.

— Ну что, хвостатая, ты что-нибудь понимаешь? Я — нет.

Белка посмотрела на нее круглым глазом и, ничего не ответив, вернулась к прежнему занятию.

— Доброе утро!

Таня резко поднялась. На нее, приветливо улыбаясь, смотрел длиннолицый и лысый молодой человек в синем пиджаке.

— Я Терри, администратор. А вы — Дарлин, наша новенькая?

Таня наклонила голову в подтверждение.

— Гуляете? — участливо осведомился он. — Я только попрошу вас за ворота не выходить и вправо от променада не уклоняться. Там, видите ли, чужие владения, хозяева будут недовольны.

— Спасибо, Терри. А то я здесь ничего еще не знаю. Она исподволь оглядывала администратора. Впечатления сильного рукопашного бойца не производит, хотя как знать. Из вооружения — только уоки-токи на ремешке. Лицо незамысловатое.

— Завтрак у нас в семь пятнадцать. Постарайтесь не опаздывать.

Она посмотрела ему в спину и двинулась дальше. Ворота представляли собой два красиво сложенных из камня столбика по обеим сторонам дорожки. Один из столбиков украшала мраморная доска со словами: «Элвендейл. Частная собственность. Въезд по пропускам». Никаких шлагбаумов, никакой охраны, только из кустов поблескивают красные пятачки датчиков. За ворота Таня выходить не стала, свернула налево. Минут через сорок дорожка, описав круг мимо лужаек и рощиц, привела ее обратно в Элвендейл-хаус. У входа ее уже встречал улыбающийся Терри, препроводивший ее в столовую и показавший место за женским столиком. Соседок оказалось трое: пожилая толстушка с голубой челкой, чуть-чуть не дотягивающая до типажа «достойной старой дамы», высушенная карга неопределенного возраста и совсем молодая девица, заторможенная, с остановившимся туманным взором и сальными волосами, уложенными в замысловатую прическу. Остальные столики были заняты мужчинами всевозможных образцов и типов. Там громко смеялись, перекидывались непонятными Тане шуточками, нередко кидали на нее взгляды, один даже подмигнул.

— Добро пожаловать в «Элвендейл», душечка, — приветливо сказала толстушка. — Я — Бекки, застольный капитан, а это — Ширли и Джейн. Это твоя первая лечебница, да?

— Угу, — коротко отозвалась Таня, ковыряя вилкой в салате с лососем.

— Считай, повезло. «Элвендейл» — местечко особенное, прямо райский уголок, а доктор Хундбеграбен — такая душка. Я здесь четвертый раз — и все добровольно.... А тебя, милочка, что сюда привело?

— Да так... — повторила Таня уклончивую формулировку.

— Я понимаю, лапушка. Ну, ничего, скоро ты поймешь, что у всех нас тут одинаковые проблемы, и только полная открытость поможет нам обрести исцеление.

— Открытость, честность и искренняя готовность, — встрепенувшись, высказалась заторможенная Джейн и вновь впала в ступор.

После завтрака все отправились на утреннее богослужение, а Таню пригласили на беседу к директору. «Ну вот, начинается», — подумала она на пороге кабинета, больше похожего на выставку дипломов и кубков. Беседа, однако, получилась совсем не такая, на которую рассчитывала Таня. Представительный седовласый мужчина осыпал ее любезностями, выразил робкую надежду, что дорогая гостья не слишком остро переживает неудобства, сопряженные с некоторыми ограничениями, вызванными, поверьте, исключительно заботой о благе гостей.

— Внешний мир должен остаться за воротами «Элвендейла», ибо для всех, кто пришел сюда обрести спасение, все люди, места и вещи внешнего мира окрашены в мрачный цвет химической зависимости, подчинившей себе все естество, — вкрадчиво говорил директор, накрыв Танину ладонь своей. — И лишь очистив свое сознание, тело и душу, полностью обновившись, познав радость истинного человеческого общения, высокую духовность, веру и силу противостоять пагубному пристрастию, возвратитесь вы в мир, искрящийся новыми гранями... Газеты, радио, телевидение, телефон и другие средства связи — в Элвендейле не знают, что это такое. Книги и музыка — только из рекомендованного списка. Свидания исключены. Письма, не более одного, каждую среду подаются в незапечатанном конверте администратору Мэри-Лу Эйч. У нее же по вторникам можно получить двадцать пять фунтов на карманные расходы. Если возникнут какие-либо проблемы или вопросы — милости прошу ко мне. Я принимаю каждый второй четверг с трех до пяти.

— Скажите, доктор Хундбеграбен...

— Просто Адольф, дорогая. Мы все здесь одна семья.

— Извините, Адольф, я... для меня все это так неожиданно... Я даже не помню, как попала сюда...

— Неудивительно. Вас привезла карета «скорой помощи».

— Но мои документы, чековая книжка... Здесь ведь, как я понимаю, частная клиника...

Директор поморщился.

— Прошу вас, Дарлин, не употребляйте слова «клиника». «Элвендейл» — это прибежище. Прибежище для усталых душ.

— Но...

— Счастлив был побеседовать с вами, Дарлин. Не бойтесь, все будет хорошо.

А вот за это еще предстоит побороться... Вычислив полковника Паунда еще до завершения хэмпстедского проекта, она заняла позицию осторожного ожидания. В принципе, нетрудно было догадаться, что, коль скоро за ее раскрутку взялись спецслужбы, то рано или поздно встанет вопрос о сборе компромата на высокопоставленных лиц — для чего же еще нужны бордели, курируемые разведкой или контрразведкой? Она все ждала, когда партнер приоткроет карты, готовилась к блефу, к крутой торговле. Когда рано утром юный посыльный из «Наннери» вручил Тане кассету с ночными экзерсисами высокого зарубежного гостя — осталось загадкой, как мальчишку не притормозили люди Паунда, должно быть, просто не учли такого варианта, — и она просмотрела отснятый материал, пришлось срочно перекраивать сценарий и переходить к бурной импровизации. Выход из игры был уже невозможен, а ставки взлетели столь стремительно, что оставалось лишь бросить на кон собственную жизнь. Покидая «Бьюфорт-Хаус» под ручку с полковником, Таня понимала, что выиграла как минимум отсрочку, и готовила себя к разным схемам дальнейшего развития игры, которую начала не она. Скорее всего, предстояла вербовка — с разными иезуитскими проверочками, провокациями, выкручиванием рук (возможно, и в прямом смысле), с шантажом. Совершенно не исключено, что всплывет история с безвременной кончиной мужа, с исчезновением мистера 0Брайана, даже что-то из доанглийского периода в ее красочной биографии — кто поручится, что у англичан нет ни единой ниточки к тому же Шерову. Но такого поворота не могла предположить и самая богатая фантазия. Дарлин Т., пациентка бредового «Элвендейла», возглавляемого аж Адольфом Хундбеграбеном. Зарывшим собаку... Зарытым собакой...

— Всех гостей просим срочно прибыть в столовую. Повторяю, всех гостей просим срочно прибыть в столовую. Начало лекции через две минуты...

На центральном столике выросла небольшая кафедра, а позади него — зеленая школьная доска. После минутного ожидания из боковой двери к ней бодренько прошествовал цыганистый толстячок с тараканьими усами. Встретили его аплодисментами и оживленными возгласами.

— Здорово, красавчики! — бросил он в аудиторию и. первым захохотал, подавая пример остальным. — Меня по-прежнему зовут Руди, и я все еще наркоман, алкоголик и импульсивный курощуп!

Мощный взрыв смеха. Метнув взор масляных карих глазок в направлении стола, за которым расположились женщины, он театрально подмигнул и облизнул пухлые губы.

— Увы, курочки, я на работе! И вновь все расхохотались, а толстушка Бекки так зашлась, что чуть не свалилась со стула.

— Но сегодня, леди и джентльмены, я не стану потешать вас байками о своем героическом пути...

Разочарованный гул.

— Сегодня у нас серьезная лекция, так что приготовьте тетрадочки и авторучки.

Все зашевелились, раскрывая тетрадки, украшенные логотипом «Элвендейла». К Тане бесшумно подошел Тер-ри и положил перед ней такую же тетрадь и сийюю шариковую ручку.

— Но прежде чем предоставить слово нашему ученому профессору, я хочу сделать важное сообщение. — Руди сделал серьезное лицо, и все моментально стихли. — Родненькие мои, в нашей дружной семье — пополнение! Давайте поприветствуем очаровательную Дарлин Ти!

Хлопки, улюлюканье, крики «Ура!», «Браво!», «Хэл-ло, сестренка!». Бекки, сделав страшные глаза, подтолкнула Таню в бок — дескать, вставай.

Таня нехотя поднялась.

— И откуда ты, прелестное дитя? — ласково осведомился Руди.

— Из Лондона, — тихо ответила Таня. Руди всплеснул руками и, вытаращившись на Таню, словно на привидение, хриплым от волнения голосом спросил:

— Боже мой, неужели гнусный крэк добрался и до нашего тихого, благопристойного Лондиниума?

— Наверное. Я не в курсе, — не поднимая взгляда, сказала Таня.

— О, ну да, конечно, настоящие леди крэка не крэкают. Дружный смех.

— Но что же в таком случае? Кислота, снежок, перчик, спид, экстаз?

Он заговорщически подмигнул. Таня упорно молчала.

— О, разумеется, никаких проблем у нас нет, и путевкой в «Элвендейл» нас премировали за хорошее поведение.

Уставшая смеяться публика просто выла. Таня медленно подняла голову. Руди, краем глаза поймавший ее взгляд, вздрогнул и отвернулся.

— Но давайте, господа, явим снисхождение. Нашей Дарлин еще только предстоит сделать первый, самый трудный шаг, признать свое полное бессилие перед недугом и довериться высшей силе в нашем с вами лице. Осознать, что исцеление возможно лишь тогда, когда есть честность, открытость и...

Он по-дирижерски взмахнул руками, и все хором подхватили:

— И искренняя готовность!

Потом за кафедру встал долговязый, бородатый интеллектуал и скучным голосом начал:

— Особенно тяжелые нарушения мозговой деятельности вызываются так называемой множественной зависимостью, то есть параллельным привыканием, например, к веществам амфетаминового ряда и тяжельм седативам...

Глядя на усердно наклоненные над тетрадками головы, слыша скрип ручек, Таня думала: «Сбегу на фиг — и будь что будет!»

Кое-как досидев до перерыва, Таня рванула на боковое крыльцо покурить и собраться с мыслями. Уходить нужно ночью, применив детскую, еще по пионерлагерю знакомую хитрость — взбить одеяло, прикрыть покрывалом, чтобы со стороны казалось, будто в кровати кто-то спит. Для «прибежища усталых душ» этого должно быть более чем достаточно. Ну хоть убейте, не тянет «Элвендейл» на загородную «ферму» МИ-5 или другой аналогичной организации. Психушник натуральный, даже, можно сказать, онтологический. Так ведь до сих пор и непонятно, как она сюда попала. Уж не лопухнулись ли часом держиморды соединеннокоролевские?.. Таня даже хихикнула, в образах представив себе ситуацию — вот ее выключили хлороформом, укольчиком усугубили, сгрузили в участке для последующей транспортировки под бочок какой-нибудь обторчанной шалашовке, а потом в накладных запутались и пустили грузы не по назначению. И вот она здесь, ставит мозги под компост, а наркоша бедная парится в подвале на Лубянке... Херня, конечно, полная, но какие есть другие объяснения? Предварительное промывание мозгйв, начальный этап зомбирования? Почуяли, суки, что орешек крепковат, решили размягчить маленько. Сбить с панталыку, поставить в абсурдную ситуацию, отследить реакцию, выждать, пока не дойдет до кондиции, а там брать голыми руками. Само-то кукушкино гнездо определенно настоящее, но не без засланного же казачка... Значит, побег отменяется?..

— Дарлин Ти, пожалуйста, подойдите к стойке консьержки. Повторяю, Дарлин Ти, Аожалуйста, подойдите к стойке консьержки...

Ну, раз вы так просите...

У стойки ее с озабоченным и хмурым видом ждала незнакомая медсестра, сжимая в руках пластмассовую дощечку с прикрепленным к ней листком.

— Дарлин, вы... вы только не волнуйтесь, пожалуйста, возможно, здесь техническая ошибка... Мы получили данные ваших анализов и... у вас нехорошая кровь... очень нехорошая. Мы вынуждены срочно отправить вас в больницу на обследование... Машина уже здесь.

Этого еще не хватало! Когда с таким лицом говорят «очень плохая кровь», это может значить только одно... Ну, разве что еще лейкемию. Хрен редьки слаще? Превозмогая внезапную противность в ногах, в низу живота, опираясь на руку высокого санитара, доковыляла кое-как до машины и... Кому бы рассказать, какую радость способна вызвать в отдельных случаях даже протокольная физиономия полковника Паунда, поджидавшего ее в салоне «скорой» в белом халате. .

— Доктор, я буду жить?

Он, естественно, даже не улыбнулся в ответ.

— Ситуация изменилась, мэм. С вами хотят говорить.

— Санитар деловито закачивал шприц из розовой ампулы.

— А нельзя ли без этого, полковник? Я еще от прошлого раза не отошла. Обещаю смотреть только в потолок и согласна даже на завязанные глаза.

Санитар вопросительно посмотрел на полковника.

— Ладно, — сказал наконец Паунд. — Можете смотреть, куда хотите.

Дорога оказалась на удивление короткой. Уже через час они въехали в Лондон со стороны Хендона и еще минут через двадцать остановились у пузатенького особняка на прекрасно знакомой Тане Камберлэнд-Террас, не доехав всего полквартала до одного из предприятий «Зарины» — кабаре «Сикрет-Сервис», выдержанном в стилистике «плаща и кинжала». Даже официантки расхаживают в черных масках. Выходя из автомобиля, Таня не могла не улыбнуться непреднамеренной иронии судьбы. Впрочем, такой ли уж непреднамеренной? Полковник отметил несерьезное выражение ее лица, нахмурился, решительно взял под руку и в бодром темпе повел ко входу.

Выпустил ее руку только на втором этаже, в комнате, служащей то ли большим кабинетом, то ли библиотекой — стеллажи до потолка, уставленные внушительного вида томами, неизменный камин, монументальный письменный стол в дальнем конце комнаты, в симметричных альковах — два стола поменьше, крытые зеленым сукном, при них кресла. В одно из кресел полковник усадил Таню и молча вышел.

Текли минуты. Таня потянулась, встала, чтобы размять ноги, прошлась до стеллажа, сняла с полки первый попавшийся том, раскрыла наугад.

«Фамильный герб рода Морвенов (XV век) представляет собой белый мальтийский крест на белом поле...» Пятьсот лет конспирации — круто!

— Я не помешал?

Таня резко обернулась. Книга выпала из враз ослабевших рук, стукнулась о паркет...

— Ты?!

Ее накрыло волной... нет, не памяти даже, ибо это осталось вне памяти, вообще не отфиксировалось сознанием, сразу ухнув в темную глубину, неподконтрольную разуму и только в узловые мгновения жизни озаряемую магической вспышкой. Тогда то, что казалось небывшим, становится бывшим...

...Ее первая лондонская ночь. Оживший Винни-Пух на обоях. Луна в незашторенном окошке, И двое на волнах...

Не вором, но банкиром оказалось сознание, и пережитое возвращалось с процентами, накопленными за шесть лет...

А потом они просто валялись, смеясь ни о чем. Притормозившее время не спешило переходить на обыденный аллюр. Ее ладонь тихо гладила безволосую голову, лежащую у нее на груди...

— ...а мне еще привиделось, что ты светишься. А это луна через окошко в твоей лысине отражалась.

— А ты вправду светилась. Изнутри.

— Это потому, что обрела то, чего мне недоставало. Но не поняла, что именно, и теперь не понимаю...

— Обязательно ли понимать?..

— А потом это что-то ушло, и я даже не заметила потери... Но теперь — навсегда...

— Навсегда — ответственное слово...

— А помнишь, ты говорил о мужчине, живущем во мне... Он приподнялся на локте, посмотрел на нее блестящими глазами.

— Ты вспомнила?

— Вспомнила... Расскажи мне о нем.

— Видишь ли, инь и янь, мужское и женское — это принципы, не феномены. А в каждом феномене мужского и женского начал заложено почти поровну. «Почти» — потому что для движения нужна разность потенциалов, а «поровну» — потому что для существования необходимо равновесие и внутри феномена, и вне его. Такое почти равновесие есть и в человеке — на генетическом уровне, на гормональном, на духовном. Каждая женщина — это процентов на сорок восемь мужчина, а каждый мужчина — это на столько же женщина. Многое в нас определяется этим живущим в нас существом противоположного пола. Еще до нашей с тобой встречи моя внутренняя женщина — натура тихая, созерцательная, немного вещунья — возжаждала твоего внутреннего мужчины, бесстрашного и безжалостного, дьявольски умного, жестокого, беспощадно справедливого и невероятно сильного. И твой мужчина откликнулся-и отдал твою женщину моему мужчине...

Она слушала его, загадочно улыбаясь.

— И вот теперь...

— А теперь мой мужчина будет любить твою женщину.

Она соскользнула пониже и, возбудив его пальцами, слегка надавила на головку. На самом кончике открылась щель. Раскрывшись до предела, она осторожно ввела в эту щель клитор и начала сокращать мышцы...

Он проснулся, почувствовав прикосновение к уху ее зубов. Еще не больно, но уже чувствительно.

— Эй! — позвал он. — Отпусти!

К уху прижались мягкие губы, зашептали:

— Ты говорил, что твоя женщина хотела меня еще до встречи со мной. Как так? Что ты знал обо мне? Откуда? Почему ты в ту ночь оказался там?

Лорд Эндрю Морвен протер продолговатые, неуловимо монголоидные глаза, улыбнулся, напружинил некрупное крепкое тело и мячиком выпрыгнул из кровати.

— Пойдем, — сказал он. — Я покажу тебе кое-что.

— Что у тебя там? — спросила она, глядя, как он старинным ключом открывает окованную железом дверь в подвал. — Камера пыток? Скелеты умученных жен и врагов? Бочонки амонтильядо?

— Свидетельства тайного порока... Погоди, я включу электричество...

Со сводчатого потолка тек мягкий свет, с голых белых стен глядели цветные прямоугольники картин.

Никакого сравнения с собранием покойного Родиона Кирилловича Мурина эта коллекция не выдерживала. Штук пятнадцать полотен, разные эпохи, страны, школы, причем кое-что Таня явно уже видела — в музеях, в художественных альбомах. Если это копии...

— Ну разумеется, копии, — словно читая ее мысли, сказал Морвен. — Единственный оригинал — вот.

Он ткнул в довольно посредственный, по мнению Тани, альпийский пейзажик.

— Но... но зачем?

— Видишь ли, эта скромная коллекция по-своему уникальна, и я знаю двух-трех знатоков, которые готовы были бы отдать за нее пару дюжин весьма известных и несомненно оригинальных полотен, не говоря уж о денежном эквиваленте. Но рыночная ценность не имеет для меня никакого значения — я предпочитаю другие способы размещения капитала, а это исключительно для души... Все работы, которые ты здесь видишь, принадлежат кисти одного человека — Ксавье Гризома, признанного мастера подделок. Великий был специалист, не только художник, но и замечательный химик. Состав краски, лак, грунтовка, кракелюр, даже волоски на кисточках — все было безупречно. В своих признаниях, посмертно опубликованных в Париже в начале века, он привел подробный список своих профессиональных хитростей и произведений, оставленных озадаченному потомству. Скандал был неописуемый. Но Гризом не был бы Гризомом, не оставив за собой права на последнюю шутку — больше половины работ, приведенных в его записках, никогда им не подделывались. И наоборот. Например, никто не знал, что в число его подделок входит вот эта.

Он эффектным движением сдвинул бархатную занавесочку. Золотистый фон, темные одежды; пылающие черные глаза, одухотворенный младенец...

— Ах, вот так, значит... И ты вполне уверен, что тебе не подсунули оригинал?

— Милая моя, мне ли не знать руку Гризома? Я же самолично проводил экспертизу в Москве. И сам привез этот холст сюда, имея на руках абсолютно честное разрешение на вывоз из страны, выданное вашим министерством культуры. Работа неизвестного художника второй половины девятнадцатого века, выполненная в манере Эль-Греко... А оригинал, как и сказано в любом справочнике, сгорел вместе с виллой Дель-Пьетро в тысяча восемьсот девяносто втором году.

— Любопытно... А Шеров знал, что я добываю для тебя подделку?

— Нет, разумеется. Я не хотел вдаваться в лишние разъяснения.

— Ясно. Мой брак с Дарлингом — твоих рук дело?

— Не совсем. Но я своевременно подключился.

— Да уж... И это по твоей милости меня кинули с векселями «Икаруса»? Чтобы не выскользнула из-под вашей конторы?

В глазах Морвена появилась обида. Похоже, неподдельная.

— Я такими вещами не занимаюсь. Подозреваю, это штучки Вадима. Если хочешь знать, узнав об этой неприятной истории, я тут же выкупил векселя через Пойзонби, одного из моих маклеров. Извини, что не за полную цену, но это было бы слишком подозрительно.

Теперь Морвен был ей понятней и ближе. Родственный ум, родственная душа. Но экстаз единения, пережитый в его уютной холостяцкой спальне, вряд ли повторится. — У меня есть такое предложение: давай сменим наши простынные тоги на более пристойное одеяние и сходим куда-нибудь, в тот же «Сикрет-сервис», например. Возьмем отдельный кабинетик, выпьем, закусим, о делах наших скорбных покалякаем...

Цитаты он, ясное дело, не понял, только выразительно посмотрел на нее.

— Ах да, извини, забыла, что я здесь на нелегальном положении. Тогда корми меня. Пора обсудить создавшееся положение, а на голодный желудок я соображаю туго.

Эндрю Морвен усмехнулся и подал ей руку.

— Прошу в столовую, сударыня.

Оставив ее подогреваться аперитивом и орешками, он принялся колдовать на кухне — большой, сверкающей, суперсовременной. Большая, кстати, редкость в богатых городских домах: многие даже завтракать предпочитают в ресторанах. Должно быть, внутренняя женщина лорда Морвена отличается нетипичной домовитостью.

И незаурядными кулинарными способностями. Креветочный коктейль выгодно отличался от покупного, а фрикасе было вообще выше всяких похвал.

— Ну-с, — сказала Таня, отодвигая тарелку. — Итак, что побудило тебя возобновить наше знакомство именно сегодня, извини, уже вчера? Полковник Паунд обмолвился о каких-то изменениях в ситуации.

— А десерт?

— А десерт, если можно, потом.

— Можно. — Морвен вздохнул. — Операция благополучно провалена. Клоун застрелился.

— Какой еще клоун?

— Тот, которого ты окрестила Пиквиком. Обстоятельства нам пока неизвестны, но то, что самоубийство связано c нашим... материалом, сомнений не вызывает.

— Выходит, я могу возвращаться в «Зарину»?

— Собственно, так я и предполагал, когда отдал распоряжение привезти тебя сюда.

— Но...

— Но с тех пор произошли некоторые изменения. Где-то произошла утечка информации. Источник этой утечки мы, конечно, установим, меры примем, но сделанного не воротишь. Начато конфиденциальное расследование. Разумеется, мы его проведем с блеском, доложим о результатах. Однако, как ты понимаешь, некоторые ключевые фигуранты должны сойти со сцены.

— В том числе и Таня Дарлинг.

— Увы. Но пусть тебя это не волнует. Мы просто вернемся к первоначальному плану, разработанному в расчете на успех операции «Клоун».

— А именно?

Он поднялся, извлек из ящика чиппендейловского комода тонкую зеленую папку, раскрыл ее.

— Неустановленное лицо женского пола, — прочитал он. — Около двадцати пяти лет. Подобрана дежурной бригадой в районе Кинг-Кросс. Скончалась в госпитале Святого Клемента, не приходя в сознание. Причина смерти — передозировка наркотиками. Предана земле на Тауэр-Хэмлетс, участок 176097.

— Это про меня?

— Не совсем. В нашем распоряжении имеются метрика и Ю-Би-40lt;Удостоверение безработногоgt; этого «неустановленного лица». Дарлин Теннисон, тысяча девятьсот шестьдесят второго года рождения, место рождения — город Белфаст, близких родственников не имеет, не участвовала, не привлекалась...

— Ну, это точно про меня. — Таня показала на бирку «Дарлин Т.», снять которую так и позабыла. — А где, в таком случае, Таня Дарлинг? Спит в безымянной могиле на участке семнадцать-сколько-то еще? Номер не пройдет, миссис Дарлинг — фигура известная, в народе уважаемая...

— В безымянной могиле пока еще не спит никто. Так уж вышло, что тело Дарлин Теннисон было ночью позаимствовано из морга и переправлено в «Наннери»...

— ...где и удостоилось чести быть представленным высокому иностранному гостю. Правда, после столь лестного знакомства от тела остались не подлежащие восстановлению фрагменты...

— ...ныне пребывающие в нескольких чемоданах в камере хранения Пэддингтонского вокзала... — подхватил лорд Морвен. — ...куда были сданы темнокожим джентльменом в весьма возбужденном состоянии...

— ...каковой джентльмен, придя в ужас от совершенного им зверского и немотивированного убийства непосредственной начальницы, наложил на себя руки...

— Отчего ж немотивированного — очень даже мотивированного. Непосредственная начальница изобличила оного джентльмена в преступных махинациях на астрономические суммы, которые он затем отмывал через их предприятие. О чем осталась магнитофонная запись...

— Запись? Это которую я сделала... то есть покойная миссис Дарлинг?

— Обрывающаяся, увы, сразу после увлекательной сказочки про калифорнийскую нефть...

— Мило! Но тогда придется доказывать, что Джулиан и Дуэйн Мак-Ферлин — одно лицо?

— А он и есть одно лицо.

— То есть как? Но отпечатки...

— А тебе не приходило в голову, что Эрвин Брикстон — наш человек, а никакого Джулиана Бишопа в природе нет и не было. Дуэйн, милочка, был жалкий адвокатишка, которого сначала подманили, сыграв на его непомерной жадности, потом подставили, а потом помогли унести ноги и легализоваться на новой родине. В обмен на некоторые услуги. Ведь это он впустил меня в ту ночь в твою комнату...

Таня прижала ладонь к виску.

— Стоп-стоп, тогда выходит, что «Бонанза»...

— Ты переживаешь за зажравшихся янки?

— Однако! И что теперь?

— А что теперь? Бренные останки миссис Дарлинг будут извлечены из чемоданов и преданы земле в закрытом гробу и торжественной обстановке, извини за неуклюжую игру слов. А агент Теннисон по завершению восстановительного курса в «Элвендейле» направляется в Корнуолл на специальную учебную базу.

— Не пойдет.

— Что, неужели не понравилось в «Элвендейле»? Для тебя же, между прочим, старались — упрятать понадеж-нее, пока тут шум не поутихнет маленько. Согласись, кому бы пришло в голову искать тебя в подобном месте?

— И заодно посмотреть, как я буду реагировать на такую шизуху.

— Ну, не без этого. В нашем деле надо быть готовым ко всяким поворотам. И, кстати, справлялась ты безупречно... А теперь, когда ты все знаешь, тебе там хорошо будет. Отдохнешь, нервишки подлечишь. На базе, честно говоря, отдыхать не дадут.

— Дело не в этом. Против «Элвендейла» я ничего особенно не имею, такая дурь, что даже забавно. Просто я не хочу работать на вашу контору.

— Так. — Морвен постучал пальцами по столу. — Ты не вполне представляешь себе, от чего пытаешься отказаться. Ты же буквально создана для такой работы, а она — для тебя. Со временем откроются головокружительные перспективы.

— Если дадите дожить.

— О чем ты говоришь? Как ты уже успела убедиться, мы дорожим талантливыми людьми.

— Если бы задачей органов была забота о талантах, то это было бы уже министерство культуры. Вы, голубчики, призваны не дорожить людьми, а использовать людей, манипулировать ими и безжалостно от них избавляться, когда они окажутся ненужными или хотя бы потенциально вредными. А ненужными и вредными они становятся не только в силу ошибки или собственного злого умысла, а чисто ситуативно. Причем ситуация чаще всего возникает по вашей же милости.

— Помилуй, мы же порядочные люди...

— Эти аргументы прибереги для других. Когда спецслужба руководствуется соображениями порядочности, а не целесообразности, грош цена такой спецслужбе. Но от твоего предложения я отказываюсь совсем не из моральных принципов.

— Почему же?

— Потому что хочу быть свободна в своих решениях. Хочу не только решать задачи, но и сама их ставить, взвешивать риск, определять альтернативы, иметь право отказаться от того, что считаю неумным, несвоевременным, нецелесообразным. Иными словами, не желаю быть винтиком, даже золотым, вроде мифического Джеймса Бонда или вполне реального Эндрю Морвена.

— Это я-то винтик? — Морвен откинулся на спинку стула и расхохотался.

— А кто? Ведь ты самостоятельно не можешь решить даже, что теперь делать со мной — обрабатывать дальше, ликвидировать или отпустить на все четыре стороны.

— Это как сказать...

Морвен замолчал, с интересом поглядывая на Таню. Молчала и она.

Он заговорил первым:

— Пока что ты убедила меня лишь в том, что работать на нас не хочешь и не будешь, но никак не в том, что отпустить тебя будет целесообразно. Пока что я в этом отнюдь не уверен. Ты чересчур много знаешь, слишком непредсказуема и независима, уговоры на тебя не действуют, более решительные меры дадут результат, обратный желаемому... Обидно, конечно, терять такой превосходный материал, а что делать? Раз не получается использовать, остается только ликвидировать. Моя внутренняя женщина будет, конечно, безутешна до конца дней своих, да и мужчине будет очень, очень грустно, но... Грош мне цена, как золотому винтику в конторе, если не смогу переступить через собственные чувства... Ну что, жду твоих аргументов.

— У меня их нет. Зато есть кое-что другое.

— Что же? — Интерес его был неподдельным.

— Для этого мне нужно съездить в Саррей.

— Это исключено.

— Боишься, что сбегу? Напрасно. Впрочем, можем поехать вместе. Сейчас глубокая ночь, там все спят, никто нас не увидит. Или дай мне охрану из самых надежных твоих соколиков. Ручаюсь, не пожалеешь.

Морвен задумался.

— Говори, что именно нужно взять.

— Скажу. Только, ты же понимаешь, если это сюда не доедет, будет очень некрасиво.

— Доедет.

...Через час лорд Морвен высыпал на стол содержимое старенького черного чемодана.

— Ну, и что ты мне хотела показать? Старые перчатки или, может быть, запасную занавеску для ванной?

Голос его звучал раздраженно, видимо, давала себя знать вынужденная бессонница.

— Позволь.

Таня взяла у него раскрытый пустой чемодан, слегка нажала на заклепки на задней стенке... В потайном отделении между первым и вторым дном лежал большой лоскут серой ткани. Таня приподняла его...

Морвен, довольно резко отстранив ее, осторожно достал то, что лежало под лоскутом, разложил на столе, вгляделся, затаив дыхание...

— Чтоб мне провалиться! — заорал он, вдоволь наглядевшись. — Ты ведьма! Натуральная ведьма! Откуда? Оно же сгорело сто лет назад!

— Оттуда же, откуда и творение Гризома, — спокойно ответила Таня. — Понимаешь, я там нашла двух Мадонн, обеих и прихватила. В живописи я разбираюсь плохо, глазами никогда не различила бы, где оригинал, где копия. Но энергетика у картин была совершенно разная, точнее, ты уж извини, у твоего любимого Гризома она никакая, а у Эль-Греко — ого-го-го! Даже с фотографии шибает. В общем, я немного поразмыслила — и решила сдать Шерову копию. Не то чтобы обмануть кого хотела, просто чуяла что-то. В конце концов, я свое дело сделала, картину добыла, какую заказывали, а уж что это такое — копия, оригинал, дедовы подштанники — меня не касается... Признаться, я удивилась тогда, что специалист заграничный — ты сам, как я теперь знаю, — спокойно принял подделку, на которой даже я не обманулась... А саму картину упаковала ненадежней, в этот самый чемодан, да сюда и привезла. На черный день. Вот он и настал... Ну что, удалось мне тебя подкупить?

Морвен вздохнул.

— Отпуск ты себе купила...

— Только отпуск? Надолго?

— Это ты определишь сама.


V

Мы жили по соседству.

В тот год жизненные силы мои были на нижнем пределе. В уголке гукал в кроватке третий ребенок (наконец-то мальчишка!); в другом стопкой до потолка громоздилось полтиража монографии, сулившей прорыв в избранной мною отрасли человеческих знаний; руководство хлопало по плечу, намекало, что очень скоро будет обновлять свои ряды за счет перспективных растущих кадров, а покамест явочным порядком установило вашему покорному слуге должность «исполняющего обязанности» с астрономическим окладом в триста двадцать рублей, самые дальновидные из нынешних коллег усиленно готовились в завтрашние подчиненные. Но все сие было результатом вчерашних усилий, а сегодня... Сегодня трепет тусклого вожделения пробуждали лишь окна верхних этажей, платформы снотворных таблеток, бельевая веревочка да стук выбегающих на станцию колес метрополитенного состава. Этот выход манил простотой, но отталкивал полной бессмысленностью — коль скоро радужное покрывало Майи оборачивается серой, пористой изнанкой сейчас, то можно лишь догадываться, каким кромешным светом отзовется оно неизбывшему кармы потом, до и после следующего воплощения. Негоже ветерану сумеречного пограничья в ошибках своих уподобляться истеричной барышне, не перемогающей несчастной любви... Но какая вместе с тем мука эта извращенная Нирвана, угасание красок, вкусов, запахов, низведение всех ощущений до непрекращающейся тупой боли, вызванной принудительным проволакиванием через клоаку жизни! Впрочем, меня поймет лишь тот, кому доводилось не спать двадцать суток подряд...

Нужно было срочно искать другой выход, в первую очередь рвать опостылевшую ткань жизни, размыкать круг, силой сумерек ставший принудительным, а силой принудительности — невыносимым... Я оформил себе повышение квалификации в другом институте, где приятель мой, тамошний большой начальник, единым росчерком пера подарил мне полугодичную свободу, подыскал себе недорогую квартирку на далекой окраине, собрал бельишко, кое-какие книги и магнитофон, сухо простился с недоуменно-обиженной женой, убежденной, должно быть, что я ухожу к другой, но «ради детей» заставившей себя удержаться от скандала, и всецело посвятил себя философии. Философии, уточню, в сократовском ее понимании — то есть упражнениям в искусстве умирания.

Район, в котором я поселился, дом и квартира как нельзя лучше отвечали подобному занятию: район был грязно-новостроечный, дом серо-многоэтажный, квартира безлико-недоделанная, с минимумом бросовой мебели, свезенной неживущими здесь хозяевами. Первые три дня я старинным народным способом перегонял свою депрессию в другую ипостась, теша себя иллюзией инобытия, следующие четыре — расплачивался за это лютыми муками неподъемного похмелья, на восьмой день поднялся, прибрался, побрился, сложил в авоську пустые бутылки и сделал вылазку в местный универсам, расположенный за два квартала, посреди унылого пустыоя, круглый год покрытого черными лужами. Возвращался я, волоча ноги и сетку с незамысловатым хлебом, добродетельным кефиром, унылыми макаронами и целлюлозной колбасой. Дошлепал до лифта, ничего вокруг не замечая, нажал на кнопку, вошел — и только тут заметил, что в кабине я не один.

— Мне восьмой, пожалуйста, — сказала она, и этот низкий бархатный голос перетряхнул мою заплесневелую душу.

— Мне тоже, — зачем-то сказал я, краснея ушами, словно прыщавый гимназист.

Лифт тряско покатил в гору. Я смущался смотреть на свою нежданную соседку и упер взгляд в коряво нацарапанное на стенке слово. Я не разглядел ее лица, лишь самым краешком глаза замечал, что она высока ростом и одета в неброское и недорогое пальто. И еще мне показалось, что она улыбается, но наверняка сказать было нельзя. Мы молча доехали до восьмого, я пропустил ее вперед и замешкался у лифта, делая вид, что занят розысками ключей, а сам взглядом поедал ее со спины. Свободное сероватое пальто скрадывало ее походку и очертания фигуры, но неявленное только пуще влекло к себе. Я видел, как она подошла к дверям соседней, двадцать седьмой квартиры, поправила сумку на плече, вынула из кармана ключ, отворила... На пороге она вдруг обернулась и с улыбкой произнесла:

— До свидания, сосед.

— Всего доброго, — сдавленно проговорил я, не в силах сдвинуться с места.

Дверь затворилась. Я столбом стоял на площадке, стиснув сетку с простой советскою едой.

Учитывая общее состояние души моей и вполне созвучный этому состоянию фон новоэтажных многостроек, происходящее со мной представлялось решительно невозможным: вычленить в омуте бурой энтропии яркое пятнышко и, более того, силой собственного сознания переродить это пятнышко в путеводную звезду — да возможно ли?

Но тем не менее так оно и было. Войдя в свою временную обитель и суча ногами от нетерпения, я швырнул авоську на кухонный стул, вставил в верный магнитофон первую попавшуюся кассету с роком и принялся прямо в грязных уличных ботинках козлом скакать по комнате, приговаривая: «Врете, врете, жизнь не кончена в тридцать пять лет!» И это я, и. о. эамзава, рыцарь мрака — душераздирающее зрелище! Помнится, что-то подобное говорил у Толстого князь Андрей, наведенный на эту смехотворную мысль видом молодой листвы на старом, полумертвом дубе. Мою же листву толкнула к солнышку бездонная зелень сосед киных глаз.

Наутро я позвонил своему приятелю, давно предлагавшему мне взяться за перевод книжечки Брукса, известного американского культуртрегера — срочно требовалось лекарство от всколыхнувшихся пульсов.

Свободное от работы время я проводил, глядя в окно, и светел становился день, когда мне удавалось высмотреть прекрасную, до боли знакомую незнакомку. Она появлялась из-за угла высоченного первого корпуса, выходящего на проспект, осторожно переступала по деревянным мосткам, проложенным поверх непролазной грязи просторного двора с голыми отсыревшими палками многолетних саженцев, и, приближаясь, исчезала за нижним краем окошка. До чего же хотелось, рассчитав время, как бы невзначай высунуться на площадку, увидеть, как раскрываются створки лифта, заглянуть в эти неповторимые глаза... тихо сказать: «Здравствуй, это я!» Однако, я знал, что не сделаю этого никогда, и, не уверенный в том, как поведу себя, вновь встретившись с ней лицом к лицу, старался подобных ситуаций избегать — и избегал, исподволь изучив ее довольно педантичный график.

Почти всегда она возвращалась в один и тот же час, около половины седьмого, чаще одна, иногда с девочкой лет десяти-двенадцати, определенно дочерью — их поразительное сходство было заметно даже на таком расстоянии. Но ни разу я не видел ее с мужчиной... По счастью, близилась весна, дни теплели и прибывали, седьмой час стал постепенно светлым — и это давало мне возможность все отчетливей видеть мою незнакомку. Открылись густые черные волосы, скрывавшиеся доселе под высокой зимней шапкой, бесформенное пальто, которое я постепенно начал ненавидеть, наконец сменилось строгим светло-серым плащиком... Но милостей природы мне было мало. Под каким-то нелепым предлогом я заглянул домой, и хотя визит этот был крайне неприятен и обошелся мне в пятьдесят рублей — именно столько пришлось оставив семье на пропитание, — цели своей он достиг: улучив момент, я подобрался к жениному секретеру и стащил оттуда театральный бинокль. Свой неприглядный поступок я оправдывал только тем, что жена все равно не ходит в театры и биноклем, следовательно, не пользуется. Этот приборчик в красном чехле я пристроил на подоконнике, чтобы всегда иметь его под рукой... Только умоляю, господа, не поймитеменя превратно — банальный вуайеризм мне чужд напрочь. Ее окна, давно уже вычисленные мной, не манили мой взгляд, и я был бесконечно далек от нездорового стремления подловить мою незнакомку в каком-нибудь пикантном неглиже или вовсе без оного... Да и к чему все это человеку, наделенному воображением? Тем более что ее окна выходили туда же, куда и мои, и заглянуть в них из квартиры было невозможно даже теоретически.

Так я жил, деля свое время и внимание между культуртрегером Бруксом и моей таинственной прелестницей, имени которой я не знал, да и не чаял узнать. Никого иного вокруг себя я не замечал и несказанно удивился, когда, возвращаясь с делового визита, был остановлен возле лифта простоватого вида невысокой женщиной средних лет.

— Молодой человек, ты, как я вижу, налегке. Узлы дотащить не поможешь?

Я осмотрелся. У ног ее лежали три довольно объемистых полосатых узла.

— А на лифте проще не будет? — не без усмешки осведомился я.

— Может, и проще, — согласилась она. — Да только он не работает.

Я подошел к дверце и прочел приклеенное на ней объявление: «В связи с утечкой газа лифт не работает. Администрация» .

Я покосился на тюки. Вид их как-то не располагал. С тяжким вздохом я нагнулся и в порядке эксперимента потянул один. Он оказался неожиданно легким, я взвалил его на плечо, на второе взгромоздил второй. Так как третьего плеча в наличии не было, третий узел пришлось взять женщине. Мы направились на лестницу, по прихоти архитектора отнесенную от лифта на значительное расстояние.

Физический труд заметно упрощает нравы, и уже на втором этаже я с некоторой натугой проговорил:

— Слава Богу, не картошка. Белье, что ли, из прачечной?

— Ага, — коротко отозвалась женщина. Видимо, ей тяжело было говорить.

— Только я, тетка, высоко не потащу. До восьмого — а потом сама. В три приема.

Она бухнула свой мешок на ступеньку, выпрямилась и удивленно посмотрела на меня. Я тоже остановился.

— Так мне выше и не надо, — сказала она. — Я ведь тоже на восьмом. Не знал, что ли?

— Да так как-то... — пробормотал я. — Не примечал.

— То-то. Четвертый месяц дверь в дверь с нами живешь, а все — не примечал. Странные вы люди, городские.

— Какие есть...

К восьмому этажу я взмок, обессилел и обозлел. Какого, спрашивается, помидора эта баба меня столь беспардонно эксплуатирует?! Облегченно бухнув поклажу возле указанной двери, я повернулся к ней и довольно грубо сказал:

— Ну, тетка, с тебя причитается.

— Да уж понимаю. — Она вздохнула. — Что ж, заходи, налью стаканчик.

Алкоголь я потребляю исключительно как заменитель яда, и действует он соответственно. С тех пор как в мою жизнь односторонним порядком вошла незнакомка, я не испытывал потребности в малой смерти, а потому от предложения отказался.

— И правильно, — сказала тетка. — Тогда я тебя борщом домашним покормлю, наваристым. Не все ж тебе, холостому-неженатому, по столовкам-то здоровье гробить.

Хоть я и не совсем неженатый, по столовкам не хожу, предпочитая одинокие гастрономические эксперименты по части консервов и яичницы, но спорить не стал: мысль насчет борща показалась мне убедительной. Она распахнула передо мной дверь, и только тут я понял, что вхожу в ту самую квартиру, в которую в день нашей первой встречи входила моя незнакомка. У меня подкосились коленки. «Однако хватит психозов!» — рявкнул я сам на себя и решительно вошел...

На чистенькой, с умом и любовью оборудованной кухне я отведал борща, оказавшегося настолько мировым, что отказаться от второй тарелочки было просто невозможно. Потом мы пили чай с пирогами и клюквенным вареньем.

— Прежде-то у меня с вареньями побогаче было, — пояснила чуть разомлевшая от еды соседка. Я сонно кивнул. — И вишневое, и крыжовенное, и грушевое со своего сада флягами заготовляла. А как домик с хозяйством продала и в город к сестре перебралась, оно уже не .со пошло. Правда, осталась за свекром покойным дача с участком, но это так, название одно. Восемь соток всего, да и землица худая. Деревца не принимаются, кусты чахнут, одни, прости Господи, цветки наливаются. Уж я воевала-воевала, а толку? Вон, в прошлом годе смороды с шести кустов всего пятнадцать литров собрала. Разве дело?

— Не дело, — лицемерно согласился я. — Так ты, Лизавета, тут с сестрой живешь? — Представиться друг другу мы успели за борщом.

Она кивнула.

— Ага, бабьим колхозом. С ей самой и с дочкой ее приемной.

— Как приемной? — вырвалось у меня.

Лизавета хитро посмотрела на меня.

— Неприметливый, а приметил, да? И Татьяну мою, и Нюточку... Да ты не красней, касатик. Такие уж они обе-две... приметные.

Но ведь они совсем на одно лицо!

Не ты один удивляешься. И похожи, как две капельки, и жить друг без дружки не могут, а не родня. Нюточка — это Павла, мужа Татьянина, дочь. От первого брака.

— А что с отцом не живет?

Лизавета отвернулась и очень тихо проговорила:

— Погиб отец-то,

— Извини... — Я помолчал, потом спросил: — Давно?

— Да уж четыре года скоро... Умный был, добрый, Татьяну любил без памяти, а она его. Я, правда, сама его мало знала... Пойдем-ка в горницу.

Я поднялся и вслед за ней прошел в «горницу» — гостиную типовой трехкомнатной квартиры. Комната поразила меня уютом и неожиданно богатой обстановкой: добротная «сталинская» мебель хорошего дерева, дорогой, явно штучный хрусталь, импортный телевизор, старинные сервизы на застекленной полке дубового буфета, а на мраморной крышке — бронзовые часы. Лизавета заметила мое удивление и, показывая на стену, произнесла:

— Это все от них, от Черновых. Прямее нас наследников не осталось...

Я посмотрел туда, куда указывала ее рука. Над сервантом в широких резных рамах висели два фотографических портрета. На одном — пожилой мужчина с властным и волевым, несколько квадратным лицом. Чувствовалось, что изображенный на фотографии человек отличался упорством и умел повелевать. Из другой рамки смотрело молодое мужское лицо, по сравнению с первым более тонкое и одухотворенное, но выдававшее натуру, склонную к сомнениям, менее сильную, чем на соседнем портрете. Семейное сходство между этими людьми было несомненным. Мне показалось, что второго, молодого, я где-то видел.

— Это вот свекор, Дмитрий Дормидонтович, тезка твой, стало быть. Прежде был большой партийный начальник, человек правильный, справедливый. Я-то его уже слабым, больным застала. Выхаживать помогала. Да вот не выходила...

Лизавета вздохнула и перевела взгляд на другой портрет.

— А это Павел, муж ее. Сгорел заживо. Головешки одни остались. Только по документам и опознали. Старик всего месяца на три сына пережил. А потом нас с квартиры их барской поперли на эти... выселки. Она показала на унылый пейзаж за окном.

— И что, она все четыре года вот так одна и живет? — собравшись с духом, спросил я.

— Как это одна? — тут же вскинулась Лизавета. — А мы с Нютой? — Она замолчала, потом прищурила и без того узкие глазки. — А-а, это ты в том смысле, что без мужика?

Я с писком сглотнул и кивнул.

— Да, так и живет, представь себе. И до березки так жить будет...

Она вздохнула и устремила взгляд на портрет Павла.

Я посмотрел туда же. Покойный муж моей воскресительницы глядел на меня с легкой ироничной улыбкой. Вновь возникло ощущение, что я когда-то встречал этого человека.

— Крепкая, наверное, была любовь, — прошептал я.

— Да уж крепкая... И лучше него для нее никого не было на свете и не будет.

Я отвернулся и стал изучать узор на створке книжного шкафа... Жить прошлым, хранить верность памяти... Да, наверное, иногда это правильно — если лучшего уже не будет и не может быть... Отчего-то я вспомнил себя восемнадцатилетним и зажмурился. Но как грустно!

— Поначалу-то от кавалеров отбою не было, — монотонно, словно разговаривая сама с собой, произнесла за моей спиной Лизавета. — И все не простые кавалеры, куда там! Тот шишкарь обкомовский, что квартиру пришел отбирать, когда Дмитрия Дормидонтовича не стало, уж так и стелился. И хоромы обещался оставить, и дачу в Крыму сулил двухэтажную, словом, горы золотые. А потом артист этот иностранный специально из заграницы своей приезжал, сватался чин-чином... И из треста начальство...

— Хранить верность памяти... — повторил я уже вслух.

— Да в памяти ли одной дело?! — сказала Лизавета с такой горечью, что я невольно повернулся к ней. — Тут ведь еще такое... Сглаз на ней. Подшутил нехороший кто-то.

— Это как? — не понял я.

— А так. Аккурат на девятый день по Дмитрию Дормидонтовичу пришли мы, как водится, на кладбище. Могилка-то свежая, без памятника еще, а на ней — букет роз здоровущий, а в букете том — один стебель полынный. А рядышком, на Павловой могилке — пук полыни, белой ленточкой перевязанный, а посередине — одна роза. Таня сначала просто удивилась, а как домой пришли, бросилась к себе в комнату и ну рыдать. Я поначалу входить постеснялась, пусть, думаю, выплачется, потом не удержалась, зашла. А она лежит на тахте, в подушку ткнувшись, и трясется вся. Я к ней — не убивайся, мол, чего уж. Она голову-то подняла, вижу — смеется. Что с тобой, говорю, может, лекарства какого дать? Ах, говорит, Лизавета, я поняла, поняла теперь! Что ты поняла, спрашиваю. Она опять смеется. Это Павлик мой тайный знак мне подает, что жив он. Какой такой знак? А такой, говорит — как наши бабки большую полынь называют? Мне и не вспомнить сразу-то, а она подсказывает: чернобыльник. Понимаешь, говорит, чернобыльник, то есть «Чернов» и «быль». Есть он, значит, живет, а похоронили другого кого-то. А тайный этот знак потому, чтобы не прознали те, кому этого знать не надо...

М-да. Воистину Чернобыль! Такой сдвиг сильно отдавал паранойей, следовательно, моя целительная нимфа уплывала от меня безвозвратно: с таким запредельем мое пограничье не граничит.

— А кому-то не надо было знать? — в смятении спросил я.

— Да, — неожиданно ответила Лизавета. — Тут она ничего не придумала. Были такие люди, важные, большие люди, которые погибели его хотели. Из-за них он скрывался, из-за них и смерть принял... Или от них.

— Какие люди?

— Этого не знаю, не ведено мне знать, и тебе врать не буду. Только были они, это точно. И посейчас есть... Словом, с того дня как подменили ее: повеселела, перестала вдовой себя считать, платье черное сняла. Но на могилку ходить продолжает — как бы для отвода глаз, и из бухгалтерии своей не уходит, к прежнему ремеслу не возвращается, а то, говорит, эти все поймут и житья не дадут...

— К прежнему ремеслу? — переспросил я.

— Она ж в кино снималась, артисткой известной была. Татьяна Ларина, помнишь?

Татьяна Ла... Громко стукнула входная дверь, по прихожей простучали легкие шаги, и в гостиную, как порыв свежего ветра, влетела разлохмаченная чернокудрая девчоночка. Не обратив на меня никакого внимания, она подбежала к Лизавете и, привстав на цыпочки, чмокнула ее в желтую щеку.

— Что так рано, егоза? — спросила просиявшая Лизавета.

— Танцы сачканула... А что Эрна меня все время с Колобковым в пару ставит? Он воняет, — заранее оправдываясь, затараторила девочка.

— Нюта, ну что ты такое говоришь? — сказала Лизавета, сделав строгое лицо.

Нюточка повернула голову. Ее черные глазки изумленно округлились: она увидела меня.

— Это дядя Дима, наш сосед, — пояснила Лизавета. — Он помог мне белье донести и остался пообедать.

— Здравствуй, Нюточка, — сказал я.

— Здравствуйте. — Она спряталась за Лизавету и оттуда лукаво поглядывала на меня. — Это вы теперь в захаренковской квартире живете и музыку по вечерам крутите?

— Да. Если мешает, то... — Я растерянно посмотрел на Лизавету.

— А книжки интересные у вас есть? У папы большая библиотека, только я уже все прочитала, кроме геологических. Они скучные и непонятные.

— Нюта, как не стыдно... — начала Лизавета.

— Есть, правда немного, — сказал я. — Вообще-то книги я держу в другом месте. Но если хочешь, я принесу.

— Хочу, — заявила Нюточка. — А можно я посмотрю какие есть?

— Можно, — поспешно сказал я, опасаясь, что Лизавета опять начнет стыдить эту очаровательную и бойкую девчонку. Но та лишь пожала плечами и сказала:

— Только сначала руки помой и поешь. Нюточка сквасила рожицу, но послушно вышла из комнаты.

— Ты уж не серчай на нее, — сказала мне Лизавета. — Очень она у нас до книг охочая. От дела не сильно оторвет, если зайдет поглядит?

— Нисколько, — искренне сказал я. — От одиночества тоже устаешь.

Она как-то странно посмотрела на меня и дотронулась до моего локтя.

— Я ж тоже вроде как одна получаюсь. О наболевшем-то и словом не с кем перекинуться. Вот и распустила язык, дура старая... Так что извини, коли что. Ты только Татьяне про наш разговор не рассказывай. Не любит она, когда про нее... И главное, не убеждай ее, что Павел... что нет его. Убедить не убедишь, а только расстроишь. Пусть и неправда, будто живой он, да только одной этой неправдой она и живет.

— Понимаю, — сказал я. — Ничего не скажу. Еще неизвестно, получится ли вообще поговорить с ней.

— Получится, — убежденно сказала Лизавета. — Теперь получится.

Воротясь в свою берлогу, я начал интенсивно наводить уют — уборка, проведенная утром, была, так сказать, для внутреннего потребления и на прием гостей не рассчитывалась. Убирая в шкаф выходные брюки, пристроившиеся на рабочем столе, оттирая от месячной накипи чайную чашку — а вдруг Нюточка захочет чайку? — раскладывая стопочками книги и рукописи, я непрестанно думал, думал... И постепенно стала складываться некая картина.

Татьяна Ларина... Вот почему прекрасная соседка сразу показалась мне такой знакомой.

Я никогда не был большим любителем кино, а уж советские массовые фильмы не смотрел даже по телевизору, предпочитая отстоять очередь, но увидеть «нетленку» — Феллини, Тарковского, Висконти. Или уж какой-нибудь крутой боевик из тех, что изредка, раз в три года, доползали до отечественного зрителя. Естественно, фильмы с Лариной прошли бы мимо моего внимания, если бы не одно обстоятельство.

Когда-то я был близок к группе ленинградских художников — молодых, неофициальных и, конечно же, крепко пьющих. Мы нередко собирались у кого-то из них дома или в мастерской и начинали гулянку, которая при благоприятном раскладе плавно переходила в многодневный запой. Группа состояла из нескольких молодых людей разной степени бородатости и девушки — удивительно милого, обаятельного и разносторонне одаренного создания. Она рисовала, лепила, работала по ткани, дереву, железу, создавая оригинальнейшие композиции, успешно занималась мультипликацией, писала потрясающие стихи, пела под гитару. (Впрочем, все это она не без успеха делает и сейчас. Оленька, сестренка, ау! Привет тебе!) На наших сборищах, где-то после третьего стакана, мы частенько пели, хором и поодиночке. Неизменным успехом пользовался один романс, исполняемый Оленькой столь проникновенно, что даже вечно пьяный и неизменно громогласный Митя Ш. (ныне оголтелый трезвенник) замолкал, подпирал голову мощною рукою и слушал, роняя скупую мужскую слезу. Однажды я припозднился, прослушал Оленькин романс на относительно трезвую голову и сподвигнулся на комментарий:

— Ой, сестренка, какая улетная вещица! Слова чьи, Дениса Давыдова?

— Ты каждый раз спрашиваешь, — без особой радости отвечала Оленька. (Вот те раз! Ничего не помню!) — А я каждый раз отвечаю: слова мои, музыка тоже моя.

Свой восторг я выразил принятым в этом кругу образом: завопил «А-а-а!», закатил глаза и медленно сполз со стула на пол.

— Я эту песню еще в десятом классе сочинила, — продолжала Оленька. — Ее даже в кино пели, и в титрах моя фамилия значилась.

— Оппаньки! — воскликнул я. — А что за кино?

— Тебе, браток, точно лечиться надо, — вмешался Шура, Оленькин муж. — Мы ж его всей командой у Вильки Шпета смотрели, на День Милиции. Ты еще потом все Анечку доставал, чтобы с Лариной тебя познакомила.

— Какого Вильки? — голосом умирающего больного спросил я. — Какую Анечку? С какой Лариной?

— Вилька Шпет — это скульптор. Анечка — артистка, его жена. Ларина — тоже артистка, которая в этом фильме играет и Оленькину песню, поет, — пояснил невозмутимый и обстоятельный Шура.

Что-то с памятью моей стало! Надо меньше пить! — А фильм-то хоть как называется? — задал я последний вопрос.

— «Особое задание», — ответил Шура. — Между нами, мандула редкостная. Но песня хорошая.

Оленька улыбнулась и погладила его по макушке. Вскоре после этого явились возмущенные соседи и пообещали вызвать милицию. К тому же выяснилось, что все выпито, а денег ни у кого не осталось. Так что пришлось расходиться вполпьяна, я даже на метро успел. А потому содержание этого разговора я запомнил крепко и на следующий же день принялся изучать репертуар кинотеатров и программу телевидения на предмет «Особого задания» — хотелось все же услышать Оленькину песню, увидеть в титрах ее фамилию и посмотреть, наконец, на столь взволновавшую меня Ларину.

Искомое я нашел на третий день: «Особое задание» шло на дневном сеансе в «Свете», маленьком кинотеатрике на Большом, где крутят старые и документальные фильмы. Под каким-то предлогом я отпустил остохреневших студентов, вскочил в троллейбус и успел к самому началу сеанса. В зале сидели десяток старушек и парочка хулиганистых школьников, явных прогульщиков. Фильм полностью оправдал Шуркину оценку. Революционно-патетическая мура, содержание которой я начисто забыл, не успев даже выйти из зала. В памяти осталась только Татьяна Ларина. Ее внешность, голос, движения потрясли меня. Она воплощала в себе все то, что было недодано мне в этой жизни. Я же в свою очередь потряс жену, явившись домой с букетом пышных гвоздик. Она подозрительно принюхалась, не пахнет ли от меня спиртным или чужими духами — а мне просто хотелось праздника. Но праздник упорно не начинался, и через месяц я забыл и про Ларину, и про свои глупые грезы.

Вспомнил я о ней и о них года через два, прочитав заметку о том, что чехословацкий фильм «Вальс разлук», одну из главных ролей в котором сыграла советская актриса Татьяна Ларина, получил на Каннском фестивале приз за лучшую операторскую работу. Я дал себе слово непременно посмотреть этот фильм, но в нашем прокате он так и не появился, и я снова забыл...

Мои воспоминания прервал резкий звонок. Я снял трубку телефона, но услышал там лишь долгий, непрерывный гудок. Звонок повторился, и только тогда я сообразил, что звонят в дверь — впервые за все пять месяцев моего пребывания в этой квартире.

— Нюточка! — вспомнил я и помчался открывать.

Она вошла, с любопытством осмотрела прихожую, ничем не заслуживавшую такого внимания, заглянула на кухню и только потом спросила:

— Можно войти?

— Вошла уже, — рассмеялся я. — Книжки смотреть?

— Ага. Где они у вас?

Я провел ее в комнату, показал полку и стопку книг на столе. Она затихла и принялась снимать книги с полки, разглядывать, ставить на место. Я молча следил

за ней.

— Это что? — Она показала мне черную книжечку.

— Это «Дхаммапада», буддийская книга.

— А-а... — Она уважительно потерла книгу ладошкой, поставила на место и взяла другую. — А это?

Это Марк Аврелий. Был такой римский император.

— А это? — В руках у нее был толстый том в кривоватом кустарном переплете.

— Это философ Лев Шестов.

— Хороший? — серьезно спросила она.

— Хороший, — столь же серьезно ответил я.

— Тогда почему так плохо напечатано? — Она ткнула пальчиком в блеклые, расплывшиеся машинописные строчки.

— — Это называется самиздат, — объяснил я. — Раньше за такую книгу могли здорово наказать.

— А сейчас?

— Сейчас тоже могут.

— Понятно. — Она опасливо положила книгу и потянулась за следующей. — Какое название смешное, почти как «Винни-Пух»!

— Ну, это не совсем «Винни-Пух», — пробормотал я, покрываясь испариной: эта маленькая чертовка безошибочно выбрала четыре любимейших моих книги.

Нюточка раскрыла «Пополь-Вух» и, наморщив лобик, стада громко читать:

— Это — рассказ о том, как все было в состоянии неизвестности, все холодное, все в молчании; все без-движное, тихое; в пространстве неба было пусто... Это — первый рассказ, первое повествование. Не было ни человека, ни животного, ни птиц, крабов, деревьев, камней, пещер, ущелий, трав, не было лесов; существовало только небо... Поверхность земли тогда еще не появилась. Было только холодное море и великое пространство небес... Не было еще ничего соединенного, ничто не могло произвести шума, не было ничего, что могло бы двигаться или дрожать или шуметь в небе... Не было ничего, что существовало бы, что могло бы иметь существование; была только лишь холодная вода, спокойное море, одинокое и тихое. Не существовало ничего... В темноте, в ночи была только лишь неподвижность, только молчание...

— А? — каркнул я, выныривая из оцепенения, в которое погрузил меня голос девочки. — Ты что-то спросила?

— Можно взять почитать?

К груди она прижимала «Пополь-Вух».

— Что? Да-да, конечно можно... Еще посмотреть хочешь?

— Хочу.

— Тогда поройся, а я пойду чайник поставлю.

В прихожей, прислонясь к косяку, стояла Татьяна Ларина.

— Здравствуйте, — произнесла она своим чарующим контральто. — Было открыто, и я вошла. Вы так хорошо сидели, я не хотела вам мешать.

— Ну что вы, нисколько... Вы нисколько... Я хотел сказать... Чайку вот...

Я окончательно и позорно запутался.

— Нюточка, должно быть, совсем вас утомила, — сказала Татьяна Ларина. — Я заберу ее.

— Нет-нет! — вскрикнул я и почувствовал, что немного прихожу в себя. — Лучше вы оставайтесь. У меня есть кофе, хороший, арабика, из Москвы привезли, а девочку напоим чаем...

Татьяна Ларина улыбнулась, и пол поехал .у меня из-под ног.


— Вот что, сосед. Давайте лучше сделаем так: берите ваш кофе и приходите к нам. Лизавета пирог испекла, с брусникой.

— Спасибо, я, конечно...

— Aх да, простите, я не представилась. — Татьяна Ларина протянула руку, и я дрожащими пальцами взял ее. — Татьяна Чернова, можно просто Таня.

— Таня... — Но почему Чернова? Ах да, конечно...

О себе она почти не говорила, и все, что я знаю, было по крупицам собрано из разговоров с Лизаветой и немного с Нюточкой, из ее случайных реплик в ходе беседы на совсем другую тему. Эти сведения осели в моей памяти, и лишь годы спустя я доверил их бумаге, выковав недостающие звенья из летучего металла воображения.

Я узнал, почему не только ее лицо, но и лицо ее покойного мужа сразу показалось мне знакомым. Я встречался с ним, хотя и было это давно, у моего сокурсника Ванечки Ларина, безвредного малого и славного выпивохи, который был мне, честно говоря, малоинтересен. Даже в самом диком бреду я не мог увязать это достаточно заурядное существо с моей доброй феей и был безмерно и неприятно-удивлен, узнав, что Ларина — это не ее девичья фамилия и не экранный псевдоним, а фамилия ее первого мужа, того самого Ванечки.

В гостях у него я был один-единственный раз, на первом курсе; потом пути наши разошлись. Он отмечал день рождения, и, за исключением нескольких факультетских и недавнего моего одноклассника Андрея Житника, гости — довольно пестрая, сколько помнится, компания, были мне незнакомы. Никого из них я не узнал бы уже на другой день. Кроме одного. Имени его я тогда не запомнил. Он был старше и взрослее прочих (это совсем не одно и то же), держался ровно и с достоинством, не опуская себя до уровня резвящихся малолеток, вчерашних школяров. Юности свойственно творить себе кумиров и наделять окружающих мифологическими свойствами. В тот вечер он был моим богом. Мне до боли желалось преобразиться в его подобие, обладать его взглядом, плечами, осанкой, его джинсовой Курточкой, так ладно облегающей худощавую спортивную фигуру, его манерой разговаривать, держать сигарету, вилку, стакан; уметь так же здорово играть на гитаре, читать стихи, рассказывать об экспедицияхи альпинистских походах. Для начала я назавтра же купил самоучитель игры на гитаре и неделю терзал несчастный родительский инструмент, дойдя до упражнения номер шесть (русская народная песня «Ходит Васька серенький, хвост у Васьки беленький»). До секции скалолазания я так и не дошел, и постепенно черты моего однодневного кумира стерлись, и я забыл о нем годков эдак на семнадцать, чтобы в один прекрасный день, все сложив и сопоставив, вспомнить и уже не забывать никогда.

Его звали Павел Чернов.

Только такой человек мог быть достоин моей зеленоглазой ундины. Их союз был столь же естественным, сколь противоестественным представлялся союз любого из них с кем-то еще. Оставалось снять шляпу перед неизбежным.

В «бабьем колхозе» я отогревал душу и бередил ее.

Я чаевничал с Лизаветой — она работала вечерней уборщицей в трех учреждениях одновременно и днями была свободна. По вечерам кофейничал с Таней при неизменном присутствии Нюточки, которое нисколько нас не смущало: отношения наши были светлы и целомудренны, и ничего, не подобающего детскому взгляду, в них не было. По выходным мы втроем — Таня, Нюточка и я — выбирались на острова, в зоопарк, в городок аттракционов. Нас нередко принимали за семью, и это несказанно льстило мне. Но и ранило тоже.

В конце мая мне позвонила женa.

— Тебя видели с женщиной, — с мазохистским кайфом заявила она.

— Увы, это совсем не то, о чем ты подумала. Впрочем, на развод я согласен. Квартиру и имущество оставляю тебе, обязуюсь отдавать не треть, а половину зарплаты.

В трубке послышался мокрый всхлип.

— Ты изверг и эгоист. Детям нужен отец. Для кого я их рожала, спрашивается?

— Не знаю.

— Девочкам нечего надеть. Малышу необходим манежик и детское питание. Скоро лето, надо ехать к бабушке в деревню, а у нас не хватает даже на билеты. Я во всем себе отказываю...

— У меня есть двести рублей. Больше пока не могу.

Двухсот рублей у меня не было. Я одолжился у знакомого под гарантию с гонорара за Брукса, отнес в ломбард последний приличный свитер и продал на толчке кое-какие книги. Впрочем, жена очень верно подметила: скоро лето. Стало быть, косяком пойдет абитура. Скрепя сердце, я позвонил шефу (он же председатель приемной комиссии) и напомнил о своем существовании. В тот же вечер начались звонки.

Я встал на пашню. Времена суток сделались неразличимыми, но денежные переводы на деревню бабушке поступали исправно. Как-то незаметно милые мои соседки откочевали на дачу. Прошел июль. В августе я работал на приеме, а в сентябре, вконец измочаленный, я подрядился ехать со студентами в колхоз: поскрипывающий организм требовал срочного окисления. Из соображений экономии квартиру на этот месяц пришлось пересдать коллеге, недавно оформившему развод.

Возвратившись, я узнал, что этот коллега, сволочь первостепенная, в мое отсутствие вступил в преступный сговор с хозяевами и сделался теперь официально признанным жильцом и плательщиком. Мои вещи, коих, по счастью, было немного, в собранном виде лежали в стенном шкафу. Новый жилец был явно настроен на скандальное разбирательство, но у меня просто не было сил.

Выручила Таня. Она куда-то позвонила, и уже через день я въехал в узкую и длинную комнату в полупустой служебной коммуналке на последнем этаже страхолюдного дома на улице Шкапина. Обстановка была вполне пещерной; соседи, семейство дворников, напоминали троглодитов; удобства отличались скудостью, телефона не существовало вовсе. Но свобода стоила этих жертв.

В моей конторе занятия пошли в полную силу. Деканат, не забыв то, что я весь предыдущий семестр прохлаждался, якобы повышая квалификацию, нарисовал мне усиленную нагрузочку, изобилующую многочасовыми окнами и перебежками из корпуса в корпус. Редкие часы, остающиеся от службы и дороги туда-обратно, я корпел над культуртрегером Бруксом, с которым запаздывал почти безнадежно. Наведаться в далекий спальный район, подаривший мне столько горького счастья, было физически невозможно. Под конец семестра мне сделали еще один подарочек, командировав в полярную ночь — читать лекции и принимать экзамены в нашем архангельском филиале. Перевод я успел сдать в день вылета. Маясь бессонницей в Шикарном, но адски холодном номере гостиницы, я дал себе слово немедленно по возвращении объясниться с Таней, сказать ей наконец все заветные слова, мучительно распирающие мозг. И пусть она раз и навсегда решит мою судьбу.

Я поехал к ней прямо из аэропорта, невыспанный, с чемоданом и сумкой через плечо. Была суббота, и я от души надеялся, что застану ее дома. Мной овладела лихорадочная, нетерпеливая решимость. Не помню, как я добрался до ее дома. Кажется, даже брал такси. Не помню. Лифт целую вечность полз до восьмого этажа, и мне казалось, что я до дыр зачитал и короткое неприличное слово на его щербатой стенке, и недавно появившуюся чуть ниже надпись «Хай живе перестройка!». Наконец я выскочил из лифта — и в недоумении остановился перед открытой дверью ее квартиры. Я позвонил, но никто ко мне не вышел. Тогда я распахнул дверь пошире и вошел сам. В прихожей было пусто, совсем пусто, исчезла даже тумбочка из-под телефона, а сам аппарат сиротливо стоял на полу. Я заглянул в гостиную. Посередине комнаты плотной кучей стояли чемоданы, ящики, коробки. Вся обстановка исчезла, лишь у голой стены притулилась одинокая раскладушка. На стене, в том месте, где висели портреты отца и сына, остались лишь два темных квадрата невыцветших обоев. Я пересек гостиную и распахнул дверь спальни. Моему взору предстали матрасы на голом полу.

— Таня! — срывающимся голосом позвал я.

В глубине квартиры зашипел туалетный бачок. Я выбежал в прихожую.

— Таня?

На меня, потирая руки и ослепительно улыбаясь, надвигался огромный, пузатый и усатый негр в пышной меховой шапке.

— К-как... — выдавил я. — А Таня?..

— Танья... — озадаченно повторил он и остановился. — О, Танья! Он пошел на суперинтендант...

Я не понял, а потому перешел на английский и четко и медленно задал три вопроса: где женщины, которые живут в этой квартире, кто он такой и какого черта здесь делает. Он кивнул и, старательно выговаривая каждый слог, начал отвечать в обратном порядке:

— Я сторожу вещи. Меня зовут Джошуа. Моя жена, ее сестра и девочка пошли к управляющему домом получить документ, удостоверяющий, что они здесь больше не живут.

У меня потемнело в глазах. Мир рушился. Как... как она могла?! А как же якобы живой муж, которого она так любила?

Ударившись локтем о предательски высунувшийся косяк, я выскочил на площадку и чуть не сбил с ног Лизавету. Инстинктивно мотнув головой, я заметил, как из лифта выходят Таня с Нюточкой, и замер.

— Ой, Ди-има! — взвизгнула Лизавета. — А мы уж и не чаяли... Сыскался наконец! Сосед, поди, передал?

Я тупо посмотрел на нее.

— Мы уж, почитай, второй месяц тебя ловим. На квартиру к тебе ходили, записку оставили...

— Ходили? 3-зачем? — выдохнул я.

— А как же? Сначала на свадьбу пригласить хотели, потом на проводы.

Я молча моргал и пыхтел, не в силах произнести ни слова. На свадьбу?! Боже, какое бесчувствие, какой цинизм! А я-то вообразил себе... Нюточка с Таней подошли к Лизавете и с сатанинским любопытством наблюдали за мной.

— В самый последний денечек нас здесь застал, и слава Богу, — безжалостно продолжала Лизавета. — С муженьком-то моим познакомиться успел?

Я остолбенел и лишь через несколько секунд смог вымолвить:

— С... твоим?? Как с твоим?!

Лизавета широко улыбнулась.

— А что я, не женщина, по-твоему? Молодая, свободная. Вот и отыскала себе дружка верного, суженого-ряженого...

— Постой, а... А Таня?

— А Таня — вот она, вся здесь... Давай-ка в дом зайдем, поговорим ладком.

Мы сидели в пустой гостиной на ящиках и на раскладушке, пили шампанское из бумажных стаканчиков и закусывали магазинной кулебякой. Я все силился постичь непостижимое, но не мог — на то оно и непостижимое.

Этот брак был невозможен, невероятен. Холеный двадцатипятилетний кениец, второй сын многодетного вождя могущественного племени с непроизносимым названием, с отличием закончивший Гарвард, приехавший сюда на стажировку, почти не владеющий русским. И сорокалетняя русская крестьянка, похожая на калмычку, славная, но совсем не образованная и уж никак не красавица. Люди двух разных миров. Как они могли так стремительно сойтись, понять друг друга, соединить себя брачными отношениями? Промежутки между знакомством и свадьбой, между свадьбой и отъездом были ничтожно малы. Как же им удалось за такое короткое время преодолеть бесчисленные бюрократические, да и чисто бытовые препоны, неизбежно возникающие в подобных ситуациях?

Ну хорошо, как ни маловероятно такое стечение обстоятельств, но получилось так, как оно получилось. Но как же тогда прикажете понять Таню, которая вдруг очертя голову вслед за сестрой бросается в неведомый омут совершенно чуждой жизни и тянет за собой ребенка, причем ребенка любимого? В одночасье обрубив все концы. Бросив все.

Я наклонился к ней и прошептал:

— Таня?

Она обернулась, и в ее огромных глазах я увидел легкую грусть, но ни тени сожаления или сомнения. Я быстро осмотрелся. Джош, перемежая английские и русские слова и помогая себе жестами, увлеченно рассказывал Лизавете и Нюточке о богатейших земельных угодьях, принадлежащих его семье, о тамошних чудесах природы. Обе зачарованно слушали его, не обращая на нас никакого внимания.

— Таня, ну зачем, зачем это все?

— Молчи, — тихо приказала она. — Так надо. Когда-нибудь ты все узнаешь и поймешь.

Ой, вряд ли. Пока, во всяком случае, я не понимал решительно ничего. А Таня, судя по всему, была не настроена объяснять что-либо.

— Когда уезжаете? — громко спросил я.

— Завтра утречком в Москву, а еще через неделю в Найроби. Джош все устроил, — с гордостью ответила Лизавета.

— А мне Джош подарит целую рощу бананов и живого слоненка! — похвасталась Нюточка.

— А учеба? — спросил я.

— Найроби — очень цивилизованный город, — заявил Джош по-английски. — Там есть хорошие европейские школы. Но Ныота будет учиться в Англии, в частной школе для девочек. Или в Америке.

— Во сколько поезд? — нарушил я всеобщее молчание. — Я приду провожать.

— Не надо, — сказала Таня. — Попрощаемся здесь.

Я поднялся.

— Мне пора, — не глядя ни на кого, сказал я.

Тут же встала Лизавета, подошла ко мне и заключила в объятия.

— Прощай, соседушка. Как знать, свидимся ли еще?

— Свидитесь, — отчетливо проговорила Таня. — Это я вам обещаю.

Лизавета смахнула слезу, поцеловала меня и перекрестила. И тут же мне на шею бросилась Нюточка. Щекоча кудерьками мою щеку, она шепнула:

— Пополь-Вух!

— Что-что? — не понял я.

— Я привезу тебе папу! — сказала она погромче.

— Тадзимырк! — непонятно прикрикнула Таня. Нюточка слезла с меня и отбежала в сторонку. Подошел Джош и обхватил мою ладонь своей черной лапищей.

— Эй, голубчик, — сказал он по-русски. — Жить можно, да?

Мне оставалось лишь вяло улыбнуться и кивнуть.

— Можно.

Таня проводила меня до дверей.

— Ты хорошо подумала? — спросил я ее в прихожей.

— Хорошо. И не надо больше об этом.

— Оставь хотя бы адрес, — попросил я, немного помолчав. — Я напишу тебе.

— Я не знаю адреса, — сказала она. — Я сама напишу.

— Я тоже не знаю адреса.

— Я найду тебя.

Она судорожно вздохнула, подалась ко мне, обвила руками мою шею и прижалась губами к моим губам...

Господи, останови Землю. Или хотя бы сделай стоп-кадр...

Таня легонько оттолкнула меня и сказала:

— Ну все, родной мой. Тебе пора. Обещай дождаться меня.

— Обещаю, — пролепетал я мгновенно помертвевшими губами.

— Иди.

Я остался стоять. Она резко развернулась и ушла в гостиную, прикрыв за собой дверь.

Наутро я получил расчет за командировку и зарплату за полтора месяца. Потом собрал в свободной аудитории старост всех групп, которые в этом семестре у меня обучались, и сделал следующее заявление:

— Сейчас каждый из вас сходит в деканат и возьмет ведомость. Потом вы возвратитесь сюда, заполните ведомости, проставив в них те оценки, которые сочтете нужными, и подадите мне на подпись. На все вам дается пятнадцать минут. И не рекомендую разглашать данную информацию. Это не в ваших интересах.

Не веря своему счастью, старосты рванули в деканат.

Оставшуюся часть дня я провел в дурнопахнущих очередях, нудно костерящих Горбачева с его этиловой революцией. Времяпрепровождение не из самых приятных, согласен, зато к вечеру мой предусмотрительно захваченный рюкзак был полон. Я с великим трудом втащил его на последний этаж, расставил содержимое в углу прямо на пол, немного передохнул и спустился на второй заход. В этот раз я решил идти до конца, и на последствия мне было начихать.

До Нового года оставалось четыре дня.

...Когда я разлепил глаза, было темно. Я лежал одетый в заветном углу, и мне не было нужды куда-то ползти. Я пошарил вокруг, но нащупал только пыль и пустоту. Безумно хотелось умереть.

Вспыхнувшая лампочка на мгновение ослепила меня. Я прикрылся рукой и завизжал:

— Нет меня!

Надо мной склонилась мерцающая дебильная харя.

— Ты че, братан, я ж Петухов, сосед твой. С Новым годом!

— Водки тоже нет! — хрюкнул я тоном ниже.

— Да я не за этим, у самих имеется... Слышь, братан, наша мымра сказала, чтобы ты в три дня съезжал.

— Погоди, погоди, что-то я не того...

Петухов заботливо приподнял меня, прислонил к стеночке и влил в рот нечто омерзительное. Я закашлялся, но в себе удержал, и через минуту немножечко разъяснелось.

— А почему съезжать? Я что-нибудь не то сделал?

— Да нет, нас всех расселяют. Дом на капиталку становят.

— А-а... Тогда наливай.

Я встал и подошел к столу.

Дойти до конца опять не получилось, и я постепенно вернулся домой. Теперь я твердо знал, по какому адресу мне предстоит доквакивать свою полную мнимостей жизнь. Название страны, города, улицы, номер дома и квартиры могут меняться, но самые главные параметры останутся неизменными: «Гнилая Тягомотина, Большая Задница, Мне».

Впрочем, по такому адресу доходят послания только определенного типа. Но других я тогда не ждал.

Таня отыскала меня через шесть с половиной лет. Я явился на ее зов. Мы проговорили до трех часов утра. Я понял. Она поступила правильно. Потом я отправил ее спать: завтра у нее трудный день — с утра важная деловая встреча, а в двенадцать придут гости.

Она предложила вызвать для меня гостиничное такси, но я отказался и потопал через весь город пешком.