"Ночью на белых конях" - читать интересную книгу автора (Вежинов Павел)

3

Наутро в окно кабинета он увидел безнадежно серый, без единого светлого лучика день. Улицы тоже были пустынны, только какой-то человек в мятой широкополой шляпе шагал, погруженный по пояс в редкий туман и, казалось, собирался нырнуть в него, как в бассейн. И все же академик не испытывал никакого уныния. Если и было что неприятное, так это чувство вины, да, вины, и не перед кем-нибудь, а перед этим мальчишкой-племянником. Все, что он вчера ему наговорил…

— Михаил! — окликнула его из другой комнаты сестра.

— Что тебе? — промычал он под нос.

— Иди завтракать!

Что-то тираническое стало появляться в ее голосе, какие-то еще неокрепшие повелительные нотки, которые, хотя и отдаленно, напоминали ему голос отца. Этот властный урумовский голос все еще жил в нем, вернее в его воспоминаниях и, как он считал, больше нигде. Он очень бы поразился, если б узнал, что отцовские интонации звучат иногда и в его голосе, острые и холодные, как лезвие. Сам себя он считал кротким и терпеливым человеком, хотя и не лишенным чувства собственного достоинства. Чувствуя себя именно таким, он поплелся на кухню, но в холле его остановила сестра.

— Шлепанцы! — сказала она строго.

При жене он всегда ходил по дому в ботинках, а когда оставался один в кабинете — просто в носках. Академик вздохнул и покорно вернулся назад. Вот уже два-три месяца его сестра как одержимая драила красноватый буковый паркет, злилась, что не может довести его до полного блеска, но сдаваться все-таки не хотела. Чтобы сохранить пол в возможно более приличном виде, она купила брату шлепанцы, а для себя нашла где-то войлочные тапки, настолько разношенные и неудобные, что ходила она в них, как гусыня. Вскоре академик уже сидел за своим кофе и поджаренными ломтиками хлеба с маслинами и маргарином, до которых сестра снисходительно его допустила. «…Все, что мальчик вчера сказал, — чистая правда! — думал он. — Парень на редкость толковый, ничего не скажешь. Разве можно сравнить с ним кого-нибудь из своих ближайших сотрудников? Нет, разумеется!»

— Ученый, называется, — сказала сестра. — Не видишь даже, что ешь.

— Это неважно, — промычал он.

— Важно!.. Посмотри, на кого ты стал похож. Святой!

Будь она точнее, то сказала бы, что он похож на святого-малярика. Все последние месяцы глаза его горели лихорадочным блеском, но она не понимала, что это не говорит ни о голодании, ни о болезни. В ее брате вдруг вспыхнул какой-то новый огонь, таинственный и непонятный ему самому.

Через полчаса он уже шагал к институту, прижав к губам носовой платок. Туман слегка рассеялся, и сейчас его клочья висели на голых ветвях деревьев, грязные и серые, как мокрое бедняцкое белье. Все равно, лучше поменьше ездить в машине, кроме, может быть, самых важных и спешных случаев. Движение, движение — это все. Это даже больше, чем цели, которые умирают, как только их достигнешь. Но насколько еще заряжена движением его собственная человеческая машина? Да, надо как-то устроить парня. А если ему так уж важны принципы, так ведь и тут есть выход. Он возьмет Сашо к себе, а потом подаст в отставку. Судя по его первым шагам, Сашо лучше него сумеет повести работу.

Дойдя до Полиграфического комбината, академик с досадой спохватился, что придется идти назад. Вот уже год, как его институт переехал в новое здание, а он, словно старый цирковой конь, все еще продолжает кружить вокруг старого манежа. Академик никак не мог привыкнуть к этому новому зданию с его линолеумом и гулкими стенами, с этими проклятыми стонущими лифтами, которые так часто застревают между этажами. Ему не нравился даже его кабинет, хотя он и был довольно просторным. В старом, массивном, словно крепость, здании окна были узкими и неудобными, с огромными чугунными шпингалетами и укрепленными замазкой стеклами. Но из этих окон в его кабинет целых три десятилетия врывались ветви большущего старого вяза, которые каждую осень приходилось обрезать. А какие чарующие там были весны! Солнечный свет, процеженный сквозь листву, заполнял кабинет сквозным зеленоватым сиянием, словно дно речного омута. И какие-то птицы по утрам распевали в этих ветвях — невидимые и сладкоголосые — с ранней весны до позднего лета. Время от времени они выпархивали из листвы — желтенькие, сизые, пестрые, — но какие из них поют, никто не знал. Иногда академик спрашивал какого-нибудь доцента, старшего или младшего научного сотрудника: «Скажите, ради бога, что это за пичуга, которая так неутомимо поет для нас?» А те только пожимали плечами и удивленно смотрели на него — никакого пения они не слышали. Наконец это стало его раздражать — ну и биологи, не могут распознать самой простой птицы. Однажды ему пришло в голову спросить уборщицу. Та секунду прислушивалась и сказала:

— Дрозд.

— Ну конечно же! — обрадовался академик. — Конечно, дрозд. Покажи-ка мне его.

Но только через четверть часа ему удалось разглядеть притаившегося в листве маленького певца. А теперь вместо вяза из его окна виднелся какой-то ржавый башенный кран, протянувший свои длинный клюв к верхнему этажу строящегося дома. Кран напоминал огромного аиста, который вот-вот склюнет кого-нибудь из этих человечьих кузнечиков, прыгающих по стройке в своих желтых пластмассовых касках.

К его приходу в кабинете уже были приготовлены газеты и несколько научных бюллетеней. Но, опять охваченный сомнениями, он просмотрел их бегло и невнимательно. Сразу вызвать Скорчева или немного собраться с мыслями? С годами он все чаще ловил себя на том, что старается отложить неприятные дела — на час, на день, на два — пока не забудет. Нет, на этот раз надо решать немедленно, а то еще передумает.

— Это ты, Скорчев? Зайди, пожалуйста, ко мне, если можешь.

— Да, конечно. Отчет захватить?

— Какой отчет?

— Как какой? За квартал.

— Хорошо, принеси, — нехотя ответил академик.

Вскоре заместитель уже сидел перед ним в неудобном кресле, обитом искусственной кожей, которая, бог весть почему, пахла мышатиной. Этот запах сначала угнетал и раздражал академика, потом он привык и перестал его замечать. Но другие, особенно случайные посетители, беспокоились, осторожно втягивали воздух ноздрями, незаметно оглядывались. Это всегда веселило Урумова, который, как все пожилые люди, терпеть не мог гостей — и званых и незваных.

Только Скорчев был, наверное, лишен всякого обоняния и спокойно сидел на своем месте. Он был абсолютно лыс, а лицом напоминал серую резиновую куклу, слегка потертую на выступающих местах. Урумов все не мог отделаться от неприятной и навязчивой мысли, что если этому человеку надавить на голову, то раздастся звук старого автомобильного клаксона.

— Скорчев, у нас есть свободное штатное место ассистента?

Он прекрасно знал, что есть, и все же с нетерпением ждал ответа.

— У нас две свободных штатных единицы, товарищ Урумов.

— Чудесно! — сказал академик. — У меня есть очень серьезная кандидатура.

— Не имею ничего против, товарищ Урумов.

— Я тоже, — еле заметно улыбнулся академик. — Тут есть только одно маленькое неудобство — это мой племянник.

— Мне кажется, я его знаю, — ответил Скорчев, но на его резиновом лице не отразилось ничего — ни протеста, ни согласия. Он сидел все так же свободно, только ноги его, чуть кривые, словно ветви могучего дерева, беспокойно шевельнулись.

— Он закончил в этом году университет лучшим на курсе. И дипломная работа у него отличная, я просмотрел ее очень внимательно.

«Два обмана за одну минуту! Так оно и бывает, стоит только ступить на наклонную плоскость», — подумал он.

Наступило короткое, неловкое молчание.

— И все же я бы вам не советовал это делать, товарищ Урумов, — сдержанно заметил Скорчев.

Странно, но, услышав этот ответ, Урумов вдруг почувствовал облегчение.

— Почему, Скорчев? — спросил он спокойно.

— Разговоры пойдут, товарищ Урумов… А вы всегда были человеком с безупречной репутацией.

— Ну, наверное, с не столь уж безупречной, если ее так легко подмочить. Но дело не в этом. Скажите, Скорчев, положа руку на сердце, имею я право закрыть дорогу талантливому молодому человеку только потому, что он имеет несчастье быть моим племянником?

— Я вас прекрасно понимаю. И все же, может быть, разумнее подыскать ему какое-то другое место. Например, в университете… Я могу этим заняться.

— Но он интересуется именно нашими проблемами. И, в частности, моими опытами. Я уже стар, Скорчев, вряд ли я продержусь еще долго. Должен же я кому-то передать свое дело?

— Ваше дело… — начал Скорчев.

Внезапно Урумову пришел в голову отчаянный ход.

— Вы читали мою статью в «Просторах»?

— Разумеется, — ответил Скорчев.

Урумов совсем уже собрался было сказать: «Так вот, это статья не моя. В сущности, она написана моим племянником». Но слова замерли у него на губах. В голосе Скорчева академику почудилось нечто такое, что заставило его внимательно взглянуть на своего заместителя.

— И каково ваше мнение?

Урумов затаил дыхание, опасаясь спугнуть собеседника. От смущения резиновое лицо Скорчева стало совсем бескровным, как целлулоидное.

— Я прочел ее очень внимательно, — проговорил наконец Скорчев. — И я скажу вам прямо… Не знаю, поймете ли вы меня… У меня как-то не возникло желания проникнуть поглубже в ее суть.

— Почему?

Академик почувствовал, что голос у него прозвучал очень строго, правда, всего одной нотой строже, чем ему бы хотелось. Ни в коем случае нельзя спугнуть заместителя!

— Я понимаю, это не научный труд, — нехотя продолжал Скорчев. — Эту статью, вероятно, надо рассматривать скорее… как это… как эссе. Так я к ней и отнесся. Потому что мне просто страшно заглядывать в суть проблемы.

В первую секунду Урумов не поверил своим ушам.

— Как понять этот ваш страх? — терпеливо спросил он.

— Как вам сказать… Во-первых, это вне круга моих занятий. И, во-вторых, подобные выводы, мягко говоря, могут прозвучать достаточно пессимистично. Они могут породить в нашем обществе уныние, даже панику.

Урумов нахмурился. И все-таки он был благодарен заместителю за то, что тот искренне высказал ему свое мнение.

— Видите ли, для меня важнее всего установить истину. А уже затем можно определять ее ценность.

— Но это не может быть истиной! — как будто даже испуганно воскликнул Скорчев. — Вы же и сами говорите об этом только как о предположении.

— Да, конечно. Но оно подкреплено немалым количеством фактов…

— Я не могу с вами спорить, товарищ Урумов! — устало проговорил Скорчев. — Я слишком уважаю вас, чтобы считать этот ваш поступок легкомысленным, но должен вам сказать, что в институте идет серьезное брожение. Против вашей статьи, я хочу сказать.

— Неужели? — встрепенулся Урумов.

— К сожалению. В конечном счете, вы руководите важным институтом. И внезапно поражаете собственных сотрудников идеями, которыми никогда с ними не делились. А ведь мы служим общему делу и делаем его все вместе. Чтобы отвечать за него тоже вместе.

Академик смотрел на него, пораженный. Эта простая мысль до сих пор не приходила ему в голову.

— Да, вы правы! — сказал он тихо. — Все дело в том, что иногда и ученые не верят в собственные открытия. Даже если они бесспорны. Потому что бесспорные истины и есть самые спорные.

На этот раз замолчал заместитель. Молчание тянулось довольно долго, наконец академик сказал:

— Хорошо, вы там подумайте с секретарем парткома, назначьте собрание. На нем я подробно объясню все, что касается моей работы. И извинюсь, если нужно.

— Нет, вы не должны извиняться! — как-то даже испуганно воскликнул Скорчев. — Вам нужно разумно защитить эту вашу… э-э-э… гипотезу и показать, что из нее можно сделать полезные выводы!

Слово «гипотеза» он выговорил с явным трудом. Академик встал из-за стола и в задумчивости подошел к окну. Солнце кое-где пробило туман и сверкало на влажных спинах машин, оставленных во внутреннем дворе института. Вон та, цвета томатной пасты, принадлежит доценту Азманову. Красивая машина, всегда отлично вымытая. Идеально подходит к знаменитому доцентову пиджаку из шотландского твида цвета сушеной моркови. В конечном счете Уэлч прав: интуиция — это действительно чувство истины, независимо от того, как оно возникает,

— Эту кампанию возглавляет доцент Азманов? — внезапно спросил он Скорчева.

Доцент Азманов. Урумов ясно представил себе его лысую голову, круглую и блестящую, как каштан. Явственное ощущение какого-то смятения, наступившего за его спиной, доставило ему удовлетворение. Наконец-то он добрался до клаксона, правда, нажал его недостаточно сильно, чтобы вызвать звук.

— На собрании выяснится, кто что думает, — ответил Скорчев.

Да, ясно. Уэлч прав.

— Так как же с ассистентским местом?

— Пусть ваш племянник подает документы! И чем раньше, тем лучше.

— Да, разумеется, пока я еще директор! — неожиданно засмеялся Урумов.

Скорчев промолчал. Похоже, еще одно прямое попадание. Впрочем, заместитель, вероятно, имеет все основания так думать: раз уж колесо завертелось, все может случиться. Когда он вернулся к столу, Скорчев смущенно встал.

— До свидания, товарищ Урумов. Боюсь, я встревожил вас больше, чем следует.

— Ничуть! — улыбнулся Урумов. — В моем возрасте терять уже нечего.

Скорчев кивнул и вышел, брюки крутились вокруг его кривых ног. Академик прошелся по кабинету. Брожение! Вот уж чего он никак не ожидал! Академик не чувствовал ни обиды, ни огорчения — только удивление. За все эти десятилетия никто никогда не пытался оспорить его власть. И даже усомниться в ней. И старшинство и авторитет его были непоколебимы, заслуги — более чем внушительны. Справедливо пли нет, но у него было всемирно известное научное имя, он состоял действительным членом нескольких академий. И вдруг по первому же поводу — брожение! А может, Скорчев просто преувеличивает?

Урумов попытался заняться отчетом, но работа не спорилась. Впрочем, она, хоть и медленно, все же продвигалась вперед. Как всегда, в институте все шло гладко, кроме, может быть, лаборатории. Это показалось ему странным. Заведующий лабораторией был одним из самых способных и трудолюбивых сотрудников института. Если уж у него застопорилась работа, то у кого тогда она может ладиться! И вдруг он понял, что, в сущности, совсем не знает своих сотрудников. Для него они были чем-то вроде символов исполняемой ими работы. Отсюда и все неожиданности. Чувства, страсти, амбиции — все это, вероятно, тлело, а может быть, даже пылало под кровом института, а он даже не подозревал об этом. Урумов сунул руки в карманы пиджака и отправился в лабораторию.

Услышав приглушенные линолеумом шаги, Аврамов удивленно оглянулся на шефа. Заведующий лабораторией производил довольно-таки невзрачное впечатление. Сухое аскетическое лицо никак не подходило к его мускулистому телу. Но зато голова у него была отличной лепки, особенно углубления на висках. Аврамов повернулся на винтовом табурете, на виноватого он ничуть не был похож.

— Как дела? — спросил Урумов и подсел к нему поближе.

— Хорошо, — ответил тот кратко.

Ко всему прочему в его голосе звучали самоуверенные нотки.

— Не сомневаюсь, что хорошо, но из отчета этого не видно.

— Из отчета? — рассеянно спросил Аврамов. Мысли его явно были где-то далеко. — Да, конечно. Но ведь отчеты — это просто формальность. Их же никто не читает.

— Даже я? — улыбнулся Урумов.

— Вам-то уж это совершенно ни к чему. Важно то, что в действительности происходит сейчас в лаборатории. — Аврамов на секунду задумался и добавил без тени раскаяния: — И все же я немного виноват перед вами.

— Вот как?

— Наверное, надо было раньше рассказать вам! — продолжал Аврамов, и академик отчетливо уловил в его голосе скрытое волнение. — Но мне кажется, что я пришел к чему-то важному, товарищ Урумов. Своим самостоятельным путем. Возможно, это принесет пользу и вашей работе.

Академик внимательно взглянул на него. Своим путем — очень даже неплохо.

— По какой проблеме?

— Катализ обмена веществ. На уровне клетки и клеточного ядра.

— Интересно… И к чему же вы пришли?

— Я натолкнулся на эту проблему в какой-то степени случайно, в ходе ваших опытов. Но не решался сказать вам, чтобы не выскакивать раньше времени. Вы же знаете, такие вещи, пока их не докажешь, могут показаться абсурдными.

— Еще бы не знать! — кивнул Урумов, удивленный странным совпадением проблематики. — Вы, разумеется, имеете полное моральное право завершить эти опыты самостоятельно. Это и называется авторским правом, хотя у нас, кажется, с этим не очень считаются.

— Нет, нет, я не о том! — живо воскликнул Аврамов. — Мне ведь очень была нужна ваша помощь. Но я боялся показаться смешным. Как вы сами сейчас убедитесь, случай здесь несколько особый.

Урумов был уверен, что руки его сотрудника взмокли от волнения, он украдкой вытер их о халат, и без того не безукоризненно чистый.

— Что ж, тогда рассказывайте. Постараюсь помочь, не угрожая вашему авторству.

И Аврамов стал рассказывать, притом довольно возбужденно. Чем дольше он говорил, тем больше росло его возбуждение, углубления на его висках пульсировали, как живые. Академик слушал молча, на лице у него ничего не отражалось. Но чем дальше, тем сильнее сжималось и болело его сердце. Он прекрасно знал, что ему придется высказать свое мнение. И именно этого боялся. Наконец Аврамов кончил и взглянул на него с такой немой надеждой, что академику стало не по себе.

— Сколько времени вы работаете над этой проблемой? — мягко спросил он.

— Около года.

— Но это же колоссальная работа! Когда вы успели?

— Да, я вас понимаю, — сразу приуныв, ответил Аврамов. — Но основную часть опытов я ставил в нерабочее время.

— Почему в нерабочее время?

— Чтобы не пострадала моя текущая работа… И ваши опыты.

Урумов не ответил. Что текущая работа все-таки пострадала, было очевидно. Но беда не в этом. Вопрос в том, с чего начать. Или прямо сказать ему всю правду?

— Очень сожалею, коллега, но я должен вас разочаровать, — начал он наконец.

— Разочаровать? — Аврамов недоверчиво взглянул на него.

— Дело в том, что то, чего вы добились с таким трудом, уже открыто. Вы не знаете английского, вот в чем беда. А это научное сообщение было напечатано в Штатах еще полгода назад.

Аврамов сильно побледнел.

— Не может быть! — пораженный, проговорил он.

— В самом деле неприятно, — согласился Урумов. — И все же то, к чему вы пришли, делает вам честь. Искренне говоря, я просто поражен. Знаете, где велись подобные опыты? В Иэльском университете. У них, пожалуй, лучшая в мире лаборатория с самой совершенной аппаратурой.

Но Аврамов словно бы его не слышал.

— Столько труда! — прошептал он чуть слышно. Это была действительно драма — академик понимал это, как никто другой. Столько труда, столько усилий, столько надежд! И в результате — абсолютный нуль.

— Что делать, такое и раньше случалось. И все-таки у вас есть очень серьезное утешение, даю вам честное слово. Там над этой проблемой бился целый штат всемирно известных ученых. Истрачены миллионы долларов. А вы все сделали сами.

— Вы мне не верите? — встрепенулся Аврамов.

— В каком смысле?

— Может быть, вы считаете, что я присвоил их выводы?

— Глупости! — проворчал академик. — Зачем вам это? Чтобы поставить в смешное положение и институт, и себя самого?

Аврамов нервно выдвинул какой-то ящик и вытащил оттуда кучу тетрадей.

— Вот мои записи! — сказал он. — Я вел их подробно, день за днем. Все датировано. Очень прошу вас их просмотреть. Может быть, из этого еще можно извлечь какую-нибудь полезную идею?

В голосе у него послышались умоляющие нотки, наверное, ему было невыносимо трудно примириться с мыслью, что все его труды пошли прахом.

— Хорошо, — кивнул академик.

Начался обеденный перерыв. Академик и Аврамов вышли вместе. Когда заведующий лабораторией снял халат, Урумов, может быть, впервые за последние несколько лет увидел его костюм. Он был очень изношен, а рубашка, да и галстук тоже давно потеряли свой настоящий цвет. Вообще вид у Аврамова был холостяцкий, все на нем выглядело ветхим и потрепанным, в том числе и ботинки, которые бог весть с каких пор не видели ни ваксы, ни щетки. Может, он действительно холостяк? Это показалось ему невероятным. Как ни странно, но академик до сих пор даже не задавался вопросом, женат ли один из самых близких его сотрудников, ни разу не сел с ним за один стол. Это было так по-урумовски — жить, замкнувшись в своей работе, и никогда не смешивать дело с дружбой и личными отношениями. У его отца тоже не было друзей среди медиков, больше того, он упорно их сторонился.

— Извините, — осторожно спросил Урумов, — у вас есть дети?

Поставленный так вопрос звучал гораздо деликатнее, чем если бы он спросил напрямик: «Есть ли у вас жена, мой друг?»

— Конечно, — удивленно ответил Аврамов. — Двое, и уже большие.

— Сколько им лет?

— Сын — студент первого курса, а дочь…

Он как-то неловко оборвал фразу, лицо его посерело.

— Какие-нибудь неприятности?

— Довольно большие, — неохотно ответил Аврамов. — У нее глаукома, к тому же в очень тяжелой форме. Не знаю, удастся ли спасти ее от слепоты.

— Сколько же ей лет?

— Всего двенадцать… Очень тяжелый случай, как видите. Я сделал все, что было в моих силах, и за границу куда только ее не возил. Сейчас она в Вене вместе с матерью…

Вот это было в самом деле тяжелым испытанием — двенадцатилетняя девочка, которой угрожает полная слепота. Похоже, у каждого человека, в каждой семье есть какое-нибудь свое горе, иногда скрытое и невидимое, иногда — на глазах у всех. И Урумову стали понятны и его бедность, и его поблекший вид. Вероятно, нелегко было ему при его скромных средствах посылать жену и дочь в зарубежные столицы.

— Надо было сказать мне, — с легким упреком сказал академик. — Я постарался бы как-нибудь помочь вам через министерство.

— Они и так делают, что можно, — как-то устало ответил Аврамов, — но они тоже не все могут.

— Почему?

— Все-таки заграница… Да и девочка не может ездить одна.

— Есть же, наверное, еще какие-нибудь возможности. И фонды.

— Не знаю! — вздохнул заведующий лабораторией. — Но закон есть закон, нельзя без конца растягивать его, как кому вздумается.

Урумов чуть не сказал — можно! — но благоразумно промолчал. Незачем внушать человеку излишние надежды. Только тут он понял, что Аврамов, вероятно, рассчитывал и на свое открытие. Даже практически неприменимое на первых порах, оно наверняка принесло бы ему что-то. Человек, видно, по уши в долгах и не знает, как расплатиться с друзьями и родственниками.

Они молча шли вместе до перекрестка, где должны были расстаться. Академик протянул Аврамову руку.

— Я сегодня же просмотрю ваши записи. В данном случае очень важно, каким путем вы пришли к своему открытию. Вы ведь знаете, если у теоремы два доказательства, оба имеют законную силу, но преимущество всегда на стороне более краткого и эффектного.

В глазах Аврамова блеснула надежда и тут же погасла.

— Вы хотите меня утешить, — сказал он. — Но это, к сожалению, не теорема. Какой смысл еще раз изобретать велосипед?

— Смысл есть. Велосипед изобретали несколько раз. И, как вы знаете, первый был ужасно смешон.

— Ничего, прочтете, тогда поговорим.

Обедал Урумов в глубокой задумчивости под укоризненным взглядом сестры. Та сварила ему любимую его чечевичную похлебку. Делала она ее редко, чтобы брат к ней не слишком привыкал, но сейчас он поглощал ее совершенно равнодушно. Словно на землю выплескивает, — сжималось сердце у несчастной сестры. Наконец она не выдержала и возмущенно бросила из-за его спины:

— Да это же чечевица!

— Вижу! — удивленно ответил брат. — И чудесная!

— Чудесная! — огорченно ворчала она. — Очень ты замечаешь, что тебе дают.

И вышла из кухни. Можно подумать, что в этом идиотском современном мире так просто найти чечевицу и чабрец. Нет, лучше она пойдет домой, там ее оболтус вот уже третий день жует какое-то жаркое с перегретым салом. Совесть так внезапно ужалила ее, что она отшвырнула войлочные тапки и яростно нахлобучила любимую свою зеленую шляпку с искусственными вишенками.

— До свиданья! — сухо сказала она с порога кухни.

Академик рассеянно вылавливал из чечевицы зубчики чеснока.

— До свиданья!.. И скажи Сашо, пусть зайдет ко мне вечером.

— Скажу, но завтра ты у меня получишь на обед деревяшку с луком. Все равно не замечаешь, что ешь.

Весь остальной день Урумов просидел над записями Аврамова. И когда наконец кончил, не испытал ничего, кроме подавленности и раздвоения. К сожалению, Аврамов использовал тот же метод, что и американцы. Но он шел гораздо более прямым путем, изумившим его своим остроумием и эффективностью. Перед ним все больше раскрывался образ действительно блестящего ученого, обладающего огромным опытом и находчивостью. И все же за это его открытие никто не даст и ломаного гроша, очень уж мало кто может оценить его по существу.

Академик с грустью смотрел на ветхие потрепанные тетради. У большинства были вырваны страницы — наверное, Аврамов использовал старые тетради своих детей. Все было записано точно и аккуратно, четким и решительным почерком. По-видимому, таким же был и его характер, но житейские невзгоды подавили и сломили его.

Часов в семь в дверь позвонили, свободно, как это делают свои люди. Пришел Сашо. Академик, разумеется, совсем забыл, что просил племянника зайти. В слабом свете прихожей на лице его не было заметно ничего — ни недовольства, ни благоволения. Но Сашо как будто был не совсем таким, как обычно, — какая-то сдержанность, может быть, даже затаенная враждебность чувствовалась в его поведении. Усевшись на свое привычное место, он не откинулся, как всегда, на спинку, а остался сидеть на краешке, прямой и настороженный.

— Ладно, не изображай оскорбленную невинность, мой мальчик! — засмеялся Урумов. — Можешь завтра подавать документы.

— Очень нужно! — передернул плечами Сашо. — В случае чего я и свитера могу вязать.

— Чем злиться, лучше сводил бы куда-нибудь дядюшку и угостил хорошенько.

— Куда же тебя сводить?

— Откуда я знаю? Как ты считаешь, какой ресторан сейчас самый модный?

— Сейчас в моде загородные кабачки, — ответил молодой человек. — Ездят туда на служебной машине и с секретаршей. А для маскировки прихватывают с собой первого попавшегося иностранца, и тогда все идет за счет государства.

— А отдельные кабинеты там есть? — полюбопытствовал Урумов.

— Какие отдельные кабинеты?

— Ничего не знают! — снисходительно пробурчал дядя. — Отдельный кабинет — это уединенный уголок, где можно укрыть даму, чтобы ее не скомпрометировать.

— Вернее, где можно укрыться самому, чтобы дама не скомпрометировала тебя. Но у меня, к сожалению, нет таких связей.

— Тогда к чему нам с тобой эти кабачки?

— Ты прав, тем более что гораздо проще пойти в Русский клуб.

В Русский клуб они отправились пешком, чтобы размяться. Дул легкий вечерний ветерок, в воздухе мелькали одинокие снежинки. Но большого снегопада не ожидалось — небо совсем прояснилось. Над самым горизонтом висела желтая луна, словно тыква, рассеченная тонкими перьями облаков. Оба взглянули на нее с некоторой опаской, словно от луны и впрямь мог отвалиться ломоть и свалиться на старую грешную землю. Академик старался идти в ногу с Сашо, их шаги с приятной гулкостью отдавались в морозном воздухе.

В большом зале ресторана было довольно прохладно, почти холодно. В этот ранний час занят был пока только один столик, официанты зябко ежились по углам. Сашо нашел удобное место, подальше от окон. Усевшись, молодой человек энергично потер руки.

— Вот что, дядя, — весело сказал он, — давай, чтобы согреться, закажем глинтвейн. В красивом фарфоровом кувшине с ломтиками яблок и пряностями.

— Подойдет! — охотно согласился академик.

Приблизился официант, довольно пожилой, с жесткими короткими волосами, настолько белыми, что казалось, он целый день начищал их щеткой. Сашо сразу же заметил на его лице какое-то особое почтение.

— Приготовим специально для господина профессора, — любезно проговорил официант.

Только тут академик поднял голову и взглянул на него.

— Ваше лицо мне знакомо.

— По Юнион-клубу, — все так же любезно пояснил официант. — Вы бывали там с вашим отцом еще до сорок четвертого.

— Да, да. Теперь я вспоминаю.

— Я десять лет там работал! — с плохо скрываемой гордостью продолжал официант. — Мне доверяли самые ответственные столы… Даже регентов приходилось обслуживать.

Произнеся эту сакраментальную фразу, он важно удалился на кухню. Сашо еле удержался от улыбки.

— До чего же он тебе обрадовался, дядя. Уверен, что этот тип принял тебя за какую-то буржуазную реликвию.

— А что, разве это не так?

— Еще бы! По-моему, ты похож на маркиза Эксетера. Вернее, это ему следует быть похожим на тебя, если он дорожит своим титулом.

Глинтвейн обладает некоторыми весьма интересными и скрытыми свойствами. После первого же бокала уши маркиза Эксетера приобрели цвет вишневого сиропа. После второго он подробно передал племяннику свой разговор со Скорчевым. Передал, прекрасно понимая, что делать этого не следует, но язык, вероятно от пряностей, страшно чесался. Однако Сашо, даже после третьего бокала, выглядел весьма озабоченным.

— Ты поторопился! — сказал он после некоторого размышления.

— С чем?

— Да вот, с собранием. Наука есть наука, ее проблемы не решишь голосованием. Это знал еще Аристотель.

— И что, по-твоему, может произойти на собрании?

— Могут выразить тебе недоверие.

— Глупости! — отмахнулся академик. — В науке это не так легко. Сделал ты что-нибудь или не сделал — все налицо.

После глинтвейна не пьется ничего, кроме опять-таки глинтвейна. Когда опустел и второй кувшин, дядя прилежно съел свой ромштекс с луком и сонно взглянул на племянника. Пора было уходить. На улице луна уже собрала воедино все свои куски, и лик ее сейчас смотрел ясно и умудренно. Какие-то смутные мысли вертелись в голове академика, пока он глядел на луну. Что бы там ни случилось на собрании, ему все равно, ему теперь действительно все равно. Мальчик продолжит начатое им дело и наверняка достигнет гораздо большего. Только бы ему не помешали. Но он упорен, сумеет преодолеть все, так что да будет благословен день, когда он отбросил свою щепетильность.

— Дядя, мне давно хочется тебя спросить, — внезапно заговорил Сашо. — Только все было как-то неудобно.

— Мне тоже неудобно такое слушать. Спрашивай о чем хочешь.

— Скажи, дядя, почему ты не в партии?

— По-твоему, это так важно?

— Конечно, важно. Сейчас твои позиции как директора были бы намного прочнее.

Академику стало неприятно.

— Я ничуть не держусь за свое место.

— Дело не в месте, а в позиции. Неужели ты не встанешь на защиту своих научных идей?

— А тебе не приходит в голову, что членство в партии надо еще заслужить?

— А ты что, не заслужил? Я слышал, что все Урумовы по традиции русофилы и республиканцы.

— Это верно, мой мальчик. Но все же вряд ли этого достаточно.

— А что еще нужно? Разве обязательно, чтобы ты сражался на баррикадах?

— Нет, но если б я хоть воду бы подносил…

— Ты просто не хочешь мне отвечать, — пробурчал Сашо. — А я думаю, что тебя нарочно придерживают… Нужно же, чтобы какой-нибудь авторитетный человек представлял беспартийных. На этих… как их там… форумах.

Академик промолчал. Никто до сих пор не знал, что случилось в ту страшную ночь. Никто его не спрашивал, никому он ничего не рассказывал. Это не было взвешено ни на каких весах, не упоминалось в официальных анкетах. Он пытался об этом забыть, и в какой-то мере это ему удалось.

Последние месяцы войны он провел в эвакуации в Банкя[6]. Жил он один в мансарде чьей-то дачи, набитой беженцами. Жена его уехала в еще более безопасное место — к какой-то своей приятельнице в Чамкорию. Бомбежки уже прекратились, но американские самолеты днем и ночью с гулом проносились над тихим курортным поселком. Теперь у них было другое дело — они непрерывно бомбили нефтяные заводы в Плоешти. Со своего крохотного деревянного балкончика Урумов наблюдал за их неторопливым полетом. Белые, почти прозрачные самолеты проносились в чистом летнем небе, и никакие истребители их не преследовали, молчали даже зенитные батареи, скрытые в предгорьях Люлина. Наверное, боялись, как бы «летающие крепости», разъярившись, не сбросили на них свой страшный груз.

Великий день пришел неожиданно, совсем не так, как он себе это представлял. Не было ни баррикад, ни стрельбы, ни хмурых рабочих, опоясанных пулеметными лентами, как это он видел в советских фильмах. Просто какие-то парни с осунувшимися лицами и красными повязками на рукавах возбужденно носились туда-сюда и, на первый взгляд, ничего не делали. Это, конечно, было не совсем так, потому что они без боя заняли все официальные учреждения и провозгласили новую власть. В районе Банкя были расположены крупные войсковые соединения, которые могли бы раздавить их одним ударом. Но они этого не сделали. Видимо, армия тоже была в руках повстанцев; впрочем, пока еще ничего нельзя было понять. Но парни с повязками с каждым днем выглядели все увереннее, у всех появились новехонькие немецкие автоматы. Ходили слухи, что Красная Армия вот-вот вступит в Софию.

Правда, ночи были беспокойными. Как только поселок погружался во тьму, начиналась стрельба. Стреляли повсюду — на окраинах, в покрывающих окрестные холмы лесах, в самом поселке. Может быть, это постреливали солдаты на постах, чтобы дать о себе знать друг другу, а может, ночные патрули — просто так, для храбрости. Впрочем, возможно, это и вправду были перестрелки, потому что ночами по всему поселку производились обыски. Как эта горстка людей успевала столько всего сделать — Урумов просто не мог понять. Наверное, они не спали ни днем, ни ночью. Иногда он проходил мимо здешней крепости свободы — перед дверью обычно стоял парнишка в штатском, вооруженный автоматом и несколькими гранатами, и это было все.

Прошло около недели, а советских войск еще не было. Иногда из Софии приезжали легковые машины, битком набитые вооруженными людьми, улицы оживали. Однажды даже состоялся митинг, но профессор на него не пошел, хотя ему было бы любопытно услышать, что могут сообщить ему эти ребята. Людей с красными повязками стало больше, чем всех остальных. Урумов чувствовал, что революция набирает силу.

Однажды ночью, часов около десяти, кто-то постучал к нему в дверь. Сердце у Урумова сжалось — кто бы это мог быть в такое время? Охваченный дурными предчувствиями, профессор встал и открыл дверь.

На пороге стоял незнакомый человек, одетый в новую спортивную куртку. Низко надвинутая фуражка почти скрывала его глаза. Но то, что Урумов увидел прежде всего, была красная лента на левом рукаве с двумя буквами «ОФ» — Отечественный фронт. Однако в тот момент профессор не мог сообразить, что это может для него значить — надежду или смертельную опасность.

— Здравствуйте, профессор! — сказал человек и приподнял фуражку.

Только теперь Урумов его узнал — это был Кисев, тот самый полицейский офицер, который когда-то познакомил его с Наталией.

— Ты? — пораженный, спросил Урумов.

Кисев только кивнул, отстранил его рукой и вошел. Потом старательно прикрыл дверь и снял фуражку.

— Не бойся, я ничем не скомпрометирован! — спокойно сказал он. — А это для маскировки, — кивнул он на повязку.

— Мне некого бояться! — сухо ответил Урумов.

Кисев осмотрел комнату, вид у него был слегка разочарованный.

— Я думал, у тебя две кровати. Где же спит твоя жена, когда сюда приезжает?

— Она не приезжает, — сдержанно ответил Урумов. — Сейчас, чтобы попасть куда-нибудь, надо иметь крылья.

Но Кисев словно бы его не слышал, глаза его все так же обшаривали комнату, потом остановились на низенькой дверце рядом с окном.

— Дверь на балкон?

— Да. Крохотный декоративный балкончик. Раньше на него садились только голуби, а сейчас и они исчезли.

— Еще бы не исчезнуть, — сказал Кисев, блеснув белыми зубами. — Теперь у всех есть оружие, вот и стреляет каждый, кому не лень.

Он прошелся по комнате, потом спокойно сказал:

— Слушай, Урумов, эту ночь мне придется провести у тебя.

Этого он никак не ожидал услышать.

— Почему? — спросил он удивленно. — Ты же ничем не скомпрометирован?

— Для верности, — ответил тот. — Не бойся, я посижу вот па этом стуле. Может, у тебя есть хотя бы лишнее одеяло?

— Нет, — ответил Урумов.

Теперь ему стало окончательно ясно, что Кисев укрывается от властей. Иначе зачем бы ему понадобилась эта повязка? Но виновен Кнсев или невиновен, Урумов прекрасно знал, что не откажет ему в убежище. Это было у Урумовых в крови — они никогда не отказывали человеку, нуждающемуся в помощи. Даже его богатые предки, стамбульские купцы, жившие главным образом милостями турецких властей, укрывали, если верить семейным преданиям, Раковского[7] и многих других революционеров.

Кисев сел, не ожидая приглашения, и не на стул, а на кровать. И только теперь расстегнул куртку. Красивая спортивная рубашка, кожаный ремешок с золотой пряжкой, хорошо сохранившаяся фигура, круглое лицо — гладкое, белое, чистое. Урумову показалось, что они молчат целую вечность. Наконец Кисев провел рукой по волосам, словно проверял, что от них осталось, и сказал:

— Видишь, до чего мы доигрались?

— Во всяком случае — не я! — сухо ответил Урумов. — Я никогда не имел с немцами ничего общего.

Интуиция подсказывала ему, что с Кисевым надо быть как можно более осторожным.

— Не ты один. Я, как ты знаешь, Урумов, — демократ, наша партия имеет саэих представителей в Отечественном фронте. Правда, лично я этого не одобряю.

— Почему?

— Как почему? Я знаю, ты тоже демократ, хотя в более широком смысле слова. Скажи мне, Урумов, есть ли смысл сбрасывать одну диктатуру, чтобы тут же обречь себя на новую, еще более кошмарную и кровавую. Спастись от одной тирании, чтобы получить другую. Хватит с нас фашистского варварства, к чему нам еще и азиатское. Мы — цивилизованные люди и, слава богу, живем в цивилизованной стране.

Теперь Урумов окончательно понял, что с гостем надо вести себя крайне осторожно. Этот мягкий ухоженный человек, сидящий на его кровати, не сама ли это смерть? Никто не может сказать, как выглядит смерть, у нее ведь бывают и бархатные лапки.

— Не знаю, может быть, ты преувеличиваешь… Если верить радио, коммунистов в кабинете меньшинство.

— Меньшинство? — Кисев с презрением взглянул на собеседника. — Ты здесь, на улицах Банкя, видел кого-нибудь, кроме коммунистов?

— Это еще ничего не значит. На тебе тоже красная повязка.

— Значит, Урумов, значит! Они — организованная сила и крепко держатся друг за друга. А у нас каждый цепляется за свою ручку в трамвае.

Кисев сунул руку в карман и вытащил оттуда пачку сигарет «Томасян», дубль-экстра, каких давно уже не было в продаже. Нежный шелест станиолевой обертки внезапно напомнил Урумову о прежних спокойных годах.

— Ты в какой партии? — вдруг спросил Кисев. — Насколько я знаю, в радикальной.

— Мы, Урумовы, потомственные радикалы, — кивнул он.

Это была правда. После Освобождения их купеческий род быстро пришел в упадок, большинство потомков выбрало себе свободные интеллектуальные профессии. Среди них были учителя, врачи, адвокаты, высшие судебные чиновники. Почему бы им и не быть радикалами?

— Не так уж плохо, — пробормотал Кисев. — Радикалы или еще кто, все равно. Сейчас мы должны быть вместе, как пальцы в кулаке.

Урумов невольно рассмеялся.

— Не будет ли он слабоватым, наш кулак? Красная Армия свободно передвигается по всей Болгарии.

— Ну и что из этого? — резко спросил Кисев. — Ты думаешь, что за спиной Красной Армии будут возникать только большевистские правительства? Дураков нет… Союзники в Ялте договорились твердо — всюду свободные выборы под контролем союзнических комиссий. И кроме того, в Болгарии, конечно, русские, но ведь в Греции — англичане.

— Первый раз слышу! — поразился Урумов.

— Потому и не слышал, что наши газеты об этом молчат. Сейчас все дело в том, Урумов, кто кого опередит. Если нам удастся установить демократическое правительство, весь мир будет с нами.

Кисев говорил ровным голосом, но Урумов чувствовал, как все в нем дрожит от волнения. И несмотря на это, он рассуждал логично и разумно. Теперь он ничуть не походил на прежнего пустого гимназистика.

— Сейчас нам нужны умные, прогрессивные люди, — говорил он. — Ничем не скомпрометированные. В этой новой ситуации я вижу тебя на самой вершине пирамиды, дорогой Урумов. Ваша партия не так уж многочисленна.

— А себя кем ты видишь? — в шутку спросил Урумов. — Министром внутренних дел?

— Почему бы и нет? — не без досады ответил гость. — По традиции, это министерство всегда за демократами. Имя Мушанова — символ порядка и демократии. Наша партия — единственная, которая при всех обстоятельствах стояла за Тырновскую конституцию[8].

Тут где-то неподалеку раздалась беспорядочная стрельба. Кисев вздрогнул и прислушался, лицо его впервые за весь вечер приобрело резкое и напряженное выражение. Но через минуту-другую стрельба стихла так же внезапно, как и началась. Урумов заметил, что гость вздохнул с облегчением.

— И кто, по-твоему, даст тебе это министерство? — осторожно спросил Урумов.

— Есть кому!.. Но, конечно, не ты. Мы с тобой — лояльные мирные граждане, а не мальчишки, которые размахивают на улицах автоматами. Политику нельзя делать на улицах. Она делается и будет делаться в кабинетах лучшими умами нации.

Вновь раздалась стрельба, на этот раз совсем близко. Стреляли из автоматов, время от времени доносился пистолетный выстрел.

— Мальчишки! — проговорил с ненавистью Кисев. — Ворон пугают. Но это им не поможет. Ты служил в армии?

— Слава богу, нет.

— И правда, слава богу. Но если бы служил, то знал бы, что у нас нет более боеспособного и патриотически настроенного соединения, чем Школа офицеров запаса. Все ребята там со средним образованием, развитые, толковые. Да и происходят они из самых здоровых слоев народа. Среди них нет маменькиных сынков. — В глазах бывшего полицейского вдруг вспыхнула экзальтация. — Вот так. Они-то и провернут это. дело. Сегодня ночью или, самое позднее, завтра они вступят в Софию и захватят власть. Правительство Отечественного фронта сохранится, но без коммунистов. С коммунистами в правительстве мы не можем рассчитывать на щедрую помощь Запада. А без нее нам не подняться из развалин.

Словно бы испугавшись собственных слов, Кисев опасливо оглянулся на дверь. Но в доме было тихо, все, верно, давно уже спали. И все-таки кто-то должен же был открыть Кисеву входную дверь? Скорее всего кто-нибудь из его сообщников. Урумов безошибочно угадал, что именно произошло в эту минуту — Кисев явно сказал ему больше, чем хотел. И вольно или невольно сделал его своим соучастником. Урумову не оставалось ничего иного, как поскорее сменить тему.

— А ты чем занимался последние годы?

Кисев пробормотал, что он был председателем какого-то смешанного общества и занимался экспортом в Германию.

— Значит, и ты кое-что подбрасывал дракону? — усмехнулся Урумов, но тон его оставался по-прежнему дружеским.

— Прокисшую фруктовую пасту да кизиловое повидло, — сказал Кисев.

Неужели на этом можно что-то заработать? Да, и неплохо. У него хорошая квартира на улице Априлова, легковой «бенц». Правда, «товарищи» реквизировали машину, вот расписку дали. Он даже показал Урумову расписку, написанную от руки крупным женским почерком. Урумов быстро сообразил, что раз Кисев был в милиции и его не задержали, значит, у властей пока нет к нему претензий. Но что все это значит? Зачем ему скрываться, если он вне подозрений?

— Вот что, вдвоем тут спать невозможно, нет места, — сказал Урумов. — Я пойду к Грозеву, у него здесь своя дача, и переночую там на кухне.

— Кто этот Грозев?

— Профессор Грозев, ты должен его знать.

— Вроде знаю, — проворчал Кисев неуверенно. — И что ты ему скажешь?

— Скажу, что внезапно приехала жена. Или, хочешь, я тебя отведу к профессору?

Кисев, колеблясь, взглянул на стул, на котором ему предстояло провести ночь.

— Иди лучше ты!.. Да захвати утром чего-нибудь поесть.

Выйдя на улицу, Урумов почувствовал такую тяжесть в ногах, словно ни разу за день не присел. Он шел медленно, перед глазами все плыло. Фонари не горели, и он с трудом угадывал дорогу. Но и останавливаться было опасно, того и гляди, просвистит пуля. А он испытывал непреодолимую потребность остановиться, подумать. Он и вправду шел к даче Грозевых. А может быть, надо было идти совсем в другом направлении.

Урумов не знал, что такое революция. Но что такое контрреволюция, он помнил прекрасно. Во время Сентябрьского восстания[9] он был студентом последнего курса, тогда к его отцу без конца приходили напуганные, охваченные ужасом люди, часами рассказывали о массовых убийствах и репрессиях в восставших районах. Но еще более сильное впечатление произвели на него события 1925 года — взрыв в соборе[10] и последовавшие затем убийства — чуть ли не у всех на глазах, в самом центре города были убиты десятки и сотни людей: депутаты, врачи, адвокаты, поэты. Он был лично знаком с Гео Милевым и просто не мог себе представить, чтобы такой исключительный человек, такая яркая личность, погиб, словно скотина на бойне. А о трагической гибели Косты Янкова рассказывали кал о необыкновенном подвиге. Урумов не мог бы точно определить, что такое величие, но в те дни он впервые почувствовал, что в какой-то степени постиг то самое святое и самое трагическое проявление человеческого духа, которое называется самопожертвованием. Янкова он как-то видел в кабинете отца — элегантный, изысканно одетый мужчина с сильным и выразительным лицом. Каждый его жест, каждое движение говорили о совершенстве и железном самообладании. Этот образ отнюдь не совпадал с его, Урумова, представлением о святых и христианских мучениках. Янков был таким же, как его отец, и в то же время совсем другим — неизмеримо более сильным и уверенным в себе и в том, чему он служил.

Но сейчас Урумов думал не об этом. Он думал о себе и о своей незапятнанной совести. Что такое совесть и как он должен поступить в этой непонятной и страшной ситуации? К чему обязывает его честь? Может быть, Кисев просто блефует, а может, Школа действительно готова выступить. Что это значит? И во что тогда все это выльется? Представить себе это было очень легко. Эти отощавшие задерганные парни, сумевшие захватить власть без кровопролития, могут потерять ее самым жестоким и кровавым образом. Их будут убивать, вешать, давить, как насекомых, танками и сапогами. Но тогда как же?

Пойти в комендатуру и сообщить о том, что готовится? Никогда никто из Урумовых не был доносчиком. А Кисев к тому же был его гостем, человеком, попросившим у него убежища и защиты. Это не укладывалось в его сознание, в его представление о чести и нравственности. Пойти и спокойно выдать человека. Своими руками поставить к щербатой от пуль стене на кладбище революции. Его ли это дело? Разве кто-нибудь спрашивал его, когда начиналась эта жестокая битва не на жизнь, а на смерть? Зачем же они теперь втягивают его в эту кровавую историю?

Но так ли уж безвинен тот, кто сейчас находился под его кровом? Если Кисев считал, что сам он вне игры, то какое право имел он втягивать в нее Урумова? И зачем он сам дал приют человеку, который готовит резню и смерть?

Урумов остановился. Вдали уже светилось окно грозевской дачи. Профессор еще не спал.

Куда же теперь? Вперед или назад?