"Маленькая печальная повесть" - читать интересную книгу автора (Некрасов Виктор Платонович)

– 6 —

Шел третий год парижской жизни. Ашот с матерью получили гражданство. По французским законам для этого надо было бы прожить здесь пять лет, но помогли кое-какие связи Анриетт. Несколько идеализировавший на первых порах западные порядки Ашот, столкнувшись с французской канцелярщиной, был поражен ее сходством с родной, советской. Он утверждал даже, что она позаковыристей и труднее объяснима.

– Советские анкеты ясны. Служил ли в белой армии, состоял ли в рядах какой-нибудь партии, есть ли родственники за границей, переписываешься ли, был ли судим, за что, сколько отсидел, как у тебя с пятым пунктом? Во всем железная логика. Если служил, состоял, переписываешься, сидел и на вопрос пятой графы, как в том анекдоте, отвечаешь «да» – значит, плохой, не годишься, проваливай. А у французов? Почему-то им обязательно надо знать, где и когда родились и умерли родители первой вашей жены. Зачем это им? А хрен его знает. И как докажешь? Бумаг-то никаких. Представьте свидетелей. Каких, откуда? Умные французы подсказали – это не важно, формальность, желательно только, чтоб по возрасту подходили. И вот ищешь и наконец находишь троих стариков и старушек, и они, волнуясь и трепеща, врут напропалую, что знали, мол, таких-то и родились они и умерли тогда-то. И этой липы, оказывается, достаточно. И так на каждом шагу. Логики никакой. А у нас – железо.

Стали ли – обзаведясь «карт д'идентитэ» и паспортом в синей обложке, он нужен только для поездок за границу, – стали ли наши милые армяне-ленинградцы французами? Рануш Акоповна, нужно прямо сказать, нет. Не вписывалась, язык не давался, только к концу первого года стала справляться с продуктовыми магазинами и булочной, в больших магазинах «Лафайет», «Прэнтан», «Бомаршэ» терялась, в подземных переходах метро путалась, ехала не в ту сторону, в автобус влезала не в ту дверь, привыкла сзади входить, спереди выходить, а тут наоборот, в телевизоре ничего не понимала и все вздыхала: «Ну нет у нас мяса, к десяти кончаются молоко и яйца, но Катька-продавщица сто лет тебя знает, на тебя не кричит, иной раз даже улыбнется и бумажку найдет завернуть, мясник Левка, нет-нет, да и приличный кусочек подкинет, а тут…» – "А тут все вежливы, – смеялся Ашот. – На каждом шагу «мерси». – «Нужно мне их „мерси“… – отмахивалась мама. – На все у них „мерси“. Даже на объявлении (кое-какие она уже могла прочесть) – „Стоянка машин воспрещается, мерси“. Да ну их…» Нет, не прижилась Рануш Акоповна.

О себе Ашот говорил: «французом не стал. И не стану. А парижанином – да. Нравится мне этот городишко». С миром наживы и стяжательства свыкся относительно быстро, хотя не нажил и не стяжал ничего. С языком более или менее справился, первые полгода ходил на курсы. На работу не сразу, но устроился. Сначала осветителем в театре «Одеон». Посмотрим, что у них за театр, думал он. Разочарование пришло почти сразу же. Смотрел на сцену из своей, под потолком, ложи с прожекторами и злился. Потуги, потуги, не больше, опивки. Сходил в «Комеди Франсэз», в «Театр де Пари» – все то же, орут, прыгают, проваливаются, цирк какой-то, очевидно, думают, что так было у Мейерхольда. Классика – Расин, Мольер – туда-сюда еще, а вот посмотрел «Вишневый сад» («Питер Брук! Как, вы не были еще на Питер Бруке?») и просто растерялся, все действие почему-то лежа. Раневская, Гаев – все на полу. В фижмах, рюшках, пышных юбках – и на полу. И Гаев в сюртуке валяется. Поместье еще не продано, а мебели – нет. Что все это значит? Новации? С «Трех сестер» со второго акта убежал. Тузенбах и Соленый в ярко-красных штанах хлещут коньяк «с горла». Нет, это не театр.

Ашот ушел из «Одеона» и устроился звукооператором на телевидении. С сослуживцами вроде бы поладил, даже привык, что ровно в двенадцать надо идти в кафе чего-то пожевать – никакая сила не заставит французов в эти часы работать, – привык и к тому, что не принято в этой стране стрелять друг у друга трешку. Исключено. Начисто. Это и удивляло, и раздражало. Не принято забегать на огонек, о встречах уславливаются за месяц, водки не пьют, пол-литра на троих для них смертельная доза, в метро места даме не уступают, и это галантные французы, где ж д'Артаньяны? Бывший мушкетер все выискивал – и обнаружил только бронзового, на памятнике Дюма-отцу. И вообще французы оказались куда замкнутее, куда прижимистее, чем он ожидал. И бесцеремоннее в то же время. Долго не мог привыкнуть к поцелуям на каждом шагу – в метро, в магазине, на улице остановятся, обнимутся ни с того ни с сего и взасос. Потом понял, что он сам ханжа советской выучки, и общая раскованность, безбоязненность, легкость и свобода поведения стала даже нравиться. Развалились в своих маечках, а летом и просто в трусах, на лестнице у Сакре-Кер, бренчат на гитарах, и никакой мент к ним не подойдет: «А ну, марш отсюда, чтобы духу вашего не было!»

В Париже, выполнив положенное – Лувр, Роден, Ар Модерн, Оранжери, Же де Помм, Эйфелева башня, – понял, что самое приятное – просто шататься, каждый раз открывая что-то новое. У Парижа свое лицо и в то же время разное. В районе парка Монсо, там, где они жили, на всех этих рю Мурильо, Рембрандт, Веласкес, тихие особнячки богачей, четырех-пятиэтажные, с лепными фасадами, с кариатидами «отели», что значит просто приличный доходный дом, тоже не для бедняков. А возле гар дю Лион подозрительные, полутемные, грязные переулки, полно арабов, чужая речь, что-то тревожное. На Сен-Дени, Пигаль цыпочки стоят в подъездах, крутят на пальце ключи, значит, все в машине будет происходить… А как хороша пляс де Вож – площадь Вогезов – с Людовиком XIII посередине, тем самым, нашим, родным, мушкетерским. А кругом – недавно посаженные липы. Старые вымерли от какой-то букашки, и устроен был референдум – сажать ли новые или обнажить фасады XVII века, розовые, с высокими трубами, черепичными крышами. Победили любители флоры. В одном из этих домов жил Виктор Гюго.


Пристрастился к книжным магазинам. В основном, побаивался их, все время хотелось что-нибудь купить, то Сальвадора Дали, то Моне или Рембрандта, то «Холодное оружие XVI-XIX веков» или «Замки Луары», то два толстых тома «Второй мировой войны» или тоже двухтомник «Улицы Парижа»… В русском, советском «Глобе» руки тянулись к Ахматовой, Мандельштаму, Цветаевой, Булгакову, Платонову – в Москве, Ленинграде только в подворотне, за пазухой у спекулянта найдешь, а здесь лежит себе, бери сколько хочешь. Ну, а у Каплана на рю д'Эперон или в магазине ИМКА – море разливанное антисоветчины. Первые месяцы Ашот просто не в силах был переварить все это обилие, этот низвергавшийся на него водопад эмигрантской литературы. Набоковы, Алдановы, Мережковские, Зайцевы. И «ГУЛАГ», Андрей Синявский, неизданный Платонов или ахматовский «Реквием». Ну, как все это переварить?

С ныне живущими эмигрантами сблизился не очень. Писателей сторонился, все они между собой более или менее переругались, с художниками встречался, кое с кем из тех, кого знал еще в Ленинграде, актеров не было совсем. Сделал попытку организовать какой-то кружок, студию, ничего не вышло. На «голом энтузиазме», по ночам, в подвалах – в Париже это не прошло.

Жизнь вел, в общем, замкнутую – на работу, домой, что-то по хозяйству, книги, иногда телевизор.

Кино! Вот тут первое время просто безумствовал. Кроме новинок, боевиков, пересмотрел всех Феллини, Висконти, Антониони, Бергманов – все время где-то мелькают то «Ночи Кабирии» (лучший, лучший из фильмов!), то «Рокко и его братья» с молоденьким еще Делоном, то «Римские каникулы» (подумать только, сейчас Одри Хепберн пятьдесят!), то фестиваль Хичкока. Сойти с ума! Впервые увидел популярного до сих пор, увы, покойного уже Брюса Ли – короля карате, кунг-фу. Маленький, ловкий, всех избивает. Ринулся, конечно, и на порнофильмы. Ну их! Долго, обстоятельно, со всеми подробностями, во всех ракурсах, чудовищных размеров. Стенания, вздохи, чмоки, прерывистое дыхание. Все это, оказывается, записывается потом отдельно. И главное – скучно. Забавнее – вампиры, Дракула, но и тут после третьего уже не хочется ходить. Но вообще раздолье…

Квартирка их была маленькая, всего три комнаты, на третьем (по-русски – на четвертом) этаже, без лифта, это не очень устраивало Рануш Акоповну, зато район хороший, рядом парк Монсо. В хорошую погоду можно взять книжечку – Пьера Жильяра, например, воспитателя цесаревича Алексея, «Тринадцать лет при русском дворе» – и, устроившись в тени на аллейке Контесс де Сегюр, тихонько себе читать, а рядом мраморный усатый Ги де Мопассан, к которому тянется бронзовая дама в платье с турнюром, и детишки кругом, и их мамы, читающие книжки, и сторож со свистком во рту – не ленится и все свистит, высвистывая парочки, уютно устроившиеся на травке.

К концу второго года поднапряглись и обзавелись маленьким, подержанным «рено-5». Водила Анриетт. Ашот все собирался пойти на курсы, да как-то не получилось. В Париже машина не очень нужна – пробки, заторы, – но на уик-энды, которыми французы, в основном, и живут, можно куда-нибудь прошвырнуться, в старинный живописный Прованс, в Фонтенбло, погулять по парку, заглянуть в замок, постоять на лестнице, где прощался Наполеон со своей гвардией. Строились планы, копились деньги, чтоб следующим летом поехать куда-нибудь на юг, очень хвалили маленький уютный Коллюр на берегу моря, возле испанской границы.

Вот так и жили. Не роскошествуя, не позволяя себе лишнего. Заработков хватало, хотя к концу месяца часто случалось, что в извещении из банка (да-да, «Креди Лионэ»!) цифра на правой колонке «Кредит» перекочевывала в левую «Дебет», что значило – какие-нибудь 200—300 франков не банк тебе должен, а ты ему. Но это бывало не часто.

А чаще всего – это происходило по ночам, когда не спалось – Ашот ловил себя на том, что хотя он уже и француз, но плевать ему с десятого этажа на все их выборы, на бесконечные дискуссии с пеной у рта в парламенте, чего-то требует партия Ширака, а чего-то Жискар с Барром, и на то, что заваливается у них металлургия и автомобильная промышленность, он тоже плевал.

И эти вечно чем-то недовольные «агрикультеры», нашим бы колхозникам их заботы. Не интересует это его, ну вот нисколечко. А вот что там, в далеком Питере, как там Ромка с фильмом – затеял, полез-таки, несчастный, в режиссуру, – вот это волнует. И что в его, казалось бы, осточертевшем Ленинграде происходит? Писали, что новый директор студии вроде ничего. Все это свое, далекое, но свое. Мать с Эткой над ним смеются, он нет-нет да и купит в «Глобе» «Литературку» или «Советскую культуру». Вот и интересно. Какие новые фильмы, кто что сыграл на сцене, какое звание получил (подумать, Кирилл Лавров уже Герой Соцтруда!), а кто и концы отдал. В «Глобе» сдружился с директрисой Ольгой Михайловной, и она разрешала ему на субботу-воскресенье брать «Новый мир», «Юность», кое-что и там появлялось. В том же «Глобе» купил Шукшина, Распутина, Трифонова, прозу Окуджавы. Ну, а кроме того – живые москвичи, ленинградцы…

Чем хорош Париж? Не только тем, что он хорош, а тем, что все знают об этом и стремятся в него. Летом не пробиться сквозь толпы американцев, англичан, немцев (западных, в основном), не говоря уже о японцах. Они везде, всюду, и все с «Канонами», «Никонами». И среди этой массы – в шортах, джинсах, майках, свитерах, босоножках и в тяжеленных горных ботинках на толстой подошве – маленькие, но плотно сколоченные группки людей в серых пиджаках и болтающихся брюках. Это советские туристы. Встретить их можно иной раз и в Лувре, и в Бобуре, но, главным образом, в магазине «Тати». Оттуда их не выгонишь – там все дешево. Дрянь, но дешевая и все-таки парижская.

Но это туристы, у них маршруты, строгий распорядок, к одиннадцати, кровь из носу, быть в гостинице. А есть категории и повыше – приехавших по приглашению. На месяц, два, три. Эти живут у друзей, ходят больше по «Лафайетам», что не мешает – это уже в последние дни – и в «Тати» заглянуть. Эти держатся посвободнее. Первые дни еще озираются, от чего-то отказываются, куда-то не идут, с кем-то не встречаются, потом – парижский воздух, что ли? – срываются и – эх! была не была! – соглашаются, идут, встречаются…

Так разыскали Ашота актеры театра Ленинского Комсомола, гастролировавшего в Париже, встретился он кое с кем и из моисеевцев. Побродил по Монмартру, посидел в кафе с Вовкой Симакиным из Ленконцерта, приехал тот с какой-то делегацией. От него и узнал, что Роман ударился в режиссуру, задумал и даже запустил собственный фильм то ли про Пушкина, то ли про Лермонтова. Вовка точно не помнил, нет, про декабристов, кажется, но Пушкин и Лермонтов там появляются. Это ему уже Ветряк говорил, его пробовали на одного из них. Промелькнула Верка Архипчук, старая знакомая, гимнастка, приехала на соревнования в Страсбурге. Все они были ошарашенные, растерянные, все время боялись куда-то опоздать, что-то пропустить. Только хитроглазый Валя Брудер, из ТЮЗа, по прозвищу Тюлька, он приехал простым туристом, сказал: «А имел я их всех в виду, покажи мне что-нибудь про совокупление». И они пошли на полупедерастическую картину «Любовь вчетвером». Тюлька был в восторге. «А? В матушке Москве такое? Ходынка, проломленные черепа…» Прощаясь, Ашот преподнес Тюльке номер «Плэйбоя» с большой раскладывающейся картинкой-портретом обнаженной девки не в самой пристойной позе. «Дай второй! Я таможеннику суну. Век будет благодарен. А этот провезу, будь спок!»

И на фоне всех этих событий – приездов, отъездов, сидений в кафе, ста граммов с оглядкой («А нельзя ли загнать фотоаппарат, а?»), хождений в «Тати», изредка даже в музеи, так вот, на фоне этих событий произошло еще одно, весьма знаменательное.

В один прекрасный день, как писали в старину, хоть день был серенький, дождливый, вечером, где-то уже после одиннадцати, в дверь раздался звонок, вещь в Париже необычная. Ашот даже спросил: «Кто там?» В ответ что-то промычало.

Ашот открыл дверь и… О Господи! Жискар д'Эстэн, президент республики. В пальто, в шляпе, с зонтиком в руках, Ашот даже попятился. И вдруг движение, раз-два, Жискар исчез, и перед ним Роман… Ромка Крымов!

О! Это мгновение! Первая минута. О, эти исторгшиеся из уст – все те же, любимые и ненавистные, не меняющиеся в веках, неистребимые, невозможные в приличном обществе и все же произносимые, крепкие, крутые, обозначающие все на свете, кроме того, что они обозначают, о, эти слова, без которых не обходится ни одна радостная встреча, они были произнесены. И повторены. И Ромка затащен, усажен на почетное место, иными словами – в кресло, которое без особых на то оснований называлось «вольтеровским».

– В память о тебе купил. А твое, твое, с вылезающими пружинами, живо еще?

– Да живо, живо…

Не знали еще, о чем говорить.

Роман озирался по стенам, разглядывая обстановку – «Не очень-то буржуазно, где ж камин?» – увидел фотографию над письменным столиком, где они втроем в плащах и шляпах с перьями…

– Не забыл? Помнишь?

– Хо-хо!

Женщины заметались, вынимали что-то из холодильника.

– Чем же нам тебя угостить, Ромочка? Что это, Ашотик, бургундское?

Рануш Акоповна совсем растерялась – одна бутылка, и то начатая.

– Бутылка? А это что? – в руках у Романа блеснул такой знакомый сосуд с золотыми медалями.

– «Столичной» не побрезгуете? Прямо от Елисеева. – Он шикарным жестом поставил бутылку на стол. – Ну, так как тебе мой Жискар? Вернее, твой, ваш. Поверил, признайся?

– Да тут любого Брежнева можно купить, не удивишь… Карнавальные маски.

Женщины успели уже прихорошиться, Рануш Акоповна накинула даже оренбургский платок, свою гордость.

– Ладно, к столу. – Анриетт стала тащить Романа из кресла, он в шутку сопротивлялся.

– Не взыщи, Ромочка, – извинялась Рануш. – Как говорится, чем богаты, тем и рады. Чего нет, того нет.

– Нет? – Роман расхохотался. – Это у Елисеева нет… Сыр, правда, бывает до десяти утра, – он ткнул пальцем в аппетитный кубик с дырочками. – Ветчина – как повезет, паштет такой вообще никогда, исключено. – Роман стал разливать водку по граненым стаканам. – Ладно. Так вот, – и Роман произнес пышный тост в честь исторического собрания общества Франция – СССР, нет, ну его в баню, Париж – Москва – Ленинград, и по этому случаю… – Короче, ахнули! И чтоб до дна у меня.

Ахнули, крякнули, понюхали по русскому обычаю. Рануш Акоповна поперхнулась, замахала руками, Роман тут же потянулся опять за бутылкой.

– Последуем совету Антона Павловича. В каком-то рассказе у него, не помню каком, говорится: как хорошо, войдя с морозу в теплое помещение, выпить рюмочку водки и… сразу же за ней другую… Последуем же его совету.

И последовали. И стало совсем хорошо.

– Ну, посмотрите друг на друга, не таясь. Три года все же, не хрен собачий. Рануш Акоповна все молодеет, цветет…

– Да ну тебя, Ромка, скажешь еще… – она даже вроде смутилась.

– Мария-Антуанетта совсем расцвела, как алый цветочек, Слушай, слушай, а ты не беременная, а? А ну, встань. Да ты не красней, признавайся.

– Нет, Ромка, пока еще нет, не торопимся, – Ашот похлопал по поджарому, как у всех парижанок, животу своей жены. – Ну, а ты, Ромка, малость того, возмужал, что ли?

– Возмужал, возмужал. На почве успехов.

– А есть они?

– Есть.

– И такое бывает еще у нас?

– У нас? У вас? Ты ж, говорят, француз уже.

– Француз. И все равно – у нас. Так что, случается еще?

– У меня вот случилось. Нежданно-негаданно у нашего министра…

И начал рассказывать, как это произошло.

В этот счастливейший из вечеров – вернее, ночь – все были возбуждены. Но Роман особенно. Говорил, не умолкая, перебивая, задавая вопросы, сам тут же на них отвечая, опять задавал, делал вид, что слушает, ахал, охал, пересыпая речь – дамы ему сегодня прощали – все теми же обиходными словечками.

– Фильм как будто бы ни о чем, – начал он рассказывать. – Он, она, еще один он, еще одна она. Называется «Любовь вчетвером». Не пропустили.

– Тю-тю! – присвистнул Ашот. – Мы тут с одним кадром, ты его знаешь, из ТЮЗа, без зуба переднего, смотрели порно под таким же точно названием. «Л'амур ан катр» по-французски.

– Амур не амур, – отмахнулся Ромка, – но у меня что-то вроде любви. Чистейшей, разумеется, советской, без всяких этих ваших штучек. Но это только канва, внешний рисунок, отнюдь не главное. И все равно к этому, хоть и не главному, а придрались… Да, а ты знаешь, что у нас чуть-чуть не пустили «Агонию»?

– Климовскую?

– Именно. Почти на выходе уже была. Потом оказалось, что Николай II слишком красивый и добрый, а Распутин недостаточно развратен.

– И на полку, сволочи?

– Бесповоротно… Так вот, на последнем просмотре сказали мне… Нет, на предпоследнем. Что ж это вы, Роман Никитич, думаете, мы совсем безмозглые, ничего не понимаем? Нет, что вы, товарищи, говорю, наоборот, именно к вам апеллирую, как к людям знающим и понимающим. И тут же, не дав им пикнуть, произнес в высшей степени патриотическую речь. Расхвалил Бондарчука, он тут же сидел, не помню уже за что, за ум, талант, за «Войну и мир», «Они сражались за Родину», вспомнил Васю Шукшина, он у него там играл, теперь Вася у нас классик, пароходы его имени, библиотеки. Кстати, ты его знал?

– Нет… Видел только. На каком-то просмотре.

– Отличнейший парень, прямой, честный, бухарик, правда… Давайте-ка за помин его души. Нет уж таких…

«Столичную» благополучно закончили. За ней последовало то самое бургундское, начатое. Потом обнаружена была недопитая бутылка коньяка.

– Зажал, думал перед сном. Без дам… Ты же у нас останешься?

– А куда мне деваться? Прикорну где-нибудь в уголке.

– Не боишься?

– Кого?

– А ты, собственно, по какой линии, как у нас говорят, приехал?

– Союз кинематографистов. На Каннский фестиваль. Нет, не член делегации, отнюдь, но разрешили за собственные шиши присоединиться, вроде член и не член, консультант не консультант, Бог его знает…

– Без стукача, что ли? Потому такой храбрый?

– Как так без стукача? Разве можно? Такого не бывает. Но он у нас безобидный, ты его должен знать, долговязый такой, Арнольдом зовут, фамилию забыл, с «Мосфильма»… Да, но вернемся к нашим баранам.

К баранам возвращались раз двадцать, опять от них уходили и возвращались, но в конце концов все же выяснилось, что картина после доделок, переделок, поправок, переозвучиваний, пересъемок получила наконец добро, Сейчас печатают. И даже приличное количество копий – сто двадцать. Называется теперь «Разрешите помечтать!». Название, конечно, говенное… А фильм, по сути, антисоветский. Ну, не то чтоб совсем антисоветский. Снаружи все гладко, а копнешь… Такой например, эпизод…

У дам постепенно начали слипаться глаза. Их отправили спать. А сами устроились вдвоем на диване. Было тесно, неудобно, да и вообще о сне не могло быть и речи.

– Да, слушай, а где ты работаешь? – спохватился вдруг Роман. – Треплюсь, треплюсь, а до сих пор не спросил, неловко даже как-то…

– На телевидении.

– На телевидении? А у нас, знаешь, что произошло на нашем Центральном? Сенсация, – и рассказал облетевшую Москву историю про завкадрами московского телевидения, который, то ли спьяну, то ли спятив, на каком-то собрании во всеуслышание заявил, что хватит, мол, врать, давайте народу иногда и правду-матку преподносить. – Ничего себе кадровик? Ну, его сейчас же под белы рученьки и в дурдом… Видимо, и впрямь тронулся голубчик. Да, так о чем мы говорили?

Так проговорили они всю ночь. Ашот даже на работу опоздал.

Расставаясь, Роман сказал, что у них на завтра намечена встреча с кем-то прогрессивным, но он на нее плевал, не пойдет, и надо обязательно опять встретиться. Остановились они, как выяснилось, в двух шагах от того самого злополучного «Монталамбера», в отеле «Каирэ», малость похуже, но, в общем, терпимо.

– Ну, на отель мы сегодня плевали, ты у меня. А завтра – Париж!