"Гражданин убегающий" - читать интересную книгу автора (Маканин Владимир)

3

Пересаживаясь с вертолета на вертолет, Павел Алексеевич забрался на этот раз на самый край земли, где было ему спокойнее. Эту работу он знал особенно хорошо, поиск шел по нетронутому — землю рвали и справа и слева, обнажая пласт, а в чащах валили на небольшой площадке лес и тоже чуть позже взрывали, отыскав косогор или маломальский холмик, чтобы сколько можно больше обнажить и раздеть землю. Жилка не могла уйти. Она была толще тридцати сантиметров и потому никак не могла ускользнуть. На болота и чащи была наброшена жесткая сеть квадратов, и туда, куда не могли добраться отряды и взрывники, были заброшены крохотные группы по два-три человека, с которыми поддерживалась трудная вертолетная связь. Эти люди делали пробы вручную. Их звали — пробники.

Поначалу Павел Алексеевич был в основной группе, с взрывниками, но вдруг он занервничал. Он стал проситься куда-нибудь подальше, в малую группу. Ему все казалось, что его могут найти. К тому же и нервы стали сдавать: дошло до того, что он не мог слышать взрывов, не мог видеть, как взлетает елка — небольшая, молоденькая, подброшенная взрывной волной, она взлетала вместе с большим куском земли, увязшим в ее корнях; казалось, она летит к богу в гости, на небольшом зеленом коврике, даже и с густой зеленой травой впридачу. Однако в тряском полете земля с травой все более ссыпались, и вот уже елочка летела с голыми корнями, и, как бы не желая в верхах предстать такой, она развернулась и быстро, как оперенная стрела, помчалась острием вниз. Павел Алексеевич не отворачивался, пока она, бедная, не вонзилась. Он стоял с открытыми глазами и с отверстыми ушами, а вокруг от новых и новых взрывов сотрясалась земля. Лишь иногда в чаще, в сырых и пахучих дебрях, выступ скалы или вдруг огромный валун с водой, собравшейся в выбоинах, казались вечными, казались вне времени, но Павел Алексеевич уже чувствовал, что и это не так. Ели, ручьи, трава — они привычно ждали человека наивных знаний и больших страстей, но те века кончились.

Лишь перебравшись к пробникам, Павел Алексеевич жил наконец оседло и спокойно; так что теперь мучило одно — болезни. Зато тишина. Начальствовал старик Аполлинарьич, семидесятилетний хлопотун и подвижник, влюбленный в Сибирь и верящий в скорейшее ее освоение. Они работали вдвоем. Они рыли пробные колодцы, вертикально-глубокие, или скошенные под углом, или даже подскальные, откуда и брали грунт для отсылки на химанализ, — другой работы не было. В первый же день или даже в первый час Павел Алексеевич напомнил старику, что он как-никак бывал бригадиром, но Аполлинарьич только ухмыльнулся и ответил ему точно так, как сам Павел Алексеевич отвечал нанимаемым работягам:

— Плевать мне, что ты бывал бригадиром, — будешь рыть колодцы. Другой работы нет.

И добавил:

— Иначе катись вон. Два дня на раздумье. — Старик был чудаковат, однако жесткое его ограничение оказалось не прихотью и не придурью. Два дня — это были два дня, в которые только и прилетали сюда вертолеты, после чего они исчезали намертво и не появлялись полгода, а то и год: или улетаешь в меченые два дня, или остаешься. Павел Алексеевич остался.

Прошла осень, прошла зима (зимой они долбили выбранный грунт в порошок, наклеивали ярлычки и скучали), проходила весна, переползая и уже переламываясь на лето. Павел Алексеевич жил с поварихой Джамилей, их и было здесь трое, три человека, затерявшихся в тайге и уже не замечающих, как идет день за днем. Мощная, коротконогая татарка Джамиля опрятно и вкусно готовила. Павел Алексеевич, как и бывает, незаметно для самого себя просто и по-таежному молча сошелся с ней. Джамиля была грубовата, ворчлива, но не без нежности, — жить с ней было можно, и Павел Алексеевич жил.

Был у них фургончик, больше ничего; просыпались они обычно под боевитые крики Аполлинарьича. Старичок уже с утра чувствовал себя подвижником и сипло выкрикивал:

— Подъем!.. Пора осваивать — здесь миллиарды лежат под ногами, миллиарды!..

И еще кричал:

— Здесь самый передний край — здесь всем тайгам тайга!

Подгоняя, и сам спешил, нервически дергался. Глуховатый, он кричал чуть ли не в ухо Павлу Алексеевичу, который уже вздрогнул, уже сел и протирал заспанные глаза:

— Быстрей! Ты бабник и лентяй! Надо копать, копать — планета ждет, черт бы тебя побрал!

Посмеиваясь, Павел Алексеевич наспех ел. Они не умывались, они сразу же шли и копали колодцы. Аполлинарьич, возрасту вопреки, копал как остервенелый: не считая и не желая считать времени, он копал, пока не садилось солнце. Не один и не два раза старичок в трудах своих так увлекался, что Павлу Алексеевичу приходилось в темноте искать его по истошным крикам или даже вытаскивать, выволакивать его из глубокого колодца, ибо зарывшийся в землю Аполлинарьич самостоятельно вылезти в ночной тьме уже не мог. Чем старик кончит, было ясно и просматривалось вперед уже сейчас. Павел Алексеевич сбрасывал ему вниз конец веревки, а тот ею обвязывался, придерживая в руках лопату, кирку и мешочки с грунтом. «Тяни, собака! — кричал Павлу Алексеевичу фанатичный старик. — Тяни, мать твоя колхозница! Тяни сильней! Тайга слабаков не любит!» Но, в общем, они жили уступчиво и мирно, если не считать тех нехороших дней, когда Павел Алексеевич заболевал, потому что старик сам никогда не болел и в болезни не верил.

Неделя была как раз нехорошей: Павел Алексеевич напился стоячей воды, ему прихватило живот, и он еле двигался.

— Если болен, то почему улыбаешься?

— А? — У Павла Алексеевича кривился рот, а старику казалось, что он смеется.

— Почему улыбаешься?..

Аполлинарьич не сомневался, что все это одни мелкие хитрости и что его единственный работяга симулирует; он сыпал ему на ладонь какие-то разного цвета таблетки на ночь глядя, а утром знай орал свое:

— Копай. Планета ждет! — На этой неделе старичок Павлу Алексеевичу в особенности не верил, считая, что тот, возможно, замыслил втайне удрать: приближались два вертолетных дня.

Часам к одиннадцати, едва солнце начало припекать, Павла Алексеевича охватила слабость. Пока долбил землю, было терпимо, но едва разогнулся, чтобы нагрести грунта в мешочки, в глазах потемнело, затрясло, работа не шла: плечи, как чужие, при всяком движении натыкались на стены колодца, скребясь, обдираясь о торчащие камни, кое-как Павел Алексеевич стал выбираться наверх. Он выбрался. Он решил передохнуть, без объяснений, чтобы не слышать лишний раз стариковский сиплый крик: Аполлинарьич копал за бугром, и пока он там выдолбит свои два колодца, Павел Алексеевич отлежится. Он вернулся к фургончику. Джамиля разогналась покормить, но Павел Алексеевич есть не мог. Он только спросил чаю — сидел и пил.

— Твоя худеет, — сказала Джамиля. Она сидела рядом и ласково на него смотрела. — Очень даже твоя худеет.

— Болею.

— А не пей больше болото — как можно человеку болото пить?..

— Не буду. — Павел Алексеевич улыбнулся. Она была чудовищно крепка телом, толста и косноязычна, но с ней было просто. Джамиля гнала целебный самогон из дикой ягоды и курила коротенькую глиняную трубку; ходила она в шароварах, в грубом платье с большими карманами. После чая (он пил чашку за чашкой) Павел Алексеевич прилег, а Джамиля вынула из кармана трубку, чтобы та не сломалась, и, громоздкая, повозившись сначала и поерзав, прилегла теплым телом рядом. Она гладила ему лоб, отирая мелкий пот:

— Твоя сильный!

В нем была та сухая, постоянная боль, в которой люди попроще все еще видели некую особенность, исключительность.

— Твоя сильный. Твоя сладкий… Мне хорошо с твоя. Твоя сильный и обязательно выздоровеет.

— А? — Павел Алексеевич выпал из дремы.

— Твоя хороший. Твоя добрый. Моя никого не любить в жизни, как любить сегодня, — повторяла она. Истомив себя, она жарко задышала и отодвинула еще дальше глиняную трубку. Павел Алексеевич приласкал, хотя и был слаб. После близости Джамиля любила понежиться; и вот она нежилась, глядела на строй ельника и вверх, над головой, — в озерцо неба. Она негромко приговаривала, млея, и нахваливаясь, и даже нежничая с самой собой.

— А я еще тоже сочный, да? — бормотала она, призакрыв глаза. — Я сорок лет, я не девочка, но женщина цц-ц-ц. Моя женщина с изюминкой — ага?

— Ага. — Павел Алексеевич слабо улыбнулся. Перевалившись на бок, он на миг уткнулся лицом в корявую низкорослую сосенку. Ему все мерещились те облачка испарений над томящейся болотной гладью без конца и без края.

Джамиля поворошила угли, чтобы подогреть кулеш. Расслабленно возясь у костра, она теперь нежила себя видом огня, бледно играющего над углями, а Павел Алексеевич, поднявшийся с выложенного одеяла, слабыми шагами шел к фургончику. Припекало, но в фургончике было прохладно: в этой вот правой комнатке они и жили с Джамилей уже более полугода. А в комнате налево маялся бессонницей хлопотливый Аполлинарьич.

Грузно топая, Джамиля влезла в фургончик и села рядом, у изголовья:

— Мне с твоя хорошо… Привыкла я к мужской дух.

— А?

— Мне с твоя хорошо.

— Тоже к тебе привык, — сказал Павел Алексеевич.

— Четыре года до тебя без мужик жила — легко ли?

Павел Алексеевич лежал, уставившись в пожелтевшую марлю на крохотном оконце, где гудела и изнемогала летняя мошкара.

Послышался хруст веток под быстрыми ногами: Аполлинарьич торопился к кулешу. Джамиля сплюнула в угол:

— А этот… тьфу… Даже не посидел никогда с моя рядом.

— Бог с ним, Джамиля, — он старый.

— Не в том претензий — мало-мало говорил, совсем не говорил, не замечал: мужик я или баба. Брюка не заметил или шаровара. Ему только дело, дело давай, — она умело и ловко передразнила: — «Копай, копай, планета тебя не забудет!..» — и засмеялась, обрадовалась своему умению передать чужой голос.

На другой день Павлу Алексеевичу стало так худо, что он не смог подняться даже, когда услышал рокот вертолета, а плохонькая вертолетная площадка была совсем близко, за двумя кустами. Он лежал у самого фургончика на цветастом толстом одеяле. Рядом чайничек; Павел Алексеевич сел, сделал несколько глотков прямо из чайничного носика, сплюнул прель заварки — и тут из кустов в шумливом сопровождении Аполлинарьича и Джамили появились двое: вертолетчик и Томилин.

— Павел! — Томилин на ходу рывком сбрасывал рюкзак, а Павел Алексеевич, выронив чайник, кое-как поднимался с земли, чтобы обняться.

Аполлинарьич кричал:

— Эй, пошевеливайся!

— Чего?

— Чего, чего — таскать давай! — Аполлинарьич покрикивал на Джамилю: они перетаскивали из вертолета в фургончик консервы и концентраты.

А Томилин вытирал кулаком радостные слезы:

— Павел… Ах, Павел… Наконец-то. — Всегда и охотно жалующийся, Томилин рассказывал о невзгодах последнего времени: отравился рыбой и валялся в больнице, а пока он лечился и ел больничную кашу, сгорел барак; там, в огне, погибли замечательные неснашиваемые ботинки, погиб и старый верный чемодан с множеством кармашков (сгорели письма Аннушки: «Девичьи ее письма ко мне, их было четыре штуки, — такая утрата, Павел!»). В нескончаемом ряду невзгод он поместил и то, что Витюрка отбился на сторону, — вдовица, продавец винного отдела («Жуткая баба, Павел!») прибрала, кажется, Витюрку к рукам, пьют и поют романсы вместе, вдовица тоже гитарку щиплет. — … В общем, Витюрка как-никак пристроился. Да ведь я-то теперь совсем один остался — как жить, Павел, как жить?

— А я вот, брат, скрючился, — вяло сообщил Павел Алексеевич.

— И похудел как!.. — охнул Томилин.

Помолчали. Спровоцированная минутой встречи, выползла давняя сухая тоска, и, может, впервые в жизни Павел Алексеевич вдруг тоже пожаловался:

— Худо… Не выбраться мне из этих колодцев. — И Павел Алексеевич скрипнул зубами.

— Да что ты, Павел, да что ты! А куда же я — я ж к тебе прилетел со своей идеей, замечательная идея!

— Курева ты привез?

— А как же!

Аполлинарьич и Джамиля таскали теперь внутрь вертолета собранные за полгода мешочки с пробами грунта. Вертолетчик, попыхивая «Беломором», ходил взад-вперед и с любопытством чужака осматривал край земли, — он был, видно, новичок, даже наверняка новичок, уже хотя бы потому, что не знал Павла Алексеевича, а Павел Алексеевич не знал его. Оглянувшись на слоняющегося вертолетчика, Томилин вдруг потемнел лицом, глаз его задергался в тике, он зашептал:

— Павел… Слышишь, Павел, — ты уж прости меня, я проболтался твоим стервецам, что ты здесь.

— Спятил, что ли? — Павел Алексеевич еще раз скрипнул зубами.

— Прости: ты же знаешь, я слабый… Они и так расспрашивали и этак. Как оводы. Потом этот твой здоровяк — Васька — взял меня за грудь и тряс, тряс, пуговицы оборвал…

Томилин вздохнул. Добавил:

— Как бы завтра с вертолетом не прибыли — хамы!

Павел Алексеевич молчал.

А Томилин торопливо заговорил про свою идею:

— Давай, Павел, вернемся в Россию — вернемся в большой город, можно в Москву. Я ведь Москву знаю… будем там жить-поживать вдвоем. Представь на минутку: два тихих, стареющих холостяка, мы отправляемся с утра на какую-нибудь службу. Нет, работа сидячая, непыльная — вполне пенсионерская. Зато после трудов мирно прогуливаемся по парку со свежими газетами в руках, сидим на скамейке…

Павел Алексеевич охнул, резь в кишечнике согнула его пополам; он схватился руками за низ живота, минуту корчился, потом кое-как поднялся и побрел в кусты. «Сейчас вернусь!» — хрипло крикнул он, а Томилин продолжал говорить ему вслед, не в силах так сразу переключиться и прервать мечту:

— … Если в Москве, то мы сходим на могилу к моей Аннушке — нет, нет, мы не будем таскаться туда часто — таскаться по кладбищам — это последнее дело, мы будем в цирк ходить, в оперетту, а?

Тайга потемнела, небо задергивалось, а тяжелые ели начинали свой медленный и угрюмый раскач (если погоды не будет, не будет и завтрашнего вертолета). Павел Алексеевич, втискиваясь в кусты, еле двигая ослабевшими ногами, опять крикнул:

— Сейчас я… Погоди.

Они прибыли: Василий, Георгий и с ними, третьим, незнакомый и смущающийся молоденький паренек — тоже сын Павла Алексеевича, звали они его Андрейкой. Было солнечно.

— Здорово, батя. А вот и мы, старый прохиндей, — уж не думал ли ты, однако, от нас скрыться?! — закричал, загоготал Василий, знакомой развалочкои сразу же направляясь к выложенному одеялу, где лежал Павел Алексеевич. На ходу сын выпячивал грудь, играл плечами: удивительно, но недоспавшим или потасканным Василий никогда не выглядел, кровь с молоком.

Изнуренный резью, Павел Алексеевич дремал, но тут сел, смаргивая накатившие от слабости слезы; он улыбнулся сыновьям и сел по-иному, привалившись спиной к пню. Стояли. И солнце сияло. Третий, который Андрейка, смущался, приглаживая пробивающиеся прозрачные усики. Павел Алексеевич помнил его совсем малым мальчиком, года два ему было, когда Павел Алексеевич сбежал по зову тайги, и конечно же много воды утекло, и он мог узнать теперь сына только по имени.

Василий и Георгий закурили. Они так и схватились за сигареты, — руки Василия от ожидания выпивки подрагивали, и он с свирепым треском выудил наконец спичку из коробка.

— Денег, Вася, у меня совсем мало, — произнес негромко и как-то виновато Павел Алексеевич.

— То есть?

— С деньгами тут плохо.

Павел Алексеевич вытащил из кармана своей куртки рубли, все, что были.

— И выпивки нет?

— Нет…

Василий нагнулся, взял и, конечно, заметил грубовато и порицающе — жмешься, мол, батя. А лицо Андрейки (он был из них самый младший) при виде изымаемых денег залилось краской.

— Ничего, ничего, — приободрял братьев веселый Георгий. — Мы потрясем батю к вечеру ближе. Мы еще потрясем! Эта мелкая рвань нам только для разбега.

Павел Алексеевич был слабеющий, теряющий волю человек, а они не понимали, и тем сильнее выпирало их не столько даже нежелание, сколько неумение щадить. Андрейка разглядывал Павла Алексеевича иначе: вот, мол, мой отец. Он и усики приглаживал, и смущался, но и он скрыть не сумел, и разочарование, поначалу робкое, уже вылезало наружу. Он, правда, поздоровался. Он приблизился. Он хотел что-то сказать.

— У меня… — Андрейка запнулся, — …у меня ты рисовался в голове знаешь каким — сильным и могучим.

— Болен я. — Павел Алексеевич мягко посмотрел на сына.

Помолчали.

— Не из-за денег прилетел, я прилетел тебя посмотреть… честное слово.

— Надо, надо посмотреть, — подхватил Василий. — Отец у нас особый. Других таких, Андрейка, может, и вовсе нет. Он знает жизнь до точки, а уж если начнет про тайгу рассказывать — закачаешься!

Георгий вмешался:

— Батя, Андрейку узнал и нашел я!.. Вижу, возле бульдозера морда чем-то очень знакомая. Дай подойду ближе. И глаза не глаза, и нос не нос, а что-то есть. Расспрашиваю — кто? откуда? Так и есть: братан!

— Не из-за денег я прилетел, — повторил ломающимся баском Андрейка.

Работать они, разумеется, тут, на краю земли, и не помышляли, не за тем прилетели, и подвижник Аполлинарьич на их счет здорово промахнулся — он вился вокруг них, уговаривал, он даже лебезил: «Ребята… Вы ж такие орлы… Поработайте», — а ребята посмеивались и отвечали ему, что времени у них никак нет и что орлы любят летать, но не работать. Павел Алексеевич впал в дрему. А погода устоялась. Ребята, конечно, томились. Сообразив, что ларька здесь нет и что денег у папаши как никогда мало, они стали принюхиваться и вскоре обнаружили самогонку Джамили. «Шайтаны, шайтаны!» — криком кричала взбеленившаяся татарка, на что они опять же не без суровости ответили, что они не шайтаны, а орлы. Нашелся и стакан. Прикончив двухнедельный татаркин запас, орлы тут же забили крыльями и стали приставать к жующим консервы вертолетчикам — и к первому, и ко второму — полетим, мол, из этой глухомани немедленно, и с каких это, мол, пор вертолеты стали отправляться по часам, как поезда. Тут впал в раж Аполлинарьич.

— Копать! — заорал он. — Копать, сукины дети!

Он орал и хватал их за руки:

— Копать!..

Василий сказал:

— Ты что, старая выхухоль, совсем свихнулся?

— Копать! — срывался на визг Аполлинарьич. — Раз уж прилетели, ройте — разве один я должен ямы копать?

— Сейчас мы выроем тебе ямку, лысая блоха, — пообещал Василий, — последнюю, однако, больше тебе ямок не понадобится.

Старик схватился за берданку: он орал, что здесь тайга, что здесь елки, а не пивная, и что он безответно уложит любого из них на месте. В тайге был и есть хозяин — тайга!.. И он бацнул из первого ствола прямо над их головами. Ветку срезало как слизнуло, в перестук посыпались шишки, и потом повалили иглы и — совсем медленно — листья.

— Не балуй, старичок, — спокойно возразил Георгий, — подумай сам: когда ж нам копать, до вертолета три часа осталось?..

— Копайте хотя бы и три часа! — орал фанатичный старик.

Они не хотели копать хотя бы и три минуты. Они отняли у старика берданку, прихватили патроны и пошли охотиться: чтобы не прозевать время вертолета, они охотились поблизости, стреляли куда придется, веселясь и выхватывая друг у друга старое ружье. Они обошли болото. Немощный Павел Алексеевич лежал тем временем на цветастом одеяле и болезненно, обильно потел. Он слышал, как они постреливали, и нет-нет в слабости открывал глаза. «Не отходи от меня», — просил он Томилина. Томилин сидел рядом.

Волнующийся за свою берданку, вещь в лесу и необходимую и престижную, Аполлинарьич потащился за парнями, — он ходил за ними следом и умолял не тратить заряды попусту. Он забыл, понервничав, натянуть сапоги и теперь прыгал с кочки на кочку. Наконец те натешились. На обратном пути старик шел и прижимал берданку к груди, ему казалось, что она опоганена.

Они шли по тропе гуськом.

— Что с отцом-то? — спросил Василий.

— А?

— С отцом, спрашиваю, что?

— Кончается ваш отец! — Старик сердито крикнул.

— Не может быть.

— За свои годы я здесь поносников насмотрелся. Вот-вот бредить будет. И ладно, если еще день-два протянет…

— Умирает? — парни растерялись.

Аполлинарьич вдруг несколько оживился:

— Отец ваш, кстати, много работал, честно работал — он помрет, а его дети и дальше потрудятся — может, останетесь?

— Нет. — Парни были едины.

— Жаль. — Аполлинарьич покачал головой. — Ну хоть останьтесь на день-два, пока помрет, — все таки родные, а? Все-таки не чужие руки глаза ему закроют, не чужие руки закопают в землю…

Но Георгий разгадал маневр старика:

— Остаться на день-два?.. А вертолет следующий только через год будет — э, нет, дедуля, ищи других!

Старик прошептал:

— С-собаки!

Тщательно спрятав берданку в фургончик, забросав ее тряпьем, с сердцебиением и остаточной дрожью в руках, Аполлинарьич поспешил к котлу, чтобы поесть неостывшего кулеша, — в суете старик еще не обедал.

Парни посовещались, они стояли в пяти шагах от Павла Алексеевича и склонившегося над ним Томилина. Они говорили негромко. Андрейка предложил: может возьмем отца с собой, там его, может, подлечат?..

«Взять с собой?» — Георгий призадумался. Он отбросил окурок и направил шаги к Павлу Алексеевичу, чтобы потрогать ему лоб.

Василий возражал Андрейке:

— В больницу?.. А возни сколько — а ты знаешь, скоро ли мы его туда устроим?

— Не знаю.

— То-то. Меня, однако, баба ждет, дни считает, — баба это не жена, она взмылку устроит!

Георгий подошел и фыркнул:

— Да и брешет старикашка. Чтобы наш отец загнулся от поноса — да быть этого не может, наш отец могуч…

— И я про то. Старая блоха брешет — заманить хочет. Спит и видит, чтоб вертолеты без нас улетели.

Первый вертолетчик как раз закричал издали:

— Эй, вы!.. Время лететь!

— Идем, идем!

Прощаясь, они легонько похлопали отца по плечу, Андрейка, метнувшись, склонился к лежащему, поцеловал, — и, нагоняя друг друга, они помчались к вертолету. Они успели. Как только они ввалились в салон, вертолет взмыл. Второй вертолетчик ходил и пинал ногой выеденную консервную банку, у него оставался еще час-полтора.

— Полетим, — уговаривал Томилин Павла Алексеевича.

Горестно — и одно к одному — мягкий Томилин ругал его сынов, ругал тайгу, высосавшую соки, и вообще ругал жизнь, он твердил, что не хочет бросить и не бросит Павла Алексеевича в беде, — что там ни говори, а ведь они как братья.

— Ты да я, нас двое, — повторял он, — не могу же я тебя бросить, Павел.

— Не долечу я.

— Долетишь. Я помогу… Мы вернемся в какой-нибудь большой город.

Павел Алексеевич слабо улыбнулся:

— А как же нехоженые травы и земли?

— Какие там земли, хватит об этом!.. Мы старики, Павел, нам о душе думать пора.

— Да…

— Долетим, Павел… Помогу. Не такой уж я слабосильный — ты меня еще оценишь.

Томилин говорил, был он очень худой, но затем впалые щеки Томилина поплыли и отодвинулись в сторону — Павел Алексеевич бредил. Начался жар, Павел Алексеевич горел, а ему казалось, что вокруг прохлада тайги. Ему не привиделись ни великаны, ни карлики, ни старенькая седая мать. Взамен ему привиделась холодная горная долина, привиделось, что он белая бабочка и что он летит на ту сторону плато, а дети неутомимо преследуют его с сачками. Их были десятки и сотни, его детей, — сыны-школьники в ученической мешковатой форме и подростки-девочки в платьицах, они размахивали гибкими сачками и гнались за белянкой, со свистом рассекая сачками вокруг нее воздух.

Томилин, склонившись над ним, повторял:

— Мы никому не нужны. Мы постарели, Павел, не можем больше скитаться и вкалывать, мы отдали свое… — Томилин впал в негромкий пафос: — … Это мы построили поселки, это мы обжили все эти болота — нам надо отдохнуть, Павел.

Джамиля плакала — она накурилась и в неспокойном кайфе сидела, рядом, почесывая щеку глиняной короткой трубкой. Поодаль Аполлинарьич с ровным таежным аппетитом доедал кулеш. Он брал свежий привезенный хлеб, кусок за куском, и безостановочно черпал из котла ложкой. Павел Алексеевич вдруг вытянулся. Павел Алексеевич стал громко стонать, потом стих. Он умирал.

Томилин понял, заплакал. И Джамиля плакала рядом, вертя в руках трубку.

Второй вертолетчик закричал:

— Эй, время лететь!

Томилин поцеловал Павла Алексеевича и медленно поднялся с земли. «Прощай, Павел, — слабо, с дрожью пробормотал он, — земля тебе пухом». Томилин пошел к вертолету — он все время оглядывался. Слезы катились по щекам, он слизывал их и слизывал. Томилин уже подошел к вертолету, он взялся за поручень лесенки, но устремившаяся вслед за ним Джамиля схватила его за рукав и оттащила с криком.

— Чего тебе? — Он пытался высвободиться. А Джамиля звала пронзительно и гортанно:

— Аполлинарь! Старик!

И еще звала:

— Аполлинарь! — и цепко, нервно держала Томилина за рукав.

Аполлинарьич нехотя бросил любимый кулеш и медленно подошел. Сначала он не понимал: он подумал, что повариха сейчас удерет, оставив его, старика, в полном одиночестве, или же она в тоске что то с собой сделает. Он испугался. Но она не собиралась удирать. Она не собиралась ничего с собой делать. Кратко и энергично Джамиля объяснила, что, поскольку Павел Алексеевич умирает, пусть здесь останется хотя бы Томилин, иначе она улетит. Или — или. «Моя любит ласка, моя женщина с изюминкой, — потупившись, повторяла она. — Моя с изюминкой». Тогда Аполлинарьич решительно перекрыл пусть — встал меж вертолетом и Томилиным, крича пилоту: «Лети один. А этот — наш должник! Пусть отрабатывает».

— От винта-а!

Мотор взревел. Томилин рванулся туда, потом сюда, а вертолет уже взлетал.

Аполлинарьич махал вертолетчику рукой. Павел Алексеевич, вытянувшийся на одеяле, был уже не живой, но еще и не мертвый. Агония стиснула горло, он захрипел, но бог дал легкую смерть. Прежде чем пересечь черту, Павел Алексеевич услышал шум вертолета: ему, как и раньше, померещились нехоженые травы и земли, показалось, что это он, Павел Алексеевич, сидит с улыбочкой в емком брюхе шумящего вертолета и что это он, Павел Алексеевич, улетает куда-то, повторяя: «Дальше, ребята. Дальше. Как можно дальше…»

1978