"Хранитель Времени" - читать интересную книгу автора (Зинделл Дэвид)20 КОЛЬЦА КВАЛЛАРАИсторики полагают, что к концу второго Века Роения воины-поэты усовершенствовали технику замены участков мозга деталями биокомпьютеров, но это в отличие от такой же техники агатангитов служило иной цели. Слельмим, это неописуемо гнусное преступление, когда хитрые программы поэта управляют мозгом жертвы, – только один из вариантов. Известно, что поэты также переделывают некоторые части собственного мозга, чтобы подчинить себе чувство времени и замедлять время без помощи внешнего компьютера. И по другим причинам. Говорят, что они меняют самые глубинные свои программы, чтобы искоренить страх смерти. Цефики действительно утверждают, что у воинов-поэтов чувство страха совершенно отсутствует. В этом отношении они существа противоестественные, ибо человеку так же свойственно испытывать страх, как дышать. Жить, смотреть на звезды, радоваться свету, быть – это все, что мы знаем. Не быть для нас непредставимо и потому ужасно. Птицы, подставляющие крылья солнцу, серебристые рыбешки, испытывающие свои безмолвные радости, даже наделенные разумом компьютеры, находящие экстаз в электрических разрядах и молниеносном движении потоков информации – все живое, хотя бы крохотной частицей своего естества, должно ощущать страх перед великой тайной. Когда я начал искать воинов-поэтов в барах, хосписах, на катках и в кафе, Бардо обвинил меня именно в глупом бесстрашии и в том, что я сам напрашиваюсь на разгадку конечной тайны. – Ты в своем уме? – спросил он меня через несколько дней после моей встречи с Хранителем Времени. – Конечно, не в своем – я всегда это знал. Эти поэты убивают просто потому, что им это нравится – не понимаешь, что ли? – Это правда – они поклоняются смерти. Но я хочу найти мать – меня беспокоит ее исчезновение. Меня и правда очень беспокоило то, что она связалась с воинами-поэтами, и я планировал найти того, с кем ее видели в эти последние дни. Но я не имел опыта в поисках такого рода, и в итоге он сам нашел меня. На Продольной, там, где она спускается на юг к Старому Городу, рядом с Гиацинтовыми Садами, стоят двенадцать зданий, целиком выстроенных из редких пород дерева. В более просторных хранятся исторические артефакты и реликвии. В тех, что поменьше, обшитые полированным розовым деревом залы целиком предоставлены произведениям искусства – человеческого и инопланетного, древнего и современного. Хотя все двенадцать корпусов именуются Музеем Искусств, именно в этих маленьких зданиях помещаются фравашийские фрески и тональные поэмы, утрадесские ледяные скульптуры и прочие сокровища. Самый маленький дом, классический четырехугольник с портиком из осколочника, называется Домом Мнемоника. Четыре его секции насчитывают много комнат, но самая известная из них – это Галерея Хибакуся. Там выставлены древнейшие фрески, показывающие невероятные картины войны и хаоса. Тональные поэмы строятся, клубятся и плавятся, повествуя об эпических битвах Века Холокоста. Я пришел сюда посмотреть знаменитую фреску «Возвышение человечества», занимающую сто футов северной стены. Когда меня что-то беспокоит, когда я чувствую себя усталым и замерзшим после бега на коньках, я люблю посидеть на скамье в галерее, вдыхая запахи теплого дерева и цветов и глядя, как переливаются на стене живые краски. Это одно из самых излюбленных моих занятий. Время шло к вечеру, и я был в галерее не один. Рядом со мной, ближе к центру длинного зала, сидела пара фабулистов, несомненно ищущих вдохновения для собственного творчества. На краю ковра у меня за спиной, у журчащего фонтана, разместилась группа самумских Друзей Бога – все очень высокие, тощие, благоухающие чесноком, козьим корнем и прочими экзотическими специями. Их привычка крутить серебряные цепочки, скрепляющие их длинные черные волосы, раздражала меня не меньше, чем их похожий на шипение шепот, который они исторгали из себя быстрыми приглушенными толчками. – Видите? – говорил один из них. – Вот свидетельство того, что Роение началось еще в Век Холокоста, а не позже. Так мне и думалось. Я смотрел на картину, где кипели синие, зеленые и белые краски, и видел серебристые ракеты, поднимающиеся из океанов Старой Земли, но трудно было сказать, что они собой представляют: корабли, летящие к звездам, или ядерные снаряды. Затем одна ракета разделилась на две, две на четыре и так далее. Внезапно вокруг вспыхнули яркие звезды туманности Эты Киля, и ракеты превратились в четыре тысячи световых лент. Несущийся через пространство свет заполнил всю туманность. На миг центральная часть картины вспыхнула ослепительной белизной, в которой там и сям стали возникать серые пятна. Белизна сменилась небесной синью, а пятна приняли форму черных грибовидных облаков, встающих из атмосферы Старой Земли. Я вовсе не был уверен, что в картине содержится «свидетельство», о котором говорили Друзья Бога; более вероятно, что для фраваши, создавших эту фреску. Роение и было Холокостом. Вскоре я стал замечать некоторые перемены в звуках и запахах зала. Вонь козьего корня и чеснока стала слабее, шепот сменился взволнованными голосами и шорохом одежд. Вслед за этим настала тишина, и я уловил запах масла каны. Духами на его основе пользовались воины-поэты. Я повернул голову и увидел широкогрудого, среднего роста человека, который интересовался явно не картиной, а мной. Он изучал мое лицо, как гроссмейстер шахматную доску, с усиленной, почти фанатичной сосредоточенностью. Я сразу понял, что это воин-поэт: они все сделаны из одинаковых клеток. Признаками этой породы служили черные курчавые волосы, медная кожа и гибкая шея. Поэт был красив – красота часто присуща таким вот породистым расам. Какими пропорциональными выглядели его точеный нос, выпуклые скулы и лепная челюсть – какой огневой, соразмерный образ! Но самым притягательным в поэте были его глаза, цвета глубокого индиго, почти лиловые, живые, ясные, одухотворенные, все понимающие – и совершенно лишенные страха. На вид он был молод, но я подумал, что он, должно быть, очень стар – только у человека, которому много раз возвращали молодость, могли быть такие глаза. Впрочем, нет – я вспомнил, что воины-поэты не практикуют омоложение. Они обожествляют смерть и потому считают тягчайшим – практически единственным – грехом продлевать жизнь за черту «момента возможности». Этот воин-поэт, вероятно, мой ровесник. Он прошел по ковру и встал почти вплотную ко мне. Двигался он быстро, с отточенной грацией. – Мое имя Давуд, – сказал он голосом, льющимся, как жидкое серебро. – А ты Мэллори Рингесс? Я слышал о тебе странные вещи. Зал опустел, только на стенах переливались и пульсировали фрески. Появление воина-поэта спугнуло всех. Я окинул взглядом его черный меховой плащ и броскую радужную камелайку. Одежда была богатой и красивой, хотя поэты, как известно, не придают значения богатству, а красоте и того меньше. Я перевел взгляд на его руки. Каждый воин-поэт носит два кольца, по одному на мизинце каждой руки. Кольца делаются из разных металлов и могут быть различного цвета: зеленого, желтого, индигового или голубого. Всего цветов семь, и каждый, согласно гамме спектра, указывает на степень мастерства. Фиолетовое кольцо – это седьмая, низшая, степень, красное дается тем немногим, которые достигают высшей. Кольцо на левой руке – кольцо поэта, на правой – кольцо воина. Говорят, что не бывало еще столь великого поэта и воина, который носил бы два красных кольца. У моего на левой руке было зеленое – выходит, он принадлежал к поэтам четвертой, не слишком выдающейся, степени. Зато его воинское кольцо, выкованное из какого-то квалларского искусственного металла, было красное и гармонировало с огненно-красными тонами фрески. – Мне сказали, что ты меня ищешь, – произнес Давуд. – Ты знаешь мою мать? Ты тот самый поэт, с которым… ты ее знаешь? – Знаю. Хорошо знаю. – Где она? Он, не отвечая, учтиво склонил голову. – Я бы все равно постарался встретиться с тобой, чтобы увидеть сына такой женщины. Я собрал много историй о тебе. Когда-нибудь, если буду жив, я сложу из них поэму. Я слышал, пятнадцать дней назад ты остановил время, спасая своего друга от смерти. – Напрасно ты слушаешь всякие сплетни. – Напрасно ты спас своего друга, когда пришел его момент. И это не сплетни, я знаю. И про Агатанге тоже знаю. Нам, поэтам, знакомо… – Еще бы – вы ведь мастера слель-мима. – Ты тоже пользуешься этим стандартным термином… – Вы лишаете людей собственной воли. – Ты хочешь сказать, что знаешь, что такое воля? – улыбнулся он. – Вы убиваете людей ради удовольствия. – Ты так думаешь? Его красивая белозубая улыбка смущала меня, теплая манера общения убаюкивала. – Но ведь вы же убиваете? – Случается. – И невинных тоже? Он продолжал улыбаться, и в глазах его теплился огонек. – Никогда еще не встречал невинного человека – ни мужчины, ни женщины, ни даже ребенка. А ты, Мэллори Рингесс? Уж ты-то знаешь, что невинности на самом деле не существует. Не протестуй – я вижу по складкам у тебя на лбу, что ты это знаешь. Я потер лоб и перешел в атаку: – Вы поклоняетесь смерти. – Допустим. Но скажи, пожалуйста, что значит поклоняться? Или, может быть, лучше я скажу? Дарио Красное Кольцо как-то написал стихи об этом. Прочесть тебе? – Не надо. Ненавижу стихи. – Это свидетельствует о душевном уродстве – но я не верю, что ты ненавидишь стихи. – Где моя мать? – Она ждет меня. – Где ждет? Он опять не ответил и показал на фреску: в туманности Ориона вспыхивали звезды, у которых первые человеческие рои создавали свои поселения. – Красиво. А как по-твоему, чем защищена эта красота? – Не понимаю, о чем ты. – Что произойдет, если кто-то захочет испортить или украсть эту картину? – Зачем же ее портить? А если кому-то вздумается ее украсть, роботы не выпустят его из музея – так я думаю. – А если и роботов тоже испортят, в каком преступлении будет повинен наш гипотетический вор? В краже? В кощунстве? В убийстве? – Робота убить нельзя. – Я пожал плечами, не понимая хода его мысли. – Я рад, что ты это понимаешь, Мэллори, – робота убить нельзя. Я сжал кулак. – Люди – не роботы. – Он молча, с улыбкой смотрел на меня. – Ты играешь словами ради собственной выгоды. – Ну что ж, я как-никак поэт. А ты начинаешь смотреть на вещи глазами воина. Робота убить нельзя, потому что он неживой. Роботы не могут сами себя программировать и не обладают сознанием в настоящем смысле этого слова. Я встал и застегнул свою камелайку. – Мне не следовало разговаривать с тобой. Не понимаю, почему Хранитель Времени позволяет вам появляться на улицах. – Потому что Невернес – свободный город, а свободу воина-поэта ограничивать нельзя. – Свобода, – фыркнул я и покачал головой. – Есть и другая причина. У твоего Хранителя Времени тоже есть свои роботические страхи, как и у всех. Почти у всех. – Вы ему угрожаете? – Я этого не говорил. – Но подразумеваешь. – Поэта надо слушать очень внимательно. – Он приложил к губам свое зеленое кольцо. – Мы говорим серебряными языками, и наши слова порой бывают многозначны. – Я пришел сюда посмотреть картину, а не слушать кого-то. Он с улыбкой поклонился картине и сказал: – Тогда я буду слушать тебя, если хочешь. Расскажи мне о комнатах Соли. За приемной расположена другая, смежная – верно? Каков их размер? На сколько лестничных пролетов надо подняться? Он задал мне еще несколько вопросов, на которые я не ответил. Он хотел знать, какую пищу Соли предпочитает, в какой позе он спит и прочие интимные вещи. Я сразу понял, что поэт вознамерился убить Соли. – Уходи, – сказал я наконец. – Я не стану помогать тебе убивать Соли. Ни его, ни кого-либо другого. Он поднес к своим красным губам красное воинское кольцо. – О вашем путешествии к алалоям ходят разные истории – говорят, что тебе убивать не впервой. – Что тебе рассказала моя мать? – Что Соли твой отец и ты ненавидишь его, а он тебя. Я смотрел на него, напружинив мускулы. Мне казалось, что мое чувство времени опять растягивается – успею ли я убить его до того, как он убьет меня? У него красное кольцо; пожалуй, не успею. Он разгадал мои мысли и сказал: – Не бойся подойти слишком близко к смерти. Не бойся умереть. – Все живое боится умереть. – А вот тут ты ошибаешься, – улыбнулся он. – По-настоящему живут только те существа, которые умереть не боятся. Мои руки снова сжались в кулаки. – Ты хочешь сказать, что люди не живут по-настоящему. Это абсурд. – Люди – это овцы. – Что такое «овцы»? – Что-то вроде шегшеев, только глупее. На Старой Земле их выращивали ради шерсти и мяса, как и до сих пор выращивают на многих планетах. – Люди – не овцы. – Ты так думаешь? Знаешь ли ты притчу о цефике и его овцах? На фреске взрывались звезды, закладывая начало блестящего хаоса Экстра. Я слышал голоса за дверью в галерею, но внутрь войти никто не решался. – Хранитель Времени тоже любит притчи, – сказал я. Давуд, видимо, воспринял это как согласие и стал рассказывать: – Был когда-то на Утрадесе цефик, имевший большое стадо овец. Цефик был занят разработкой метапрограмм, которые, как он надеялся, должны были преодолеть его собственные, более низменные программы, и на овец у него почти не оставалось времени. Они часто уходили в лес, увязали в сугробах или просто разбегались, потому что знали, что цефику нужны их шерсть и мясо. Я попытался измерить взглядом расстояние до двери, Давуд же продолжал: – И однажды цефик придумал, как решить эту задачу. Он внушил своим овцам веру в бессмертие. Он убедил их, что нет ничего плохого в том, что с них сдирают шкуру – и овцы стали верить, что это хорошо, даже приятно. Тогда он написал программу, убеждающую овец в том, что он хороший хозяин, любящий свое стадо так, что готов сделать для них что угодно. Далее он внедрил в тупые овечьи мозги программу, заверяющую их, что если с ними что-нибудь и случится, то когда-нибудь потом, не сегодня. Поэтому они могут спокойно щипать траву, спариваться и греться на солнышке. Наконец – и это была самая хитрая из программ цефика, – он убедил овец в том, что они вовсе не овцы. Одним он внушил, что они волки, другим – что они талло, третьим – что они люди, а некоторым – что они хитроумные цефики. После этого всем его заботам пришел конец, и он обратил свою изобретательность на создание более глубоких программ. Овцы больше не убегали и спокойно ждали, когда цефик придет к ним за шерстью и мясом. Цефик же… – Цефик же жил долго и счастливо, – перебил я. – Мне не нравится твоя притча. Люди – не овцы. Мне подумалось, что я протестую слишком яро и слишком громко. Мои слова отражались эхом от панелей розового дерева над фреской. Я пытался осмыслить заявление воинапоэта, подразумевающее, что человек, чтобы жить в полную силу, должен жить так, как если бы уже умер. Странная, безжалостная философия, но воины-поэты – порождение не менее странной системы, и милосердие им неведомо. Создатели этой расы стремятся к совершенству – говорят, их расщепители в свое время исключили из мужского и женского генома всю постороннюю и избыточную ДНК. На Квалларе каждый год оплодотворяется миллион яйцеклеток и рождается миллион одинаковых, безупречных младенцев. На самом деле они не столь уж безупречны. Некоторых убивают сразу после рождения – лишь для того, чтобы показать, что мы живем в безжалостной, управляемой случаем вселенной. Многих убивают за неспособность овладеть воинским или поэтическим мастерством. В двенадцатилетнем возрасте будущим воинам дают ножи и разбивают их на пары. Из каждой пары выживает только один, затем пары составляют заново – и так до тех пор, пока от первоначального миллиона не останется едва ли десятая часть. Таким же образом выявляются наиболее одаренные поэты. Проигравшим, не способным изобретать красивые и мудрые слова перед лицом смерти, предлагают совершить самоубийство. Тех, у кого недостало смелости совершить этот «благородный» поступок, замучивают до смерти их же товарищи. Пытки, как сказала мне однажды Колония Мор, задуманы не как наказание. Они должны-побудить злосчастного мальчугана перепрограммировать свой страх перед смертью, позволить ему полностью насладиться эфемерной, ускользающей от него жизнью. С возрастом воины-поэты подвергаются другим, еще более тяжким испытаниям. Их души формируются в процессе многочисленных изменений тела и мозга. Никто, даже эсхатологи, не знает в точности, в чем состоят эти испытания, но две вещи известны наверняка: что каждый миг жизни воина-поэта может плавно подвести его к смерти и что из каждого миллиона только сто человек доживает до получения колец Кваллара. Давуд пристально, с улыбкой смотрел на меня, как будто был способен читать мои самые глубокие программы. Он слишком часто улыбался, но улыбка у него, надо признать, была красивая. По-своему он был самым живым человеком из всех, кого я знал. – Жизнь цефика, основавшего орден воинов-поэтов, нельзя назвать счастливой, – сказал он. – Что такое счастье, в конце концов? Этот цефик, после многих тяжких трудов, все-таки расшифровал свою программу смерти – вернее сказать, программу страха смерти. Он изгнал ее из клеток своего мозга и тогда – об этом написано много стихов, – тогда он понял, что именно страх перед смертью делает нас рабами. Можно сказать, что страх перед умиранием нашего «я» толкает нас слепо исполнять свои повседневные обязанности, точно мы роботы-лунатики, запрограммированные есть, пить и совокупляться. Страх – это наркотик, погружающий нас в сон. Но когда этот страх изгнан – нет, пилот, пожалуйста, не уходи еще, – когда страх побежден, тебя словно окунают в холодный пруд, и пробуждение твое чудесно. Видеть все в истинном свете, ощущать прелесть каждого мгновения жизни – вот чему учат воины-поэты; ради этого мы живем и ради этого умираем. Я хотел уйти. Я не желал, чтобы убийца учил меня, как следует жить. Но он протянул ко мне свою большую руку и сказал: – Прошу тебя, не уходи. То, что есть во мне от поэта, говорит сейчас с воином в тебе. Сколько же в тебе тайн! Скажи мне, пилот, – я проделал долгий путь, чтобы узнать это: что ты чувствуешь, когда умираешь? – То, что я могу тебе сказать, ты и так знаешь. Разве я умирал? Кое-кто говорит, что да, но тогда что же такое смерть? Сейчас я жив, и это главное – мне надоело размышлять о жизни и смерти, опротивело искать смысл и страдать от его отсутствия. Ты, со своей потребностью встретить собственную смерть и жить активно, невзирая на боль, которую можешь причинить себе и другим, – ты думаешь, что боль пробуждает человека к активности, но слишком большая активность – это ад, разве нет? И он ответил просто, цитируя своих наставников: – Несущий свет должен терпеть боль от ожогов. Я потер виски, глядя на блестящий пол, на ковер. – Тогда я предпочитаю мрак. – Каково это – жить сызнова? Его вопросы раздражали меня, и я, преисполнившись озорства, словно юный кадет, брякнул: – Чтобы жить, я умираю. – Ты любишь высмеивать других, верно? Не надо: насмехаться надо мной не имеет смысла. Я хочу услышать от тебя об агатангитах, об их планах, об их программах, о тебе самом. – Разве искусство Агатанге не сходно с искусством воинов-поэтов? – Они похожи, но не одинаковы. – Когда вы, поэты, перепрограммируете свои жертвы… – Они не жертвы, пилот, – они новообращенные, ставшие на Путь Воина. – Однако вы лишаете их собственной воли – так говорят. Он откинул назад край плаща, обнажив мускулистую руку. – Вопрос воли – слишком тонкая материя, и здесь мы его не решим. Люди получше нас с тобой порабощали свой мозг размышлениями о свободе воли. Условимся, что живое существо свободно – относительно свободно – постольку, поскольку оно не зависимо от окружающей среды. Чем больше оно зависит от других живых организмов, тем больше окружающая среда влияет на его деятельность. Степень независимости возрастает вместе со сложностью: чем больше сложность, тем сильнее выражена воля. Вирус, например, вынужден делать в основном то, на что запрограммирован. Человек сложнее. – Значит, ты признаешь, что люди обладают волей. – Люди – это роботы и овцы. – Я в это не верю. – Скажем так: некоторые люди иногда способны проявлять волю, – с улыбкой уступил он. Я залез в ножной карман камелайки и достал конек. – Я волен выбирать, бросить его на пол или нет. – Свобода выбора – это иллюзия. – Я не стану его бросать, – сказал я и снова убрал конек в карман. – Это свободный выбор, сделанный по собственной воле. – Не такой уж свободный, пилот. Почему ты решил не бросать конек? Не потому ли, что пол здесь так красиво отполирован? Ты просто не захотел его портить, верно? Ты питаешь уважение к красивым вещам – я это вижу. Но откуда взялось это уважение? Кто запрограммировал его в тебе? Ты можешь этого не знать, зато я знаю: это сделала твоя мать, давно, в раннем детстве. Она учила тебя красоте без слов, языком рук и глаз. Она тоже любит красивые вещи, хотя сама о том не знает и стала бы отрицать, если бы ее спросили. Я снова достал конек и направил его в поэта. – Мне боязно даже спрашивать, откуда ты так много знаешь о моей матери. – Твоя мать женщина сложная и кое в чем путается, но я помог ей, и она стала смотреть на вещи проще. – Ну-ка, ну-ка – это любопытно. – Она пришла ко мне сама и обратилась ко мне за помощью по собственной воле. Как и все, кому мы помогаем. – Ты помог ей потерять себя, вот что. Вы, поэты… – Мы, поэты, заменяем бесполезные программы новыми. Чтобы помочь людям… – Моя мать не робот, будь ты проклят! Он отступил на шаг и улыбнулся. Он, видимо, знал, что у меня руки чешутся его убить, но при этом был совершенно спокоен. – Метапрограмма твоей матери была переписана, – почти небрежно сознался он. – Ее мастер-программа, управляющая программа – так мы поступаем со всеми обращенными, верующими и неверующими. – И что же это за новая программа? – А ты можешь назвать мне код своей новой программы, Мэллори Рингесс? Той, которую агатангиты вложили в свой вирус? – Ты за этим сюда пришел? – Программа, Мэллори, метапрограмма – расскажи мне о ней. Что заставляет тебя двигаться? Что движет тобой? Я стиснул конек, и его края врезались в мою мозолистую ладонь. – Если б я знал, если б знал – как я могу сказать тебе то, чего не знаю, будь ты проклят! – Мы все должны знать коды своих программ – иначе мы никогда не будем свободны. – Сказав это, Давуд повернулся к картине и вздохнул. – Фраваши – большие мастера создавать свои живые картины. Красиво – я всегда любил смотреть, как движутся эти колонии бактерий. Их программы, казалось бы, столь изящны и контролируемы – однако непредсказуемы. Можно было подумать, что фреска его услышала, а может быть, он просто рассчитал, когда это произнести – так или иначе, в ее центре вспыхнуло скопление звезд. Самой яркой из них была Слава Поэта, а возле этого адского голубого дублета виднелось пятнышко цвета охры, символизирующее планету Кваллар. Затем перспектива переместилась, и планета увеличилась до размера снежного яблока. Давуд с улыбкой посмотрел на меня и достал из складок плаща нож – обоюдоострый, блестящий и смертоносный. – Итак, у меня есть свобода выбора? И я могу бросить этот нож или не бросать – как захочу? Я вдруг с особенной остротой ощутил перечный аромат масла каны, с невероятной медлительностью сочащийся в мои легкие. Давуд стремительно перешел в замедленное время воина-поэта, и для меня время тоже замедлило ход – иначе я нипочем не уследил бы за Давудом. Держа нож между большим и указательным пальцами, он выбросил руку вперед, и нож, пробив прозрачное покрытие картины, вошел прямо в центр красной сферы Кваллара. Из раны хлынула густая красно-оранжевая эмульсия, окрасив нож жидкой ржавчиной. Затем бурлящий поток стал пульсировать медленнее и остановился совсем. Стынущая лава краски затянула нож вместе с рукоятью – на картине как будто вырос вулканический кратер. – Смотри внимательно, пилот. Я и без того смотрел во все глаза, в ужасе от подобного вандализма – и до меня стало доходить, что фреска успешно заживляет свою рану. Давуд, каким бы ни было его намерение, не мог причинить ей вреда. Буйные алые и оранжевые тона перестраивались, принимая самые поразительные очертания. Я видел эту фреску много раз, но драму, которая разыгрывалась сейчас перед нами, наблюдал впервые. Из поверхности Кваллара брызнула красная струя и потекла через всю картину. В пути она расплющилась, выросла и стала похожа на двадцатидневный человеческий зародыш. Пройдя через черное пространство, пятно добралось до маленькой желтой звезды, в которой я узнал Даррейн Люс. Рядом вдруг вспыхнуло много звезд, и красное пятно на миг исчезло в потоке света. Между белыми звездами за Даррейн Люс начали множиться круглые красные луны. Они внедрились в хорошо знакомую мне туманность Тверди. Там они начали пульсировать, и красные нити света потянулись из них, соединяя одну луну с другой. Я, конечно, понял, что эти луны изображают мозги – мозг – Тверди, но не мог понять, почему фравашийская фреска намекает (как будто картина способна намекать) на какую-то связь между планетой воинов-поэтов и таинственным происхождением Тверди. Возможно, нож Давуда нарушил что-то в организме картины и никакой связи на самом деле не существовало. – Так что же управляет программами, пилот? Я бросился к нему, надеясь его задержать, пока роботы не придут мне на подмогу и не выведут его вон. Но он, когда я смотрел на картину, успел достать из-под плаща дротик-иглу. Я сгреб его и попытался повалить на ковер, но он воткнул свою иглу мне в шею. Игла явно была отравлена, поскольку мускулы у меня тут же оцепенели и я не мог пошевелиться. Он разомкнул мои руки, а я застыл в параличе, не в силах даже глазом моргнуть. Давуд с улыбкой надавил мне на веко – твердо и умело, но бережно. – Это хорошее средство. Оно возьмет под контроль твои биопрограммы – на время. Твои мускулы по-прежнему будут подчиняться мозгу, но сигналами мозга ты не сможешь управлять. Ведь не можешь же ты управлять биением своего сердца? Нет – вот и собой несколько часов распоряжаться не сможешь. Где же твоя водя, пилот? Кто программирует программиста? Может быть, ты мне скажешь? Нет, не скажешь – ты неспособен пошевелить языком, хотя и чувствуешь, как он зажат у тебя за зубами. А теперь, пилот, мне пора на встречу с твоей матерью. До свидания. Он оставил меня, безмолвно, но от души клянущего свою несвободу. Я невольно посмотрел на картину – ее краски не прекращали своего движения. |
||
|