"Вечный шах" - читать интересную книгу автора (Мерас Ицхак)Глава пятая ХОД ТРИНАДЦАТЫЙШогер принял жертву. Он знал, что Исаак волнуется, и ему было приятно, смахнув с доски эту пешку, чувствовать себя более уверенно и ждать, когда противник сдастся. Сегодня его день. Сегодня он должен одержать двойную победу: выиграть партию и не проиграть партнёра. Вокруг немым кольцом стояла толпа, которой было суждено ощутить эту победу на своей шкуре. Такой партии, как сегодня, еще не было. — Ты знаешь, почему действительно невозможно, чтобы ты сидел в моем кресле, а я — на твоей табуретке? Исаак не ответил. — Если не знаешь, могу сказать. Шахматные фигуры- сухие деревяшки, но чем-то похожи на людей. Есть только один король, второй должен сдаться. Мы, арийцы, — короли, которые побеждают. Мне очень жаль, что ты из тех, кому суждено проиграть. Исаак молчал. — Понятно? Это азбучная истина, и поэтому каждый из нас сидит на своем месте. Ты — на табуретке, я — в кресле. Иначе и быть не может. "Я не слышу, я не желаю слышать, что он там болтает. Пусть разглагольствует-знает ведь, что никто не смеет возразить. Он — король… Его слово — закон. Мое дело — шахматы. Плохо, что я не имею права ни выиграть, ни проиграть, а ничья… Бывает ли она вообще? Вскочить бы, смахнуть фигуры и убежать отсюда на широкий цветущий луг…" В гетто нет цветов. Цветы запрещены. Приносить их тоже нельзя. Запрещено. Почему цветы под запретом? Этого я никак не могу понять. Будь я самым последним негодяем, я бы и то не запрещал сажать цветы. Люди мигом отыщут семена, найдут клубни. Долго ли раскопать тротуар под окошком, очистить двор от камней… И закивают тяжелыми головками яркие пионы, стройные лилии, будут терпко пахнуть тонконожки-настурции. Много-много цветов, будто рассыпанных щедрой рукой. Если б даже я был самым последним негодяем и запретил цветы, я бы все-таки не запрещал приносить их с полей и лугов, когда люди возвращаются из рабочего лагеря. Колонны шагают по городу, усталые, но не видно опущенных голов. Над колоннами сплошь цветы, множество букетов, и можно подумать, что людей вовсе нет. Просто вышли погулять цветы. Торопиться им некуда, могут двигаться медленно, не спеша. Еще только пять часов, и до шести они наверняка успеют в гетто. Насчет оружия все ясно. Об этом можно не говорить. Я понимаю, почему запрещено приносить в гетто продукты. Шогер хочет, чтобы мы голодали. Понимаю, почему неразрешается приносить одежду. Они хотят, чтобы мы ходили в рванье, чтобы нам было холодно. Но почему Шогер запретил цветы? Этого я не могу понять. Цветок. Хрупкий стебель, яркая чашечка. Кто может запретить цветы? Мы с Эстер сидим на своем дворе. Я — на бревне, она — на деревяном ящике… Мы смотрим в глаза друг другу и молчим. Эстер нагибается, выискивает пробившуюся меж камней зелень. Она выбирает одну травинку и, нашептывая что-то, обрывает крошечные листочки. Листьев мало, поэтому Эстер не спешит. Острыми ногтями аккуратно отщипнет листик, подержит его на ладони, потом отпустит. И он летит, порхает малой птичкой. Я знаю, что нужно Эстер. Эстер нужна ромашка. Эстер хочется держать в руках этот полевой цветок, отрывать его белые лепестки и шептать что-то так, чтобы я не слышал. Она работает здесь же, в гетто, помогает родителям — она санитарка. Эстер давно не была в полях и, наверно, забыла, как выглядят цветы. Но все равно ей хочется держать в руках ромашку. Я знаю. Она сама сегодня белая, как ромашка. — Не смотри на меня, — говорит Эстер. — Я бледная, да? Ничего, поправлюсь. Папа делал операцию мальчику. Обычно все дают кровь, ничего особенного. А сегодня понадобилась моя группа, и отец позвал меня. Он говорит, что нельзя брать так много крови сразу, но ведь я здоровая, со мной ничего не будет. Мальчик был совсем плох, а теперь он наверняка поправится. Она смотрит на меня, но я молчу, ничего не говорю. — Тебе не нравится, что я такая бледная? Да? Ты сердишься? — Что ты? Как я могу сердиться, если твоя кровь понадобилась этому мальчику. Я закрываю глаза, и мои мысли уже далеко отсюда. Мне кажется, будто мы с ней идем, идем куда-то по высокой траве и выходим на широкий луг. Эстер сидит, упершись руками в землю, а я бегаю по лугу и собираю цветы. Их много-много. Белые, желтые, розовые, синие; одни цветы нежно пахнут, другие позванивают своими колокольчиками. Я нарвал уже полную охапку, а мне все мало. — Шимек! Так зовет меня Бузя; — Иду! — говорю я. — Довольно! Шимек! — Еще два, еще один — и довольно. — Хватит… Пусть растут… Они такие красивые… — Ладно, хватит. Тут я слышу: — Изя… Я открываю глаза. Вижу наш двор, мощенный булыжником. Я сижу на бревне, а Эстер — на деревянном ящике. Мы возвращаемся с работы. Скоро покажутся ворота гетто, и сердце стучит неровно. То забьется часто-часто, то остановится, потом стукнет раз и опять замрет. У меня за пазухой цветы. Я попросил часового, и он разрешил мне подойти к лугу, а луг весь пестрел ромашками, похожий на зеленую скатерть в белых пятнах с желтыми крапинками. Я рвал их горстями, вместе с травой. Мне казалось, я унесу весь луг. Потом спохватился, что луг унести нельзя. И почти все бросил. Бросать было жалко, но я мог оставить только маленький букетик, поэтому он должен быть очень красивым, из самых отборных ромашек. Мы возвращаемся домой. Вот уже видны ворота гетто, и мое сердце стучит неровно: то вдруг забьется часто-часто, то остановится, потом стукнет раз и опять замрет. Мужчины разозлились, увидев мои цветы. Я знаю, в другой раз никто бы и слова не сказал. Но сегодня они правы. Сегодня в гетто несут немецкий автомат, который удалось украсть на складе, где мы работаем. Два дня разбирали автомат на части и прятали. Что могли разобрать-разобрали, что не смогли- сломали. Ничего, и гетто есть слесаря, починят. Сегодня мужчины распределили все это между собой и несут в гетто. Я знаю, почему они злые. Если я попадусь с цветами, немцы могут устроить такой обыск, что найдут у кого-нибудь деталь автомата. Я так просил! Я не мог иначе. И они умолкли, больше ничего не говорили, только поставили меня в самый конец колонны. Мы уже в воротах. Сердце замерло. У ворот сам Шогер. Мне холодно. Мне кажется, что его глаза, острые, как иглы, проникают сквозь куртку, впиваются в хрупкие ромашки. И я, не выдержав, подымаю руки к груди, заслоняю цветы. Колонна уже в гетто, все прошли, а Шогер смотрит на меня и подмигивает. — Ну, сеньор Капабланка? — спрашивает Шогер и принимается обыскивать меня. Он распахивает мою куртку, вытаскивает рубашку из-под ремня — и на землю сыплются цветы. — О! Хо-хо! — удивляется Шогер. — Так много? Куда тебе столько? Я молчу. — На первый раз достаточно пяти, — кивает Шогер Яшке Филеру. Цветы он пинком вышвыривает за ворота. А мне говорит: — Сам понимаешь… Ты мой партнер и все такое прочее. Однако закон есть закон. Ничего не поделаешь, не имею права. Он кивает на меня часовому: — А? Вы каждый день обыскиваете его? Надо, надо. Закон есть закон, это сильнее нас. Яшка Филер — палач. У Яшки тройной затылок и красные, заплывшие жиром глазки. Шогер кормит Яшку как на убой, и руки у него толстые, как колоды. Яшка Филер показывает на скамейку. Я ложусь и сам говорю ему: — Быстрее… Филер не понимает. Он смотрит на меня, таращит свои крысиные глазки. — Быстрей! — говорю я. Откуда ему знать, этому Филеру, палачу, что я думаю. Он привык бить других, чтобы не били его. Где ему знать… А я так спешу… Я боюсь, чтобы не увидела Эстер. Ведь она может проходить мимо и увидеть, или Янек может увидеть и потом рассказать, или ее родители могут оказаться поблизости от ворот, где я лежу и палач отсчитывает пять ударов. — Быстрее, — тороплю я палача. Он работает на совесть. Он слишком сыт и думает, что плеть — это самое страшное на свете. Неправда! Что такое плеть? Витая кожа снаружи и стальной прут внутри. Ну и что ж такого? Тоже мне, самое страшное. Кожа да железо. Мы возвращаемся с работы. Сердце стучит, стучит. Позавчера отняли мой букет, вчера — тоже. Неужели и сегодня? Сегодня я иду в голове колонны. Мужчины хотят попробовать: может, мне удастся проскочить. Они напирают с улицы так, что трещат ворота. Мужчины хотят протолкнуть меня в гетто, хотят, чтобы я прошел со своим букетом. Часовой орет. Шогер тоже. Он снова у ворот. Мужчины замешкались. Они уже не напирают. Сегодня они распределили по частям два автомата, и кто знает, чем это кончится. — Ну, — обращается ко мне Шогер. — Теперь ты, надеюсь, стал умнее. И обшаривает меня до последней нитки. — Пятнадцать! — орет он и швыряет цветы за ворота. Но еще не отпускает меня. — Вот видишь, — с грустью говорит Шогер. — Я хотел бы сыграть с тобой сегодня партию или две, а ты все испортил. Нехорошо… Сидеть ты теперь не сможешь, а стоя — какая же игра? — Эй, ты! — кричит Шогер палачу, и голос его еще печальнее. — Бей по ногам и спине, чтобы он мог сидеть. Половину по ногам, половину по спине. Что? Не делится пополам? Ладно, пусть будет четырнадцать!.. Нехорошо, очень нехорошо, — говорит мне Шогер. — Капабланке не приходилось так, сам понимаешь. Однако — закон! Все мы рабы закона. Я лежу на скамье. Сегодня это слишком долго. Четырнадцать. — Быстрей, быстрей! — прошу я палача. Он засучивает рукава. Колонна проходит. Все в порядке. Может быть, даже лучше, что меня поймали? Шогер был занят, и остальных уже почти не обыскивали… Может, это в самом деле к лучшему? Ведь до сих пор мужчины обходились без меня, хоть бы раз патрон дали пронести… …девять, десять, одиннадцать… — Быстрей, быстрей… Колонна уже в гетто. Но люди не расходятся, чего-то ждут. …тринадцать, четырнадцать. Все! Если постараться, совсем не трудно встать. Шогера уже нет, часовые по ту сторону ворот, палач тоже уходит. Ему что — отмахал свое и гуляй до завтра. А колонна, распавшаяся, растянувшаяся, ждет. Я иду — и мужчины идут со мной. Останавливаюсь — и все останавливаются. Мы отходим подальше, за угол высокого дома, и мужчины обступают меня со всех сторон. Они вынимают что-то из-за пазух, из-под расстегнутых рубах. Вынимают осторожно, как мотыльков, чтоб не поранить крылышки. У меня рябит в глазах. Я вижу луг: зеленую скатерть, белые пятна, желтые крапинки. — Бери, — говорят мужчины. — Бери скорее. Ты думаешь, у нас есть время стоять тут с тобой? Они дают мне цветы, и я собираю их в букет. Каждый дает всего по одной ромашке, но они такие красивые, крупные и ничуть не помялись. Букет… Большой, мне бы никогда не собрать такого. Никогда. Я подымаю голову, но мужчин уже нет. Я стою один, с большим букетом. Прихожу домой. Ставлю цветы в воду, медленно умываюсь. Надеваю свою голубую рубашку. И снова бреду на другой конец гетто, к большому гладкому порогу. Лицо Эстер еще бледное, белое и сливается с ромашками. Мы идем в наш двор. Мне можно сидеть, и я сажусь на бревно, а Эстер забирается на свой деревянный ящик. Она раскладывает букет: сама в середине, вокруг- цветы. — Это не я, — говорю я Эстер. — Это все, кто со мной работает. Каждый принес по одной ромашке, и видишь, как много цветов? Она молча кивает. Когда Эстер встряхивает головой, ее пепельные волосы колышутся, как вода в реке, как спелые хлеба в поле. Эстер выбирает самый большой цветок, держит его в руках и смотрит на меня. Почему она так долго смотрит, не притрагиваясь к лепесткам ромашки? — Мы уже большие? — спрашивает Эстер. — Конечно, — говорю я. — Мы почти что взрослые, правд? — Конечно, правда. — Ведь нам с тобой уже тридцать три с половиной… — Нам с тобой уже много лет, конечно. И мы даже можем их сосчитать, — тихо добавляю я, сжимая левую руку. — Ничего, что я такая бледная? Я сначала сержусь, но потом отвечаю Эстер так: — Знаешь, я закрою глаза, а ты делай что хочешь. Я делаю вид, что зажмурился, а сам подглядываю сквозь ресницы. Я вижу, как Эстер наклоняется к цветку, который держит в руке, а затем начинает осторожно обрывать лепестки. Она обрывает лепестки и что-то нашептывает. Я не слышу, что она шепчет, но все равно знаю. И она, должно быть, догадывается, что я знаю. Да — нет, да — нет… Я должен бояться, как бы не вышло «нет». Эстер, может быть, и вправду боится. Лепестков уже мало, и она обрывает их все медленнее. Она — возможно… Откуда ей знать? А я не боюсь. Она может взять не только самый большой, она может взять любой, может взять все цветы, все подряд они скажут одно и то же слово. Да, да, да, да. Цветы не могут сказать иначе. Цветы знают. — Изя… — негромко зовут меня. Отец. Мой Авраам Липман. Он не стал бы мешать без дела. Раз зовет — значит, нужно. — Сейчас, — говорю я. С трудом встаю со своего бревна и иду. Я уже вышел со двора, а мои глаза еще там, где мы сидели. Я вижу Эстер. Она бледна, ее голова склонилась. Но это не важно. Она — в середине, а вокруг цветы. Кто сказал, что цветы запрещены? Кто может запретить цветы? |
||
|