"Вечный шах" - читать интересную книгу автора (Мерас Ицхак)

Глава восьмая ПОСЛЕ СЕМНАДЦАТОГО ХОДА

1

— Можно и отдохнуть теперь, — сказал Шогер. — Сделаем перерыв.

Борьба на шахматном поле ненадолго замерла. Исаак остался сидеть на своем месте, а Шогер встал и зашагал но кругу, заложив руки за спину и глядя себе под ноги.

Шаги были крупными, пожалуй, даже слишком крупными, но по-солдатски уверенными.

Толпа, со всех сторон обступившая игроков, раздалась, круг расширился и стал похож на арену унылого цирка с неведомым злым фокусником посередине. Смотришь, следишь за ним, не спуская глаз, но так и не можешь угадать, когда махнет он своей черной блестящей палочкой. То ли ворон, каркнув, выпорхнет из его рукава, то ли человек повиснет в воздухе, не касаясь земли, то ли столб огня — настоящее пламя — пыхнет из его открытого рта, шевелящихся ушей и ноздрей.

"Мне тоже можно отдохнуть? — спрашивал себя Исаак. — Вспомнить что-либо, подумать о чем-то другом… Наверное, нет. Отдохну потом. Придет же когда-нибудь конец этой игре. Наступит ночь, часы пробьют двенадцать… Я должен все забыть. Нет ни домов, ни людей вокруг, передо мной — шахматная доска и фигуры. Я должен выиграть, чтобы свести вничью…"

Шогер расхаживал по кругу слишком крупными, по-солдатски твердыми шагами.

— Достаточно? — вскоре спросил он. Исаак молчал.

— Продолжим. Исаак смотрел на Шогера и думал:

"Его кованые сапоги бьют по мостовой. Если б уже стемнело, наверняка бы можно было увидеть, как летят искры. Их пришлось бы гасить. Мне хочется стать индейцем и содрать с него скальп, с этого злого фокусника с волшебной палочкой… Он не может победить… Я не должен дать ему выиграть".

2

— Я родил сына Касриэла, — сказал Авраам Липман.

3

Ночь как ночь — темно. Правда, зимой по ночам еще темнее. Вернее, не зимой, а осенью, когда все вокруг черно. Черные крыши, черная земля, черное небо, набрякшее чернилами. Интересно, каково тогда человеку, у которого и душа черна, как ночь?

Я, кажется, знаю, каково в такую ночь человеку с черной, как ночь, душой. Он может не моргнув глазом пройти весь мир, ему все нипочем: человек сольется с темной краской мира и не увидит ни мира, ни себя. Нет разницы. Все одним цветом. И ничего не различить: ни души, ни неба, ни черных крыш. Браво!

Но сейчас летняя ночь. Она смутно просвечивает, как синевато-серое стекло. Если хочешь, чтобы стало темнее, достаточно прищуриться. Человеческий глаз замечательный прибор. Его можно прикрыть или приоткрыть, а можно и вовсе закрыть. Ах, какой размах — от пиано-пианиссимо до форте-фортиссимо! Такой диапазон! Разве этого мало?

Светит месяц и масса звезд. Месяц ворочается с боку на бок, ложится поудобнее. Что ему — вечная игра: с одного бока убыло, с другого прибыло; кувыркайся на здоровье, не поморщив своего широкого азиатского носа. Собственно говоря, что ему морщиться: насморк не страшен, платок не требуется.

А звезды — звезды, будто иглы, так и колют глаза. Хоть убей, не светят одним цветом: красные, зеленые, синие, золотые, а есть такие, что и вовсе не разберешь, какого цвета.

Но можно и с ними разделаться. Надо просто закрыть глаза. Раз! — и готово: ни звезд, ни месяца. Ни фига!

Со мной не очень-то поспоришь, хотя мне так и не довелось закончить университет. Я даже сам с собой не в силах спорить.

Вот я зажмурился, и все исчезло, и теперь я могу сказать: ничего на свете нет, весь мир — иллюзия. Что хочу, то и вижу. Кто сказал, что ночь черна, что светит месяц? Я говорю вам, что ночь бела, как день, а месяца и вовсе нет — просто какое-то никчемное пятно. Но если черная ночь — это белый день и месяц — банальный желтый блин, то и я не живое существо по имени человек, а животное, именующее себя сверхчеловеком.

Да, я, Касриэл Липман, сверхчеловек.

В гетто тихо. Люди спят, отдыхают, стонут или кричат во сне — они знают, что со светом снова потянутся пыльной дорогой в рабочий лагерь, и не знают, что сулит им завтрашний день: ведь гетто могут взорвать, могут всех увезти в Понары… Может быть, люди стонут или кричат во сне, а может, судорожно обнимают друг друга, желая продолжить род. Я не слышу, не вижу их. Это серая пыль, скотинка, а я — сверхчеловек, и что хочу, то и делаю.

Я медленно иду по тихим улицам гетто. Иду к железной калитке, запершей узкий проход между домами. Я постучу в нее пять раз, потом — шестой. Часовой откроет и проводит меня к Шогеру. Шогер ждет не дождется, когда я пожалую к нему. Как равному предложит мне сбросить куртку с желтыми звездами, пригласит за стол. Шогер дружески потреплет меня по плечу и скажет:

— Садись, Касриэл, ешь! О делах потом — куда спешить?

На круглом низком столике — французский коньяк, чешское пиво и русская водка. В соседней комнате — красавица полька с клеймом на бедре (чтоб не сбежала), красотка из дома "Nur fur deutsche Offiziere".

Шогер удовлетворенно потрет ладони, и глаза его — серые, с красными прожилками — блеснут, как дорогие камни, два грубо подделанных, фальшивых камня.

Понурив голову, я бреду по спящим улицам к узкой калитке. Я сверхчеловек, ибо черная ночь белее дня и луна — кривляющийся блин. Я, сверхчеловек, должен подойти к железной калитке и постучать, чтобы она открылась.

Со мной не очень-то поспоришь, хоть я так и не кончил университет.

Я знаю не только Ницше. Я знаю Шопенгауэра и Спинозу, писания апостолов и Фрейда, читал Ветхий завет и Карла Маркса. Маркс говорил: нам нечего терять, кроме своих цепей! Оно, конечно, у кого нет ничего, тот потерять уже не может. Я мог бы дополнить этого спинозу Карла: можно потерять жизнь. Но я дополню его иначе. Мои друзья, мои братья и сестры готовят восстание, готовятся уйти в партизаны — люди на все готовы. Каждый день, возвращаясь с работы, они проносят в гетто оружие, патроны. Сам Шогер не может их накрыть, не может добраться до тайников. Тут-то я и дополню Карла Маркса. Я иду к Шогеру, он ждет не дождется меня. Я знаю, кто приносит оружие, знаю, где его прячут.

Черная ночь для меня бела как день. В один из таких черных дней Шогер выгребет оружие из всех тайников и поставит к стенке тех, кто норовит пристать к Христовым апостолам. Мне что? Я ничего не увижу, ничего не услышу. Значит, ничего и не было. Буду сидеть за круглым столиком, дуть русскую водку, потягивать французский коньяк, хлебать чешское пиво и лапать польскую красотку с клейменым бедром.

Шогер не идиот. Ха! Он знал, кого ему выбрать. Он прочел мои мысли, как раскрытую книгу. Выбери он моего отца, выбери кого-нибудь из сестер или даже мальчишку Исаака, он получил бы фигу. Он может рубить их на мелкие кусочки, как рубит мясник убоину, и все равно ответом будет молчание, только молчание, которое ни я и никто другой не назовет иначе. Шогер умный человек. Он выбрал меня.

Я иду по тихим, сонным улочкам гетто, тем самым улочкам, по которым шел ровно неделю назад. Круглый столик был накрыт. И Шогер был сама любезность.

— Садись, Касриэл, ешь, — сказал он дружески.

— Я сыт, спасибо, — ответил я.

— Садись, Касриэл, пей.

— Спасибо, не пью.

— Не будь дураком, Касриэл, и подойди сюда. Положи-ка руку на стол. Вот так, ладонью вниз. Теперь смотри на меня. Он вынул из кобуры вороненый браунинг.

— Не бойся, не убью.

Он взял браунинг за ствол и больно ударил тупой рукояткой по моему мизинцу, по самому ногтю. Снова поднял браунинг и ударил по другому пальцу, потом еще и еще. Бил только по ногтям. Он мастерски делал свое дело: не содрал ни кусочка кожи с пальцев.

— Садись, Касриэл, ешь, чего уж там, — сказал он дружески.

И я сел и начал есть.

Я ел долго, с трудом запихивая в себя каждый кусок. Шогер сидел напротив и меланхолически качал головой.

— Видишь, я знал, что ты голоден. Когда я вытер руки, он тихо сказал:

— Теперь выпей. Для начала, пожалуй, водки, а? Люблю русскую водку.

— Спасибо, я не пью.

Шогер был обижен:

— Что же ты так? Ну ладно, давай руку.

Я протянул другую руку и положил на стол, ладонью вниз.

Шогер был удивлен.

— Касриэл! — воскликнул он. — Ты хочешь искалечить себе вторую руку? Нет, я этого не допущу. Давай первую, ту, что уже была. Ей все равно.

Я поднял другую руку, ту, что уже была, и положил на стол. Шогер стукнул браунингом. Удар пришелся по столу; жалобно зазвенели тарелки, бутылки, рюмки, но Шогер не рассердился, что я отдернул руку с посиневшими ногтями. Я держал в ней рюмку русской водки.

— Видишь, Касриэл, я знал, что ты хочешь пить, — сказал он. Потом я прихлебывал коньяк, завезенный из Шампани, цедил пиво, доставленное из Пльзеня.

— Ядзя! — крикнул Шогер. — Ядзя!..

Из соседней комнаты вышла Ядзя, стройная красавица полька с распущенными волосами.

— Ты видишь? — сказал мне Шогер. — Это Ядзя. Чудная девушка. Правда, Ядзя?

Она улыбнулась, показав ровные перламутровые зубы.

— А теперь выйди, Ядзя.

Она вышла.

— Оставим ее на следующий раз. Хорошо, Касриэл?

— Хорошо, — ответил я.

— Ну что ж, по рукам! — сказал Шогер. — Между прочим, могу показать тебе снимки. Хочешь? Ты увидишь руки с отрубленными пальцами. Ты увидишь там…

— Не надо снимков, — ответил я и выпил залпом еще три стопки русской.

Шогер был доволен:

— Я знал, что мы договоримся.

Да, мы договорились встретиться через неделю.

И вот я иду.

Медленно, понурив голову, иду я по тихим, спящим улочкам. Я подойду к железной калитке, зажатой между двумя домами, постучу пять раз, потом шестой, мне откроют, и часовой проводит меня к Шогеру.

Шогер ждет. Он ждет не дождется. На круглом столике — русская водка, французский коньяк и чешское пиво, красотка Ядзя с клеймом на бедре, чудная девушка.

Я знаю все. Знаю, кто приносит оружие и где его прячут. Я все узнал за эту неделю. Мне и раньше было известно кое-что, и Шогер назначил слишком долгий срок. Ха! Глупец! Зачем он дал мне столько времени? Он мог тогда еще, в первый раз, не кормить, не поить меня, а просто-напросто отрубить мне пару пальцев, и я бы выложил все. Болван! Думает, если он ничего не знает, то и другим неизвестно. Впрочем, вряд ли дошло бы до второго пальца, пожалуй, и одного, бы хватило.

Тогда, в первый раз, он сглупил, Адольф Шогер. Но теперь он спокоен. Он, правда, ждет не дождется, хотя абсолютно уверен, что я приду, постучу пять раз, потом шестой и предстану перед ним.

Шогер умен.

Я действительно иду.

Я иду так долго, что мне давно уже опостылел месяц, кособокий желтый блин, и мириады колючих звезд, пестрых иголок, отливающих всеми цветами радуги. Я устал и хотел бы отдохнуть.

Там, за домом, есть заросший крапивой ход, заваленный старым барахлом, — мое тихое пристанище. Никто еще не набрел на него. Можно сидеть там целый день или ночь напролет, можно думать об иллюзорности мира и о всяких Спинозах.

Нигде в мире не отдохнешь лучше, чем в том сводчатом погребе, к который ведет заваленный рухлядью ход.

Там можно поразмыслить о чем угодно — о скотине, именуемой человеком, и о человеке, чье имя — скот.

Мне надо отдохнуть. К железной калитке все равно не пройти. Где-то там, прижавшись к стене, стоит Авраам Липман, стоит и ждет сына. Он стоит, не смыкая глаз, его старые уши ловят каждый шорох. Он стоит как статуя и ждет меня, Касриэла.

Что скажет отец своему сыну? Что может сказать своему сыну Авраам Липман, если сын его — сверхчеловек и боится, что ему отрубят палец.

Отец знает, что я иду, и знает куда.

Совсем недавно был у нас разговор, короткий разговор, который можно передать в двух словах.

Было так…

Но сперва — отдохнуть, я должен присесть, закурить. Там, в погребе, есть сигарета, есть свеча и спички, есть подходящий чурбан.

Я пробираюсь в свой погреб, зажигаю свечу; я сажусь и закуриваю. Да, теперь мне хорошо, я отдыхаю. Ни месяца, ни звезд. Мерцает огонек свечи, тусклый огонек, и отбрасывает на стены мою тень, гигантскую, непомерную тень сверхчеловека.

Я не засижусь. Докурю свою сигарету — и дальше.

— Отец, — сказал я моему Аврааму Липману. — Отец, скажи ребятам, чтобы перепрятали оружие. И пусть сами спрячутся, все, кто проносит оружие. Через шесть ночей я пойду к Шогеру, он станет рубить мне пальцы, и я все расскажу.

— Касриэл, — сказал отец, — сын мой, ты понимаешь, что ты говоришь?

— Я понимаю, что говорю. Если хочешь, могу повторить.

— Ты же знаешь, что оружие спрятано в самых надежных тайниках и других таких не найти, а людей, которые проносили его, столько, что им некуда спрятаться.

— Я знаю, но меня будут пытать, и я все скажу. Смотри сам, отец.

— Ведь я тоже проносил оружие, проносили твой брат и сестры.

— Я знаю, отец, но я все скажу.

— Я — Авраам Липман! — сказал он.

— Хорошо, я могу повторить. Я все скажу, Авраам Липман. Я ничего не могу сделать.

— Слушай, Касриэл, — сказал Авраам Липман. — Ты можешь сделать. Я родил тебя, я мог бы тебя и убить. Но я уже стар, и ты должен мне помочь. Ты понял?

Я усмехнулся. Да и как тут было не засмеяться?

— Конечно, понял, Авраам Липман, — сказал я.

Вот и весь разговор.

Ну какие смеяться? Я и сейчас смеюсь. Авраам Липман, бедный многодетный портной с Калварийского рынка, чьи пальцы исколоты иглой, как небо звездами, который каждую субботу, накинув талес, не спеша идет в синагогу, этот самый Авраам Липман одним махом разделался со всеми Ницше и Спинозами, сказав последнее слово.

Хватит отдыхать. Окурок жжет пальцы, губы. Пора. Не забыть погасить свечу.

Шогер заждался. Он ведь знает, что я приду. Наверно, с вечера приготовил круглый столик с русской водкой, французским коньяком, чешским пивом и польской Ядзей. Шогер — умник. Он догадался выбрать меня, а не моего отца, брата или сестру.

Сейчас-сейчас, до железной калитки рукой подать. Я оттолкну с дороги отца. Постучу пять раз, потом шестой, часовой откроет калитку, проводит меня к Шогеру и откроет мир, в котором черная ночь белее дня. Прихватить бы с собой еще этот косой блин и мириады пестрых игл.

Как ни умен Адольф Шогер, а свалял дурака, дав мне столько времени. Неделя — это семь дней. За семь дней Господь сотворил мир. А Касриэл отыскал себе погреб, о котором никто не знает, вделал крюк в потолок и свил из тонких бечевок толстую веревку. Веревка прикреплена надежно, петля висит над головой. Я подставляю чурбан. Петля в самый раз, и веревка не трет шею — своя работа.

Окурок затоптан.

Свеча…

Я гашу свечу.

Будьте здоровы, люди, которых называют скотиной.

Будь здоров, Авраам Липман, мой старый отец.

Я отдохнул, задул свечу. Пора. Меня ждет настоящая жизнь, ждет целый мир — русская водка, французский коньяк, чешское пиво и красотка Я…