"Новый свет" - читать интересную книгу автора (Азаров Юрий Петрович)

20

В этом первом большом походе дети вдруг стали вести себя так, будто они самые лучшие на свете. Они конечно же не знали, какими бывают самые лучшие дети на свете. Поэтому им приходилось фантазировать, и нам приятна была эта игра. Эта игра была маленьким подарком за наши беды. Может быть, подарком судьбы.

А сначала не было игры. Сначала, как и требует того наука, были противоречия. Утром дети просыпались и кто-нибудь говорил:

— Есть хочу.

Мы, педагоги, отвечали:

— Есть хотим.

Потом дети повторяли настойчивый вопрос:

— Когда завтрак?

— Когда же завтрак? — повторяли возмущенно мы.

— У меня уже в желудке бунт! — кричал Слава Деревянко.

— У меня в желудке восстание сипаев, бой бизонов и три революции! — орал я.

И так протянулось до обеда.

Потом голоса и реплики исчезли. Лица детей будто подсохли на ветру. К нам подошли представители детского общества:

— Надо бы как-то сообразить поесть.

— Хорошо бы.

— Может быть, сготовить, есть же продукты?

— Надо бы что-то сготовить, — улыбнулись мы. — Неплохо чего-нибудь пожевать, а потом запить чем-нибудь горячим.

— Так в чем же дело! Мы сейчас, — сказали дети.

Игровое действо пробивалось сквозь толщу серьезности, как пробивается острие травы сквозь плотный асфальт. Мы с Александром Ивановичем стояли на этом асфальте, а зеленые стебельки уже искрились на солнце, и яркие блики от них зайчиками прыгали по детским лицам. И когда игровое действо было распознано, пришло удовольствие от тайной игры. Собственно, для нас она уже не была тайной, а вот для окружающих была загадкой.

Мы лежали с Александром Ивановичем на берегу Днепра. За действиями ребят наблюдали наши знакомые: завуч одной из школ, Варвара Петровна, ее сын, ровесник наших ребят, Степа, их папа, Владислав Андреевич, бухгалтер конторы «Заготскот».

— Пожалуй, на первое мы приготовим голубцы, а на второе — кашку манную, — это Маша нам докладывала.

— Голубцы — это очень хорошо, — сказал Александр Иванович. — Только сверху чтоб петрушка была.

— И укропчик, — добавил я. — Так, слегка притрусить.

— Хорошо бы и лучку свежего, — сказал Александр Иванович.

— Мы уже послали на рынок ребят, — отвечала Маша.

— Салфеточки, надеюсь, будут? — спросил я.

— Только для вас и для ваших знакомых, — ответила Маша.

— Кстати, план работы на сегодня я вам могу подписать, — сказал я.

— Хорошо, Витя к вам подойдет.

— Вот план работы, — сказал Витя. — После завтрака — репетиция, потом два часа — чтение книжек, а после обеда восемь спортивных соревнований: плавание, прыжки в длину, высоту, пинг-понг, бег на короткие дистанции, волейбол, баскетбол, фехтование.

— Я не подпишу план, — сказал я. — Здесь не везде расставлены ответственные.

— Разрешите представить план через двадцать минут?

— Александр Иванович, мы разрешим принести план через двадцать минут? — спросил я.

— Можно разрешить, хлопци хорошие, им можно доверить.

Когда дети ушли, Варвара Петровна тихо спросила:

— Они у вас всегда такие?

— Ужасные дети, — сказал я.

— Барбосня чертова, — сказал Александр Иванович. — Уже десятый час, а завтрака все нет!

— Представляете, Варвара Петровна, наша работа — ад! Приходится целыми днями лежать и ждать, когда они, черти, накормят тебя и проведут воспитательную работу в группе.

— Вы шутите? — усомнилась Варвара Петровна, не понимая, дурачат ее или взаправду все.

Мы между тем наблюдали за детьми. Смотрела в их сторону острым педагогическим глазом и сшибленная с привычных ориентиров Варвара Петровна. Дети между тем пришли с рынка, принесли зелень: петрушку, лук, укроп. Слава и Коля принесли хлеб.

— Черт знает что, — чертыхался Александр Иванович. — Они опять купили этот квадратный хлеб! Это же безобразие, я же говорил, что мы, педагоги, предпочитаем круглый.

Маша точно прочла мысли учителя. Она подбежала в белом фартучке, разрумянившаяся:

— А мы для вас круглый хлеб купили, а для ребят ржаной, квадратный — они так хотели…

— Молодцы, — похвалил Александр Иванович.

— Вы позволите вас накормить? — это Маша у меня спросила.

— Пожалуй, — лениво ответил я.

— Мы предлагаем позавтракать и вашим знакомым. Поели и разговорились.

— Степа! — сказала мама-завуч. — Ты только понаблюдай, какие воспитанные дети. Ты послушай, что каждый из них умеет делать. Коля, расскажи, пожалуйста, что ты умеешь делать. Степа, он умеет шить боюки и рубашки, тапочки и одеяла, писать картины маслом, играть с листа на баяне, он сверлит на станках, шлифует, долбит, токарит…

— Такого слова нет, — поправил Коля. — Надо говорить: токарничает.

— Ты слышишь, Степа? Подумать только, этот Коля еще может проплыть пять километров и пробежать десять верст, простоять на голове шесть минут, сделать двести приседаний и подтянуться на турнике шестьдесят шесть раз…

— А может быть, он врет? — сказал Степа, разглядывая Колю.

— Может быть, может быть, — рассмеялся Коля. — Давай поспорим. Что у тебя есть? У меня, например, есть заработанные мною двадцать шесть рублей. Могу на них купить сто пачек мороженого, а могу тебе проспорить. У тебя были когда-нибудь в руках заработанные тобой деньги?

Степа пожал плечами:

— А зачем?

— Вот и я говорю: зачем? А зачем жить — знаешь? Может быть, ты от жизни никакого удовольствия не получаешь! Откуда я это знаю? Тебе интересно жить?

Степа не понимал, о чем его спрашивают.

В это время подошли Витя Никольников с Сашей Злыднем.

— Нам удалось найти райком комсомола. Отлично. Все в порядке. Сначала нам не поверили, а потом, когда посмотрели маршрутный лист, приняли как положено, — это Витя рассказывал.

— В общем, нам дали работу, — вклинился Саша Злыдень. — Будем жить и работать в саду консервного комбината. Заработать в день можно в пределах шести рублей. Овощи и фрукты бесплатно. Подсчитали: за неделю можем заработать на проезд по Днепру до Херсона, а может быть, и до Одессы, а там, если хватит средств, найдем работу.

— Добре-добре, — сказал Александр Иванович, — А не ругались там, в райкоме, что взрослых не было с вами?

— Сначала удивились, — пояснил Витя. — А потом даже похвалили: «Молодцы, что сами. Передайте вашим воспитателям, что они замечательных ребят воспитали».

— Степа, ты слышишь! — сказала Варвара Петровна. — Вы знаете, я бы и своего Степу отдала к вам, хоть на недельку. Степа, ты пошел бы с ребятами работать на комбинат?

— Варя, что ты парня позоришь! — сорвался вдруг с места ее муж. — Прекрати немедленно!

— Заткнись, Владик! — ответила Варвара Петровна. — Я хочу понять, почему наш Степа растет таким вялым, безынициативным.

— Так нельзя, Варвара Петровна, — сказал Коля назидательно. — Нельзя при всех отчитывать своих детей. У нас, например, никто друг другу замечания не делает в общественных местах. Дома — пожалуйста, у нас тоже дома всякое бывает, а в гостях и в других местах мы отдыхаем и никогда не ругаемся.

— Видишь, до чего мы дожили, дети нас учат, — это Владислав Андреевич сказал.

— Извините нас, — сказал Коля. — Пойдем-ка, Степа, я тебе одну вещь покажу.

Когда Коля и Степа ушли к воде, Владислав Андреевич спросил:

— А у вас это что, специально?

— Что именно?

— А вот что они сами на предприятия идут, договариваются о работе, считают деньги, зарабатывают?

— Арифметика магазинов, рынков, предприятий, личных и общественных расходов, на наш взгляд, является лучшим воспитателем личности. Вас что удивляет?

— А то, что это не советское воспитание.

— А ваш Степа получил советское воспитание?

— У нас совсем другое дело. Наш Степка — балбес. Может быть, еще опомнится. До четырнадцати лет парень за холодную воду не брался. Это все мать во всем виновата.

— Владик, как тебе не стыдно! Вы только посмотрите, что они со Степой делают! — закричала Варвара Петровна и побежала туда, где ее сына массажировали двое ребят.

— Это еще что такое?

— Это тонизирующий и раскрепощающий массаж, — ответил Слава. — Ваш Степа скован. Его тело, мышцы и кровь в застое. Он как неживой, понятно?

— Степа, ты неживой? — спросила мама.

— Щекотно! — рассмеялся Степа. — Мама, отойди, прошу тебя, — попросил Степа нормальным человеческим голосом.

Часа через два Степа вместе с нашими ребятами драил катер: мальчики договорились с моряками насчет почасовой работы. Оплата должна была произвестись натурой — вычищенный катер отдавался на полдня в распоряжение нашего отряда. А к вечеру мальчики так сдружились, что Степа ни за что не пожелал расставаться с ребятами и слезно убеждал маму и папу отпустить его с нами хотя бы на недельку. И когда родители согласились, я все же спросил:

— А не боишься? Может быть очень трудно! Очень, понимаешь?

— Понимаю, — тихо ответил Степа.

А трудности действительно были. Утром мы прошли километров пятнадцать. Устали. Пообедали. Отправились смотреть колодец, куда были брошены во время фашистской оккупации три подростка. Познакомились с родителями погибших. Горько было. Ни есть, ни пить не хотелось.

Стал накрапывать дождь.

— Пойдем дальше, — сказала вдруг Маша.

— Дождь же. Будет скользко идти. Глина здесь.

— Все равно пойдем, — сказал Коля.

— Устали!

— Все равно пойдем, — решили все.

Это был марш-бросок километров в двенадцать. Александр Иванович чертыхался:

— Ну и чертова детвора пошла. Совсем замучился. Ну кто так бежит, как скаженный?

А мальчики и девочки неслись как метеоры. Прекрасная Ночь окутывала нас. Дождь перестал. Небо прояснилось. Звездная рябь светилась, отражаясь в Днепре.

Утром нам дали работу. Часть ребят возила фрукты на Консервный комбинат, а часть работала на овощах. Вечером подводили итоги.

— А мы для совхоза самые выгодные, — это Слава рассуждал. — Здесь нанимаются сезонные рабочие, чтобы по мешку спереть к вечеру. Я говорил с тетками. Они сказали: «Как натаскаем всего, так бросим работать».

— Все тащат. Это уже так установлено. Это не считается за воровство, — пояснила Лена.

— Такой порядок везде завели, — тихо сказала Маша. — Может быть, так надо.

— А мы зато не тащим, — сказал Александр Иванович.

— А нас заставили. Тетя Лена, бригадир, сама нам принесла самых лучших дынь с бахчи, и банку варенья рабочие дали, и бутыль сока налили.

— Богатая у нас страна. И люди щедрые! — сказал Александр Иванович. — Целых пятьдесят лет тащат и никак не могут растащить.

— Вы смеетесь, Александр Иванович? — это Слава спросил.

— Я серьезно, дети, — ответил Александр Иванович. — Вот из своего сада, или бахчи, или погреба никто так щедро не раздавал бы, а тут — пожалуйста. Плохо это, ребята.

— А как же быть?

— Думать надо.

— Так, может быть, нам отказаться от того, что дают нам бесплатно? — это Коля Почечкин ляпнул.

— От дурак, — сказал Слава. — Когда ты уже научишься понимать жизнь?

— Может быть, и отказаться, — сказал я.

— Владимир Петрович, вы что?! — закричали в один голос ребята. — Вы смотрите, сколько всего гниет. Помидоры гниют, огурцы пожелтели и разваливаются на части, яблоки и груши на земле черные, аж страшно наступать. Это надо быть совсем дураком, чтобы голодать, когда все пропадает.

— А потом, у нас высчитывают за питание. Копейки, правда, но мы за все платим.

Противоречий за несколько дней набралось столько, что мы в них окончательно не то чтобы запутались, но порядком погрязли. Вроде бы теоретически мы знали, что надо поступать честно. Всегда честно и принципиально. Но практически эта проблема вдруг обернулась по-своему, и мы никак не могли понять, где честно, а где нечестно. Особенно сложно было, когда произошло с нами два случая. Первый был таким. Я работал со Славой и с Витей на прицепе — возили из сада в ящиках груши. Я сидел на тракторе «Беларусь» рядом с трактористом, а на прицепе — Слава и Витя. И вдруг в трактор врезается грузовик. За обочиной дороги глубокий овраг. Тракторист успел тормознуть, и нас развернуло так, что мы едва не перевернулись. Молоденький шофер кусал губы и виновато выслушивал мою ругань:

— Ты что, спятил! Не видишь, дети! Как можно так ездить! Пьяный, наверное.

Приехала милиция. Начались акты, подписи. Молоденький шофер едва не плакал.

Подошел ко мне Слава:

— Это мы виноваты в аварии. Мы его дразнили. Бросали ему груши, а он пытался их поймать на ходу. А когда это у него не получилось, он поравнялся с нами, и мы за храбрость ему в окошко стали бросать, а он и врезался. Не рассчитал. Хотите, мы признаемся милиции?

Я молчал. Прибежал Александр Иванович.

— Ну вот что, — сказал он. — Теория теорией, а нам надо побыстрее улепетывать отсюда. От барбосы! Вечером я рассказал эту историю детям:

— И все-таки и я смалодушничал. Надо было сказать милиции, что и мы виноваты в аварии. А я подло сбежал. Нехорошо.

— Так еще не поздно, — сказал Слава с ехидцей.

— Пожалуй, не поздно, — согласился серьезно я.

— А у нас тут похлеще случай, — сказала Маша и спросила у Лены:- Рассказывать?

— Рассказывай, — сказала Лена.

— Ну, в общем, сегодня в весовой без квитанции «налево» отвезли две машины груш. Самые лучшие. Целый день калибровали.

— А вы точно знаете, что «налево»?

— Мы же сидим на квитанциях. Все выходящее из весовой на учете. Мы же специальный инструктаж прошли. Знаем. И до этого были случаи, когда самые лучшие фрукты увозили, но не в таком количестве — ящик, корзина, а тут две машины!

— Вы как с луны свалились, — сказал Степа. — Мой отец работает бухгалтером в «Заготскоте». Там миллионы уходят «налево». Понимаете, миллионы! Был процесс — шесть миллионов изъяли у директора.

— Ну и что, расстреляли?

— Нет. Дали шесть лет. Он скоро выйдет на волю.

— Ну и что ты предлагаешь?

— А ничего не предлагаю. Это моя мама все орет на меня: неинициативный, нелюбознательный. А я не хочу быть инициативным. Меня тошнит от такой инициативы. Кричат, орут о правде, о справедливости, а на самом деле полное разложение.

Таким мы видели Степу впервые. Он вдруг загорелся весь. Глаза блестели, щеки пылали. Он говорил громко и сильно размахивал неловкими руками:

— И не вздумайте ввязываться в эту историю с грушами. Вас в один миг вышвырнут отсюда, назовут склочниками, ворами, доносчиками! Вам даже заработанных денег не заплатят!

— Не имеют права. Степа расхохотался:

— Они сделают все по закону. Бухгалтерия такая штука — мне отец рассказывал. Сделают так, что комар носа не подточит.

— А что могут сделать?

— Все что угодно. Например, могут содрать за питание столько, что вы еще должны будете. Или высчитают за аварию и за починку трактора «Беларусь» рублей шестьсот, еще на интернат счет перешлют — всю жизнь будете платить, или вам хищение припишут и в следственный изолятор заберут. Продержат там денька четыре — никакой справедливости не захотите…

— Ну, ты, Степа, не перегибай, — сказал я.

— Конечно, я перегибаю сейчас, — признался Степа. — Но если вы заявите насчет этих двух машин, денег вы точно не получите.

— Плевать на деньги! — сказала Маша.

— Плевать, — поддержал ее Витя.

— Вы что, с ума посходили! — взвился Слава. — Мы, же на Черное море не попадем. Я сроду не видел моря. Первый раз в жизни такое подфартило, а вы затеяли черт знает что. А ну, кати отсюда, Степка! Степа встал неожиданно.

— Что ж, и уйду. Я думал — вы люди!

— Никуда не уйдешь ты! — вскочил Витя Никольников. — Если ты уйдешь, и я уйду!

— И я уйду! — сказал Коля Почечкин. — Плевать мне на море.

— Всем плевать на море. Пусть один Славка едет на море! — закричали ребята. — Надо завтра же рассказать кому следует.

— Хорошо! — сказал я. — Решили. Как это сделать?

— Надо самим ребятам поехать в райком, — предложил Витя. — Мы со Славкой поедем.

— И Степан пусть с нами, — предложил Слава Деревянко.

— Поедешь, Степа? — спросили мы у гостя.

— Поеду, — ответил он.

Когда ситуация, казалось, была исчерпана, поднялся Александр Иванович.

— Ребята, я со всем согласен. Но у меня одна мысль есть. Я, возможно, и скорее всего, не прав, но я скажу все-таки.

Такое длинное предисловие Александра Ивановича насторожило ребят. Они притихли. И Александр Иванович сказал:

— Черт его знает, а мне как-то неловко. Нас здесь приняли хорошо. И кладовщики так внимательны. Так добры к нам. Заботятся. Одеяла принесли из другого склада, спальные мешки достали, на дорогу нам подарок готовят. А мы, как черти, на них из-за угла. И мне как-то совестно. А потом — а вдруг все не так?

Я и раньше наблюдал в этой ситуации за Леной и Машей. Их лица перекосила злобность. Вроде бы за справедливость они ратовали, а лица были неодухотворенными, свет погас в глазах, точно недоброе дело совершали. А теперь я взглянул на девочек и увидел их, пристыженность, и растерянность увидел.

— Ну тогда, может быть, им прямо в глаза сказать? — предложил Витя.

— Я бы, например, не смог этого сделать, — сказал Александр Иванович. — А кто смог бы? Ребята молчали.

— А может быть, эти две машины не украдены, — стал искать я лазейку. Как бы хорошо, чтобы эти машины не были украдены. Как бы хорошо, чтобы все в этом мире было честно и справедливо.

— А что — это мысль, — сказал Степа. — Ведь у нас нет доказательств. А квитанции они в два счета могут выписать.

И вас же обвинят в клевете. Такое часто бывает. Мне отец рассказывал.

Выхода не было. И вдруг неожиданность: к нам к костру подошел дядя Вася, кладовщик, которого мы уже успели и осудить, и приговорить.

— А я вам принес орешков. Думаю, дам ребятишкам, пусть пощелкают. Здорово вы нам помогли, ребятки. Я люблю детвору. У меня, знаете, такое горе. Был мальчик, вот как ты, — и дядя Вася погладил по плечу Славу Деревянко. — Похоронил год назад. Такой хлопец был. Красавец.

— А что с ним?

— Утонул, ребятки. И плавал хорошо. А вот не стало мальчика. Мать сейчас убивается. Я как не свой хожу. Работа не в радость. Провались все на этом свете.

— Ну зачем же так? — сказал Витя. — Может быть, у вас еще будут дети.

— Поздно. Не будут, ребятки. Разве сиротку взять на воспитание.

— А что, — сказал Слава. — У нас, там, где я живу, одна семья троих вырастила. Теперь у них и внуки есть.

Я поразился тому вниманию, какое обнаружилось у моих дорогих ребятишек. Я думал: до чего же отходчивы. До чего же добры. Только Маша Куропаткина сиротливо наклонила головку, и непонятно было, что у нее на душе.

На утро мы уехали, так ничего не решив.

— Сюда! — крикнул Витя Никольников и увлек за собой растерявшуюся Лену Сошкину.

Они вбежали в сарай и спрятались а соломе. В открытое оконце долетал голос Саши Злыдня:

Раз, два, три, четыре, пять — Я иду искать. Кто не заховался, Я не виноват.

Саша крутился возле дуба — место, где застукиваются. Ему сделали замечание, он стал подальше отбегать. Сделав несколько обманных виражей, он ринулся к сараю.

— Не шевелись, — прошептал Витя, притягивая Лену к себе.

Девочка сделала попытку освободиться. Злыдень был рядом.

— Выходите! — крикнул он, надеясь такой хитростью выдворить прячущихся.

— Ты сначала найди их! — сказал Славка.

— Не беспокойся, найду.

— А если горшки побьешь, будешь два раза водиться, — это Маша условия выставила.

— Не побью, — ответил Злыдень.

— Пусти, — тихо сказала Лена.

— Не шевелись! Он снова идет сюда! — Витька еще плотнее придвинулся к девочке.

Он был в футболке, и она была в тоненькой маечке, и, наверное, поэтому тепло так быстро переходило от одного к другому. Может быть, от страха (очень не хотелось, чтобы их сейчас застукали), а может быть, еще от чего-то другого дыхание у Витьки участилось и сердце застучало так, как стучит в кино заведенный механизм мины.

— Ты слышишь?

— Что?

— Сердце как стучит.

— Пусти, — еще раз сказала Лена, а Витька удивился, что она и не попыталась отодвинуться.

— А чье это сердце? — неожиданно спросил он.

— Мое, чье же еще? — шепотом ответила Лена, тоже будто сомневаясь, прислушиваясь и разглядывая, чье же это сердце стучит так громко, на весь сарай. Могут же застукать. Конечно, колотились два сердца. Колотились как одно. И звук был такой сильный, что оба едва не оглохли. Будто гроза раскатывалась на ними, и гром гремел, и лил дождь — и чтобы спастись, они сильнее припали друг к другу.

А Сашка Злыдень бегал почти рядом. И было ужасно радостно сознавать, что игра в прятки неожиданно смешалась с чем-то более важным, могучим и прекрасным, чем то, что им удалось так хорошо спрятаться. К тому же еще и везло. Злыдень разочарованно покинул сарай и сказал Славке:

— Не беспокойся, найду их.

И теперь можно было совсем спокойно закрыть глаза, и Витька это сделал, отчего сразу в нем все одновременно напряглось и расслабилось, потому что исчезло ощущение игры в прятки, а подступило и заняло место в голове и в теле что-то совсем другое, тайное, от чего было немного стыдно и так бесконечно хорошо. И Лена закрыла глаза, и от Витькиного дыхания по всей спине бегали колкие и приятные мурашки. И будто одна лодка несла их по гребню волны, и оттого что лодка неслась так быстро, медово кружилась голова.

А то, что увидел Витька, когда раскрыл глаза, было еще более ошеломительным. На его руках покоилась головка Леночки. Такой он ее никогда не видел. Губы и щеки светились нежно-розовым теплом: такой спокойный румянец бывает у малышей, когда они спят крепким и сладким сном. Мысль, что Ленка уснула (не умерла же она, если так ровно дышит!) сначала оскорбила Витьку, а потом привела в восторг: наверное, и такое бывает. Раз в тысячу лет, но бывает. Витька не удержался и поцеловал ее.

— Ты что? — тихо прошептала Лена.

— Я тебя люблю, — сказал Витька, и его сердце забилось еще сильнее.

— Ты же Машу любишь, — будто произнесла Лена.

— С сегодняшнего дня я буду любить только тебя.

— И ни с кем не будешь никогда целоваться?

— Хочешь, поклянусь?

— Не надо, — тихо сказала Лена и крепко обняла Витьку за шею.

— Больно! — едва не вскрикнул Витька.

— Я так ждала этого дня, — сказала Лена, и Витька не обратил внимания на некоторую искусственность в ее голосе.

А за сараем спорили: игра в прятки расстраивалась.

— Это нечестно! — вопил Злыдень. — Они, может, ушли куда-нибудь.

— А ты не по правилам ищещь. Надо на сто метров отходить, а не вертеться возле дуба, — это Славка доказывал.

— Я по правилам ищу. Если бы они были рядом, они успели бы застукаться давно и выручить вас!

Что правда, то правда.

Если бы они были рядом. А Ленка с Витькой вовсе не были сейчас рядом. Их души были далеко-далеко. И не могло же тело бросить душу на произвол судьбы только лишь для того, чтобы прибежать к дурацкому дубу и застукаться. Игра в прятки, может быть, будет еще сто раз в жизни, а вот такое, чтобы Ленка на руках у Витьки заснула, такого, наверное, не скоро дождешься.

— Ты правда заснула?

— Дурак.

Витька продолжал восхищаться своим открытием:

— Ты стала такой красивой.

— Я всегда была такой.

— Что же, я слепой был? — Витька сравнивал: раньше глаза были черные и немножко злые, а теперь глаза отливали янтарем и теплели нежностью. Губы всегда были тонкие, в ниточку, и сухие, а теперь — розовые, полные, подсвеченные блеском влажных зубов. От щек, подбородка, лба и волос шло мерцающее, золотистое, душистое сияние. Витькин глаз остановился на середине груди, где сквозь маечку обозначился крохотный бугорочек. Ему стало щекотно, когда он ладонью ощутил упругость, этого бугорка. А Лена молчала, только слегка напряглась и стала серьезнее. Стала чуть-чуть такой, какой была раньше.

— Покажи, — тихо сказал Витька.

Лена что-то хотела сказать, но в это время в сарай ворвался Злыдень. Увидев Ленку и Витьку, он вылетел из, сарая с неистовым криком и ринулся к дубу.

— Застукал! Витьку и Ленку застукал! — кричал Злыдень, уже подбегая к дубу с вытянутой рукой.

А Лена с Витькой между тем тихо выходили из сарая.

Коля Почечкин, Слава Деревянко, Толя Семечкин, Маша Куропаткина и другие ребята замерли на секунду: Витька с Ленкой совсем не торопились. Они будто тихонько приподнялись и поплыли по воздуху, не замечая никого. Кто-то было крикнул, что их застукали последними, что им надо решать, кто из них будет водилой, но они будто не слышали ничего. Кто знает, может быть, они за душами своими шли, а может быть, их так сильно приглушило тогда в сарае, когда гром гремел и когда гроза раскатывалась, этого не удалось установить. Да и никто не устанавливал, потому что в этой жизни у детей всегда непонятность перекручена с неожиданностью. И сейчас была просто новая неожиданность: вбежали Ленка с Витькой в сарай нормальными, а выплыли оттуда сумасшедшими, глаза у них отрешенно высветились, улыбаются как полудурошные. И было совсем удивительно, что они одновременно так быстро сдурели, и кто знает, может быть, поплавают, поплавают по интернатской территории да отойдут совсем и снова станут нормальными детьми. И неизвестно, сколько продолжался бы этот мираж в интернатском дворе, если бы вдруг не прорвало одного первоклашку, который обнародовал свое открытие: «Тили-тили тесто, жених и невеста», на что Коля Почечкин, завороженный видением, вдруг опомнился и погнался за первоклашкой, чтобы отвесить тому добрую оплеуху, чтобы он никогда больше не вмешивался во взрослые дела, и Эльба кинулась за Почечкиным, кинулась с радостным лаем, и от этого шума Ленка и Витька, может быть неожиданно для себя, возвратились на землю. Ступили на зеленую траву-мураву и, будто очнувшись от забытья, крикнули всем:

— Аида к реке! — и разбежались, и с берега, как были в трусиках и маечках, прыгнули в воду.

И когда Витька попытался подплыть к Леночке, она закричала почему-то чужим голосом:

— Не смей ко мне подходить! Никогда не смей, понял?

Никольников поплыл в другую сторону. В голове что-то складывалось непонятное. Мрачное настроение совсем перемешалось теперь с радостным. Острое желание рассказать ребятам, как Ленка у него на руках заснула и как он целовал ее, смешалось с желанием во что бы то ни стало не предавать Ленку, удержаться, чтобы никому не растрепать то, что он увидел и понял, — что есть что-то такое в девчонках, чего он никогда раньше не знал, что-то такое, от чего ужасно кружится голова, так кружится, что если бы она была привинчена, то непременно бы отвинтилась сама и откатилась бы далеко от принадлежащего ей туловища. Из грез Витьку вывел нахальный голос Славы Деревянко:

— Сошкина! Я к тебе в гости приду.

Не помня себя от гнева, Витька набросился на Славку, свалил его в воду и стал топить. Сидевшие на берегу ребята думали, что Витька балуется, но, увидев, что Славка булькает в реке и уже наглотался грязной воды, кинулись на помощь Деревянко и едва оттащили от него Витьку.

— Псих! — шипел Славка. — Подожди, я тебе устрою. Ты это запомнишь!

— Валяй, валяй, а то получишь еще! — сказал Витька. В это время Лена Сошкина с Машей Куропаткиной прибежали в корпус и заперлись в спальне.

— Посмотри на меня. Я изменилась? — спросила Лена у подруги.

— А что должно измениться?

— Ну, я такая же, как и была?

— Немножко не такая, а что?

— Я влюбилась.

— В кого?

— В Витьку Никольникова.

— Но ты же и раньше была влюблена.

— То не считается. Тогда было просто так, а теперь по-настоящему.

— Ты ему призналась?

— Нет. Он признался.

— Целовались?

— Да.

— Сколько?

— Два раза.

— Это мало.

— Но зато у меня было другое.

— Расскажи.

— Это как на качелях или как в теплой воде плывешь. В теплой-претеплой. И я ничего не помнила.

— А он?

— А он решил, что я уснула.

— А ты?

— А я ему сказала, что он дурак.

— А он?

— А он поцеловал второй раз.

— И ты не сопротивлялась?

— Мне так захотелось его обнять. Ужасно захотелось. Ты даже не знаешь, как захотелось.

— Никогда не надо делать этого первой, — сказала Маша серьезно. — Разве ты этого не знаешь?

— Знаю, но не могла сдержаться.

— И ты обняла его?

— Обняла так крепко, так крепко, что он чуть не задохнулся.

— Зазнается.

— А я ему уже сказала.

— Что?

— Чтобы он никогда ко мне не подходил.

— Это ты правильно сделала. А я бы не смогла так, Меня Славка за нос водит, а я молчу.

Однажды вечером Маша с Леной пригласили меня в свою палатку.

— А сохраняется детская любовь навсегда? — спросила Лена.

— На всю жизнь? Не сохраняется же! Ни у кого не было такого! — это Маша доказывала.

— Наверное, нет такой закономерности, — ответил я, дивясь, однако, тому, что слово у меня вырвалось крайне неподходящее.

— А сколько раз человек может влюбляться?

— Ну не один же раз?

Я что-то мямлил, что-то пытался объяснить, будто речь шла не о заветном и самом главном человеческом чувстве, а, скажем, о рыбной ловле, вот так, к примеру: «А сколько за один раз можно вытащить рыбешек!» — «Раз на раз не приходится. Если лов пойдет, и леска будет что надо, и приманка, и погода, и чтобы карась был крупный, чтобы он, сволочь, проголодался, чтобы без страха заглатывал крючок, чтобы перерыв был в его кормлении, вот после грозы, после дождя, когда солнышко только теплое, и рыбка играет вся, — тогда можно и сто и двести выловить».

Нет, нет, я, разумеется, не так объяснял. Лучше. Но все равно мое объяснение было неискренним. Оно дышало жутким дидактизмом, в котором на все лады программировалась такая идея: самое главное не забывать о труде, об учении, и чтобы любовь помогала во всестороннем развитии человека, чтобы не шибко отвлекала. И ни в коем разе нельзя на взрослые варианты переходить, ни в коем разе то самое главное, что есть в девочке, не растерять, не уронить, что самое главное это достоинство девичье надо беречь, беречь и еще раз беречь!

— А целоваться тоже нельзя? — спросила Маша.

И на этот вопрос я не мог ответить, я не мог сказать: «Нельзя, дорогие. Никак не положено школьным уставом. Матери ваши доверили нам вас, а следовательно, и ваши губы, и ваши руки, и вашу грудь, и ваше тело, и мы должны сберечь все это, и какие могут быть здесь разговоры о поцелуях, не положено, и все тут». Я не мог сказать и другое: «Конечно же один или два раза можно поцеловаться. Только чисто чтобы, тихонечко, без нажима, ласково, этак по-ученически. В щечку, в лобик. Но лучше в ручку. Конечно же разрешения надо спросить, чтобы насилия не получилось, чтобы опять же порядок был».

Нет, всей этой пошлости я не мог из себя выдавить. Из меня просто лезла другая отсебятина. Я раскатывался, как на коньках, объезжал главные вопросы, уходил с магистральных дорожек и все вытягивал на одну тропу: работать надо, совершенствовать надо, достоинство сберечь надо.

— Ну а если уже поцеловалась раз? — спросила Маша. — Тогда что?

И снова я не мог ответить по-человечески. В мое учение о всестороннем развитии личности не входила любовь. Не была она по прейскуранту и в моих методах. У нее, у детской любви, была своя жизнь, и эта жизнь, я чувствовал, была столь прекрасной и столь ошеломительно-опасной, что ее переливы главным образом сказывались в формировании Человека в человеке. Это понимали дети. Это понимало человечество. И этого не желали понимать ни я, ни Смола, ни Дятел, ни Александр Иванович.

А дети как сговорились. Может быть, оттого, что некоторым из них уже и пятнадцать стукнуло, а может быть, так совпало, но проблемы любви в то лето стали самыми главными и тревожными. И снова я не мог никому вразумительно ответить. В своей чисто педагогической среде мы говорили о сублимации: во что бы то ни стало переключить детскую энергию на спорт, труд, искусство. Это тоже один из способов загнать проблему в такую глубину, чтобы она на этой глубине задохнулась, превратилась в давящий тяжелый камень, от которого формирующейся личности одна беда.

Однажды забрались мы на скирду: я, Александр Иванович и несколько подростков. Звезды над нами. Теплая ночь дышит вечной нежностью.

— А вы любили когда-нибудь?

— А как это, когда мужчина и женщина… Когда, с каких лет можна мальчикам…

— А как надо любить?

И снова я мутил воду. Снова призывал к труду, к физическим нагрузкам, к искусству. И тут мне Александр Иванович помогал. Он совершенно деревянным голосом, утратившим всю природную веселость, говорил:

— Не забивайте голову дурью. Будет хорошо в работе, будет и во всем хорошо.

И я радовался тогда тому, что после трудного дня дети быстро уснули, так и не дождавшись ответов на вечные вопросы. А может быть, это и лучше. Пойди разберись в этой сложной жизни, что лучше, а что хуже.

И все-таки тогда, как и много лет спустя, я задавал себе вопрос: «Если счастье человека зависит от любви, главным образом от любви, то тогда это один из основных вопросов теории воспитания. Почему же педагогика не пожелала вмешаться в эту святая святых человека? Что помешало? Стыдливость? Нравственный ригоризм? Педагогическое пуританство? Ханжество? Что?»

Как это ни странно, а серьезную попытку разобраться в этом вопросе сделал Николай Варфоломеевич Дятел. Он проштудировал много книжек и прочитал нам обстоятельный доклад про эмоции дружбы и любви, про раннюю сексуальность. Он, пожалуй, придерживался, я думаю, фрейдистского толкования инфантильной сексуальности, полагая, что сексуальный инстинкт не привносится извне, а развивается вместе с возрастом ребенка. То есть формы детской сексуальности, как и эмоции ребенка, изменчивы. Вначале ребенок проявляет эмоции любви по отношению к родителям. И именно эти эмоции разряжают детскую психику, освобождая ее энергию, предопределяют свободное и пластичное развитие человеческой личности. Сам факт, что большинство наших детей испытали на себе отрицательные эмоции, связанные с их отношением к родителям, предопределил искривленность психики. И восстановить нормальное развитие, доказывал Дятел, значит создать опыт новой любви, адекватной любви к родителям. Такая любовь может быть только между разными полами.

— Что же прикажете делать? — грубо оборвал Дятла Шаров.

— Очевидно, надо найти различные формы организации детской любви как главного условия, предотвращения детских неврозов, — спокойно добавил Дятел и тогда же высказал весьма и весьма любопытную мысль. — Я определил, почему наши дети так тянутся к сказкам. Энергичный и пользующийся успехом человек — это тот, которому удается воплощать в жизнь свои фантазии. Там, где это не удается вследствие препятствий внешнего мира или вследствие слабости самого человека, там наступает отстранение от действительности. Человек уходит в свой собственный мир. Он замыкается в себе. В своих фантазиях. В своих грезах. И ему порой очень трудно выйти потом в реальный мир. Мы в своей практике допускаем грубейшую ошибку, когда учим ребят сочинять сказки, в которых есть какие бы то ни было намеки на чувственное содержание. Я категорически против таких сказок, как сказка про Улитку и Ландыш, которую мне довелось услышать из уст нашего уважаемого Валентина Антоновича.

— Что же, по-вашему, следует делать? Вообще эмоционально не развивать детей? — спросил я.

— Напротив, необходимо разумно организовать их душевную, эмоциональную, трудовую и эстетическую деятельность таким образом, чтобы личность не замыкалась лишь на деятельности, но и формировала свое отношение к другому.

Опять было всем непонятно. И Шарову прежде всего.

— Короче, что вы предлагаете? — спросил он.

— Эротические стремления, — решительно сказал Дятел, — имеют право на жизнь. Они имеют право на удовлетворение. Наши культурные требования делают жизнь большинства детей невыносимой. Мы не должны возвышать себя до такой степени, чтобы не обращать на детские чувства никакого внимания. Пластичность сексуальных компонентов, отмечал в свое время Фрейд, выражается в их способности к сублимации. Но здесь таится и большая опасность — все эмоциональное развитие свести к сублимации. Подавить, таким образом, детскую сексуальность, добиться внешнего культурного и нравственного эффекта. Насколько мало мы можем рассчитывать при наших машинах перевести более чем одну часть теплоты в полезную механическую работу, так же мало должны мы стремиться к тому, чтобы всю массу сексуальной энергии перевести на другие, чуждые ей цели. Это не может удаться, и если слишком уж сильно мы станем подавлять сексуальное чувство, то придется считаться с неизбежностью становления убийц, погромщиков, хищников в человеческом обличье.

— Я воспринял доклад Николая Варфоломеевича, — сказал Смола, — как выпад и против всей нашей системы, и против меня лично. Мы разработали методику интенсификации умственной и трудовой деятельности. Наши дети растут нравственными и развитыми людьми. Чего лезть еще куда-то? Зачем нам секс? Зачем нам нужны отбросы буржуазной культуры? Я предлагаю решительно осудить такого рода направление в развитии нашей школы.

Я не мог не восхититься и здесь гениальностью Шарова.

— Товарищи, — сказал он. — Не будем заниматься демагогией. Николай Варфоломеевич сделал научный доклад. Послушали, а теперь займемся практикой…

А практика была запутанной и неожиданной. Никто в этом мире не знал, что сделалось с Машей Куропаткиной, когда ей о своих чувствах поведала Лена Сошкина. И даже сама Маша не могла понять, почему, как только стала рассказывать Лена о Никольникове, она в груди вдруг ощутила крохотный холодный камешек. И по мере того как раскрывались достоинства Вити, рос этот камешек, все больше и больше леденилось в душе. Как же так, думалось Маше, ведь любил Витька ее, Машу, по пятам ходил, страдал, клялся, а тут вдруг в одно мгновенье стал любить другую. Какая неслыханная подлость — бросить ее, Машу, невинную девочку, такую чистую, бросить навсегда лишь только потому, что она не пожелала отвечать на его знаки внимания.

Маша слушала Лену, и сама грустнела и грустнела, и темное чувство льдом сковывало все нутро. А Ленка ничего не замечала, она взахлеб рассказывала о своем счастье. И потом каждый день, каждый вечер повторяла: «Витька опять посмотрел такими влюбленными глазами! Витька такой умный! Витька самый лучший, самый сильный!» И каждый день и каждый вечер щемило у Маши в душе. Она стала наблюдать за Витькой и Ленкой, и за тем, как светлели их лица, и за тем, как Ленка то и дело смотрит на Витьку и как он отвечает ей ласковым вниманием. И совсем разыгрались темные завистливые силы в душе у Маши, когда Николай Варфоломеевич отметил при всех Витькино рыцарское отношение к девочке. И раньше о Витьке говорили: талантлив, честен, способен, а теперь еще прибавка получилась: галантен, изыскан, учтив. Сказать, что Маша влюбилась в Витю, — нет, она по-прежнему страдала по Славке. Но сам факт, что Витька от нее отступился, ее злил, выводил из равновесия. Она страдала и оттого, что ее подруга была счастлива. Маша не могла понять, что с нею происходит. Она по-прежнему любила Лену. Лена была ее лучшей подругой. На нее она могла во всем положиться. И вместе с тем что-то внутри ею двигало: непременно разрушить Ленкино счастье, разъединить, сделать все, чтобы Витька отошел на второй, третий, а может быть, и десятый план. Незаметно для себя она стала тонко и неприметно разъединять влюбленных.

— Ты знаешь, я не хотела говорить, но Витька назвал тебя дурой. Я ему сказала: «Как ты можешь оскорблять мою лучшую подругу?» — а он мне говорит: «Я же ее любя назвал дурочкой». А я ему: «Так не любят. Пойди немедленно и извинись…» А он мне отвечает нахально: «Ну и извиняйся, если тебе это надо».

Ленка немедленно разыскала Витьку.

— Ты назвал меня дурой?

— Да я совсем не то имел в виду.

— Значит, правда? — И Ленка в слезы, а Маша тут как тут. С советами, с пожеланиями, с уговорами:

— Леночка, Ленусик, девочка моя. Они все такие! Давай никогда не будем давать себя в обиду.

Лена плакала. И на душе у Маши становилось легче: осуществлялся замысел.

И когда Ленка отходила в сторону, Маша не сводила глаз с Витьки. Она умела включать что-то такое в своих глазах, что действовало безотказно. И Витька смотрел растерянно:

— Чего ты?

— А ничего. Красивым стал.

Витька подходил к Маше, трогал за руку. И тут Маша вскакивала.

— Чего ты? — снова спрашивал Витька.

— Не приставай!

— Я пристаю? — удивлялся Витька.

Маша уходила. И снова разговор с подругой:

— А ты знаешь, твой Витька приставал ко мне сегодня, Я ему сказала: «Как тебе не стыдно?»

— А он?

— А он: «Я пристаю? Да нужны вы мне все!»

И новые выяснения отношений:

— Зачем к Машке приставал?

— Я не приставал. Я только подошел и за руку взял.

— Ну и иди к ней и бери ее за руку, только меня не трогай.

Иной раз Маше стыдно становилось, когда она предавала подругу, рассказывая про нее какие-то явно неприятные вещи.

— Витя, будь тактичным, ты же знаешь, что Лена туго соображает в математике. Зачем ты жилы из нее тянешь? — И это говорилось так невинно и так участливо, а за этим участием стоял только один смысл: «Ну чего ты от нее хочешь? Ты же знаешь, что она дура набитая. Это мы с тобой умные, а она человек другого уровня, другой подготовки».

Были у Маши совсем коварные минуты, когда для того, чтобы достичь цели, она готова была сдружить Ленку со Славкой. Сколько раз поражалась она самой себе, когда, скажем, на кухне говорила:

— Вы с Ленкой идите в подвал за картошкой, а я здесь подмету.

И Маша радовалась, когда они задерживались там, в подвале, и ей жуть как приятно будет сообщить Витьке:

— А Ленка со Славкой в подвале затемнились. Уже целых два часа их нет. Ты бы пошел крикнул их.

И Витька шел. Топтался у подвала, гремел задвижками, кричал:

— Эй вы, а ну кончайте затемняться!

И хоть между Ленкой и Славкой ничего в подвале не было, а все равно они виноватыми выходили оттуда. И Витьке сначала было стыдно смотреть на Ленку. И он подходил к ней. Трогал ее за руку. А она вырывалась, потому что ее оскорбляло то, что Витька не доверял ей. Потому что знала, была уверена, что Витька ее трогает, чтобы проверить, как она к нему относится после этого подвального путешествия, где у нее со Славкой ровным счетом ничего не было.

А Витька то, что Ленка вырывалась и Славка видел это, расценивал как прямое предательство и весь выходил из себя. Злился. Страдал. Мучился. Срывал зло на тех, кто был рядом. И на Ленке в том числе. И чтобы отомстить ей, подкатывался с ласковыми словами к Маше, а Маша вновь и вновь подливала масла в огонь, и пламень обжигал всех четверых.

И поэтому, а может быть и по какой-то другой причине, только очень скоро между Славой и Витькой состоялось крупное выяснение отношений, которое закончилось не стычкой, не дракой (все это было в прошлом), а черт знает чем, потому что то, что произошло между ними, было совершенно непонятным. Было таким непостижимо непонятным, как если бы в один прекрасный день они проснулись волками или собаками. А произошло это так.

— Пойдем на улицу, потолкуем, — сказал Слава.

Шли они долго. Перепрыгивали лужи.

— Ну, чего тебе? — спросил Никольников.

— Не спеши. Скажу, — ответил Слава, снимая ученический ремень с тяжелой самодельной пряжкой.

— Ты чего, драться хочешь?

— А ты скажи, чего ты к Машке моей лезешь?

— Она сама ко мне пристает.

— Так вот тебе за это, — сказал Славка и замахнулся ремнем.

Витька ждал удара и успел перехватить ремень. Перетягивание ремня не состоялось, поскольку оба приятеля одновременно подставили друг другу подножки и, так как на одной ноге долго не устоишь, то они, не решая ничего, разумеется, повалились физиономиями в грязь.

В грязи наступило небольшое охлаждение. Испытывая колоссальное затруднение, Слава применил мокрыми руками прием джиу-джитсу, а Витька ответил ему двумя приемами самбо, и оба подростка завизжали истошными голосами, точно в них заговорили все хищники разом, и от крика стало еще темнее в парке, и их крик, пожалуй, был услышан в интернатском дворе, так как Эльба насторожилась и стала суетливо лаять. Драться было чрезвычайно трудно, так как на каждый прием противника приходилось два защитных приема, поэтому настоящего боя не получалось до тех пор, пока оба не поняли, что лучше всего в создавшейся ситуации обходиться вообще без приемов, потому что каждый неприем и был новый прием, на который не было соответствующей защиты. Поэтому совершенно произвольно Витька потянул Славку за правое ухо, отчего оно треснуло, как показалось Славке, по шву; почему-то именно эта мысль пришла в голову, конечно же пришла с некоторым удивлением: «Какое же это ухо со швом?!» Но треснуло именно по шву, треснуло и вроде бы как выпало из Витькиных рук. Славка, разозлившись, ответил ему аналогичным приемом и разорвал своему приятелю нижнюю губу, которая, как это ни странно, тоже распоролась, будто сделана была из обыкновенного холста или парусины.

Испытывая некоторое неудобство от столь необычных повреждений, приятели, точнее неприятели, еще раз завизжали и кинулись наносить друг другу удары. В процессе довольно продолжительного истязания они сумели нанести по триста шестьдесят ударов, отчего ребра и другие костные принадлежности тела стали намного мягче, чем им положено быть.

Когда прибежала Эльба, а за ней ребята, Витька и Славка уже наносили удары лежа, периодически запуская друг в друга комками грязи.

Полуживых, разбитых, но не угомонившихся ребят привезли в больницу, где их чинили в течение недели, а затем перевязали с такой тщательностью, что узнать, где Славка, а где Витька, было невозможно. К тому же окружающие, да и сами ребята, совершенно забыли, у кого был распорот рот, а у кого надорвано ухо. Так они и лежали двумя забинтованными столбами, только дырки во рту чернели, и зубы виднелись оттуда. Их съедало единственное желание — докончить в этих трудных условиях выяснение отношений, но так как их тела были в гипсе, то даже чтобы сказать друг другу грубое слово, требовались большие усилия. Преданные подруги их навещали и одинаково, на всякий случай, ласково относились к обоим, так как не знали в точности, кто из них Славка, а кто Витька. Рассказывают, что у Витьки чуть не разорвалось сердце, когда Ленка подсела к Славке, обняла гипсовый столб, прикоснулась к зияющей черной полоске — это и были раскрытые губы Витькиного противника, поцеловала и сказала:

— Витенька, я всегда буду тебе верить. Витька в эту минуту готов был заорать: «Я не он! Я здесь, лежу одинокий, несчастный, а ты…»

Зато в это время Славка ликовал и всю свою ненависть к неприятелю вложил в нежнейшее свое дыхание, так как из-за разорванного уха он даже пошевельнуться не мог. Но счастье его было коротким — Маша вместо Славки прикоснулась к Витькиному разорванному рту, и Славка в это время заорал про себя: «Всех поубиваю! Автомат найду! Перещелкаю!» Надо сказать, что именно эта ситуация показалась ребятам да и девчонкам крайне смешной, и именно эта смешная ситуация ребят примирила, поэтому когда ухо у Славки окончательно срослось, а разорванный Витькин рот был зашит и выглядел лучше прежнего, ребята сдружились.

У нас, педагогов, было вначале опасение, что нравственным ценностям этой дракой был нанесен урон, но скоро мы убедились в обратном: убеждения окрепли, как окрепли в своих нравственных устоях дети. И простая народная мудрость, заложенная… в поговорке: за одного битого двух небитых дают, нашла свое реальное воплощение в Славке и Витьке. Теперь мы на них смотрели как на четверых. Всего у них было вдвое больше: и силы, и доброты, и уважения друг к другу. И Маша с Ленкой тоже примирились, особенно когда у обеих кончилась любовь и к Витьке, и к Славке. И не только примирились, но и по-настоящему полюбили друг друга. И Маша однажды, когда в спальне никого не было, стала на колени перед подругой, залилась горькими слезами и сказала:

— Прости меня, Леночка. Виновата я перед тобой. Это я тогда на промокашке написала, что твой Витька назвал тебя бегемоткой. Не называл он тебя так. Это меня Славка назвал таким словом. Прости меня, я была плохой подругой, потому что никогда тебя не любила, как настоящая подруга. Только теперь люблю тебя. И если ты меня простишь, то всегда буду тебя любить.

— Я тебя прощаю, — сказала Леночка. И тоже призналась своей подруге: — Я один раз на кухне, когда ты в подвале была с Витькой, поцеловалась со Славкой и тебе не сказала. И потом еще три раза целовалась с ним, когда ты с Витькой выходила из комнаты. Я тебе не говорила и про то, что всегда тебе завидовала и желала тебе зла и даже два раза молилась, чтобы у тебя лицо как-нибудь испортилось или что-нибудь случилось с тобой.

Обе подруги сначала заплакали. А потом крепко обнялись и поклялись друг другу, что никогда не будут больше такими злыми, мерзкими и противными.

В этот вечер им было так весело, что они ужасно захотели еще остаться дежурить на кухне, чтобы насмеяться и наговориться вдосталь.

Когда все ушли, а картошки осталось начистить совсем немного, подружки придвинулись друг к дружке и стали шепотом рассказывать самое интересное, что было у них за период размолвки. Маша вдруг так безудержно стала хохотать, что повалилась на колени к подруге, обхватила ее за талию и хохотала так сильно, что Ленка вслед за ней тоже рассмеялась.

— Обожди, ты же не знаешь ничего, — выдавила сквозь слезы Маша.

— Расскажи!

— Мне первый раз в жизни сделали предложение. — И Маша снова рассмеялась.

— Кто?

— Никогда не угадаешь.

— Ну скажи.

— Коля Почечкин.

— А ты?

— А я сначала не поняла, о чем он. А он серьезно: «Я женюсь на тебе. Отслужу армию. Буду работать на тракторе. У нас будет два сына и одна девочка. Я буду очень тебя любить». — «Ну ты же знаешь, — сказала я серьезно. — Я уже люблю Витьку и немножко Славку. А они в больнице лежат». — «Ну и выходи за них!» — сказал Коля. «И выйду!» — сказала я.

— А он что?

— А он заплакал.

— А ты?

— А мне его жалко стало. И я его обняла, как ребеночка, и поцеловала. А он говорит: «Вот видишь. Ты меня любишь. А раз поцеловала, значит, все. Теперь у нас будет ребенок». — «Ты с ума сошел! — говорю, я. — Тебя учительница целовала и повариха целовала, я видела, так что, у них дети от тебя будут? Дети от другого бывают!» — говорю я ему, дурачку, а он опять в слезы: «Я тебя очень люблю. И если тебе так уж нужно, то выходи за Славку или за Витьку, а потом, может, разведешься и станешь со мной жить…»

— Смотри, шустрый какой! — сказала Лена.

— Нет, нет. Он добрый, Он, Ленка, самый лучший. Я ему сказала: «Хорошо, Коля, я тебя очень и очень люблю. Ты мне как брат. А я тебе как сестра. И если хочешь, мы всегда будем вместе. Только никому об этом не говори». «Никому не скажу!» — поклялся он. И убежал такой счастливый, что мне аж больно на душе стало. И знаешь, чего мне очень и очень захотелось?

— Чего? — спросила подруга, насторожившись. Ей стало вдруг не по себе оттого, что сейчас Маша ей скажет такое, чего надо стыдиться.

Маша смотрела на Ленку странным, непонятным взглядом. Она уютненько обняла свои плечи и как-то вся сжалась и, едва не плача, однако как-то счастливо и по-особенному улыбаясь, сказала тихонечко:

— Своего собственного ребеночка. Знаешь, как бы я его, любила. Как бы я его любила! И не нужно было бы мне никаких ни Витек, ни Славок!