"Дюрер" - читать интересную книгу автора (Зарницкий Станислав Васильевич)

ГЛАВА VII,

в которой рассказывается о том, кап Дюрер создавал алтари и гравюры и постигал Евклида, кап был он беспричинно обижен императорским штатгальтером и вознагражден Нюрнбергом и как получил первый заказ Максимилиана I.

Подсчитав привезенные из Италии и полученные за проданные товары деньги, Дюрер с удивлением обнаружил, что стал состоятельным человеком. Конечно, не столь богатым, как Имхоф, Пиркгеймер, Паумгартнеры, но и не тем полубанкротом, которому лишь Вилибальд рискнул ссудить деньги на поездку в Венецию. Вернул Пиркгеймеру оставшийся долг и прямо от него отправился в ратушу, где заявил, что желает приобрести в собственность отцовский дом и выплатить сразу «вечные деньги» — проценты его бывшим владельцам. С помощью городских властей все уладилось. Переходил дом теперь полностью в руки наследников золотых дел мастера Альбрехта Дюрера. Этакая щедрость вызвала гнев Агнес: почему Эндрес и другие братья не внесли своей доли, разве им не дорога память отца? Впервые прикрикнул на супругу: сам знает, что делает. Где он, Эндрес? Все еще странствует. Какие у него деньги? Раздражают его плотно закрытые ставни мастерской, ожидающей Эндреса. Пылится без дела отцовский инструмент. Тряхнуть бы стариной! Но по законам города это не положено, и, кроме того, у него другие намерения — засесть за книгу о живописи. А что касается других братьев — Ганса-старшего и Ганса-младшего (был еще Ганс-средний, да умер), то первый сам нуждался: вернулся из странствия и не может открыть портняжную мастерскую, ибо надо платить взнос за звание мастера, а о заработках второго смешно и говорить. Вот приструнить его надо, так это точно, слухи о проделках братца дошли уже до ратуши. Чего доброго, вырастет второй Пляйденвурф на страх всему городу.

Первое время, занятый домашними делами, Дюрер ни над чем не работал. Книга о живописи оставалась лишь благим намерением.

К неудовольствию Агнес, стал часто бывать у Пиркгеймера. Делился своими итальянскими впечатлениями. Но в который уже раз изменил Вилибальд музам, отдавшись всецело политике. Поэтому рассказы Дюрера о встречах с живописцами слушал невнимательно. Стоило на минуту прерваться рассказу, как тотчас же влезал Вилибальд со своими вопросами. Как оценивает венецианский дож императорскую армию? Какие планы у папы Юлия? Дюрер вспыхивал. Да что он — нюрнбергский посланник, что ли? Так и шли их беседы: каждый о своем.

И все-таки тот же Вилибальд снова вернул его к делу. Как-то после очередной размолвки стукнул кулаком по столу: хватит пустых разговоров! Друзья ждут от Альбрехта картин и гравюр, а не слов. Буквально на днях пришло письмо от каноника церкви святого Стефана в Бамберге Лоренца Бехайма с просьбой прислать хотя бы один рисунок Дюрера на античную тему. На большее, как пишет Лоренц, он и не рассчитывает, ибо дошли до Бамберга слухи, что занят сейчас Альбрехт своей бородой, а не живописью…

Что ж, Вилибальд прав: просьбу надо исполнить. Тем более что Лоренца Альбрехт искренне уважает: большого ума человек! Кто бы мог предполагать, что сын нюрнбергского пушкаря станет фортификатором папы Александра VI? После его смерти в 1503 году Бехайм вернулся на родину и тогда же познакомился с Дюрером. Был сведущ в науке измерений и немного разбирался в пропорциях. Покупая в Венеции Евклидовы «Начала», лелеял Дюрер мечту, что с его помощью осилит их. Но Лоренца в Нюрнберге уже не застал.

Рисунки Дюрер отправил. В ответ прислал Альбрехту Бехайм его гороскоп, так как, кроме алхимии, математики и врачевания, увлекался каноник еще и астрологией. Если отбросить разные там ссылки на расположения звезд и планет, то видно было, откуда почерпнул Лоренц сведения о Дюрере — из встреч с ним и из писем Пиркгеймера. Нужно ли было обращаться к светилам, чтобы узнать, что Дюрер худ, откровенен и честен. Любит оружие. В денежных делах предсказывал ему Бехайм удачу: вряд ли он разорится, скорее накопит несметные богатства. Наибольшие успехи звезды сулили ему в живописи и в любви. Но жена у него будет только одна. По этому поводу весьма сокрушался Вилибальд: обливается-де слезами, что другу до конца дней своих придется жить с этой фурией, медузой Горгоной, Сократовой Ксантиппой.

Вилибальд, пожалуй, был прав, когда упрекнул друга в безделье. Уходит напрасно время, недаром итальянцы говорят: до сорока лет может заниматься человек всем, чем угодно, но после должен посвятить себя одной цели. А цель уже определилась — создать своего рода энциклопедию для художников. Начал с того, на чем остановился перед поездкой в Венецию. Вернулся к конструированию идеальной человеческой фигуры из геометрических тел. Для нового опыта избрал тот же сюжет — Адама и Еву, но на этот раз решил изобразить их в красках и по отдельности, так как помнил трудности, с которыми столкнулся при создании той, давней гравюры. Почему Адам и Ева? Можно назвать и иначе — для замысла это роли не играло. Но разрешали строгие нюрнбергские нравы рисовать обнаженными только эти два персонажа, ибо их нагота подтверждена самой Библией. Вот и назвал, чтобы не было лишних вопросов.

С трудом давалась сложная конструкция из кубов, пирамид и конусов, которую стал наносить на подготовленные доски с набросков, сделанных когда-то для гравюры. Чепуха какая-то получалась. Лишь столкнулся с новой проблемой: как увеличить размеры геометрических тел, не нарушая ранее найденных пропорций? Потом лишь узнал, что принципы этого увеличения пока еще неизвестны даже математикам. А ведь тогда впал в отчаяние. Кончилось тем, что плюнул он на все хитроумные каркасы — и прямо поверх их стал писать начисто, свободно, по-итальянски. Пошло дело на лад. Из черного фона с каждым днем все отчетливее выступают две обнаженные фигуры. Увидев «Еву», Пиркгеймер от удивления только присвистнул. Прямо на него грациозной походкой, кокетливо улыбаясь, шла прелестная итальянка. Сценка была в истинно Вилибальдовом стиле: понимает, мол, теперь, почему прародитель Адам променял рай на женщину.

Все восторгались этими картинами Альбрехта, а у него самого в ушах звучало ехидное замечание Пачоли: не начинают строить дом с крыши. Пора браться за Евклида и приступать к измерениям. Но прежде надо навестить библиотеку Региомонтана, ведь только там можно найти людей, сведущих в математике и способных помочь разобраться в Евклидовых «Началах». После этого настанет пора приступить к собственным измерениям. Ночью, во время бессонницы, обо всем поразмыслив, Дюрер твердо решил начать это дело немедленно. А наутро зашел к нему Штефан Паумгартнер. Конечно, не ради того, чтобы засвидетельствовать свое почтение. Алтарь! Альбрехт о нем уже и думать забыл. Даже совестно перед Штефаном. Дал ему твердое обещание завершить алтарь через два месяца. Пообещал, а когда поставил на мольберт успевшие изрядно запылиться боковые створы триптиха с изображением братьев, опустились руки. Работы еще непочатый край. Разыскал наброски членов семейства Паумгартнеров. Позвал в мастерскую в качестве ученика Вольфа Траута, и взялись они писать в четыре руки.

Слава богу, закончили работу раньше положенного времени, и теперь как будто ничто не мешало заняться пропорциями. Начал он, однако, не с библиотеки, а с портняжной мастерской Ганса. Вместе подсчитывали, искали идеал. Но убедились лишь в том, что его нет. Единой меры не может быть, так как есть люди толстые и тонкие, великаны и карлики, руки у одних длиннее, а у других короче, ноги тоже. У портных существует по крайней мере полдюжины шаблонов, на которые они ориентируются. Может, и в живописи тоже следует искать не один тип, а несколько?

Региомонтановой библиотекой владела теперь Христина Вальтер. Библиотека досталась ей в наследство от мужа, умершего три года назад. Альбрехту было позволено рыться в книгах сколько душе угодно. Как-никак не чужие: Вальтерша крестила шестнадцатого по счету отпрыска в семье золотых дел мастера Дюрера. Правда, крестник ее скончался в раннем детстве.

Муж завещал Христине: если уж придется продавать библиотеку, то пусть продает всю целиком. А такого богатого покупателя не находилось. Несколько раз она предлагала совету купить библиотеку для города с условием, чтобы была она открыта для каждого. Однако у отцов города не нашлось денег. И Пиркгеймеру библиотека оказалась не по карману. Вот и подумывает Вальтерша — не продать ли ей второй дом, что находится у городских ворот? Дюрер этим заинтересовался: если надумает продавать, пусть сообщит ему — оп купит.

Знатоки математики в библиотеке не появлялись. Дюрер терпеливо их поджидал, а тем временем с грехом пополам осиливал труд Леоне Баттисты Альберти о живописи. Насколько он мог понять со своим знанием латыни, в первой части рукописи объяснял Альберти, что такое линейная перспектива. Во второй говорил об элементах живописи, а в третьей трактовал ее задачи. В принципе все это было знакомо Дюреру — вот если бы был под рукою полный перевод, то, может быть, он и вычитал что-нибудь новое для себя.

Математики наконец объявились. Первым заглянул в библиотеку Иоганн Черте, ученик Лоренца Бехайма. Правда, его не очень волновали Евклидовы постулаты и теоремы, он всецело был занят фортификацией, о которой мог говорить часами. Мечтой Иоганна было разработать такую систему городских укреплений, которая могла бы противостоять огню самых мощных пушек. Конечно, тема была интересной, но Дюрера занимало другое. Черте пришел ему на помощь и в следующий раз привел с собою монаха-иоаннита. В потертой сутане, худющего, будто его не кормили три года. Брат Вернер в основном занимался теоретической математикой. Более того, он давно уже корпел над переводом Евклидовых «Начал» на немецкий язык.

Радость Дюрера, однако, оказалась преждевременной: Вернер забросил свой перевод, так как убедился, что в их языке нет эквивалента для геометрических понятий, а потом сейчас был занят другим — по просьбе нюрнбергских оружейников трудился над расчетами, как увеличить дальнобойность и мощность пушек. Тем не менее знакомство было полезным. Брат Вернер объяснил принципы построения конических тел и по мере сил растолковал законы сферической тригонометрии. Всех формул и вычислений Дюрер, конечно, не постиг, но это не помешало ему выполнить для Вернера несколько чертежей, чтобы иллюминировать его будущую книгу. Попробовал было Альбрехт заговорить о решении задачи удвоения, утроения и прочего увеличения объемов геометрических тел. И в ответ услышал, что это задача пока неразрешима.

Нет, никто ему не мог помочь разобраться в Евклиде. Разве что Пиркгеймер? Но тот сейчас занят подготовкой к рейхстагу, который на сей раз должен был состояться в Нюрнберге. Ожидали приезда императорского штатгальтера Фридриха Мудрого, так как Максимилиан, занятый итальянскими делами, сам его провести не мог. Рейхстаг же ему был нужен как никогда — требовалось изыскать деньги на пополнение и перевооружение войска.

Сообщение о приезде Фридриха в Нюрнберг повергло Дюрера в уныние. Дело в том, что по возвращении в родной город вызвали его в совет и передали от имени штатгальтера новый заказ для виттенбергской церкви. Да еще какой! «Мученичество десяти тысяч христиан». От такой просьбы приказа у живописца даже в глазах потемнело. Откуда только эта страсть к много-фигурным композициям появилась! Итальянцы от нее уже отказываются, у немцев же она, как кажется, в полную силу входит. Десять тысяч образов! Это же несколько лет работы. Ослушаться, однако, нельзя. К тому же искренне уважал Дюрер Фридриха за его человеческое отношение к художникам. А если без раздражения поразмыслить, то сюжет, откровенно говоря, привлекал: здесь можно изобразить обнаженную натуру, да еще во всевозможных ракурсах. Не ожидал Дюрер, что алтарь всецело захватит его. Десять тысяч фигур он, конечно, писать не собирался, это старые мастера гонялись за количеством, чем, как он слышал в Италии, навлекли на себя гнев Микеланджело: немцы, говаривал он, на своих картинах изображают дюжину людей там, где достаточно одного, чтобы заполнить пространство. После путешествия в Венецию и знакомства с последними работами Джованни Беллини Дюрер был склонен разделить такое мнение: его новые Адам и Ева были просто фигурами, помещенными на черном фоне, без обычных в таких случаях дьяволов-искусителей, зверья и прочего, что считалось обязательным в немецкой живописи. Да и братья Паумгартнеры были изображены на боковых створах алтаря просто, привычно, даже буднично. Однако понимал Дюрер, что нельзя курфюрсту, ревнителю немецких традиций, вместо ожидаемых десяти тысяч всучить всего лишь дюжину. Композиция, которую разработал Дюрер, не отличалась особой сложностью. Он вспомнил, что рассказывали ему в Венеции о поэте Данте и его аде с девятью концентрическими кругами. Вот и на картине появилась такая же концентричность. Сцены казней развертываются на фоне пейзажа, который теперь существует у Дюрера не сам по себе, а является, неотъемлемой частью композиции. Мрачные скалы и пышная зелень еще больше подчеркивают ужас происходящего, ибо здесь рубят головы и убивают людей дубинами. Однако даже это можно было найти в картинах его предшественников. Не был бы Дюрер Дюрером, если бы не вводил новшеств. Впервые он применил метод постепенного уменьшения фигур от переднего к заднему плану. Обрела его картина благодаря этому перспективу.

Нечего и говорить: из-за необходимости спешного выполнения Фридрихова поручения — воля монарха закон, как ни крути! — пришлось отложить до лучших времен занятия Евклидовой геометрией и выполнение других заказов.

А один из них не терпел отлагательств. И возник неожиданно. После того как вернулся Альбрехт из Венеции, пришлось ему с Агнес, как и положено добропорядочным людям, обойти с визитами всех родственников. Надо же было такому случиться, что у тестя Фрея натолкнулись они на прибывшего из Франкфурта купца Якоба Геллера. Потом уже дошло до Дюрера, что встреча вовсе не была случайностью, так как семейство Фреев давно дружило с Геллерами. Кстати, Якоб-то и помог Агнес наладить во Франкфурте торговлю дюреровскими гравюрами. Теперь же задумали Фреи отблагодарить своего «благодетеля».

Расстарались на славу. Поданный обед немногим уступал патрицианским. Геллер был доволен и благодушен, Дюрер тоже расслабился. А зря — забыл, что в купеческих мягких лапках кроются железные когти. Превозносил Якоб Агнес за ее деловую хватку до небес, да и ее супругу немало похвал перепало за его мастерство. Чувствовал Дюрер: все эти восхваления неспроста. Но слаб человек — растаял. Вот тогда и подкатился купчина со своей просьбой: требовался ему алтарь, да такой, чтобы не стыдно было подарить его доминиканской церкви во Франкфурте. Ну а цена? Названную Геллером сумму художник сначала воспринял за шутку — только набитый дурак мог с ней согласиться: сто гульденов. Неужели ему не известно, что Вольгемут за подобную работу берет шестьсот? Как же, как же, купцам все ведомо. Но ведь он мастеру Михаэлю помощи в торговле его гравюрами не оказывает и не у него тот останавливается, когда бывает во Франкфурте. Спорили долго, да разве купца переговоришь?

Когда прощались, Геллер еще раз напомнил: тема алтаря — вознесение и венчание Марии, а цена за все сто гульденов. Погрозил толстым пальцем: сумма огромная — ни пфеннига больше. К рождеству картина должна быть во Франкфурте — ни днем позже!

И пошла кутерьма. Что ни неделя, то сердитое письмо из Франкфурта: как продвигается работа, что-то уж он, Дюрер, слишком тянет.

А здесь ко всем заботам, ко всей спешке, которую требовал заказ курфюрста, прибавилась болезнь: свалила Дюрера лихорадка. Об этом писал он Геллеру. Но тот считал все доводы чепухой. Не успокаивало его и сообщение, что Дюрер уже подготовил доску для алтаря, что она уже загрунтована и позолочена. Живописец твердо обещал начать работу через несколько недель, как только закончит свое «Мученичество десяти тысяч». Намекал и на то, что не грех надбавить цену, потому что материалы подорожали. Но эти намеки словно ускользали от внимания Геллера.

Купец, однако, мог подождать. Куда больше огорчало Дюрера, что не поспевал он со своими мучениками к приезду Фридриха.


Опять нашествие на Нюрнберг со всех сторон Германии. Рейхстаг! Бург снова засветился огнями, а городской совет на всякий случай увеличил численность городской стражи, ибо каждый из правителей прибывал в сопровождении не только многочисленных советников, но и челяди, вспыльчивой и скорой на расправу.

Двери в дюреровском доме теперь почти не закрывались. Наведывались к нему прежде всего те, кто стремился услужить штатгальтеру без особых усилий для себя за счет других. Очень они сокрушались, что Фридрихов заказ оказался не выполнен, подгоняли и не скупились на советы. Выставить их за порог было нельзя: перед именем каждого стояла такая цепочка титулов, что в одну строку не умещалась.

Как и в предыдущий приезд, призвал курфюрст Дюрера к себе, поздравил его с достигнутыми успехами. Живописец решил воспользоваться предоставившейся возможностью и намекнул Фридриху на прошение, которое они отправляли ему вместе с Барбари. Но курфюрст его уже запамятовал, а может быть, и вообще не читал, так что слова о возрастании роли живописи понял Фридрих как намек, чтобы обратить на него, Дюрера, особое внимание.

Что ж, за этим дело не стало. В качестве первой милости предложил живописцу принять в свою мастерскую еще одного ученика сверх положенного числа, расходы же по его обучению будет нести он, курфюрст. Вторая милость заключалась в обещании новых заказов. Вот и все.

Такую честь, ворчал Дюрер, мог бы Фридрих оказать другому, например, Лукасу Кранаху, прибывшему с ним в Нюрнберг в составе свиты. Заходил Лукас в его мастерскую, восторгался «Адамом» и «Евой». А потом соизволил высказать замечание: мол, много здесь «итальянского фасона», который он и весь немецкий народ отвергает. Ясно, с чужого голоса пел Лукас, который Дюреру был хорошо знаком. Далее Кранах объявил: после рейхстага собирается в Нидерланды. Вот где, мол, должны учиться немцы! Дюрер промолчал…

В Нюрнберге слухи расходятся быстро. 6 января 1508 года подписал Фридрих III указ, которым даровал своему верному слуге и дорогому подданному Лукасу Кранаху рыцарское звание. В соответствии с этим получал Фридрихов живописец право на герб. Будто нарочно случилось это достославное событие в Нюрнберге, где жил художник покрупнее Кранаха и с детства своего мечтавший именно о такой почести. Не скрывал Дюрер обиды, и не успокоило его разъяснение, что возведен Кранах в рыцарское достоинство не за живопись, а по той причине, что отправлялся по поручению Фридриха в Нидерланды с дипломатической миссией.

Разъехался рейхстаг. Отбыл в Нидерланды новоиспеченный рыцарь Лукас фон Кранах. Вернулась нюрнбергская жизнь в привычное русло, утихли страсти. Не прошла лишь у художника обида на штатгальтера. Прервал он работу над алтарем и вернулся к своему Евклиду — благо Пиркгеймер освободился.

Сначала Вилибальд, как это с ним и раньше бывало, поизмывался досыта: наградил же господь друзьями, которые вовсю пользуются его добротой, а сами никакой услуги оказать не могут. Говорил и еще кое-что похлеще. Таков уж характер — не улавливал грани, где шутка переходит в издевательство, а может быть, просто брал реванш за те письма из Венеции, в которых Дюрер не раз иронизировал насчет его фанфаронства и стремления казаться красавцем.

Чувствовал, однако, Дюрер, что раззадорило Вилибальда вернеровское утверждение: мол, невозможен точный перевод Евклида, поскольку, дескать, у немцев адекватных понятий нет. Пиркгеймер, принимаясь наконец за работу, все подсмеивался над «ученой кочерыжкой в сутане». Разве нынешние немцы глупее древних греков? И на первых же Евклидовых определениях убедился, что Вернер был недалек от истины. Действительно, в немецком языке отсутствовали такие слова, которые бы полностью соответствовали понятиям Евклида. Вилибальд злился. Дюрер просил разъяснять ему, о чем идет речь, и недостающие слова находил. Был Пиркгеймер, безусловно, учен, но если бы потолкался подобно ему среди архитекторов, каменных дел мастеров и портных, то не было бы у него этих трудностей — там эти понятия давно уже известны. Так добрались до шестнадцатой теоремы. Осмелился Дюрер критиковать Евклида: чересчур, мол, многословен. Вилибальд взвился. Пусть испробует изложить Евклидову мысль короче. Дюрер не заставил себя долго просить — всю теорему уместил в восьми словах. Человек непосвященный, конечно, на черта не понял бы в его переводе, для него же все было ясно, он ведь каждый день имел дело с этими линиями и. их пересечениями.

Вилибальд перо отобрал. Это ведь кощунство — так обращаться с классиками! Семнадцатую теорему вписал в дюреровские заметки собственноручно. С восемнадцатой возвратились к прежнему методу: Вилибальд диктовал, Альбрехт записывал. Дошли до сороковой теоремы. Здесь занятия пришлось прервать…

Дюрер решил завершить «Мученичество десяти тысяч христиан». Не пристало шутить с сильными мира сего. К тому же возвратилась из Франкфурта с ярмарки Агнес и привезла новый «вопль души» Геллера. Требовал купец выполнения обещанного, а художник и мазка-то на доску не положил. Чтобы показать свое рвение, отправил Дюрер во Франкфурт размеры будущей картины и отписал «любезному господину Якобу», что закончит он работу для курфюрста Фридриха через четырнадцать дней. «Вслед за этим я начну исполнять Вашу работу и не буду писать никакой другой картины, пока она не будет готова, ибо таково мое обыкновение. И с особым старанием я напишу для Вас собственноручно среднюю часть».

Конечно же, для завершения Фридрихоза алтаря требовалось меньше двух недель. Но тянул Дюрер время, ибо долго бился над композицией «Коронования Богоматери», обещанной Геллеру. «Мученичество» было закончено тем, что поместил художник в центре картины свое изображение, а рядом с ним Пиркгеймерово — будто Данте в сопровождении Вергилия. Подписался не как обычно монограммой, а полным именем — «Альбертус Дюрер, 1508 г.», подумал и добавил: «немец сотворил сие». Отправил в Саксонию и стал ждать обещанных 280 гульденов, а также оценки.

Оценка поступила в виде книжицы Кристофа Шейр-ля, его любезного гида по Болонье, отпечатанной в Лейпциге. Писал Шейрль: «Живущие в Венеции немцы рассказывают, что им (Дюрером. — С. З. ) была создана совершеннейшая во всем городе картина, в которой он с таким сходством изобразил Цезаря, что, казалось, ем/у недостает только дыхания. Три его картины украшают также церковь всех святых в Виттенберге возле алтаря. Этими тремя произведениями он мог бы соревноваться с Апеллесом».

А «второй Апеллес» размышлял тем временем, где бы взять денег на покупку нового дома. Вальтерша наконец решилась на продажу своего владения у Тиргэртнертор. Денег, полученных от Фридриха, явно не хватало, из Геллера удалось выжать еще тридцать гульденов. Но этого было мало, а влезать в долги, подобно отцу, не хотелось. Пришлось искать новые источники денег.

Если до сих пор Дюрер открещивался от заказов, то теперь стал хватать любой. Вспомнил о Маттиасе Ландауэре. Давно уж тот его обхаживал, Барбару склонил на свою сторону, взывал и к чувству сострадания: мол, не для себя старается, для сирых и обездоленных. Вообще-то с этим можно было согласиться. Шесть лет назад Ландауэр вместе с Эразмом Шильдкротом основал в Нюрнберге приют для престарелых одиноких сограждан — так называемый «Дом двенадцати братьев». Для его часовни просил он написать алтарь, прославляющий бога-отца; бога-сына и бога — святого духа. Требования, которые он ставил, не были обременительными: «Поклонение троице» должно быть как можно больших размеров, чтобы подчеркивалось тем самым его, Ландауэра, великая любовь к богу и чтобы его портрет был помещен среди избранных, удостоенных чести войти в «град божий».

Долго отказывал ему Дюрер, а теперь сам пришел и предложил свои услуги. Знал, что это повлияет на цену, и все-таки пришлось сделать такой шаг. Твердо решил он приобрести собственный дом, ибо возвратился Эндрес. Стали делить имущество. И, естественно, начались ссоры с Агнес. Никак она не могла понять, почему это они должны покинуть дом, а не Эндрес. Какое ей было дело до того, что здесь отцовская мастерская, завещанная продолжателю его дела. И наплевать, что нет у деверя денег, чтобы отвоевать себе место среди нюрнбергских ремесленников.

Сняты ставни с окон мастерской, распахнуты широко ее двери. Заказчиков, однако, нет. Никто в Нюрнберге не знает нового мастера, не желает рисковать. Идут к другим. Брату поразить бы нюрнбержцев чем-то новым, а он не может все отцепиться от старых традиций. Делал для него Альбрехт наброски кубков и прочих сосудов, на манер тех, что видел в Венеции. Но увы! — не хватает Эндресу способности воплотить все это в металле. Прав был отец — не родился его сын ювелиром. Если бы не строгие нюрнбергские обычаи, грозившие суровыми карами тем, кто, сменив свое ремесло на другое, продолжает заниматься прежним, давно бы стал Альбрехт к тигелю, взял бы отцовский молоточек, показал бы Эндресу, как надо работать. Приходится помощь оказывать тайком — ночью, когда ученики и подмастерья заснут. Привычно заправлял Альбрехт волосы под широкую полотняную ленту, надевал прожженный отцовский фартук и начинал священнодействовать. Пел под молоточком веселый металл. Сидел рядом Эндрес — смотрел не отрывая глаз. Кажется, кое-что усваивал.

Альбрехт же все больше входил в азарт — теперь он искал способы, чтобы ускорить процесс нанесения узоров на металл. А где можно узнать об этом что-либо новое? Конечно, у оружейников. Так стал художник их частым гостем. Нюрнбергские мастера по пистолетам и аркебузам не видели в нем конкурента, поэтому под грохот тяжелых молотов охотно посвящали в секреты своего нелегкого ремесла. Дюрер в долгу не оставался, рассказывал и рисовал им то, что увидел в Венеции его зоркий глаз. Но многое для нюрнбержцев было не в новинку — собственным разумом подобрались к секретам итальянской манеры отделки оружия и создания безотказных запальных систем. Чаще всего бывал Дюрер в той части мастерских, где смешивался едкий запах кислот и сладкий аромат пчелиных сот. Здесь протравливали рисунки на металле. Вот это и занимало его. Может, пригоден этот способ и для гравюр?

Совсем было забыл о существовании и Геллера и Ландауэра. Но они о себе то и дело напоминали. А решение не приходило. Накопилась масса рисунков-эскизов. Столько вариантов было перебрано! Может быть, пошло бы дело быстрее, если бы светило над ним желанное итальянское солнце? Но шли затяжные нудные дожди. И приходили из Франкфурта еще более нудные письма от потерявшего всяческое терпение Якоба. Что ему там поиски каких-то композиций — ему готовая работа нужна. Ремесленник должен выполнять заказ в срок. А тут все сроки прошли. В августе, так и не приступив к работе, Дюрер отвечал Геллеру, что продолжает готовить доску для алтаря, что эта картина (еще не существующая) правится ему больше, чем какая-либо другая, написанная прежде. Он наконец принял решение создать композицию в духе картины Рафаэля, которую видел в Риме. Об этом он, естественно, Геллеру не сообщал, зато жаловался, что тот платит ему слишком мало, и сожалел, что дни становятся короче. Он просил помочь продать имеющуюся у него картину с изображением Марии. Может быть, Геллер ее купит?

Но Якоб не пожелал ни купить другой картины, ни надбавить цену. Он осыпал вместо этого Дюрера упреками, обвиняя его в черной неблагодарности. Что он — его писем, что ли, не читает? В них ведь все ясно сказано: и что ему надо, и чего он хочет от живописца. «Вы также снова указываете мне, что я обязался написать Вам картину с великим старанием, на какое я только способен, — отбивал Дюрер следующий наскок Геллера. — Но этого я, разумеется, не делал, иначе я был бы безумцем, ибо тогда я едва ли осмелился бы закончить в течение всей моей жизни. Ибо с большим старанием я едва успеваю сделать за полгода одно лицо. В картине же почти сто лиц, не считая одежд, пейзажа и других имеющихся в ней вещей. К тому же неслыханно делать нечто подобное для алтаря. Кто все это увидит? Но я полагаю, что я написал Вам так: я выполню картину с большим или с особым старанием в зависимости от срока, который Вы мне дадите. И я считаю. Вас человеком, который, если бы даже и я дал подобное обещание, сам не стал бы настаивать на его исполнении, узнав, что это приносит мне убыток. Но поступайте, как Вам угодно, я же сдержу свое обещание. Ибо я желал бы быть безупречным но отношению к каждому, поскольку это в моих силах».

Тем временем продолжались поиски наилучшего решения композиции. Десятки подготовительных штудий — набросков, сделанных пером и кистью, — росли на рабочем столе Альбрехта. Он действительно не жалел для этой картины ни времени, ни сил. Зарисовки делал везде — в гостях, в трактире «Гюльден Хоры», куда теперь перебралось «изысканное» нюрнбергское общество, даже в церкви, чего до сих пор не решался делать. Ведь создал же он во время оно сатирический рисунок тех, кто на потеху дьяволу занимается в церкви во время богослужения мирскими делами.

Вплотную к работе над алтарем Дюрер приступил после рождества 1508 года, отрешившись от всего остального. Как и было обещано Геллеру, он писал собственноручно, брат Ганс помогал лишь по мелочи. Напрасно Маттиус Ландауэр напоминал о своем заказе, а Агнес ворчала, что ей не с чем будет ехать на весеннюю ярмарку во Франкфурте. Дюрер сердито отмахивался, шел в мастерскую, и окружающий мир переставал существовать для него…

Весной 1509 года Дюреру сообщили, что Совет сорока назначил его членом Большого совета. Высшую честь оказывал ему город — самую большую, которая только могла выпасть на долю ремесленника. Жаль, что отец не дожил до этих дней. Правда, назначение возлагало на Альбрехта дополнительные обязанности — он должен был теперь официально представлять город при заключении всякого рода сделок и участвовать в разбирательстве дел в городском суде.

В это же время состоялась его сделка с Христиной Вальтер относительно дома у Тиргэртнертор. Сбывалось еще одно желание мастера. Не раз до этого, прослушав мессу у святого Зебадьда, поднимался он по просторной удочке, ведущей к бургу, туда, где стоял ого будущий дом. Да и в нем побывал уже неоднократно, забирался даже на чердак, где когда-то хранились дрова, и потому до сих пор густо пахло дубом и смолой. Из чердачного окна открывался вид на бург, на красные кирпичные стены, охватившие кольцом город. От дома — всего десяток шагов массивные Тиргэртнертор, через эти городские ворота можно выйти на франкфуртскую дорогу. Сначала она приведет к кладбищу святого Иоганна, а затем потеряется в бесконечной дали, то взбегая на холмы, поросшие лесом, то спускаясь в долину Майна. Манит дорога!..

Сделка была оформлена в мае. Заплатил за дом мастер Альбрехт 275 гульденов и принял на себя обязательство погасить все долги, связанные с ним. Так что к концу года предстояло выложить еще 75 гульденов. Но какое это имело значение для столь известного художника!

Дом у Тиргэртнертор быстро пропитывался новыми запахами — красок, загрунтованных досок, влажной бумаги. Дюрер допечатывал гравюры для продажи, не бросая в то же время и работу над алтарем. Заказчик попался назойливее комара: когда же, мол, Дюрер выполнит обещанное? Нужно было обладать ангельским терпением, чтобы в каждом письме настойчиво повторять: в этом алтаре весь смысл его жизни, пишет его сам, не прибегая к помощи учеников, даже краски собственноручно растирает. Альбрехт не лгал — ни брата Ганса, ни своего постоянного помощника Кульмбаха он даже и близко не подпускал к центральной части триптиха.

Композиция была необычной для немецкой живописи, ибо центр картины был совершенно пуст. Внимание зрителя сразу же привлекали фигуры апостолов Петра и Павла, стоящих у открытой могилы. Потом уже, повинуясь направлению этих фигур, глаза скользили выше, к Мадонне. По правде говоря, Дюреру было жаль расставаться с этим алтарем, впитавшим в себя частицу его жизни. Но день разлуки настал — Геллер и так потерял всяческое терпение.

26 августа 1509 года тщательно упакованный алтарь был передан Гансу Имхофу, который по поручению Геллера оплатил работу и взял на себя труд переправить заказчику. В тот же день Дюрер написал «любезному господину Якобу», что с огромным сожалением расстается со своим творением, одно ему утешение, что эта картина будет во Франкфурте, то есть не так уж далеко от Нюрнберга. Он дал подробное указание, как повесить алтарь, и просил не покрывать его лаком до его приезда — это он сделает сам. О картине сообщал: «Когда она была уже готова, я еще дважды ее прописал, чтобы она сохранилась на долгие времена. Я знаю, что, если Вы будете содержать ее в чистоте, она останется чистой и свежей пятьсот лет. Ибо она выполнена не так, как обычно делают. Поэтому велите содержать ее в чистоте, чтобы ее не трогали и не брызгали на нее святой водой. Я знаю, ее не будут порицать, разве что с целью досадить мне. И я убежден, она понравится Вам».

Дюрер просил Геллера лично присутствовать при распаковке алтаря, чтобы его не повредили: «Было бы жалко, если бы была испорчена вещь, над которой я работал более года». Художник надеялся, что эта картина проживет века (надежда не сбылась: спустя сто лет алтарь погиб во время пожара во дворце баварского курфюрста Максимилиана, купившего его у франкфуртских доминиканцев).

Закончив работу, стоившую ему столько нервов, Дюрер намеревался полностью переключиться на гравюры, о чем и сообщил Геллеру. С заказом Ландауэра он предполагал покончить в более короткий срок. Гравюры, как рассчитывал художник, принесут ему гораздо больше денег, чем трудоемкая работа над алтарями.

Картина для Геллера, несомненно, стоила гораздо больше, чем заплатил за нее купец, и, видимо, он понял это. С ближайшей оказией Геллер прислал дорогой подарок для Агнес и два гульдена для Ганса Дюрера.

Первый заработок побудил Ганса объявить брату о своем намерении в ближайшее время покинуть Нюрнберг: он не хочет-де быть никому в тягость. Альбрехт его понимал — брату стало невмоготу жить в его доме и выслушивать бесконечные упреки Агнес. Дюреровская семья, привыкшая вместе делить и радости и горе, распадалась. Отошел в сторонку Эндрес, а Ганс-старший давно уже перестал появляться у них в доме. Мать устранилась от всех дел и редко выходила из отведенной ей комнаты.

Весной 1510 года Ганс Дюрер отправился бродить по свету, искать свое счастье. Где он был, чем занимался, каких людей встречал на своем пути — об этом никто не знал в Нюрнберге, ибо письмами он семью не баловал. В 1529 году он стал придворным живописцем польского короля Сигизмунда I.


Город не особенно обременял члена Большого совета мастера Альбрехта Дюрера своим поручениями. Похоже было, что живописцы просто оказали честь, признав его заслуги. Какого-либо повышения его статуса не произошло. Тем не менее это назначение стало первой причиной отчуждения между ним и Вилибальдом. У Дюрера появились новые друзья, в их числе секретарь совета Лазарус Шпенглер. Кто мог предположить, что Пиркгеймер столь ревнив в дружбе и столь нетерпим к «выскочкам», каковым он считал Лазаруса, а теперь заодно и Альбрехта.

Не из легких был характер у Вилибальда. В написанной под старость автобиографии то и дело упоминаются стычки и распри с другими. Почему почти каждому приписывал он посягательство на свою особу — трудно сказать. Фактом остается то, что был он подозрителен до крайности. И тот, кто был не с ним, кто не разделял полностью его мнения, кто общался с его недругами, становился ему врагом.

Со Шпепглером у Пиркгеймера были особые счеты. Разногласия между ними возникли из-за того, что и тот и другой, понимая опасность крестьянских и городских волнений, каждый сообразно со своей социальной принадлежностью предлагал разные пути к их успокоению. Вилибальд готов был рубить сплеча — в первую очередь, естественно, чернь. Шпенглер считал иначе: нужна твердость, но не жестокость. Неужели, говаривал Лазарус в кругу, своих друзей, считает Пиркгеймер себя умнее других? Неужели думает, что и другие не понимают опасности? Совершенно ясно, что готовит союз «Башмака» новый заговор, он ведь те же доносы читает, что и Пиркгеймер, и, кстати, даже раньше его. Верхний Рейн и Шварцвальд того и гляди взбунтуются. Эмиссары «Башмака» под видом нищих пробираются в Нюрнберг. Меры принимаются. Стража у застав основательно проверяет каждого идущего в город. Вновь подтвержден закон о том, что для выпрашивания милостыни в Нюрнберге нужно получить патент в канцелярии совета. Нет, не согласен он, Шпенглер, с Пиркгеймером, что нужно за малейшую провинность рубить головы. На жестокость всегда отвечают жестокостью же. Так всегда было, и Вилибальд мог бы вычитать об этом у своих любимых классиков.

Все эти разговоры доходили до ушей Пиркгеймера и вызывали его озлобление. Видел он в слотах Шпенглера не только покушение на свой авторитет, но и поддержку своих противников в Совете сорока, с членами которого вновь испортил отношения, требуя навести наконец в ратуше порядок. В ответ коллеги обвиняли его в стремлении к тиранству. Полагали даже, что Вилибальд сеет между ними рознь с тайным умыслом: захватить власть и установить свою диктатуру. В Риме, например, и такое неоднократно бывало. Посыпались обвинения: своим беспутным поведением позорит Пиркгеймер звание патриция, переводами греческих классиков-язычников подрывает христианские основы, тратит из городской кассы деньги на свои личные нужды и тайком занимается юридической практикой. Одним словом, попал Вилибальд в положение, которое мало располагало к благодушию.

А тут еще Дюрер сдружился со Шпепглером. Ясно, конечно, плебея тянет к плебею. Лазарус и не пытался скрывать, что вышел из низов и что по образованию не может тягаться с Пиркгеймером — всего-навсего два года учения в Лейпцигском университете, из которого к тому же пришлось уйти, так как после смерти отца на него легла забота о содержании семьи. Сначала Лазарус был подмастерьем писаря в городской канцелярии, потом писарем. Два года тому назад на удивление многим его вдруг назначили секретарем совета. На нескромные вопросы о причинах столь высокого взлета Шпенглер, морщась, изрекал: труд и усердие все превозмогут.

Еще до ссоры со Шпенглером Вилибальд не раз советовал Дюреру во имя их дружбы порвать с Лазарусом. Альбрехт этого не сделал. А назначение в Большой совет волей-неволей заставило его работать с Вилибальдовым недругом. Потом, работая со «штатгальтеровым гульденом», они еще больше сблизились. Это дело тянулось с добрый десяток лет. Саксонский курфюрст, став штатгальтером Нюрнберга, договорился с Антоном Тухером о чеканке в городе монеты со своим изображением. Когда Дюрер был в Венеции, доставили «главному литейщику» Нюрнберга Кругу модель, выполненную Лукасом Кранахом. Однако Круг работать по ней отказался — слишком, мол, высокий рельеф. Патриции попали в затруднительное положение: повеление Фридриха исполнять надо, а Круг непреклонен. В результате свалили все дело на Шпенглера. Лазарус начал с того, что заставил Круга уступить место «главного литейщика» Гансу Крафту. Тот согласился выполнить работу при условии, что найдут ему людей, способных задачу «высокого рельефа» решить. Не успел Дюрер и глазом моргнуть, как Лазарус поддел его на этот крючок. Сам не заметил, как дал согласие. Вот и пришлось вместе с Крафтом торчать то у плавильной печи, то у верстака. И с одной стороны и с другой подходили к Кранаховой модели. Отвергли не один вариант. В конце концов Дюрер задачу решил: предложил отливать монеты в форме, а потом чеканить отливки специально изготовленными железными штампами. Дело пошло на лад с первой же пробы. Шпенглер совету доложил, что повеление Фридриха исполнено.

Лазарус был благодарен художнику: как-никак спас он его от немилости. Ввел Шпенглер Дюрера в круг своих друзей. В трактире, где они собирались, о древних греках разговоров не было, беседовали о том, что простым смертным было ближе: о Священном писании, о поучениях отцов церкви. Ругали римскую курию, погрязшую в грехах и развратившую верующих. Не с того конца, мол, берется Пиркгеймер исправлять пошатнувшуюся мораль — с Рима, а не с Нюрнберга надо начинать.

Кроме того, Лазарус и его друзья писали стихи. В Нюрнберге это не в диковинку: здесь каждый грамотный хотя бы раз да облекал в рифмы поразивший его рассказ или же шутку над товарищем. Те, кто в этом деле преуспел — они назывались «майстерзингеры»[2], — состязались между собою в бурге, и на их соревнования нюрнбержцы валом валили.

Попробовал себя в стихах и Альбрехт. Неужели же он хуже других? Но пух и перья полетели от новоявленного стихотворца, стоило ему прочесть свои труды. Когда собрались в следующий раз, Шпенглер познакомил друзей со стихами, посвященными живописцу, завивающему волосы и лелеющему бороду. Ясно, о ком речь идет? Так вот этот художник, научившись с грехом пополам читать и писать, дерзнул сочинять вирши и терзать этим бредом слух друзей. Стоило бы ему не забывать старой притчи. Он ее напомнит. Шел как-то сапожник по улице и увидел картину, выставленную живописцем для просушки. Заметил сапожник ошибку, допущенную мастером в изображении обуви, указал на нее. Живописец исправил. Но его критик уже вошел во вкус, стал выискивать другие ошибки. На что получил совет: тачай сапоги, но не суй носа в дела, в которых ничего не смыслишь.

Дюрер оружия не сложил: за совет спасибо, только дана человеку голова, чтобы думать не об одних сапогах. В противном случае может получиться так, как с одним нотариусом. Пришли к нему два клиента, попросили написать документ. Нотариус достал засаленную бумажку и переписал ее. Но в образце были указаны Фриц и Франц, а его клиентов звали Гетцем и Розенстаменом. И это затруднение нотариус преодолеть не смог. Так и ушли его посетители ни с чем. А ему осталось пережевывать набившие оскомину шуточки (это ответ Шпенглеру насчет бороды), ибо на выдумки новых у него ума не хватало.

Писал Дюрер стихи и просто так, для себя, не предназначенные для чужих глаз. В одну из ночей, когда сон не шел, а на душе было тяжело, родились строчки о друзьях истинных и мнимых, о себе и Вилибальде:

Тот, кто в беде бросает друга, Когда тому живется туго, Кто сердце не готов отдать Тому, кто вынужден страдать, Кто сам страдает безутешно, Когда дела идут успешно У друга первого его, — Достоин только одного: Неумолимого презренья! Сторонник этой точки зренья, Я не желаю предпочесть Суровой искренности лесть. Держаться надо бы подальше От лицемерия и фальши, Поскольку добрый друг не тот, Кто перед нами спину гнет, К уловкам прибегая лисьим!.. Но кто, в поступках независим. Удачу иль беду твою Воспримет так же, как свою, Кто за тебя горою встанет, Не подведет и не обманет, За то не требуя наград, — Тот верный друг тебе и брат. И этой верности сердечной Ты сам ответишь дружбой вечной.

В предпасхальные дни 1510 года, как и всегда, могло показаться, что превратился Нюрнберг в Иерусалим. На улице можно было встретить и легионеров Понтия Пилата, и фарисеев, и святых апостолов, и даже самого Иисуса Христа. В городе разыгрывались мистерии. Их традиционной темой были страсти Христовы, рассказанные соответственно Библии нюрнбергскими стихотворцами и представленные любителями-лицедеями. Словно серия гравюр, развертывалось зрелище перед глазами Дюрера, и совесть не давала покоя: сколько раз твердо обещал себе закончить повествование о жизни Христа и Марии, давным-давно начатое, но так и не удосужился. А ведь возвращался к замыслу не единожды. В прошлом году переделал одну гравюру, да на этом и кончил. Другие дела мешали: занимался математикой (вроде он без нее не проживет!), теперь в поэзию ударился (очень она ему нужна!).

Может быть, и сейчас бы не поторопился, по известие о смерти Джорджоне напомнило — не вечен человек! За успехами Джорджоне Дюрер следил ревниво. Знал по рассказам возвратившихся купцов, что тот вместе с Тицианом все-таки расписал Немецкое подворье: первый писал фрески на фасаде, выходящем на канал Гранде, второй украшал боковые стены. Был у них якобы уговор не смотреть на работу другого, пока та не будет закончена. Потом сравнили. Джорджоне скрепя сердце признал, что фрески Тициана лучше его и… отказался дальше сотрудничать с ним. Вскоре после этого пришла в Венецию чума и унесла Джорджоне.

Помни о смерти, спеши завершить начатое! Пора, самая пора засесть за гравюры! Как ни ценил Альбрехт алтарь, написанный для Геллера, как ни продолжал любить «Праздник четок», но гравюры для него все-таки были основным, главным, они одни доставляли ему ни с чем не сравнимую радость.

На сей раз принял твердое, окончательное решение — ничего больше не начнет, пока не завершит задуманных серий и не издаст их отдельными альбомами, как «Апокалипсис»! Да и его тоже решил переиздать таким в точности, каким вышел он из-под штихеля двенадцать лет назад, ничего не добавляя и не убавляя. Но потом передумал и сделал новый титульный лист с изображением головы Христа в терновом венце. В основу положил тот рисунок, который сделал во время своей болезни, едва не унесшей его в могилу.

Когда «Апокалипсис» был подготовлен к печати, вернулся Дюрер к «Страстям Христовым» — большого формата гравюрам по дереву. Уже десять лет работал Альбрехт над ними. Разложив на столе готовые гравюры, чтобы выявить пробелы, оглядел их критическим оком и обнаружил: очень разнятся они по стилю. Да, далеко он продвинулся вперед в своем мастерстве. Вот самые первые. Кажутся они теперь просто беспомощными — любой ученик сможет их исполнить без особого труда. К чему здесь такое нагромождение линий, зачем там лишние пересечения? А ведь когда-то все они казались ему верхом совершенства.

Одновременно с большой завершалась и малая серки «Страстей Христовых» — житейский пересказ библейской истории от сотворения первых людей до искупления их грехопадения мученической смертью Христа. Работал Дюрер над этими гравюрами также несколько лет, и получились они проще и более едиными по стилю. Современники сразу обратили внимание на новую трактовку художником образа Христа. Не мученик он у Дюрера, а скорее борец, знающий уготованную ему судьбу и все-таки не сворачивающий с пути, на который встал. Волевое лицо, неиссякающий порыв…

Но и это еще не все: начата серия гравюр, но уже не по дереву, а но меди на ту же тему. Завершена и «Жизнь Марии». Альбрехт пополнил ее двумя композициями — смерть и вознесение богородицы. Гравюры все больше приближаются к отражению реальной жизни. Мария? Да полно, какая же это мадонна, это же живая современница. И все вместе — гимн подвигу женщины-матери, пожертвовавшей самым дорогим ради счастья других.

Были у Пиркгеймера все основания ревновать друга к славе. Кому выпало на долю счастье читать его, Вилибальда, ученые трактаты и наслаждаться красотами его переводов? Не было таких, ибо он все еще не удосужился свои труды опубликовать. Дюрера же, этого недоучившегося ремесленника, знали во всех немецких землях. Знали и преклонялись перед ним. А художнику как будто все мало, и дела ему нет до того,

Кто сам страдает безутешно, Когда дела идут успешно У друга первого его…

Пошатывается от усталости печатный пресс в мастерской Дюрера, рвутся веревки, не выдерживающие тяжести развешанных для просушки мокрых гравюр. Ночами просиживает нюрнбергский поэт Бенедикт Хелидоний над стихотворными текстами, которые должны быть помещены на обороте листов, повествующих о жизни Марии. В печатне у Иеронима Хельцеля подмастерья валятся с ног, выполняя заказы Альбрехта Дюрера, художника из Нюрнберга. И не понимает состарившийся Антон Кобергер, почему крестник вот уже месяцы не появляется у него, хотя и надо-то всего-навсего улицу перейти. Но все простил, все понял Кобергер, когда принес ему Дюрер готовые работы — не похвалиться, а выслушать мнение мастера типографского дела. Забыл обиду старик: вот так же сутками и он не отходил от пресса, когда замысел всецело захватывал его. Ничего и никого ему тогда не нужно было. Мелькали в трудах дни, месяцы, годы — а теперь вот состарился: болезнь уже не дает в полную силу заниматься любимым делом, наследника же нет. Отдал бы типографию Дюреру, да на что она ему? Радостно смотреть на Альбрехта: мастер, не имеющий равных, и одновременно жаль — придет время, и он задумается над тем, кто же продолжит начатое им, и не найдет ответа. Идущий семимильными шагами, сам того не заметив, намного опередит спутников и в одиночестве шагнет за горизонт.

После завершения «Страстей Христовых» и «Жизни Марии» Альбрехт приступил наконец к выполнению заказа Ландауэра для «Дома двенадцати братьев». За это время у Маттиаса возникло новое желание, нужна ему была теперь не «Троица», а поклонение ей всех святых. Дюрер согласился: почему бы и нет? Предстояло ему, таким образом, создать картину, рассказывающую о прославлении божественной троицы праведниками из «божьего града», который, как учила церковь, будет создан после Страшного суда. На сей раз художник следовал тому, что говорил святой Августин, утверждавший, что будет этот «град» приближен к святой троице, а следовательно, не может он находиться на грешной земле. Чтобы подчеркнуть эту мысль, приподнял Дюрер происходящее событие над нижним краем картины. Композицию же сделал подобную той, которую использовал для Геллерова алтаря.

Земля все-таки осталась — в виде узенькой полоски внизу картины, лишенной жизни и оставленной всеми. Так что взгляд зрителя на ней не задержится, будет прикован к удостоенным чести войти в «град божий». Вдоль правого и левого краев картины — две группы святых, одна во главе с богоматерью, другая — с Иоанном Крестителем. В верхней части сомкнул их со святой троицей. В выборе образов также следовал учению Августина, утверждавшему, что к «божьему граду» будут сопричислены не только ангелы и христианские святые, но и те, кто «уверовал в Христа до его появления», и те, чьи грехи были искуплены его пролитой кровью. Так что к числу небожителей отнес он и Давида и Моисея. С праведниками было сложнее — Августин не определил того мерила, по которому будет осуществляться их отбор. Здесь руководствовался художник волей заказчика: оказались в «граде божьем» император и папа, а также все близкие и дальние родственники Маттиаса, вплоть до его зятя Галлера. Ввел в композицию Дюрер по собственному почину еще коленопреклоненного воина и крестьянина с цепом в руках. Но напрасно стали бы искать самого мастера среди избранных. Его унылая фигурка приютилась у правого нижнего края картины. Один — на обезлюдевшей, пустынной земле.

Ландауэр, поместив алтарь в часовне «Дома двенадцати братьев», несколько месяцев ходил именинником и не скупился на похвалы. Знатоки стекались в богадельню, восхищались, ахали. Занял Дюрер теперь бесспорно первое место среди нюрнбергских художников. Закатилась звезда Вольгемута, хотя сторонники Михаэля не сдавались, придирались к отсутствию традиционных символов. По стопам своего друга Пиркгеймера идет, мол, Дюрер: и ему освященные временем каноны стали мешать, ведет он своей кистью подкоп под вековые устои. Где, например, на его картине церковь? Пригляделись: действительно, нет ее. На всех картинах, прославлявших святую троицу, была, а тут вдруг ее не стало. Раньше было просто и привычно: церковь на картине, прилепившаяся основанием к земле, воткнувшая колокольни в небо. Изображение храма ясно говорило верующим о единстве всего сущего с богом, Дюрер взял да и убрал его. Как это понимать?

Но злопыхатели могли говорить что угодно. Известность Дюрера они были уже не в силах перечеркнуть. Вернулась из Франкфурта Агнес. Довольна — на этот раз торговля оказалась удачной. Брали альбомы с гравюрами, брали и отдельные листы. Большим спросом пользовалось «Вознесение Марии».

Гравюры!.. Неведомыми для него путями расходились они по Германии, проникали в другие страны, множили его славу. Живописцы писали по ним картины, скульпторы ваяли статуи Христа и святых. Даже нюрнбергский мастер Штосс, авторитетов не признававший, получив заказ города украсить изваяниями церковь святого Зебальда, использовал гравюры земляка как эскизы. Отбою, не было от заказчиков.

Вместе с тем увеличивалось число граверов без чести и совести, выдававших свои поделки за произведения Дюрера. Стали их фальшивки появляться и в самом Нюрнберге. 3 января 1512 года совет города принял решение, которым предписал считать таких молодчиков преступниками, подлежащими суровому наказанию, а их «творения» — безжалостному уничтожению.

Знаменитая нюрнбергская предрождественская ярмарка была испорчена сообщением об очередном рейхстаге, который в конце зимы Максимилиан проведет в городе, причем будет присутствовать на нем лично. Его свита уже прибывала. Тянулись от Пегница бочки с водой, ибо Большой колодец в бурге не мог напоить и обмыть такое множество гостей. Скрипели возы, нагруженные провиантом, дровами, домашней утварью и подношениями. Ликовали владельцы трактиров. Стонали хозяйки, предчувствуя, что нахлынувший с императором сброд, словно стая голодных псов, опустошит их кладовки.

В январе гостей стало еще больше. Они прочно осели в трактирах и в домах друзей. Чесали без устали языки. Обсуждались проблемы большой политики и мелкие сплетни. В «Гюльден Хорне» обосновались члены совета и императорские советники, большие знатоки политических склок и одновременно служители муз. Пиркгеймер был, конечно, среди них. Поднимал здесь заздравные кубки прибывший Пойтингер, и искал интересных собеседников императорский историограф Иоганн Стабий. Дюрер забегал сюда, как только освобождался от работы по украшению города, втискивался в компанию, вольготно расположившуюся за огромным дубовым столом, прислушивался к разговорам. Изредка рисовал собравшихся.

Со Стабием Дюрер сошелся как-то легко и незаметно. Историограф искал этого знакомства сам. Насчет нюрнбергского художника были у него свои планы — привлечь на службу императору, сделать его иллюминатором книг, прославляющих Максимилиана. Об одной из них он сейчас говорил не уставая: давно-де приступил он к созданию «Генеалогии», труда предположительно в, сто тридцать томов. Для написания книги по указанию. Максимилиана собирали по всем монастырским библиотекам старые рукописи. Стабий же вместе с Пойтингером, Шписгеймером и прочими излагал в стихах и в прозе историю Максимилианового рода. Прослеживалась она пока что до Гектора, героя Троянской войны. Но Стабий намеревался довести ее до легендарного Ноя.

Несмотря на то, что до сих пор не оправдал Максимилиан ни одной из возлагавшихся на него надежд, многие видели в нем благодетеля Германии. Ждали наступления нового золотого века, когда расцветут науки, искусства и ремесла, когда Германия станет подобной Риму времен Августа. Искренне верили этому, и оставался для них безалаберный Максимилиан идеалом. Как же иначе? Знает математику и историю, упражняется в живописи, музыке, поэзии и архитектуре. Говорит на блестящей латыни. Свободно изъясняется на немецком, французском, итальянском языках и даже на богемском наречии. К тому же и воин, каких поискать — «последний рыцарь».

Император въехал в Нюрнберг 4 февраля 1512 года. Маскарады, приемы, обеды и ужины следовали один за другим. Попутно решались и государственные дела. Нюрнберг стал на время столицей империи. Съехались сюда также иностранные послы и гости. И ночью и днем проносились мимо дома Дюрера курьеры.

Как лицо, известное в городе, к тому же друг имперского советника Пиркгеймера удостоился и Дюрер чести быть представленным императору. Стабий, присутствовавший на этой церемонии, восхвалял его как великого мастера. Император смотрел на Дюрера, а мысли его витали, по-видимому, где-то далеко. Понял ли он вообще то, что ему говорили? Пожалуй, понял, так как на следующий день притащил Дюреру Стабий изрядно потрепанную рукопись. По словам историографа, сей манускрипт император читал и перечитывал постоянно, никогда с ним не расставался. Теперь же намеревался его издать и посему поручал Дюреру иллюминирование будущей книги. Перед мастером лежал так называемый «Кодекс Валлерштейна» — руководство для рыцарей по рукопашному бон». С тоской смотрел Дюрер на «Описание боев, сделанное крещеным евреем по прозванию Отт для господ австрийских воинов». Не такого заказа ожидал он. Будь это хотя бы описание батальных сцен! А ему, словно захудалому ученику, предлагали создать рисунки к наставлениям типа следующего: «Как только он сильно отклонит тебя назад, то упрись ему ногой в живот и, держа вместе свои колени, брось его через себя, не выпуская его рук, тогда он упадет на лицо». Для человека, драками не занимавшегося, сложно было представить, как все это выглядит на деле, а таких советов в рукописи было много — Дюрер насчитал их около ста двадцати для борющихся и около восьмидесяти для фехтующих пар. Не будешь, однако, отказывать императору! И теша себя мыслью, что нет худа без добра и эта работа поможет ему поупражняться в передаче движений, засел Дюрер за кодекс с намерением проиллюминировать его к отъезду императора, показать свое рвение.

Не успел. 21 апреля Максимилиан покинул Нюрнберг. К его отъезду Дюрер смог сделать лишь половину рисунков, на большее не хватило терпения. Только последний возок императорского обоза нырнул в городские ворота, перекочевали наставления крещеного еврея Отта на самый дальний угол дюреровского стола, а живописец ушел в мастерскую выполнять заказ совета Нюрнберга, данный ему год назад: город решил украсить «палату реликвий» и привлек к этому делу многих мастеров. Дюреру поручалось переписать для нее портреты Карла Великого и Сигизмунда. Издавна такого рода работа считалась в Нюрнберге почетной, приглашение участвовать в ней означало признание великого мастерства. Снова, как и много лет назад, провел его хранитель к бесценному ковчегу и, встав так, чтобы мастер не видел хитроумных запоров, открыл их, громыхая тяжелыми ключами. Вот они перед ним — орнат, корона, держава и меч Карла. Тишина властвует в соборе. Во второй раз в своей жизни рисует Дюрер символы императорской власти, стараясь не упустить ни единой детали. Но долгое время эти рисунки остаются единственными набросками к будущим картинам, так как Дюрер понимает, что в этой работе у него нет права на фантазию. Нужна максимальная точность, нужно изображение Карла, сделанное с натуры, хотя бы и такое неудачное, как портрет Сигизмунда, предоставленный в его распоряжение советом. Его вдохновению пока не то что опереться, мысли не от чего оттолкнуться. До встречи с императором Максимилианом он неоднократно рисовал его, пользуясь… монетой. А здесь ни монеты, ни даже миниатюры из какой-нибудь старинной рукописи. Совет города специально послал в Ахен, некогда бывший резиденцией Карла, курьера, но тот возвратился с пустыми руками. И как раз накануне рейхстага пришла к мастеру радостная весть: нашли! Перед Дюрером копия с очень древнего портрета. Художник разочарован: изображенный человек, по его твердому убеждению, не может быть создателем империи, о восстановлении которой мечтают его друзья-гуманисты. Однако постойте, это лицо ему кого-то напоминает. Ну конечно же, Стабия! Только чуточку постарше и поплотнее в плечах. К счастью, он рисовал Стабия. Рисунок извлечен на свет божий. Дело пошло на лад.

С Сигизмундом таких сложностей не было. Но писал его Альбрехт без всякого вдохновения. И неудивительно: он сжился с образом Карла, с теми думами, которые приписывались создателю развалившейся империи ревнителями былого величия германцев. А Сигизмунд оставался совершенно чужд. Поэтому чем дальше продвигалась работа, тем яснее становилось, что образы двух властителей будут противостоять друг другу, как бы олицетворяя юность и дряхлость Священной Римской империи германской нации. Старчески расслабленный Сигизмунд выглядел совершенно беспомощным в соседстве с могучей фигурой Карла Великого. Угасший взгляд потомка — и устремленный в будущее орлиный взор предка. Бессилив Сигизмунда, судорожно вцепившегося в символы своей власти, — и непреклонная воля Карла, могучие руки которого вкогтились в державу и меч…

Когда портреты императоров покинули мастерскую, чтобы занять место в «камере святынь», Дюрер не отдыхал и дня, сразу же завершил несколько гравюр по меди из серии «Страстей Христовых» и, таким образом, закончил и ее. Огляделся в поисках других, не доведенных до конца работ. Их не было. Ах, да! Еще ждет своей очереди кодекс для господ австрийских рыцарей. Дюрер полистал рукопись и положил ее на прежнее место. Этой придется потерпеть! Вместо того достал свои заметки о живописи и погрузился в них.


В течение 1512 года и начала 1513 года Дюрер создал несколько вариантов задуманного трактата о пропорциях и руководства по живописи, названного им «пищей для учеников живописцев». Объединенные вместе, с прибавлением набросков к «Книге о живописи», которую он начал писать сразу же после возвращения из Италии, они дают представление о взглядах художника на роль живописи и ее значение. В переработанном виде они затем составили так называемый «Эстетический экскурс» в конце III книги трактата «Четыре книги о пропорциях».

Художник пытался дать ответ на вопрос, который занимал его с юности. Начал он свои записи с признания: «Как определить само понятие „красота“ — я не знаю. Но все же я хотел бы для себя заметить так: мы должны стремиться создать то, что на протяжении человеческой истории большинством считалось прекрасным. Также недостаток чего-либо в каждой вещи есть порок. Как избыток, так и недостаток портит всякую вещь. Можно найти большую соразмерность в неодинаковых вещах. Но чтобы знали, что бесполезно — то бесполезна хромота и многое подобное. Поэтому хромота и ей подобное некрасивы».

«Полезное составляет большую часть прекрасного. Поэтому то, что в человеке бесполезно, то некрасиво, — писал Дюрер в 1512 году, перерабатывая созданные ранее заметки. — Остерегайся чрезмерного. Соразмерность одного по отношению к другому прекрасна».

Но это еще не исчерпывающее определение прекрасного. Беспокойным дух художника-исследователя заставлял Дюрера рассматривать эту проблему с различных точек зрения. Он никогда не говорит о том, что постиг до конца понятие прекрасного, учась у великих итальянских мастеров. Инстинктивно он чувствовал, что копирование их произведений не может быть принято его народом, у которого свои представления о красоте и свои идеалы. Ему он хотел служить и ради этого продолжал свой поиск, составлявший смысл его жизни.

Он исходил из следующего: тот, кто наследует, не намереваясь познать, распорядится полученным хуже, того, кто наследует, познавая. Первый поступает вопреки природе, ибо врожденная жажда знаний принуждает человека не оставлять поиска сущности всех вещей. Только несовершенство его натуры не позволяет человеку прийти к истине. Поэтому и он, мастер Дюрер, еще далек от нее.

Он уже сказал: ближе всего к истине суждение большинства. Поэтому, завершив картину, следует отдать ее на суд людской и внимательно выслушать его приговор. Это ничего, что среди судей будет мало искушенных в живописи. Не понимая замысла в целом, каждый способен дать совет, касающийся деталей. К советам нужно относиться бережно, ведь среди них могут быть и такие, которые приближают к познанию истины. Высокомерие должно быть чуждым художнику, ибо в противном случае он не сможет учиться у других. Ему всегда следует помнить то, что совершенное произведение мог бы создать лишь бог, человеку же это не дано. Собственное мнение о совершенстве своего творения может быть ложно. Так каждой матери мил ее ребенок, но из этого еще не следует, что все вокруг находят его прекрасным. Художник, подчиняясь своему вкусу и руководствуясь чувствами, изображает лишь то, что нравится ему. Поэтому он вносит в произведение много случайного. Следует, однако, помнить: чем меньше случайного в картине, тем больше в ней красоты. Вредно в суждениях полагаться лишь на самого себя — люди в своей совокупности всегда знают больше одного человека, и крайне редки случаи, когда один может затмить своим разумом тысячу.

Нужно научиться видеть в окружающем мире прекрасное. Воспитать в себе это качество — наипервейшая задача художника.

«Благороднейшее из чувств человека — зрение. Ибо каждая увиденная вещь для нас достовернее и убедительнее услышанной. Если же мы и слышим, и видим, то мы тем лучше это усваиваем… Наше зрение подобно зеркалу, ибо оно воспринимает все фигуры, которые появляются перед нами. Так, через глаза проникает в нашу душу всякая фигура, которую мы видим. По природе нам гораздо приятнее видеть одну фигуру или изображение, чем другую, причем это не всегда означает, что одна из них лучше или хуже другой. Мы охотно смотрим на красивые вещи, ибо это доставляет нам радость. Более достоверно, чем кто-либо другой, может судить о прекрасном искусный живописец», — писал Дюрер в своем трактате.

Учиться следует также, и читая то, что написано коллегами по ремеслу. Однако, к сожалению, те, кто сведущ в искусстве, о нем не пишут. Сочиняют книги по искусству люди, не могущие сказать о нем ничего, кроме красивых, но пустых слов. Труды их ничтожны, и он, Дюрер, не нашел в них ничего полезного для себя. Говорят, много столетий тому назад такие ваятели и живописцы, как Фидий, Пракситель, Апеллес, Поликлет и многие другие, описали принципы своего ремесла. Но книги их до сих пор не найдены. Кто знает, может быть, они вообще погибли из-за войн, изменения законов и верований, истребления целых народов. Каждый мыслящий человек может лишь сожалеть об их утрате. Но не только это было причиной утери бесценных трудов. Довольно часто неотесанные гонители искусства стирали имена гениев. Они присваивали себе право решать, какие произведения угодны богу, а какие нет. Его сердце обливается кровью, когда он думает о том, насколько беднее стал мир в результате того, что его ограбили, лишили творений гениев прошлого.

Кто же они — эти самозваные судьи? — спрашивает Дюрер. И отвечает так: «Некоторые грубые люди, ненавидящие науки, осмеливаются говорить, что последние порождают высокомерие. Этого не может быть. Ибо знания порождают смиренное добродушие. Обычно невежественные люди, не желающие ничему учиться, презирают науки и говорят, что от них исходит много дурного, а некоторые совсем полны зла. Но этого не может быть, ибо бог создал все науки, поэтому они должны быть исполнены милосердия, добродетели и добра. Поэтому я считаю хорошими все науки. Разве хороший и острый меч не может быть использован и для правосудия и для убийства? Станет ли меч от этого лучше или хуже? Так же и с науками. Благочестивый и хороший по натуре человек станет благодаря им еще лучше, ибо они учат отличать добро от зла».

Творения искусства, читаем мы далее, не должны уничтожаться лишь потому, что они созданы мастерами, не исповедовавшими христианства. Насколько известно, Плиний писал, что древние живописцы и ваятели нашли законы изображения идеально сложенного человека. Искусство далеко бы продвинулось вперед, если бы эти законы были известны, однако книги этих мастеров сначала были скрыты церковью, а затем уничтожены ею из-за ненависти к идолопоклонству. В этих же книгах было сказано, что Юпитер должен иметь такие-то пропорции, Аполлон несколько иные, свои пропорции у Венеры, свои, особенные, — у Геркулеса.

Дальше запись, в которую Дюрер включил намек на то, что у него нет возможности заявить во всеуслышание: «Высокочтимые святые отцы, во имя борьбы со злом не следует жестоко преследовать искусство древних, созданное великими трудами и в великих муках. Не следует, ибо в основе его лежит добро. Новые живописцы хотели бы обратить это искусство на прославление христианского бога. Если древние приписывали идеальную фигуру своему идолу Аполлону, то почему нельзя было бы применить их знания для изображения Христа? Они изображали Венеру как самую красивую женщину — новые живописцы могли бы использовать их правила для передачи нежного облика пречистой девы Марии, богоматери. Пропорции Геркулеса подошли бы Самсону. Так бы поступили художники-христиане, но теперь это невозможно, ибо найденные секреты погибли безвозвратно и их уже нельзя восстановить».

Оказалось, не так просто изложить на бумаге неоднократно продуманное. Альбрехт привык держать в руках кисть, карандаш, штихель, а не перо. Рукопись продвигалась медленно. Написав раздел, он спустя некоторое время начинал его править, вносил уточнения. Потом все зачеркивалось. Не то, совсем не то! Основное остается за пределами рукописи. Пока все это лишь общие рассуждения о четырех типах человеческой фигуры да пересказ учения Витрувия о пропорциях человеческого тела. Нужно искать дальше.

Дюрер делает пометку, что собирается произвести собственные измерения, после чего расскажет о пропорциях мужчины, женщины, ребенка и лошади. Для понимания прекрасного этого ничтожно мало — он отдает себе в этом отчет. Но пока перед ним скромная цель: не поучать, а учиться. Может быть, его книга побудит других живописцев рассказать о своем опыте.

«Ибо все теперь скрывают свое искусство. Некоторые же пишут о вещах, которых они не знают, но это только пустой шум, ибо они могут лишь говорить красивые слова. Всякий умеющий что-либо тотчас же это заметит. Поэтому я намереваюсь с божьей помощью изложить то немногое, что я изучил, хотя многие и отнесутся к этому с презрением. Но меня это не тревожит. Ибо я хорошо знаю, что легче разругать любую вещь, нежели сделать лучшую. Я же хочу изложить это все без утайки, наипонятнейшим образом, насколько это в моих силах. И если бы это было возможно, я охотно объяснил бы и изложил для всеобщего сведения все, что я знаю, чтобы быть полезным способным юношам, любящим искусство более серебра и золота. И я призываю всех, кто что-либо знает, описать это. Сделайте это правдиво и ясно, не усложняя и не водя долго вокруг да около тех, кто ищет и жаждет знаний, дабы умножилась слава божья и хвала вам.

И если я зажгу нечто и все вы будете вносить искусные улучшения, со временем может быть раздуто пламя, которое будет светить на весь мир».

На этой фразе рукопись оборвалась.

Вопреки своим плана Дюрер смог вернуться к рукописи лишь через несколько лет.